litbook

Культура


Пазлы тоталитарной психологии (продолжение)0

(окончание. Начало в № 4/2022 и сл.)        

7.

С рассмотренными дискурсами тоталитарной психологии связаны свои, скорее объясняющие, чем понимающие, нарративы, едва ли могущие претендовать на целостную картину. Как собрать этот многомерный пазл? Попытаемся обратиться к понятию онтологической безопасности.

«Онтологическая безопасность — это условие поддержания способности… действовать в мире с базовой уверенностью в знании того, как функционирует мир и каково в этом его собственное место <…> это безопасность не тела, но себя самого, субъективного чувства, кем ты являешься, что воплощается и мотивирует действия и выбор. Сказать, что индивиды нуждаются в безопасности, означает, что их понимание этого должно быть относительно стабильным. Нужда в стабильности не означает, что понимание себя должно быть всегда неизменным: в действительности такие изменения важны для обучения и личностного развития. Индивиды ценят свое чувство личностной преемственности, поскольку она гарантирует их способность к действию»[1].

В этом плане интересны ситуации кризисных периодов, поворотных пунктов развития общества и культуры. Ю.М. Лотман пишет об эпохе Возрождения:

 «Быстрая — на памяти двух-трёх поколений, т. е. в исторически ничтожный срок — перемена всей жизни, социальных, моральных, религиозных её устоев и ценностных представлений рождали в массе населения чувство неуверенности, потери ориентировки, вызывала эмоции страха и ощущение приближающейся опасности …Страх был вызван потерей жизненной ориентации. Но те, кто его испытывали, не понимали этого. Они искали конкретных виновников, хотели найти того, кто испортил жизнь. Страх жаждал воплотиться» [2] 

Психологически это предельно точно — даже плохая определённость может восприниматься лучше неопределённости. Воплощение делало страх понятным и подсказывало пути борьбы с ним. Одним из них стала наукофобия. В массовом сознании учёный представал чем-то вроде воплощения дьявола. Второй «крючок для страха» — религиозные и национальные меньшинства. Преследование церковью еретиков — не новость, но в это время ненависть к ним становится чертой массовой психологии: говорящий, одевающийся, молящийся не так, как это делает большинство, имеющий «странные» имя или форму носа вызывает настороженность, недоверие, оказывается в роли чужого — возникают эпидемии расовых преследований. Наконец, страх перед колдовством, впитывающий в себя все страхи того времени. Он воплотился в охоте на ведьм, ставшей реакцией на изменение положения женщины в обществе. Заключая анализ, Ю.М. Лотман пишет:

«Каждый резкий перелом в человеческой истории выпускает на волю новые силы. Парадокс состоит в том, что движение вперёд может стимулировать регенерацию весьма архаических культурных моделей и моделей сознания (выделено мной — В.К.), порождать и… блага, и эпидемии массового страха».

Перенесёмся на несколько столетий вперёд — в Ст.-Петербург 1990-ых годов на посвящённую детству конференцию. Это было странное время, когда с лозунгами свободы сосуществовали разномастные организации типа Академии Национальной Безопасности (которая, помню, числилась в числе организаторов), а на Совете Безопасности Госдумы некая дама клеймила творимый Западом геноцид русского народа сексуальным просвещением, аргументируя это тем, что в Англии-де из-за него 11-летние мальчики становятся импотентами. Докладчики с чёткой выправкой отпустивших бороды партработников и преподавателей марксизма-ленинизма рассказывали о необходимости уроков православия в школе, строительстве храмов и т.п., был даже доклад о воспитании «ребёнка безопасного типа». С некоторыми поправками на время это прямо перекликается с тем, о чём писал Ю. Лотман. Даже самые скептичные из нас, понимавшие, что это ещё не момент, когда

Оковы тяжкие падут,
темницы рухнут — и свобода
вас примет радостно у входа,
и братья меч вам отдадут
 (А.С. Пушкин),

едва ли могли предвидеть наступающее время скреп и борьбы за них, репрессий за «пропаганду нетрадиционных» интимных отношений, реабилитации и реанимации доперестроечного прошлого, освящения батюшками баллистических ракет и вступления в пионеры. Мы могли весело иронизировать вместе с Игорем Губерманом:

Я государство вижу статуей:
мужчина в бронзе, полный властности,
под фиговым листочком спрятан
огромный орган безопасности,

но едва ли тогда задумывались об онтологической безопасности. Она просто модный термин или основа новых нарративов с их креативными возможностями?

