– Война, – сказал Глеб Андреевич. – Война... Однако!
Сказал себе под нос, чтоб никто ненароком не услышал. Вокруг же, по всей длине Водочной улицы шумела, стенала и плакала, играла на гармониках, плясала и обречённо текла в сторону железнодорожного вокзала неисчислимая людская масса. Кто-то шёл пешком, другие тряслись в телегах, свесив на стороны ноги в запылённых сапогах, лаптях и ботинках. Мостовая оказалась узка, тесна, толпа заполнила тротуары, и собаки за воротами лаяли до хрипоты, не понимая, что за напасть такая стряслась с их обычно тихой улицей.
Ещё недавно главными новостями Екатеринбурга были гастроли итальянской оперной труппы и визит принцесс Баттенбергских в широкополых шляпах с цветами и перьями. Газетное известие об убийстве в далёком Сараево эрцгерцога с супругой мало кого взволновало. Ну, убили и убили, нам-то какая печаль? Но загрохотали тяжёлые австрийские пушки, ударили по Белграду. Россия вступилась за Сербию, Германия – за Австрию и, сметая все иные новости, штормовой волной покатилось страшное и призывное слово «война».
– Ой, да ты соколик наш ясной, на кого ж ты нас покидае-е-эшь? – в голос выла женщина с растрёпанными седыми волосами, безвольно повисая на плече молодого мастерового, вероятно сына.
Мастеровой вышагивал в заломленном картузе с розаном, в белой вышитой косоворотке, в пиджаке и, вероятно, был счастлив выпавшим на его долю всеобщим вниманием.
– И-эх! – внезапно остановившись, крикнул он и грянул оземь картузом. – Последний нонешний денёчек гуляю с вами я, друзья!
И тотчас какая-то толстая и нетрезвая баба подхватила визгливо:
Кабы, кабы не ухабы,
С горочки каталася,
Кабы, кабы не война,
С милым не рассталася.
Ой-ля-ля-ля-ля-ля...
– Покажем лягушатникам, где раки зимуют! – иерихонской трубой взвыл дюжий молодец в красной рубахе, чёрной плисовой поддёвке и в сапогах с набором. Стоял он по левую руку от Глеба Андреевича столь близко, что обдавал жаром большого плотного тела.
– Зачем же раки лягушатникам? – искренне удивился Глеб Андреевич. – Французы нам союзники. С немцами воевать-то придётся.
– А мы и немцам покажем... Нам, великороссам, без разницы! – и, развернувшись широким корпусом, покатил в толпу плакатные лозунги, тяжёлые и круглые, как каменные шары: – Гей, люд православной! Да здравствуют Россия с Сербией! Обороним единокровных и единоверных братушек-славян!
– Уж этот-то оборонит! – язвительно заметил какой-то рабочий в косоворотке и тесном пиджачке. – Держи карман ширше!
Однако прочий «люд православный» отозвался на патриотический призыв восторженным криком.
Наконец Глеб Андреевич сдвинул шляпу на лоб и, сердито помахивая тростью, отправился в гости к старшему брату, чтобы обсудить виденное своими глазами и читанное за последний день в газетах. Свернул на Клубную улицу и пошёл встречь общему движению: все на Водочную, а он обратно. В голове вертелась хулиганская мыслишка: вот коллега Линдер на германский курорт уехал, перед отъездом забегал, стетоскоп забыл. Арестуют теперь Линдера или по немецкой фамилии сам к врагу переметнётся. Что ж и стетоскопа возвращать не нужно? С приобретеньицем вас, Глеб Андреевич! Хотел завернуть в летний ресторан, что в саду Общественного собрания, рюмочку хлопнуть в дезинфекционных целях. Увы, сад оказался закрыт. Дежуривший у ворот сторож пояснил, что несколько дней назад разгорячённая патриотизмом молодёжь осаждала заведение, требуя водки и исполнения оркестром национального гимна.
– Таперя начальство опасаются, – подытожил горестный рассказ старик и обшарил искательным взглядом руки и карманы прохожего: не перепадёт ли?
Не перепало, ибо Глеб Андреевич был не в духе. Спустился на Тарасовскую набережную, да и потопал вкруг городского пруда: мимо каменных купеческих палат, через скверик на плотине, под стенами мужской гимназии – на Кафедральную площадь. Брат жил в десяти минутах ходьбы от площади – на Ломаевской улице. На звук дверного электрического звонка открыла горничная в белом переднике... Глаша, кажется? Карие её глаза были полны ужаса и оттого особенно хороши.
– Ой-ой, Глеб Андреич! – запричитала она, принимая трость и шляпу. – Страсти-то какия, страсти...
– Ну-ну, милая, – вошедший попытался изобразить удалого гусара. – Не стоит помирать раньше смерти! Диагноз ещё не окончательный... Братец-то мой дома?
Хотел было приобнять дурочку деревенскую, да не решился. Ибо на самом деле был он не гусар, а врач, представитель, так сказать, профессии не воинственной и очень даже мирной.
Тем временем Николай Андреевич маятником ходил по комнате в распахнутом мундире горного инженера, поскрипывал половицами и втолковывал сыну Сашке нечто нравоучительное. С приходом младшего брата педагогический источник внезапно иссяк, и забытый на диване гимназист оказался невольным, но заинтересованным слушателем не предназначенного для его ушей разговора.
– Ну? Что там?
– А что там? – хмыкнул Глеб Андреевич. – Война, брат! Запасные младших возрастов немца воевать пошли. С железом, так сказать, в руке, с крестом в сердце.
– Дай Бог, дай Бог... Государь-то наш, а? Я уж и не думал, что сумею простить ему пальбу по манифестации в январе пятого года. Всё то безумие, что последовало затем... Трижды распущенную Думу... А вот нынче за Сербию – прощаю!
– Уф! У хозяина земли русской гора с плеч, – ухмыльнулся гость, располагаясь в креслах. – Простил де меня Николай Андреич! Что? И ты, брат? Ну, ладно эти охламоны на улицах. Клинические патриоты знать не знают, где на теле старушки Европы воспалилась эта самая Сербия. Зато вековечный клич «Наших бьют!» действует на них безотказно. Будто бы между войной и сельским мордобоем никакой разницы! Но ты-то, человек с образованием...
