(продолжение. Начало в №1/2022 и сл.)
5 Истина капитализма
Термин «капитализм» вошел в европейские языки в трудах французского утопического философа Сен-Симона. Маркс использовал его для обозначения институционализированной частной собственности на «средства производства». Маркс противопоставлял капитализм другим экономическим «системам» — особенно рабству, феодализму и социализму — и предсказывал, что, как капитализм свергнул феодализм в насильственной революции, так и капитализм будет свергнут социализмом. Со временем социализм изживет себя, перейдя в «полный коммунизм» — конец истории. Теория и ее прогнозы ложны, ее наследие ужасно. Тем не менее, ее термины изменили язык политических дебатов в девятнадцатом веке, и теперь мы застряли на них. Слово «капитализм» до сих пор используется для описания любой экономики, основанной на частной собственности и свободном обмене. И термин «социализм» до сих пор используется для обозначения различных попыток ограничить, контролировать или заменить некоторые аспекты капитализма в таком понимании. Таким образом, во всей видимости, капитализм, как и социализм, является вопросом степени.
Важно знать термины, унаследованные от мертвых теорий. У них может быть аура авторитета, но они также искажают наши представления и отягощают наше сознание новоязом, столь блестяще высмеянным Джорджем Оруэллом в «1984». Смысл книги Оруэлла состоял в том, чтобы показать, как дегуманизирующий жаргон марксизма порождает также дегуманизированный мир, в котором люди становятся абстракциями, а истина просто орудием в руках власти. И консерваторы никогда не должны забывать об этом, поскольку и им нужно уйти от теорий девятнадцатого века, которые стремились сделать их положение не только устаревшим, но и в некотором роде невыразимым. Нам нужно по-новому взглянуть на мир, используя естественный язык человеческих отношений.
Тем не менее, было бы глупо и наивно предполагать, что атаки, направленные на то, что называется «капитализмом», безосновательны или не нуждаются в ответе. Чтобы развить этот ответ, нам нужно начать с истины капитализма, истины, которую социализм традиционно отрицал. И эта истина проста, а именно: частная собственность и свободный обмен являются необходимыми условиями любой крупномасштабной экономики — любой экономики, в которой выживание и процветание одних людей зависят от деятельности других. Только когда люди имеют права собственности и могут свободно обменивать то, что им принадлежит, на то, что им нужно, общество индивидов, не знающих друг друга, может достичь экономической координации. Социалисты в глубине души не принимают этого. Они видят в обществе механизм распределения ресурсов между теми, кто претендует на них, как будто все ресурсы существуют до того, как их создают, и как будто есть способ точно определить, кто имеет право на что, без ссылки на длинную историю экономического сотрудничества.
Эту мысль хорошо выразили австрийские экономисты, в частности фон Мизес и Хайек, во время «дебатов о расчетах», которые окружали первые дискуссии о социалистической экономике, где цены и производство будут контролироваться государством. Австрийский ответ на эти планы основан на трех ключевых идеях. Во-первых, экономическая деятельность зависит от знания желаний, потребностей и ресурсов других людей. Во-вторых, это знание рассредоточено по всему обществу и не является собственностью какого-либо человека. В-третьих, при свободном обмене товарами и услугами ценовой механизм обеспечивает доступ к этим знаниям не в результате теоретических соображений, а как сигнал к действию. Цены в свободной экономике предлагают решение бесчисленных одновременных уравнений, координирующих индивидуальный спрос с доступным предложением.
Однако, когда производство и распределение устанавливаются центральным органом власти, цены больше не отражают индекса ни ограниченности ресурсов, ни уровня спроса на них. И тогда важнейшая часть экономических знаний, которая существует в свободной экономике как социальный факт уничтожается. Экономика либо рушится с очередями, перенасыщением и нехваткой, заменяющими спонтанный порядок распределения, либо заменяется черной экономикой, в которой вещи обмениваются по их реальной цене — цене, которую люди готовы платить за них.[1] Такой результат был со всей очевидностью продемонстрирован вариантами социалистической экономики. Однако аргумент, приводимый в его поддержку, не эмпирический, а априорный. Он основан на широких философских концепциях относительно социально генерируемой и социально рассредоточенной информации.