Потребность человека в безопасности восходит к базовым инстинктам, но определяется, как подчёркивал Э. Фромм, не инстинктами, а экзистенциальными потребностями в отношениях, ориентации и определении своего места в них — оторванному от природы человеку они помогают соединиться с ней и миром[3]. Буквально понимаемое воссоединение с природой увело и завело бы нас слишком далеко, но как широкая метафора приложимо и к тоталитарной психологии. Подчеркну, что речь идёт не о физической безопасности и даже не о психологических механизмах реакций на неё, а об опасности онтологической на индивидуальном и социальном уровне. Eё ищут и люди, и государства, она позволяет переживать себя сохраняющейся во времени целостностью, жить и меняться, оставаясь собой, сохраняя чувство преемственности и непрерывности себя, свою идентичность.

Не перетягиваю ли я как психолог одеяло на психологию? Вот что говорит философ Андрей Баумейстер:

«… чаще всего люди хотят услышать то, что их успокоит, то, что в данный момент их исцелит (как им кажется). Что создаст успокаивающее и спасительное ощущение принадлежности к чему-то и идентичности с чем-то. Или, что будет «нужным» и «полезным» в данный момент. При этом тебе самому не дают право определять смысл этого нужного и полезного. За тебя уже всё решили. Я сейчас в первую очередь имею в виду мировоззрение человека, его идеи и ценности, его идеалы. Хотя и не только это… <…> Почему люди пренебрегают собственной позицией? Почему они предоставляют другим право формировать идейную «повестку дня»? В самом поиске идентичности, в стремлении отождествиться (а иногда и раствориться) часто скрыто желание сбросить с себя бремя ответственности. Избавиться от тяжести формирования собственного мнения. Ведь собственная позиция, собственное мнение, формирование собственной способности суждения, — это бремя ответственности. А иногда это и боль. И даже страдание. Стоит ли собственная позиция, да ещё и публично выраженная, — боли и страдания? <…> Эти простые вещи: личность с её достоинством, собственное мнение, — всё это кажется чем-то бесконечно-малым, микроскопическим в масштабах мировых событий. Но на онтологическом и моральном уровнях это и есть главная ценность и главная цель. Как и личность — прежде всего цель, а не средство»[4].

Сквозь призму онтологической безопасности можно взглянуть на фроммовскую метафору отрыва от природы и связать её с тем, о чём писали Хосе Ортега-и-Гассет[5], Ханна Арендт[6], Серж Московичи[7] и др. — о массовизации и тоталитарной психологии. Тоталитаризм — своего рода чёрный лебедь ХХ в.: его не предвидели, но наступивший он казался ожидаемым. До определённого исторического времени системы власти могли напоминать тоталитаризм, будучи самодержавными, авторитарными, диктаторскими, деспотическими, тираническими и т.п., однако тоталитарными не были. Описанные Ю. Лотманом тектонические сдвиги Ренессанса были вызовами онтологической безопасности, но связанные с этим конфликты решались за счёт традиций и канонов, в которых ещё не было возникающего в Европе только в XVII в. понятия личности, а индивидуальность была частью тех или иных социокультурной структуры, социального или имущественного уровня, сословия, живших по своим правилам и обеспечивавшим поддержку. Великая Французская революция с провозглашёнными ею свободой, равенством и братством пошатнула устои и вместе с последовавшим веком промышленной революции привела к заключительному аккорду Первой Мировой войны, разрушившему привычные, традиционные социальные связи как системы идентификации и поддержки. Дело не в пролетаризации человека, не в огосударствлении, а в массификации — смешении и стирании отличий социальных групп[8] с размыванием и утратой критериев аутоидентичости. Первая Мировая война

«обозначила страшный эволюционный скачок в развитии человечества — личность перестала быть главной единицей в истории, в игру включилась масса[9] <…> с первых лет двадцатого века частный человек перестал быть мерилом всех вещей <…> Кончилась не только старая Европа — кончилась вся культура, в основу которой была положена личность и её права; кратковременные ренессансы такого мироустройства ещё возможны, но интенция задана. Правда, превратить всех в массу не удалось ни с помощью коммунизма, ни с помощью фашизма — но удастся с помощью социальных сетей; Ремарк до них не дожил, но уничтожение личности он чувствовал и эту коллизию отразил. Потому что настал следующий эволюционный этап … этап разделения человечества на умных, сильных, но трагически уязвимых одиночек — и массовых стад-человейников, соединённых в идеологические либо сетевые сообщества»[10].