– Ах да при чём тут Сербия? – досадливо отмахнулся инженер. – Сараевская провокация задумана даже не в Вене, а в Берлине. Пока австрийцы вальсировали, пруссаки маршировали. Лично я ещё в январе уверился, что война будет. Помнишь, тогда под Красноуфимском изловили трёх германских шпиков на воздушном шаре?
– Да ведь их судили лишь за пересечение воздушной границы, не за шпионаж.
– Просто не хотели обострять. Как видишь, напрасно. Напрасно! А ежели мы и теперь не покажем силу, то пруссаки не на шарах, а в кованых сапогах к нам пожалуют. Это большая политика, надо же понимать!
– Вот именно, что политика! Политика – это искусство договариваться. А чтобы страх господень наводить, никакое искусство не надобно. Тут дубину подавай! Мне-то как раз сербов жалко. Но когда б они спиной великой России не чувствовали, так и не стреляли б эрцгерцогов, как вальдшнепов. Или, по-твоему, Франц Фердинанд сам себя застрелил? По наущению из Берлина, а?
– Ну, знаешь, Глеб!
– Нет, Никола, это, видимо, ты знаешь! Например, о том, зачем нам эта война. Зачем она Германии, Англии и Франции, я понимаю. А нам? Разве у нас имеются территориальные споры с пруссаками, с австрияками? Мы ли с ними делим Африку? Или что? Или где? Или заскучали? Лучше, мол, умереть от пули, чем от скуки.
– Объясню. Не понимаешь, так объясню! Нам эта война и не нужна вовсе. Зато западные наши соседи со страхом взирают, как Россия-матушка наливается силой. Ещё немного и её не остановить! Потому-то и торопятся, спешат втянуть нас в эту историю. Желаете войны? Извольте! У нас найдутся резоны принять вызов! Ибо, во-первых, мы не можем бросить славянских братьев в беде. А, во-вторых, почему бы и не присовокупить Балканы к Российской империи? Да, многие будут против. Но так поступают все великие державы. Им можно, нам нельзя? И, наконец, нельзя забывать о государственном престиже. Нас поставили в такое положение...
Глеб Андреевич нетерпеливо перебил:
– Так это ради государственного престижа станут убивать и калечить русских мужиков? Или, может, ради новых прибылей наших миллионщиков? Каждого, кому не терпится пострелять в живых людей, я принудил бы вначале штудировать анатомический атлас, а после препарировать в анатомическом театре. Дабы имели представление, сколь мудрёно творение Божье – человек, как трудно его чинить и как горько, когда починить не удаётся. А трупов и калек будет много, потому что иначе мы воевать не умеем. Мы даже гордимся числом своих потерь. Что же касается Балкан... У России столько неухоженных территорий, до коих руки не доходят, что прибирать к этим рукам ещё один полуостров - ей-Богу лишнее! И Ермаков подарок - Сибирь который век кряду обустроить не умеем.
– А нация? – горячился Николай Андреевич. – Неужто не понимаешь, что, пройдя сквозь этот огненный рубеж, нация сплотится и возродится духовно для новой созидательной жизни?
– Нация... Ты вот вспомнил пятый год, питерский расстрел. Русская нация взошла на баррикады и требовала виновных к ответу. И кто был виноват? Половина России винила царя, другая – масонских мудрецов-заговорщиков. Вот нация и раскололась. Для единения же есть, возможно, единственный аргумент – общий враг. Враг внешний, ибо так понятнее. Русские – самые лучшие, храбрые и одновременно добрые и миролюбивые, а все нерусские им враги. Но и без внутреннего супостата, конечно, никак. Интеллигенты, видишь ли, желают мыслить, сомневаться, спорить. Во время же войны всякий усомнившийся – уже предатель, уже враг.
– Так что ж ты: Россию винишь в этой войне?
– Не знаю я, кого винить. Все за мир, а война меж тем разгорается. Потому как повтори миллион раз – война! война! война! – и непременно её накличешь. Россия же, как повелось, ценит лишь силу. По силе и судит, истинный ли у неё царь. А наш помазанник в прошлую смуту, ох, как испужался! С перепугу-то и парламент учудил. Не в том беда, что учредил, а в том, что с перепугу. И все это поняли. И он понял. Царь велик, покуда подданные в это верят. Вот он силу и тщится показать. Не немцам показать, но нам. Да только, есть ли она – силушка эта? Не преступление ли вступать в большую войну с армией, которую даже япошки поколотили?
– Ах, не драматизируй! Россия все войны в лаптях начинала. Как говорится, пока гром не грянет... Когда же война разгорается, русская нация сплачивается, промышленность мобилизуется, и армия становится непобедимой. Ибо русский по природе своей патриот, для коего защита отечества – всеобщая мирская повинность!
– Чудный лубок, нечего сказать! Эдакие всенародные гуляния по поводу открытия ящика Пандоры. И почему у нас, как только речь о патриотизме, так сразу уже и о войне? Стихи Пушкина читать или больницы неимущим строить – это ещё не патриотизм. А вот штыком немцу брюхо проколоть – самый он и есть!
Николай Андреевич устало махнул рукой:
– Знаешь, Глеб, у меня от твоих разглагольствований голова болит!
– Голова болит – так выпей пирамидону. А патриотизм тут вовсе ни при чём.
Взгляд горного инженера неожиданно принял хитрое-прехитрое выражение.
– Давай-ка, Глебка, мы с тобой лучше не пирамидону, но коньячку употребим! Шустовского с колоколом, а? И ну его всё к чёрту!
Глеб Андреевич притворно вздохнул:
– А спиртуса медицинского нет? Ну, что ж давай коньяку...
И только тут Николай Андреевич вспомнил о сыне:
– Сашка, а ну-ка брысь в свою комнату! Нечего взрослые разговоры слушать.
* * *
В середине августа припустил унылый серый дождик, а вслед за ним настали погоды солнечные, но прохладные. Стало понятно, что лето прошло.