Важным моментом аргументации является то, что цена товара дает надежную экономическую информацию только в том случае, если экономика свободна. Лишь в условиях свободного обмена бюджеты отдельных потребителей включаются, так сказать, в познавательный процесс, который в форме цены фиксирует коллективное решение потребителями общей экономической проблемы — проблемы знания, что производить, и что на что обменивать. Все попытки вмешаться в этот процесс, контролируя предложение или цену продукта, ведут к потере экономических знаний. Ибо это знание содержится не в планировании, а только в экономической деятельности свободных агентов, когда они производят, продают и обменивают свои товары в соответствии с законами спроса и предложения. Плановая экономика предлагает рациональное распределение вместо «случайного» распределения на рынке и уничтожает информацию, от которой зависит правильное функционирование экономики, то есть подрывает необходимую ей базу знаний. Плановая экономика является наилучшим примером проекта, который предположительно является рациональным, но при этом совсем не рациональный, поскольку зависит от знаний, доступных только в условиях, которые он разрушает.
Одним из следствий этого аргумента является то, что экономическое знание, содержащееся в ценах, живет в системе, генерируется свободной деятельностью бесчисленного множества рациональных игроков и не может быть преобразовано в набор формул или импликаций для некоторого технического устройства. Вероятно, австрийцы первыми осознали, что экономическая деятельность демонстрирует своеобразную логику коллективных действий, в результате которых реакция одного человека изменяет информационную базу другого. Из этой интуиции выросла теория игр, разработанная фон Нейманом и Моргенштерном в качестве первого шага к объяснению рынков, и развивающаяся сегодня как отрасль математики с приложениями (и ошибочными расчетами) во всех областях социальной и политической жизни.[2]
Эпистемологическая теория рынка Хайека не утверждает, что рынок является единственной формой спонтанного порядка или что свободного рынка достаточно для обеспечения либо экономической координации, либо социальной стабильности. Теория утверждает только, что ценовой механизм генерирует и содержит знания, необходимые для экономической координации. Координация может быть нарушена бизнес-циклами, рыночными сбоями и внешними факторами, и в любом случае она зависит от других форм спонтанного порядка для ее долгосрочного действия. Джон О’Нил, защищая смягченный социализм против пропаганды Хайеком свободной экономики, утверждал, что ценовой механизм не передает всю информацию, необходимую для экономической координации, и что в любом случае информации недостаточно.[3] Существует серьезные консервативные соображения согласиться с мнением О’Нила, и Хайек принимает их. Рынок удерживается также другими формами спонтанного порядка, не все из которых следует понимать просто как эпистемологические приемы, ибо некоторые из них, например, моральные и правовые традиции, создают необходимую солидарность в обществе, которую рынок предоставленный самому себе разрушит.
Хайек подразумевает, что свободный обмен и хранящиеся людьми обычаи должны быть оправданы одними и теми же терминами. Оба момента являются незаменимыми элементами социально необходимого знания: одно действует синхронически, а другое — диахронически, что позволяет опыту неопределенного количества других людей повлиять на решение, принятое мной здесь и сейчас. Хайек подчеркивает, что свободный рынок является частью более широкого спонтанного порядка, основанного на свободном обмене товарами, идеями и интересами. Это «игра каталлактики», как он ее называет.[4] Но эта игра разворачивается во времени и, используя выражение Бёрка, мертвые и нерожденные также являются игроками, заявляющими о своем присутствии не через рынки, а через традиции, институты и законы.
Поэтому правы те, кто считает, что социальный порядок должен налагать ограничения на рынок. Но в истинном стихийном порядке ограничения уже присутствуют в форме обычаев, законов и морали. Если эти хорошие вещи разрушаются, то, по словам Хайека, законодательство не может их заменить, ибо они возникают спонтанно или вовсе не возникают, и введение законодательных указов для «хорошего общества» может поставить под угрозу то, что осталось от накопленной мудрости, делающей такое общество возможным. Вместо того, чтобы направлять нашу деятельность в границы, требуемыми правосудием, — что является задачей общего права, — социальное законодательство ставит ряд целей. Оно превращает право в инструмент социальной инженерии и позволяет утилитарному мышлению отвергать требования естественного права. В чрезвычайных ситуациях или в условиях явного дисбаланса законодательство может быть единственным оружием, которое у нас есть. Но мы всегда должны помнить, что законодательство не создает правовой порядок, а предполагает его, и что в нашем случае — в случае англосферы — правопорядок формировался невидимой рукой в усилиях реализовать справедливость в индивидуальных конфликтах.