Подход Д. Быкова кажется парадоксальным, но схватывает психологическую суть внутренне конфликтной массовизации, когда частный человек с его так или иначе определёнными идентичностью и правами становится изолированным элементом массы, атомом с размытой самостностью и определяемыми силой правами. Отношения власти с массами тогда открываются тоталитарности — превращаются в психологическую войну по завоеванию масс и удержанию их в подчинении[11]:

«Понятие „тоталитаризм характеризует специфическую форму взаимоотношений между индивидуумом, коллективом, массовым обществом и политической властью. Понятие „тоталитарный“, в смысле всеохватывающий, всепроникающий, может характеризовать различные стороны человеческого бытия — культуру (как способ общественного бытия — В.К.), идеологию, массовое и индивидуальное сознание, стереотипы поведения, религию, власть и др. В отличие от авторитарных форм связей, “индивидуум — коллектив — общество — власть“ тоталитарные проявления непременно имеют массовое, коллективное выражение <…> индивидуум приобретает максимальную степень изолированности, обусловленную разрушением традиционных социальных связей»[12].

Мир тем более онтологически безопасен, чем он привычнее, понятнее, а взаимодействие с ним менее проблемно; поддержание онтологической безопасности тесно связано с рутинностью социальной жизни[13]. Рутинность, стабильность жизни и регулирующих её социокультурных правил и норм долгое время, если они не редуцировались до убивающих жизнь монотонии и стереотипии, определяли социальные действия и складывающиеся в них личные и социальные идентичности. В любой жизни есть составляющая неопределённости, вступление в которую связано с ощущениями интереса и остроты жизни — от игр ребёнка до взрослых игр и творчества. Переживание онтологической угрозы связано не с самой неопределённостью, а с ощущением ненадёжности при утрате рутины в мире человека и его отношениях с миром. И тогда человек или общество пытается вернуться к прошлому и прошлым отношениям, чтобы чувствовать себя самим собой и быть в онтологической безопасности. Однако это психологически и социально-психологически понятное и часто продуктивное поведение несёт в себе и онтологическую опасность, потому что ни вернуться в прошлое, ни стать собой прежними мы не можем, и будущее превращается из открытого всем ветрам возможностей пространства в ловушку угрожающей ненадёжности, от которой нужно прятаться в себя прошлого и в своё прошлое, т.е., перестать быть собой в динамике развития, утратить проектируемое будущее и себя в нём, замыкая таким образом порочный круг онтологической опасности. В отличие от физической опасности, разрывающей массу на спасающиеся комочки, опасность онтологическая толкает к объединению с силами, как кажется, способными обеспечить онтологическую безопасность.

Само стремление к свободе встречается с потребностью в безопасности:

«Человеку страшнее всего прикосновение неизвестного. <…> И только в массе человек может освободиться от страха перед прикосновением. Это единственная ситуация, где этот страх переходит в свою противоположность. <…> Кто отдал себя на волю массы, не боится её прикосновений. В идеальном случае в ней все равны. Различия не считаются, даже половые. Кто бы на тебя ни напирал, он такой же, как ты сам. Его ощущаешь как самого себя. Вдруг всё оказывается происходящим как будто бы внутри одного тела. Вероятно, этим объясняется, почему масса всегда старается стать как можно плотнее: она хочет максимально подавить свойственный индивидууму страх перед прикосновением. Чем сильнее люди сжаты, тем более они чувствуют, что не боятся друг друга. <…> разрядка создаёт массу в подлинном смысле слова. Это момент, когда все, кто принадлежит к массе, освобождаются от различий и чувствуют себя равными. Из различий особенно важны те, что характеризуют человека внешне, — различия звания, сословия и состояния. Человек как единичное существо их всегда осознаёт. Они давят на каждого, отделяя людей друг от друга. Человек занимает своё надёжное безопасное место и при помощи правовых норм держит на расстоянии всех, кто к нему приближается. <…> Свобода глубинного порыва от одного человека к другому подавляется. <…> Никому нельзя слишком близко, никому — на тот же уровень. Жёсткие иерархии, установившиеся в каждой области, никому не позволяют всерьёз коснуться вышестоящего или снизойти до нижестоящего, — разве что напоказ. В разных обществах баланс этих дистанций различен. Где‑то упор делается на происхождение, где‑то — на богатство, где‑то — на род занятий. <…> Удовлетворение от того, что ты выше других по званию, не восполнит утраченной свободы порывов. В дистанциях человек закостеневает. Они как колодки, не дающие сдвинуться с места. Человек забывает, что заковал себя сам, и тоскует по освобождению. Но как освободиться в одиночку? Что бы он ни предпринял, на что бы ни решился, он все равно в окружении, и окружающие сведут на нет все его усилия. Пока они сохраняют дистанции, ему не стать им ближе. Только все вместе, сразу и одновременно, могут ликвидировать эти дистанции. Что и происходит в массе. При разрядке всё разделяющее отбрасывается, и все чувствуют себя равными. В тесноте, где ничто не разделяет, где тело прижато к телу, каждый близок другому, как самому себе. Это миг облегчения. Ради этого мига счастья, когда каждый не больше и не лучше, чем другой, люди соединяются в массу. <…> Однако этот желанный и счастливый миг разрядки таит в себе одну опасность. В нём заключена фундаментальная иллюзия: почувствовав себя равными, люди не стали равными на самом деле и навсегда. <…> Масса … распадается. Она чувствует, что распадётся. Она испытывает страх перед распадом. Она выживет, только если разрядка будет продолжаться, распространяясь на новых и новых примыкающих к массе индивидов. Лишь прирост массы не даёт тем, кто к ней принадлежит, согнуться вновь — каждому под своим личным грузом»[14].

Онтологическая безопасность всегда субъективна, будь субъектом отдельный человек, государство, политический лидер:

«…в качестве субъекта анализа и проводника государственных интересов выступает глава государства. То есть, по сути, отправной точкой является идентичность политического лидера, формирующая его собственную картину и ощущение мира. <…> В случае если идентичность государственного деятеля (и группы интересов) и формулируемая ими политика идёт вразрез с идентичностью населения, совсем не очевидно, в чью пользу разрешится конфликт идентичностей. Наиболее остро в дилемме онтологической безопасности государства проявляется проблематика взаимодействия по линии элита — население. В случае если отношения государства с контрагентом выходят за рамки онтологической безопасности, правительство всегда может сформулировать дискурс „осаждённой крепости“, тем самым легитимизируя свой изоляционизм и укрепляя дискурсивное противостояние с другим. Это всегда менее затратно, нежели политика диалога и коммуникативного поиска „области общего знания“ …, что может скомпрометировать элиты на внутриполитическом поле»[15].

Власть, поддерживая свою онтологическую безопасность тоталитарностью, привлекает массы, обещая и поддерживая у них ощущение онтологической безопасности, которой они ищут. И в политической, и в индивидуальной жизни онтологическая безопасность может противоречить безопасности физической, когда даже вредные или саморазрушительные действия/отношения обеспечивают онтологическую безопасность[16]. Понятие Homo Sovieticus описывает именно её —

«ощущение своей принадлежности к великому, сильному и доброму народу; ощущение своей включённости в движение по магистральному пути мировой цивилизации; ощущение своей подвластности могущественному, никогда не признающему своих ошибок государству; ощущение своей безопасности среди равных друг другу людей, живущих общей жизнью и всегда готовых прийти на помощь; ощущение своего превосходства над порочным и не признающим очевидных истин миром»[17] —

и не включает в себя физическую жизнь, так что не хлебом единым выворачивается наизнанку до духом единым. Так, протоиерей Всеволод Чаплин в разговоре с политиком Леонидом Гозманом (июнь 2007) сказал:

В.Ч.: По-вашему, самое ужасное, что может произойти — уничтожение людей. Я согласен, это плохо, но для меня есть вещи, которые более важны, чем уничтожение того или иного количества людей, или даже жизни всего человечества.
Л.Г.: Что же это?
В.Ч.: Святыни и вера. Жизнь человечества менее важна для меня. И я имею право попытаться убедить общество жить по этому закону[18].

и позже развил сказанное:

«Светскость — это мёртвая идеология. Если общество живёт в условиях относительного мира, — спокойствия, сытости, — какое-то количество десятилетий, парочку-троечку, оно может прожить в условиях светскости. Никто не пойдет умирать за рынок или демократию, а необходимость умирать за общество, его будущее рано или поздно возникает. Мир долгим не бывает. Мир сейчас долгим, слава Богу, не будет“ <…> В ответ оппонент Чаплина Леонид Гозман обратил внимание, что “протоиерей Всеволод Чаплин только что сказал, что, слава Богу, что будет война“. „Если люди привыкли жить слишком спокойно, лучше, чтобы была“, — кивнул Чаплин»[19].