Учебный год в гимназии открылся молебном о даровании русскому воинству победы. Получилось не очень ловко. Вначале учащихся построили в новой гимнастической зале, затем православный законоучитель, отец Николай, пробасил своё привычное: «Иноверцы, изыдите!» Католики с лютеранами поплелись прочь, при этом гимназисты старших классов демонстративно держали кукиши в карманах. В число выдворяемых угодили и одноклассники Саши Горского: Вальтер Вельц, Евгений Шлёцер и долговязый Александр Диц, оставленный на повторительный курс. На исполнение государственного гимна всех вернули, отчего произошли толкотня, бурчание и потеря времени. Наконец перед гимназистами с речью о том, что прилежная учёба есть посильный вклад в победу над коварным врагом, выступил директор Альфред Карлович Яненц. Сам, кстати, вероисповеданием лютеранин.
Занятий в первый день было немного и уже около полудня гимназисты – и малышня в коломянковых гимнастёрках, с презренными чёрными ранцами на спинах, и старшеклассники в куртках вроде морских кителей и нарочито мятых картузах – все хлынули с крыльца на проспект. На воле старшие гимназисты тотчас расстегнули верхние серебряные пуговки и перевернули лакированные кушаки так, чтобы скрыть значки на пряжках. В Екатеринбурге, где имелась всего одна мужская гимназия, этот озорной обычай смысла не имел, но всё равно соблюдался свято.
– Эх, жаль, гимназистов на призыв не берут! – воскликнул Ванька Храмцов, самый отчаянный из Сашиных приятелей. – Самому что ли сбегать в воинское присутствие – попроситься?
– Ага, сбегай, – подначил рассудительный Мотя Гольдштейн. – Попросись. Вольноопределяющимся добровольцем. Взять не возьмут, зато героем прослывёшь.
Спора, впрочем, не получилось. Все были согласны с тем, что «русский немца завсегда соплёй перешибёт» и что, пока они логарифмы с гекзаметрами зубрят, наша победоносная армия возьмёт Берлин и война кончится. Однако традиция была заложена: отныне после занятий ребята первым делом обсуждали военные вести.
Ещё в конце июля квартировавший в Екатеринбурге Оровайский пехотный полк погрузился в вагоны и отбыл на австрийский фронт. Синие погоны оровайцев исчезли с улиц, однако полковые казармы на краю обширнейшей Сенной площади пустовали недолго: их занял запасной пехотный батальон. В других казармах – деревянных Отрясихинских на Московской горке – разместились мобилизованные новобранцы, в большинстве своём деревенские увальни, до той поры большого города не видавшие. А уже вскоре возникла катастрофическая нехватка воинских помещений. Подразделения и службы захватывали гостиницы, пансионы, училища, театры, синематографы и даже банки. Город словно угодил в гигантский водоворот, который то уносил сформированные войска по направлению к фронту, то возвращал уже побывавшие в боях, кружил серые фигурки и вновь увлекал их в ту страшную и героическую даль, где под грохот канонады вершились судьбы мира. Полки, запасные батальоны, ополченческие дружины, конные сотни... После занятий гимназисты спешили на Сенную, чтобы понаблюдать, как на её просторах оренбургские, сибирские и донские казаки упражнялись в джигитовке и рубке с коня.
– Экие молодцы! – восхищался Ванька и геройски сплёвывал: – Нипочём немчуре и австрияшкам наших удальцов не одолеть!
– А ну как у немцев тоже какие-нибудь казаки имеются? – робко предполагал Вася Обухов, имевший склонность к поэзии, а в военных делах ничего не смысливший.
– Вот дура ты, Васька! – злился Храмцов и двигал синюю фуражку с заломленной кокардой на затылок. – Казаки – то ж исключительно русские войска, ни у кого больше нет.
– Ой ли? – по привычке встревал Мотя. – Я ж на той неделе вот этими самыми собственными глазами видал, как некоторые из исключительно русских по-магометански молились, – и, мазанув себя ладонями по лицу, взвыл: – Я-лла-а-а-а...
– Ну, не обязательно по крови русские, – чуть замялся Ванька. – Из России в смысле. Российские войска. Ни у какой иной державы таких нету!
Мужская гимназия недолго оставалась свободной от воинского постоя. Гимназический зал, тот самый, где проходил молебен в первый учебный день, отдали под размещение Пермской пешей дружины. Закрытым для гимназистов оказался и один из коридоров первого этажа, на входе в который появился скучающий часовой и фанерная дощечка с надписью: «Канцелярия интендантского приёмщика гуртов». Родительский комитет пытался противиться армейскому натиску, однако было ясно, что сил и связей его надолго не хватит.
Ждали войны быстротечной и лихой, как кавалерийская атака. Но тут на сцену выкатили пулеметы, уничтожавшие всё живое со скоростью двести пятьдесят выстрелов в минуту. Пехота зарылась в землю, конница оказалась бесполезна. Противники перестали сходиться лицом к лицу, рыцарство умерло. Жизнь и смерть оказались в зависимости не от умения и опыта воинов, а всего лишь от слепой удачи. Так минули четыре месяца, отмеренные прозорливыми стратегами для победы, потом ещё четыре. Раненые ежемесячно прибывали сотнями тысяч, и санитарная часть Военного министерства со всеми своими госпиталями и поездами просто захлебнулась. Глеб Андреевич, принявший на себя обязанности врача в одном из вновь организованных лазаретов, признавался, что медицина столкнулась со столь ужасными ранениями, которых и предположить-то не смела. Его вообще мучили мрачные предчувствия.
– Что-то надвигается, грядёт: громадное, мутное, страшное... Да-с! Грядёт!
Николай Андреевич сердито пожимал плечами: что такое грядёт? Что ещё за выдумки? Но в своей промышленной сфере тоже высказывал недовольство:
– Пулемёт Кольта американцы продают нашему правительству примерно за пятьсот долларов. А купить у них станки для производства этого же самого пулемёта обошлось бы в две с половиной тысячи. То есть по цене всего пяти пулемётов можно было наладить их производство в самой России. Понятное дело, до тех пор, пока немецкие подлодки ещё не научились пускать на дно транспортные суда на подходе к русским портам. И вот теперь объясните мне: о чём наши экономические стратеги думали до войны? Я, маленький человек, желаю знать, так о чём же они думали!