Другими словами, правовой порядок возник спонтанно, а не в результате рационального плана, также как это произошло с экономическим порядком. Поэтому мы не должны удивляться тому, что британские консервативные мыслители, особенно Юм, Смит, Бёрк и Оукшотт, не склонны видеть противоречия между защитой свободного рынка и традиционным видением социального порядка. Потому что они верили в спонтанные ограничения, наложенные на рынок моральным консенсусом сообщества, и видели рынок и его ограничения как работу одной и той же невидимой руки. Возможно, этот моральный консенсус сейчас рушится. Но поломка отчасти является результатом вмешательства государства и, конечно, вряд ли будет исправлена с его помощью.
Однако именно здесь консерваторы могут высказать осторожность. Хотя Хайек может быть прав, полагая, что свободный рынок и традиционная мораль являются формами спонтанного порядка и оба могут быть оправданы эпистемологически, из этого не следует, что они не будут противоречить друг другу. Не только социалисты указывают на разрушительное воздействие рынков на формы жизни людей или подчеркивают различие между вещами с ценниками и ценными вещами. В самом деле, многие из традиций, к которым консерваторы наиболее привязаны, могут быть поняты (с точки зрения «эволюционной рациональности» Хайека) как средства ограждения человеческой жизни от рынка. Например, традиционная сексуальная мораль, которая настаивает на святости человеческой личности, сакраментальном характере брака и греховности секса вне обета любви, является, с точки зрения Хайека, основанием убрать секс с рынка, отказать ему в статусе товара и ограждать его от обмена. Эта практика имеет очевидную социальную функцию; но это функция, которая может быть выполнена только в том случае, если люди будут рассматривать секс как сферу внутренних ценностей, а сексуальные запреты как абсолютные заповеди. Во всех обществах религия, возникшая спонтанно, связана с ценностями не подлежащими торговле. Короче говоря, речь идет о священном не имеющем цены. А забота о том, что не подлежит рыночной цене и не подлежит обмену, это именно то, что определяет консервативный взгляд на общество, как я описал его в главе 2.
Отсюда следует, что «игра в каталлактику» не дает полного представления о политике и не решает вопрос о том, как и в какой степени государство могло бы вмешаться в рынок, чтобы дать преимущество некоторой менее потенциально конфликтной форме спонтанного порядка, или чтобы исправить негативные побочные эффекты, которым подвержено все человеческое сотрудничество. Этот вопрос определяет место, где встречаются консерватизм и социализм, а также характер конфликта между ними. Истина капитализма, что частная собственность при свободном обмене является единственным способом управлять экономическим сотрудничеством в обществе несвязанных друг с другом индивидов, не отвечает критике капитализма, целью которой является не свободная экономика, а возникающие в ней различия, вызывающие недовольство и недоверие среди неуспешных людей.
Самый важный урок, который следует извлечь из первоначальной защиты Адамом Смитом свободной экономики как благотворного действия «невидимой руки», и из защиты Хайека спонтанного порядка как носителя экономической информации, заключается в том, что свободная экономика — это экономика, реализуемая свободными существами. А свободные существа — существа ответственные. Экономические операции в условиях частной собственности зависят не только от различия между «моим» и «твоим», но и от того, как я отношусь к тебе. Без подотчетности никому нельзя доверять, но без доверия не возникли бы добродетели, приписываемые свободной экономике. Каждая транзакция на рынке требует времени, и в промежутке между инициированием и завершением ее только доверие, а не право собственности, удерживает все на месте.