Здесь экзистенциальная угроза страшнее угрозы существованию. На другом конце континуума размышления мысль Бертрана Рассела: «Я никогда не отдам жизнь за свои убеждения, потому что я могу заблуждаться». Психологически тоталитаризм начинается там, где другому отводится роль средства, где индивидуальные убеждения и онтологическая безопасность защищаются ценой не своей, а чужой жизни.

Оставляя за скобками идеологию тоталитарной психологии, обратимся к задаваемому А. Баумейстером вопросу о том, почему люди отдают другим формирование идейных позиций — к намеренным или спонтанным психотехнологиям, делающим тоталитарность привлекательной. Конечная данность свободы означает, что человек — автор собственной жизни и сам отвечает за неё. Цена счастья свободы — бремя ответственности за свою жизнь. Перевести стрелку ответственности вовне — снять с себя ответственность:

Возьму шинель, и вещмешок, и каску,
в защитную окрашенные окраску,
ударю шаг по улочкам горбатым…
Как просто стать солдатом, солдатом.

Забуду все домашние заботы,
не надо ни зарплаты, ни работы —
иду себе, играю автоматом,
как просто быть солдатом, солдатом!

А если что не так — не наше дело:
как говорится, Родина велела!
Как славно быть ни в чём не виноватым,
совсем простым солдатом, солдатом.

 Булат Окуджава

Но как именно тоталитарные установки становятся привлекательными? Человек XX-XXI в. — Homo Perplexus (Человек Растерянный) перед лицом нестабильности, неопределённости, сложности и неоднозначности, ненадёжности. Это прежде всего идентификационная растерянность и связанная с ней тревога в связи с утратой онтологической безопасности, которая опирается на сохранение и поддержание переживания изменений жизни как не угрожающих стабильности и идентичности. До тех пор, пока изменения не воспринимаются как угрожающие — пока сохраняется чувство непрерывности жизни, ощущение стабильности своего Я, человек готов проходить через них и изменяться, оставаясь собой. Но когда линия жизни начинает ощущаться пунктиром, пробелы — слишком большими, а ощущение Я слабеет или теряется, вызывая чувство утраты — становясь новым, я утрачиваю себя прежнего. Угроза утраты побуждает прежде всего обратиться к прошлому: экстрапунитивно — восстановить status quo, вернуть прошлое (золотое детство, советское эскимо и проч.) или интрапунитивно — вернуться к себе прежнему, как выздороветь). Оба пути связаны с конфликтом прошлого и настоящего не только на содержательном, но и на установочном уровне. Владимир Набоков пишет в 1927 году:

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

Оцепенелого сознанья
коснётся тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.

Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черёмухе овраг!

И Марина Цветаева в 1934 году

Тоска по родине! Давно
Разоблачённая моро̀ка!
Мне совершенно всё равно —
Где совершенно-одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом и не знающий, что — мой,
Как госпиталь, или казарма.

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино.
Но если по дороге — куст
Встаёт, особенно — рябина …

Для переживания важны не столько объективные вещи, сколько феромоны прошлого: знаки, символы, клишированные паттерны, зафиксированные значения, устоявшиеся смыслы, исторические мифы и т.д., обращающиеся к эмоциям. Во время конфликта с коммунистической Югославией готовилась статья против Тито,

«В ней были использованы идеологические клише типа „ревизионистская клика“. Сталин потребовал усилить оценки. Так появилось выражение фашистская клика Тито. В этом определении бессмысленно искать социальный или классовый подтекст. Оно всецело обращено к эмоциональной сфере восприятия. Сталин хорошо понимал психологию советского общества, ещё не оправившегося от Великой Отечественной войны против фашизма. Действительно, что могло быть хуже фашизма для советского человека?»[20].

Апелляция к знакам прошлого оказывается успешной, когда отвечает внутреннему, пусть и неосознаваемому, запросу на онтологическую безопасность при минимизации собственной ответственности и усилий. В этом, вероятно, и секрет привлекательности тоталитарных установок, откликающихся на инфантильную потребность комфорта и ролевую слаженность власти (бога, родителя, старшего брата…), берущей на себя все заботы и ответственность за человека (ребёнка, пока тот хорошо себя ведёт).