– Ну, что за детские вопросы, Николай? – морщился дядя Глеб. – Значит, кто-то влиятельный греет руки на заокеанских поставках. Нет лучше условий для казнокрадства, чем война. И не ты ли утверждал, что Россия во все войны вступала в лаптях и с вилами наперевес и что это, мол, для грядущего подвига весьма полезно?
Николай Андреевич дулся:
– Про вилы я не говорил!
– Ах, извини! Ты ж у нас сугубо по обувной части...
– Я о серьёзном, Глеб! Мы должны вести с Германией промышленную войну. Немецкая индустрия на подъёме, ей нужны рынки сбыта и источники сырья. Вот и развязали. А ты вечно со своими неуместными шуточками...
Глеб Андреевич отворачивался от оппонента и подмигивал племяннику. Саша в таких разговорах по-прежнему не участвовал, но выгонять его из комнаты перестали.
Прошла зима. А в начале марта, когда по обочинам дорог и гранитных тротуаров ещё лежали большие крепкие сугробы, Глеб Андреевич всех удивил: явился в дом на Ломаевской в офицерском мундире с непривычно узкими погончиками на плечах. Саша как раз вернулся из гимназии и, войдя в комнату, увидал, что мужчины молча сидят в креслах по углам, а мама, Елена Ильинична, ходит вкруг стола, ломает пальцы и без конца монотонно повторяет:
– Не хочу войны, не хочу! Ведь каждая война кончается миром, так? Нельзя ли сразу начать мириться? Без этого, безо всего этого... Не хочу войны...
– Лена, голубчик, ну что же делать? – с вымученным смешком отвечал дядя Глеб. – Сколько же мне в тылу санитарные поезда встречать? Или вон при вокзале обсервационный пункт учреждают. Центральный во всём Казанском округе. Так уж лучше мне на фронт, чем тут с тифозными турками!
В первый момент Сашу, притулившегося к дверному косяку и ещё державшего за кожаный ремешок связку учебников, именно эти тифозные турки и поразили. Пленные в городе уже имелись, но не турки, а австрийцы. Да, в январе провезли в Сибирь три вагона османских офицеров, пленённых под Сарыкамышем. Губернские газеты тогда шибко негодовали из-за денежного сбора, учинённого на екатеринбургском перроне «в пользу несчастных». Но это так – проездом. Разговоры же о том, что турки перезаразили тифом всю Самару и дотащили болезнь до Перми, ходили, однако Екатеринбурга это пока не касалось. И вот теперь этот турецкий обсер... Как бишь это слово-то дядя Глеб употребил?..
И только тут Сашу словно током шибануло: Глеб Андреевич уходит на войну! Не то чтобы гимназисту стало страшно за дядю или жаль его. Нет. А чуднó как-то, необыкновенно: дядя Глеб – доктор, врач - и война.
Женат Глеб Андреевич никогда не был, жил одиноко и потому последнюю перед расставанием ночь провёл в доме старшего брата. Гостевая комната располагалась рядом с Сашиной. Перед сном племянник не удержался и заглянул. Глеб Андреевич стоял у окна, спиной к двери и будто что-то пытался разглядеть в заоконной тьме.
– Дядя Глеб!
Узкие погоны на плечах вздрогнули.
– Что, Саша?
– Можно спросить... Вы же против войны?
– Против.
– И идёте воевать?
Глеб Андреевич обернулся. По губам его блуждала растерянная улыбка.
– Бывают случаи, когда выбор невелик. Кто прав, кто виноват – это до войны и после. А на самой войне есть только свои и чужие.
И замолчал. Тишина повисла звенящая, невыносимая.
– Отчего же люди такие... – Саша поискал подходящее слово, – воинственные?
Дядя ответил не сразу.
– Думаю, они просто несчастны. Вот живёт человек трудно, плохо. Так плохо, что и не знает, зачем ему эта жизнь. И вдруг говорят, что он такой не один. Он – часть народа, который пусть не умеет обустроить собственное благополучие, зато призван постоять за справедливость во всем мире. Ибо народ этот – самый великий, лучший, избранный и духовный. И верить человеку в это уж очень хочется... Такой вот сложный медицинский случай: мания величия с комплексом неполноценности.
Глеб Андреевич ещё помолчал и добавил:
– Это ведь очень тяжело: признать, что твоя родина неправа. Всё равно, что мать обвинить.
– Глеб! – за Сашиной спиной неожиданно возник Николай Андреевич. – Немедля прекрати эту толстовскую проповедь!
Глеб Андреевич подошёл и порывисто обнял одной рукой брата, другой – племянника. Даже не обнял, а сгрёб их так, что чуть лбами не стукнул.
– Всё, Никола, не могу больше. Сердце моё будто висело-висело на ниточке, да и оборвалось. Пусть так! Сил нет сидеть и ждать...
На следующий день доктор уезжал с железнодорожного вокзала вместе с городскими уполномоченными Ардашевым и Румянцевым, а также целым вагоном пасхальных подарков. Шутил, что главной заботой его станет борьба с солдатскими поносами после поедания всех этих кренделей и сладостей. Всплакнувшую Елену Ильиничну заверил, что немцы – всё-таки культурная нация и врачей не обижают. Мама старательно улыбалась и махала с перрона платочком.
Спустя ещё месяц провожали на фронт лазарет уральских горных заводов: трёх докторов, трёх фельдшеров, аптекаря, пять милосердных сестёр да сорок санитаров. На устроенном по этому поводу торжественном ужине Николай Андреевич подошёл к старшему врачу Арнольдову и, откашлявшись в кулак, попросил:
– Вы уж там, Николай Александрович, если встретите моего братца... Ну, вдруг доведётся... Так вы уж передайте ему привет да скажите, чтоб писать не забывал.
Старший врач Арнольдов, плотный мужчина лет под шестьдесят, навёл на Николая Андреевича золотое пенсне и строго заметил:
– Вы, дражайший тёзка, очевидно, представляете театр военных действий вроде нашего городского? Так вот нет же, в том партере случайные встречи нечасты!