Это, пожалуй, очевидно. Несколько менее очевидно, что люди, которым можно доверять, появляются только при определенных обстоятельствах, и что доверие может быть подорвано свободной экономикой так же легко, как и поддерживаться ею. Ни одна рыночная экономика не может функционировать должным образом без поддержки юридических и моральных санкций, направленных на то, чтобы обязать отдельных агентов соблюдать их сделки и возмещать издержки нечестных акций за счет тех, кто их совершает. Но современные экономики разработали способы избегать потери или списывать их, что эффективно устраняет санкции за нечестное или манипулятивное поведение. Экономика, рассматривавшаяся Адамом Смитом и его преемниками в девятнадцатом веке, была экономикой, в которой активы, принадлежавшие сторонам, были объектами недвижимости, за которые владелец брал на себя полную ответственность и о которых заботились те, кто ими владел. Дом, лошадь или стог сена находились в ведении продавца, который отвечал за состояние, в котором он или она передавал их покупателю. Но с ростом современных финансовых рынков теперь обмениваются всевозможные виды вещей, не имеющие подобной ощутимой реальности в жизни тех, кто ими торгует, и чей обмен происходит так быстро, что не возникает какой-либо ответственности за их состояние. Мы видели это на примере кризиса субстандартного ипотечного кредитования в Америке, когда банки торговали долгами, которые ни они,ни кто другой могли гарантировать.. Мы видим это на рынке хедж-фондов, на котором менеджеры торгуют ставками, сделанными другими, на активы, не контролируемые ни одной из сторон транзакции. И эта торговля «нереальным имуществом» часто осуществляется призрачными агентами, которые не существуют конкретно нигде и исчезают из тех мест, где они могут быть привлечены к ответственности, как только представляется вероятным расследование или налоговое требование, чтобы снова появиться на каком-то далеком горизонте, требуя иммунитет от всех обвинений выдвинутых против них.
Эти трансакции с фантомами вызывает сильную реакцию. Несомненно, должно быть нечестно или, если не нечестно, то в высшей степени несправедливо подвергать риску экономику, не внося в нее никакого вклада, также как создавать и использовать нестабильность рынка с целью получения огромных прибылей, в то время как другие вынуждены нести эквивалентные убытки.
Справедлива ли эта критика? Является ли это еще одним проявлением ошибки нулевой суммы, которую я обсуждал в предыдущей главе? Может быть, это последняя форма векового осуждения «ростовщичества», когда проценты, страхование и рынок фьючерсов рассматриваются как способы обложить налогом честный труд других людей, не внося вклад в продукт? Трудно сказать, поскольку большая часть современной экономики, похоже, зависит от сложных финансовых инструментов, применяемых способами, для которых практически нет прецедентов. В ответ можно посочувствовать нынешним попыткам «исламского банкинга», осуждающего проценты по слову Пророка, но вынужденного поддерживать страхование и другие манипуляции с «нереальным недвижимым имуществом» и вообще накопление и инвестирование. Возникшая система оказывается в значительной степени зависимой от юридических фикций (hiyal), которые снова и снова воскрешают проблему, превращая нереальную недвижимость в основной предмет финансовых контрактов.[5] Мне кажется, что нет альтернативы, кроме как, прикусив губу, признать, что новые финансовые инструменты являются естественным продолжением рыночных принципов в сферах, которые еще предстоит полностью раскрть. Сказать, что использование этих инструментов всегда нечестно, значит лишить нас возможности проводить необходимое реальное различие между теми, кто открыто и честно имеет дело с этими нереальными активами, и теми, кто намерен их эксплуатировать и обманывать.
Консерваторы верят в частную собственность, потому что уважают автономию личности. Но следует сказать, что слишком многие консерваторы не смогли серьезно отнестись ко многим злоупотреблениям, которым подвергается собственность. Либертарианские экономисты правильно подчеркнули роль рынка в распространении свободы и процветания и ясно показали, что договор о заработной плате это не игра с нулевой суммой, как предполагал Маркс, когда одна сторона получает то, что теряет другая, а договоренность для взаимной выгоды. Но рынок это механизм, который Хайек и другие описывают благодатным только тогда, когда он ограничен беспристрастным верховенством закона и только тогда, когда все участники пожинают плоды, неся издержки своих действий.