Арнольдов имел право так говорить, поскольку в былые годы участвовал в войнах и с турками, и с японцами. А ещё через какое-то совсем непродолжительное время в Екатеринбург пришли вести о большом отступлении русской армии. Газета «Уральская жизнь» напечатала имя военврача Глеба Андреевича Горского в списках офицеров Оровайского полка, пропавших без вести в Карпатах. Хорошо, хоть не в числе тех, кто с честию и отвагой...
Зато доктор Линдер неожиданно вернулся с германского курорта. Пришёл на Ломаевскую выразить печаль и надежду на чудесное спасение Глеба Андреевича. За чашкою чаю подробно поведал о собственных мытарствах в такой знакомой и вдруг оказавшейся враждебной стране. О том, как ему насильно обменяли золотые рубли на банкноты по очень невыгодному курсу, как купил билет в первый класс, посадили же в вагон третьего. О том, что всю дорогу не было воды в туалете, а в вагоне-ресторане без конца пировали грубые немецкие лейтенанты. Как солдаты ландвера выгоняли пассажиров на перроны для построений и перекличек, устраивали унизительные обыски, заставляя русских барышень прилюдно раздеваться догола. Как уже в Восточной Пруссии эшелон вернули от пограничного моста на станцию Эйдкунен и продержали в неведении ещё шесть часов... Сидел, теребил ручку фарфоровой чашки и вдруг спросил: а не оставлял ли Глеб Андреевич стетоскопа перед тем, как отправиться на фронт и сгинуть там без вести?
* * *
Как на наше нынче горе
Все казёнки на запоре,
Нет ни пива, ни вина.
Лишь с Германией война!
Казёнки оставались на запоре, а мужичок всё равно был пьян. Наяривал на гармошке, притопывал разбитым рыжим сапожком, вертел во все стороны одутловатым синюшным личиком да подмигивал. Чтобы такое личико иметь – мало пить всю свою жизнь, печать на нём оставило пьянство потомственное, поколенное. Поглазеть на забавника, посмеяться над ним у Верх-Исетского народного дома собралась толпа. Пришли сюда разного звания екатеринбуржцы, конечно же, не ради развесёлого выпивохи. В дощатой громаде нардома давали представления заезжие циркачи с тех довоенных времён, когда на Дровяной площади сгорел передвижной цирк. В сторонке от местных ротозеев сбились в кучку серые фигуры пленных австрийцев. Им тоже было любопытно, но ближе подойти они пока не решались. Нардом служил для них узилищем: здесь австрийцев держали, работать же выводили на городские улицы. Апрель близился к концу, дожди смыли последний снег, и земля обнажилась во всей неприглядности прошлогодней травы, грязи и мусора. Пленные скребли, мели, в общем, как могли и умели, чистили чужой им русский город.
– Эй! – крикнул Ванька Храмцов гармонисту. – Айда в цирк. Билетик купим.
Мужичонка остановил дурашливый перепляс, глянул на Ваньку с прищуром и упрямо мотнул нечёсаной кудлатой головой:
– Цы-и-рк? Зачем мне цирк? Вся наша жизнь – цирк, а мы в ней клоуны.
Толпа загоготала, посрамлённый же Ванька махнул друзьям рукой:
– Пошли! На дурака смотреть – только глаза портить.
– Интересно, где он выпивку берёт? Сухой закон ведь... – спросил Вася Обухов и споткнулся, потому что ноги уже несли его вослед Храмцову, а голова ещё досматривала бесплатное представление пьянчуги.
– К нам доктор Линдер недавно заходил, – сказал Саша Горский. – Рассказывал, что теперь рецепты на спиртное врачи выписывают. Не только на спирт в аптекарских банках, но на водку и даже коньяк. Некоторые на этом весьма нажились.
– Ага, именно сей субъект коньячком-то и поправляется, – не преминул зацепиться Мотька Гольдштейн. – Скорее уж ханжицу хлещет. За что власть предержащие должны быть ему ещё и благодарны. Ибо когда русский мужик пить перестанет, так он думать начнёт. А это занятие с непривычки до добра не доведёт.
И почему-то скосив глаза на австрийцев, Мотя стал притормаживать:
– Топайте. Щас догоню...
В тот раз «давали» борцовский турнир. В начале представления ряженого толстопузого «Вильгельма» выкатили на ринг в навозной повозке и, разумеется, принялись побивать самым смешным и позорным образом.
– Немец-шмерец, копчёная колбаса! – ревела восторженная публика.
– А вот кукиш наш молодецкий выкуси! – запальчиво вскрикивал слева от ребят какой-то прыщавый конторский в запотевшем пенсне.
– Ну, Петро, прям, как мы у пятом-то годе немца-управителя за заводски ворота на тачке выкатили. Помнишь ли?
– Память чай не отшибло...
Саша оглянулся. За его спиной лузгали семечки двое мастеровых.
– Чиво, барчук, бельмами зыркашь? Сам-от не из немцев ли? Глянь-ка, Петро, как его скосомордило!
Сам-то Саша, разумеется, был не из немцев. И на мастеровых этих, откровенно говоря, ему было наплевать да растереть. Но грубые и неумные слова их неожиданно напомнили о дружке и однокашнике – о Женьке Шлёцере. Впрочем, «напомнили» – не самое удачное слово. Сегодня же виделись в гимназии. Даже говорили о чём-то. А только с того самого молебна в гимнастическом зале Женька тихо, незаметно отдалился от их компании. Вот и теперь его с ними нет...
В тот вечер Ванька куда-то торопился и сбежал ещё до конца представления. Саша, Мотька и Вася брели по проспекту, не спеша расходиться по домам.
– Глядите, братцы, что я у австрияков на ржавый перочинный ножик выменял, – неожиданно сказал Мотя и, воровато оглянувшись, извлёк из кармана металлическую бляху. – Это кокарда с их пехотного кивера.
Ребята сдвинули головы. На Мотькиной ладони распластался двуглавый орёл, весьма похожий на российского, только правая лапа его вместо скипетра держала длинный меч.
– Знакомая птичка! – ухмыльнулся Саша. – Тоже ведь наследники Византии.
Васю Обухова мысли посетили иные – тревожные:
– Ты зачем это взял? Вдруг австрияк теперь твоим ножиком часового зарежет, да в Австрию свою сбежит?
– Ну, вас, дураков, к чёрту! – огрызнулся Мотька и спрятал вражьего орла обратно в карман.
Сердился он, впрочем, недолго. На площади за собором, у чугунного памятника царю-освободителю народ обступил очередного чудака. Этот был в одном исподнем, лишь с белой манишкой на груди. Сюртук же и брюки он под общее одобрительное улюлюканье яростно попирал ногами. Потолкавшись, гимназисты выяснили, что полунагой господин опечален тем, что портные шьют костюмы на машинках «Зингер», отчего русские попадают в зависимость от германской промышленности.
– Ничего немецкого нам не нужно! – кричал господин, то ли бывший во хмелю, то ли честно сошедший с ума.
– Вот балда! – присвистнул Мотя. – «Зингер» – фирма-то американская!
Но жадная до потехи публика погнала шибко грамотных юношей прочь.
Подозрительность в обществе за прошедшие с начала войны девять месяцев поднялась до степеней не только смешных, но и страшных. Рассказывали, например, что в Перми изобличён баварец-пивовар, подсыпавший в пиво крысиный яд. Ещё говорили о немецкой графине из придворных, вероломно передавшей кайзеру план русской мобилизации в коробке из-под шоколаду. И уже с графини народные подозрения распространились на её величество императрицу Александру Фёдоровну. Мол, поскольку это есть природная немка Алиска – с жёстким взглядом и губами в ниточку, так вот она русского надёжу-государя задурила, да и насовала хитро-мудрой неметчины на важные посты.
Николай Андреевич такие настроения одобрял лишь до той поры, пока из губернского центра не пришли известия об аресте его доброго знакомца Генриха Вдовишевского, инженера-химика с Мотовилихинского завода.
– Что, Генрих – военнозадержанный? Шпион?! Ну и чушь, вот так чушь! Да ведь он уже четверть века как в России. И что ж с того, что австрийский подданный? Лучше бы следили за теми, у коих сразу по два подданства: наше и кайзерово...
Для Екатеринбурга, в котором с петровских времён жили и служили поколения горных инженеров с германскими фамилиями, слухи об измене «внутреннего немца» не предвещали ничего хорошего. Правда, инженеров пока не трогали: вероятно, некий верховный кукловод решил, что чревато рисковать заводским порядком в столь тяжёлый час. Зато по мановению незримой руки гнев народный обрушился на поволжского немца Рихарда Штроля, торговавшего автомобилями и велосипедами. Его арестовали и отправили по этапу в Сибирь. Сам город чуть было не переименовали, дабы по столичному примеру избавиться от немецкого «бурга». Спорили, выбирали между «Екатеринозаводском» и «Екатеринборском». Но первое имя было трудно в произношении, а второе остряки мигом переиначили в «Екатеринзаборск». Посему сочли за лучшее оставить вопрос о переименовании до лучших времён.
В гимназии тоже было не всё ладно. Призвали в армию молодого математика Гаврилова. Вместо него уроки взялся вести матёрый педагог Георгий Иванович Эбергардт. Такая перемена лишь обострила бдительность учеников.
– Кто в немецкой кирке молится, тот и шпион, – провозгласил Ванька Храмцов. – Эбергардт, зубник Конрадес и сам директор Яненц. Все шпики. К гадалке не ходи!
Немного посовещавшись, ребята решили, что спорить тут, действительно, не о чем и, чтобы помочь родине, решили установить за германскими шпионами слежку. Ванька сам вызвался пойти к Конрадесу якобы с больным зубом, а там, оставшись с немцем наедине, выведать о шпионских кознях. Но то ли зуб действительно оказался с дуплом, то ли шпик раскусил разведчика, а без потерь Храмцову уйти не удалось.
– Один мой знакомый мальчик тоже хотел сохранить свой зубик, – радостно ворковал Готлиб Фёдорович, залезая в рот героя блестящими щипцами. – Ан не получилось! Не удалось... Вовремя нужно зубки-то чистить.
Во время этой изуверской процедуры в кабинет неожиданно вошёл Эбергардт. Перемигнулся с Конрадесом и тихонечко сел в сторонке. Ванька же, как только очутился в коридоре, припал ухом к замочной скважине. Из-за двери донёсся стеклянный звяк, затем кто-то из шпионов – зубник или математик – провозгласил:
– Ну, за извлечение корней!
Странным образом эта понятная человеческая слабость если не вовсе очистила от подозрений Эбергардта с Конрадесом, но разоблачительный пыл у гимназистов значительно поубавила. Упорствовал лишь геройски пострадавший Ванька, при встречах с которым Готлиб Фёдорович теперь неизменно восклицал:
– Не забывайте чистить зубы, молодой человек. Только, пожалуйста, без фанатизма!
Директор Яненц также вскоре был исключён из предателей и шпионов. В один самый будничный день разгорячённая толпа гостинодворцев хлынула к дверям гимназии, требуя прекратить преподавание немецкого языка и выдать на расправу учителя.
– Неча! – орала толпа. – Неча шпиков да предателев учить-готовить!
– Пущай русский язык должным образом постигают! Родно-о-о-й...
Навстречу им вышли Альфред Карлович Яненц и преподаватель Арвед Вильгельмович Томсон. Первый представил второго по должности, званию, имени-отчеству. Патриоты-погромщики растерялись: англичанин, союзник? Да, англичанин. И немецкий преподаёт? Преподаёт. Родом из Риги, язык знает с детства. И немецкий язык, и русский, и английский. Гостинодворцы, заплутав в хитросплетениях географии с языкознанием, погалдели, да и разошлись. Выяснить национальностью самого Яненца как-то не догадались.
Старшие гимназисты наблюдали за этой сценой, свесившись из окна второго этажа.
– А Яненц-то наш молодец! – признал Ванька. – И Томсон... Хоть и неруси оба.
Отвернулся от распахнутого окна и встретился взглядом со стоявшим за спиной Женькой Шлёцером. Женька молчал. И Ванька смолчал. Только глаза потупил.