К сожалению, это идеализированное видение рынка становится все более далеким от истины. Безусловно, на местном уровне частные сделки обладают всеми полезными и поддерживающими свободу характеристиками, о которых говорят либертарианцы. Но как только мы поднимаемся выше этого уровня и рассматриваем деятельность более крупных корпораций картина меняется. Вместо доброжелательной конкуренции за долю на рынке мы обнаруживаем злобную конкуренцию, направленную на экстернализацию затрат. Фирма, которая может перекладывать свои затраты на других, имеет преимущество перед той, которая должна сама покрывать свои затраты, и если затраты могут быть перенесены настолько широко, что невозможно идентифицировать жертву, их можно эффективно списать.
В качестве простого примера рассмотрим бутылку. Производство бутылок было сравнительно дорогим, и когда я был ребенком, производители напитков в бутылках брали за бутылку два пенса. Эта плата возвращалась, когда бутылка приносилась в магазин, для повторного использования производителем. Два пенса тогда были большими деньгами — примерно половина стоимости напитка. Бутылки никто не выбрасывал, и все они были переработаны. Нигде на обочинах или вдоль железных дорог вы никогда не видели отблеска разбитого стекла. Наш мир был окаймлен травой, а не стеклом; трава окаймляла дороги, росла по берегам железнодорожных вырубок и никогда не была потревожена, кроме следов.
Теперь, когда бутылки можно дешево производить как из стекла, так и из пластика, производитель обнаруживает, что бросить их на произвол судьбы дешевле, чем принимать их обратно. И это вызвало огромные экологические и социальные последствия. Но они не оплачиваются производителем и распространяются настолько широко, что ни одна конкретная группа не выделяется в качестве жертвы. Мы все еще живем в первые годы использования биологически неразлагаемой упаковки. Но уже многие части некогда красивой сельской местности Англии наводнены пластиковыми бутылками, чашками и обертками для сэндвичей. Они закупоривают ручьи и канавы, блокируют стоки, усугубляют наводнения, представляют угрозу для сельского хозяйства и дикой природы, и уничтожают национальный символ, оказывая неизмеримое негативное влияние на чувство общности.
Почему защитники рынка не выступают против такой практики экстернализации затрат? В конце концов, переложить свои затраты на других без ответственности за свои действия это не просто насилие над другими, это разрушает процесс вознаграждения и наказания, посредством которого рынок реализует свой потенциал как саморегулирующегося устройства. Легкость, с которой крупные производители могут переносить на других свои затраты, не отвечая за них, является вопиющим злоупотреблением, которым рынок — в противном случае одна из основных ценностей консерватизма — осуждает себя.
Когда Дизраэли впервые увидел, что защита частной собственности является неотъемлемой частью консервативного движения, требующей энергичной защиты от социалистов, он добавил важное уточнение, названное им «феодальным принципом»: право собственности есть также долг. Тот, кто пользуется собственностью, несет за нее ответственность, в особенности перед теми, для кого она иначе может стать бременем. У него есть обязанности по отношению к менее удачливым согражданам, к будущим поколениям и наследству, которое мы все ценим. Обеспокоенность Дизраэли была направлена на состояние нового городского рабочего класса, но экологические проблемы еще не входили в его политическую повестку дня. Однако сегодня они стоят на первом месте в повестке дня всех, и нет малейшего шанса, что консервативная защита собственности привлечет новообращенных среди молодежи без попытки показать, что не государственный контроль, а частная собственность спасет планету от человеческого мусора. Поэтому я вернусь к этой проблеме в главе 8 ниже.
Целые отрасли современной экономики выросли из практики переноса затрат. Самый яркий пример — супермаркет. Большая часть затрат, связанных с крупномасштабной централизацией распределения продуктов питания в сетях супермаркетов, покрывается налогоплательщиками. Транспортные сети, построенные за счет государства, и законы о зонировании в пользу торговых центров и крупных складов дают супермаркетам непреодолимое преимущество перед их уличными конкурентами. В то же время эта обширная распределительная сеть требует огромных экологических и эстетических затрат. Эти менее ощутимые затраты также покрываются широкой общественностью, которой придется нести долгосрочную ответственность за борьбу с последствиями беспорядочно растущих городов и энергетической зависимости. К этому бремени мы должны добавить стоимость упаковки, которая составляет 25% от веса продуктов, проходящих через супермаркет. Большая часть этой упаковки не поддается разложению и существует для того, чтобы способствовать росту экономии расходов до масштаба, позволяющего супермаркетам подрывать своих единственных конкурентов — локальные продуктовые магазины.