* * *
«...Внушающее страх великолепие моего величества и мощный натиск моего строя сокрушили всех жителей Гизильбунды, и они покинули многие свои города. В Ураш, свою твердыню, они вступили. Этот город я взял приступом. Кровью их воинов окрасил я кварталы их городов, как шерсть. Шесть тысяч из них я поразил. Пиришати, их царя, вместе с тысячью двумястами его бойцов, захватил я живьём. Их добычу, их собственность, их добро, их крупный рогатый скот, их овец, их лошадей, серебряные сосуды, блестящее золото и медь в несметном множестве я захватил. Я разорил, я опустошил, я сжёг огнём. Дань Энгура из Сибару я получил. Я поставил моё царское изображение, придав ему героическую позу».
Саша отложил книгу в сторонку и задумался. Вот ведь как. Царь ассирийский Шамши-Адад Пятый. Зверюга и бахвал. Но за восемь столетий до явления Христа, наверное, имел право. Никто ж ещё не осудил покраску городов кровью человечьей?
Книга эта попала в домашнюю библиотеку Горских, можно сказать, случайно. В последнее довоенное лето отдыхали на Кавказских водах. В соседях оказался столичный профессор, который и вручил Саше на память однотомник древних летописей. Наиполезнейшее, заверил, чтиво. Мальчик подарку порадовался, хотя в полезности его сильно усомнился. О чём речь, когда не ни государств тех, ни народов и следа не осталось? Однако началась война, в Екатеринбург хлынули разномастные беженцы, и среди иных прочих – совсем уже невозможные ассирийцы. Их было мало, но не заметить их было невозможно. На людных перекрёстках поставили ассирийцы крошечные фанерные будочки и занялись починкой и чисткой обуви. Работали хорошо, споро, по-русски почти не разговаривали и цену своих услуг показывали на пальцах. Во всяком случае, так делал безногий старик Ашур, ваксивший сапоги и штиблеты на углу Главного и Вознесенского проспектов.
– На каком языке они между собой общаются? – поинтересовался Саша у мамы.
– На арамейском, – ответила Елена Ильинична и добавила очень серьёзно, даже торжественно: – На языке Христа. О них и в Ветхом Завете сказано, в Книге Бытия.
В профессорской книжке Саша вычитал, что Ассирийская империя простояла две тысячи лет, беспрестанно воюя и порабощая соседей, пока соседи не набрались сил и храбрости и не разгромили самих ассирийцев. Ни русских, ни немцев в те легендарные времена и в помине не было. Прошло ещё две с половиной тысячи лет, и ныне потомки древних воителей надраивают чужие башмаки. Такой вот получился Шамши-Адад в героической позе...
Беженцы прибывали в Екатеринбург из пределов Османской империи, как ассирийцы, из Галиции, из западных губерний. Поначалу горожане встречали их с большой жалостью, брали на постой, делились носильными вещами и продуктами. Однако уже вскоре общественное мнение принялось винить беженцев в том, что они неблагодарные, что дармоеды, что не любят приютившей их России. Патриотический порыв многих екатеринбургских дам ограничился отказом от услуг немецких бонн для своих малышей и от украшений из немецкого янтаря для самих себя. В отличие от них, Елена Ильинична вступила в комитет, учреждавший приюты-ясли для беженских детей, и с головой ушла в эту общеполезную деятельность. Участвовала в бесчисленных заседаниях, выезжала в уезд, а на её туалетном столике средь духов, кремов и пуховок пьедесталом нерукотворного памятника утвердилась книга «Современный детский сад, его значение и оборудование». Мама пыталась привлечь к этой работе и своего благоверного, но Николай Андреевич только рукой махнул: он де без того занят по службе производством снарядной заготовки и к тому же регулярно отчисляет пять процентов жалования в фонд помощи запасным.
Над городом вновь плыло знойное пыльное лето. Военных на улицах стало ещё больше, партикулярное платье из мужчин носили теперь, кажется, одни лишь старики да белобилетники. Похоронные марши Шопена звучали обыденно, прохожие крестились и спешили мимо, мимо. Зато по вечерам у синематографов «Лоранж» и «Художественный», рядом с палаткой калеки Ашура, выписывали круги по мостовой, старательно качали бёдрами и подпирали стены десятка три продажных женщин. Это тоже были беженки. Они хватали мужчин за руки, бросали на них голодные взоры и предлагали себя на певучей смеси польского, украинского и русского языков. Добропорядочные екатеринбурженки возмущались и, вспоминая довоенные времена, ворчали, что «прежде-то лярв бланковых ближе Малаховской площади и Коковинской улицы не пущали».
Гимназисты судачили об этих беженках нехорошо, грязно, сплетничали о том, кто из товарищей успел вкусить запретный плод. Храмцов вроде бы вкусил и ходил важный, загадочный. Саша понимал, что это грешно, но именно грех-то и притягивал. Он (Саша или грех, в этом случае без разницы) уже заприметил одну хохлушку – статную полногрудую дивчину с тёмными и влажными, как маслины, глазами. Он (Саша, Саша...) теперь по три раза на дню ходил к Ашуру. Ассириец склонял над юношескими штиблетами седую коротко стриженную голову и ухмылялся в усы. Не видя хохлушки на перекрестке, Саша нервничал, подозревал – часто справедливо – что она с очередным клиентом и, смешно сказать, ревновал.
Хохлушка сама заметила Сашины хождения туда-сюда-мимо и однажды окликнула его насмешливо:
– Що, хлопче? Али трэба чого?
Саша приблизился и, глядя на недошедшие до Ашура штиблеты, буркнул:
– У меня токо рупь…
Женщина белозубо рассмеялась:
– Ты ж мий ридненький! Витдай його мэни, та и пидэм до хаты.
– До какой хаты? – испуганно переспросил Саша.
– Та до моей хатыны, до моей…
И всё, о чём столько думалось, маялось, мечталось, всё случилось как-то очень буднично и быстро.
– Ну, як? – спросила она, одергивая подол и смеясь одними глазами, и, когда Саша промямлил что-то, мягко подтолкнула его к двери: – Заходь ще, будь ласка!
Очутившись на улице, Саша задрал физиономию кверху и не то выпалил, не то прошептал в безразличное серо-голубое небо:
– Вот так вот, граф Толстой да Гарин с Михайловским! Кончилось моё детство-отрочество…
Несколько дней он бродил, оглушённый тем, что произошло – нет, даже не произошло, а стряслось у него с этой черноокой податливой хохлушкой. Потом раздобыл немного денег и вернулся. И приходил ещё не раз.
Она уже называла его «мий хлопец» и однажды поведала незатейливую и горестную историю своей жизни. Отца её, сельского священника на Галичине, повесили австрийцы. Осиротевшую семью вместе с другими односельчанами погнали во Львов. На львовских улицах толпа кинулась избивать «московитов». Конвоиры не препятствовали и даже добивали раненых прикладами. Во время возникшей неразберихи Ганка бежала. Родных её увезли в товарных вагонах куда-то на запад. Во Львове же она встретила русскую армию, а затем, когда русские отступили, уехала вместе с ними в армейском обозе. Солдаты-обозники и стали её первыми клиентами. Они гнали на восток отобранных у украинских крестьян лошадей, а другие солдаты тем временем уничтожали посевы. Чтобы не достались врагу. О селянах никто не думал... Вот и её, Ганку, несло, несло на восток – то в крытой брезентом подводе, то пешком, то в железнодорожном вагоне, так на Урале и очутилась. Голодала, до крови дралась за кусок хлеба на питательных пунктах или за тот же кусок торговала телом. При всём том истинно несчастной считала не себя, а товарку по срамному ремеслу, польку Ядвигу, у которой в беженском бараке под Гатчиной сгорели от скарлатины двое ребятишек. Мальчик и девочка.
Никому из своих приятелей Саша об этой связи не рассказал. К тому же недели через полторы она оборвалась самым неожиданным и неприятным образом. Подходя к заветному перекрёстку, юноша услыхал женские вопли вперемежку с полицейскими трелями. Стражи порядка к тому времени окончательно пали в общественном мнении. Служба в полиции стала считаться лишь постыдным способом избежать мобилизации. Полицейские сатанели и, не умея заслужить у общества уважения, принялись наводить на него страх. Не удивительно, что Саша поначалу замедлил шаг, однако затем, подумав о Ганке, наоборот заторопился. На углу у синематографов городовые хватали и тащили куда-то проституток. Вон тычками в спину погнали Ядвигу. Ганки пока видно не было. Саша прошёл быстрым шагом мимо и поставил ногу на деревянную подставку в палатке у Ашура. Ассириец по обыкновению ухмыльнулся и, обмакнув две щетки в гуталин, принялся за работу. И в этот миг Саша увидал хохлушку.
– А ты сперва покажь беженский билет! – кричал мордатый городовой, вцепившись в Ганкино предплечье. – Что – нету? А? Идём-идём, там разберутся…
– За шо? – голосила Ганка. – Выдпусти! У-у, свыня товстоморда…
И, изогнувшись с какой-то нечеловеческой гибкостью и проворством, вдруг цапнула зубами городового за щеку.
– Ах, ты ж волчица! – взвыл городовой и наотмашь ударил пленницу.
Ганка кулём рухнула на мостовую, а когда поднялась, волосы её были растрёпаны и из разбитого носа тёк чёрный ручей. Тут и она заметила Сашу. Размазала кровь рукавом по лицу и спросила почти как в первый раз:
– Що, мий хлопче? Аль не подобаюся така, не нравлюся тоби?
Саша почувствовал, как лицо его захлестнула волна горячей краски, и отвернулся. Себя он ощущал последним подлецом. А с другой стороны, старший гимназист у всех на глазах посередь города ввязавшийся в безнадёжную потасовку с полицией из-за проститутки… Хороша слава!
– И это пройдёт…
Неужто это сказал безногий чистильщик Ашур, пришелец из библейских времён, позабытый Сашей и теперь хитро взиравший на него снизу? Нет, пожалуй, показалось. Старый ассириец ведь вообще не говорил по-русски.
* * *
Одним концом поле упиралось в молодую берёзовую рощицу, другим выходило на долгий пологий склон, откуда открывался вид на дальние тёмно-синие горы и багровеющий солнечный шар над ними. Попеременно орудуя то граблями, то вилами, Саша сгребал со взъерошенной земли подсохшую картофельную ботву, тащил её и сваливал в костёр. Густой белый дым заволакивал рощу, кусты и деревья оживали в его молочных клубах, шевелились, двигались. Час стоял предвечерний, золотистый, но юноша не торопился: ворошил вилами тлеющие стебли, присаживался подле костра на корточки, раздувал замиравшее пламя.
На исходе лета старшие гимназисты разъехались по деревням, чтобы помочь солдаткам собирать урожай. Стояла середина сентября, но многие ещё не вернулись в город. Вот и Саше в деревне жилось хорошо, покойно. Хоть война и составляла главную причину его появления в этой дотоле неведомой ему среде, но именно о войне здесь думалось меньше всего.
Пришла хозяйка – рябая и по-сибирски скуластая молодка, остановилась на меже, отмахиваясь от наседавшего комарья.
– Барчук, а барчук? Ну его, костёр-от ваш, поди, сам дошает. Айдате! Я ж и повечерять, и баньку сготовила…
От её слов, а пуще от лукавых глаз у Саши – мурашки по телу. Но всё равно отвечал небрежно:
– Как закончу – так зараз и приду.
Мальчик Саша остался в городе, в доме на Ломаевской. Там, где родители и незримо сидящий в креслах военный медик, дядя Глеб. Здесь же Саша – молодой мужчина. А мужчине негоже проявлять нетерпение. «Все мы повзрослели с этой войной и вместе со страной», – сказал недавно Мотя. Вроде бы неглупо сказал. Так что всё ещё будет, всё успеется. И дурманящая стопка мутного первача, и пахнущая смолистым дымком банька, и женское тело в мелком поту, как в масле. И война в его жизни тоже будет. Не так, как сейчас, а с оружием в руках. Хочешь – не хочешь. Не минует.
Шкерин Владимир Анатольевич. Родился в 1963 году в пригороде Ленинграда. В детстве-юности жил на Литейном проспекте, на Западной Украине, в Одесской области, на Дальнем Востоке и Северном Кавказе. Взрослая жизнь связана с Екатеринбургом. Доктор исторических наук, автор научных монографий, учебных пособий, научно-популярных книг и многочисленных статей. Прозу публиковал в журнале «Веси» (Екатеринбург).