Этими и множеством других способов супермаркеты преуспели в экстернализации реальной стоимости своего коммерческого успеха в результате в успешной ликвидации местных магазинов, в принуждении людей ехать в торговый центр за продуктами, в распределении дешевой еды во всех частях страны без заботы о местных производителях или без оплаты реальной стоимости своей продукции. Похожую историю можно рассказать о большинстве других сетевых магазинов в Европе и Америке. Во многом то же самое верно и в отношении индустрии строительных материалов, производителей безалкогольных напитков и конфет, производителей и дистрибьюторов инструментов и оборудования. Короче говоря, глобальный капитализм в некоторых отношениях является не столько упражнением в свободной рыночной экономике, в котором издержки принимаются ради выгоды, сколько своего рода грабежом, при котором издержки перекладываются на будущие поколения ради вознаграждений здесь и сейчас. Как нам восстановить «феодальный принцип» в экономике, которая так далеко ушла от него? Это должно быть важным и тревожным вопросом в консервативной повестке дня. Но он почти не подлежит упоминанию в политических дебатах ни в Америке, ни в Европе. Даже социалисты избегают критики настоящего корпоративного хищничества, которое является хищничеством над будущими поколениями и в которое мы тоже вовлечены. Подобно элите Новой лейбористской партии и Немецкой социал-демократической партии, эти социалисты живут так же, как директора корпораций, с которыми они часто общаются, перекладывая затраты своей политики на будущие правительства подобно тому, как корпорации перекладывают затраты своих экономических успехов на еще не рожденное поколение.
Лучшая надежда, как мне кажется, заключается в появление новой формы консерватизма, которая подобно той, которую пропагандировал Дизраэли, будет направлена на защиту частной собственности от тех, кто ею злоупотребляет, и на обеспечение свободы нынешнего поколения без стоимости для следующего. Такой консерватизм не был бы горячим одобрением глобальной экономики, Всемирной торговой организации (ВТО) или нового вида хищнического капитализма, примером которого является Китай. И такой консерватизм представил бы людям западных демократий модель ответственного бизнеса, в котором небольшим инициативам, ответственному учету и местным связям предоставляется заслуженное ими место — место, без которого рынок не вернется к равновесию, а будет беспощадно двигаться к экологической катастрофе.
Я возвращаюсь к этой проблеме в главе 8 ниже. Но есть еще одна проблема, которую необходимо решить консерваторам. Привлекательность марксизма больше не связана с теорией эксплуатации, обещаниями революции или критикой буржуазии. Его привлекательность основана на анализе «товарного фетишизма» в первом томе «Капитала» — анализе, который является предшественником продолжающейся критики рынков и который, утилизировал диатрибы Ветхого Завета против идолопоклонства. Звучит жалоба на то, что рынок подрывает человеческие чувства, выставляет на продажу даже те вещи, которые нельзя обменивать, кроме как в качестве подарка, наделяет все ценой и ведет нас в мир преходящих иллюзий и ложных представлений — «эстетизированный» мир, порабощающий нас нашими собственными сфабрикованными пристрастиями. [6]
Критика звучала по-разному и во многих тонах, но всегда была сосредоточена на различии между истинными желаниями, ведущими к истинной реализации личности при их удовлетворении, и ложными желаниями, по существу «искушениями», ведущими к разрушению, отчуждению и фрагментации личности. Это различие лежит в основе религии и является темой серьезного искусства. Его необходимо признать, особенно сейчас, когда мы живем во времена изобилия. Материальные ценности, идолопоклонство перед вещами и потворство чувствам неуклонно разрушают наше понимание того, что действительно есть блага как любовь, секс, красота и свой дом, которые нельзя выставить на продажу, поскольку это разрушает их. Эти блага не могут до конца быть оценены до их получения, и мы не можем их количественно оценить или ввести в какое-либо уравнение затрат и выгод.[7] Они возникают благодаря нашим ассоциациям и существуют благодаря совместному использованию. Поэтому в предпоследней главе я возвращаюсь к ним, чтобы показать, почему им нет места в жизни Homo oeconomicus.
Однако при всем здравом смысле, лежащем в основе этого аргумента, мне кажется, следует задуматься, прежде чем признать, что различие между истинными и ложными желаниями в сфере нравственной жизни, чему все родители обязаны учить своих детей, находится под угрозой со стороны рыночной экономики. Рынки выставляют вещи на распродажу — это правда. Но решение оградить то, что нельзя продавать, принадлежит нам Оно должно устанавливаться законом, только когда не приято по соглашению. Учитывая, что нет альтернативы рыночной экономике, вопрос состоит только в том, как оградить от нее то, что нельзя продавать. Это не только политический вопрос. Он касается образования, обычаев, культуры и работы гражданского общества, а также решений законодательных органов.
Сейчас мы не можем избежать «товаризации» жизни, естественным образом принесшей нам процветание. Но мы можем стремиться дисциплинировать ее с помощью хорошего вкуса, любви к красоте и чувства приличия. Эти хорошие вещи не приходят к нам через политику и уж точно не через политику либерального или социалистического толка. Бесполезно искать политическое средство от зла, с которым мы можем бороться только, если сумеем воспользоваться социальной сплоченностью, в свою очередь зависящей от рынков. Оглядываясь назад на национализм и социализм, как я описал их в предыдущих двух главах, мы должны признать, что их наихудшие формы возникают, когда их приверженцы обращаются к ним как к эквиваленту религиозной с согласием на абсолютное подчинение, рассеивающее все сомнения, требующее полной жертвы взамен на спасение. Это и есть некая альтернатива царству товаров, которую требуют современные марксисты. В конце концов, что же является лекарством от фетишизма, если не «истинная религия», которая ставит непознаваемую трансцендентность на место видимого идола?
Именно здесь мы должны признать огромную ценность либерализма, который с момента своего зарождения в эпоху Просвещения стремился внушить нам радикальное различие между религиозным и политическим порядком, а также необходимость построения искусства управления без зависимости от закона Божьего.
(продолжение следует)
[1] Подробнее см. в Ludwig von Mises, Socialism: An Economic and Sociological Analysis, trans. J. Kahane (London: Jonathan Cape, 1936 [first published 1922 as Die Gemeinwirtschaft: Untersuchungen über den Sozialismus] and in the essays in Hayek’s Individualism and Economic Order (London and Chicago: University of Chicago Press, 1948), особенно в трех статьях посвященных «Социалистическому расчету».
[2] J. von Neumann and O. Morgenstern, The Theory of Games and Economic Behaviour (Princeton, NJ: Princeton University Press, 1944).
[3] John O’Neill, Market: Ethics, Knowledge and Politics (London: Routledge, 1998), pp. 134ff.
[4] Law, Legislation and Liberty, vol. 2, pp. 108–9. «Предметом каталлактики являются все рыночные явления со своими корнями, ответвлениями и следствиями». (Л. фон Мизес)
[5] См. Nabil Saleh, Unlawful Gain and Legitimate Profit in Islamic Law: Riba, Gharar, and Islamic Banking (Cambridge: Cambridge University Press, 1986).
[6] Последнюю версию этой нескончаемой критики см. в Gilles Lipovetsky и Jean Serroy, L’esthétisation du monde: vivre à l’âge du capitalisme artiste (Париж: Gallimard 2013). В ее предыдущих версиях участвовали Торстейн Веблен, Теодор Адорно, Герберт Маркузе, Вэнс Паккард, Дж. К. Гэлбрейт, Наоми Кляйн… и сотня других.
[7] Излишне говорить, что есть сумасшедшие экономисты, показывающие нам, как оценивать эти бесценные вещи. В качестве особенно абсурдного примера см. Richard Posner, Sex and Reason (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1992). Общая крика дана в Philip Roscoe, I Spend Therefore I Am (London: Viking, 2014).
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2022/nomer4/dynin/