Концепция онтологической безопасности выводит понимание Homo Totalitaris и тоталитарной психологии на системный уровень, где раскрываемые разными дискурсами (в частности, политическим и психологическим) значения и смыслы не альтернативны, а взаимодополнительны:

«Государства заняты поиском онтологической безопасности. Как и необходимость физической безопасности, потребность в онтологической безопасности экстраполируется с индивидуального уровня. Онтологическая безопасность относится к потребности ощущать себя как целое, оставаясь тем же во времени, а не постоянно изменяющимся, чтобы реализовать чувство силы. Индивиды нуждаются в ощущении безопасности в том, кем они являются как идентичности, как сами по себе. Некоторые глубинные формы неопределённости угрожают безопасности идентичности. Причиной этого является то, что действия требуют стабильности когнитивной среды. Когда актор не имеет понятия, чего ждать, он не может системно соотносить цели и средства, и становится непонятно, как достигать своих целей. Поскольку цели являются составляющими идентичности, глубокая неопределённость в свою очередь делает небезопасной идентичность автора. По этой причине индивиды мотивированы создавать когнитивную и поведенческую определённость, что они и делают, устанавливая определённые режимы»[21].

Понимая, что публичные высказывания не психологический эксперимент, но и допуская, что человек часто говорит больше, чем хочет сказать, посмотрим, что кроется за словами:

«С одной стороны, война это кровь и убийство, а с другой — самоутверждение людей, самоутверждение нации. Каждый человек хочет самоутвердиться. И в своей позиции по отношению к войне несомненно самоутверждается. Ну и мы все воспитаны всё-таки в имперской традиции …»[22]

То есть самоутверждение является ответом на онтологической небезопасность и неуверенность в своей идентичности; война позволяет утвердить идентичность и восстановить онтологическую безопасность; Я за это не ответственен — такова наша находящаяся под угрозой традиция, которой мы следуем и которая ответственна за то, что мы — человек и нация — делаем.

Термин тоталитарная психология может казаться проблематичным. Даже основные формы тоталитаризма — фашизм, национал-социализм, коммунизм (социализм) — отмечены многими политическими и культуральными различиями. Сегодняшний терминологический тезаурус много сложнее — говорят о либеральной, тоталитарной, суверенной и проч. демократиях. Николай Эппле замечает, что элементы тоталитаризма можно отметить в государственном устройстве более чем половины стран[23]. Градус тоталитарности и её политико-культурное разнообразие могут быть разными, но это не отменяет правомерности рассмотрения тоталитарной психологии как субъекта и объекта тотальной социализации.

Тоталитаризм, пишет К. Лефор, это попытка обрести определённость раз и навсегда, демократия — возведённая в принцип неопределённость[24]. В каких-то ситуациях, требующих быстрого реагирования и высокой степени подчинения, тоталитарная власть может быть продуктивной (например, военное положение), но, за пределами таких ситуаций, переставая быть ситуативной, обещая светлое будущее как возвращённое прошлое, она стагнируется, становится болезненной («Болезнь, по определению Р. Вирхова, это стеснённая в своей свободе жизнь») и, пройдя через дающий уроки кризис, распадается. Берутся ли эти уроки и как? Трудно не вспомнить сказки Владимира Лефевра об этическом выборе: в них навстречу огнедышащему дракону из замков выходят герои с мечом или безоружными — оба погибают и остаются для жителей своих замков идеальными героями. В «Драконе» Евгения Шварца, как, впрочем, и в жизни, герой приходит спасти людей, которые спасения не ищут и не хотят, чтобы их спасали — свобода с её заботами им не нужна. Чтобы освободить людей, мало убить Дракона, победителю ещё надо не стать Драконом самому. Проблема, говорит Ф. Фукуяма, не в том, чтобы демократическая революция рассыпала манну свободы и равенства на всех — «Всё поровну, всё справедливо» (Б. Окуджава), а в том, что победы демократии сопровождаются неудовлетворённостью равенством и свободой, запускающей риски тоталитаризации[25].

«Привлекательность тоталитаризма — в его обещании разрешающего самые суровые внутренние конфликты мира с собою и дающего чувство собственной безопасности, согласия с окружающим. К несчастью для противника режима, эти согласие и мир достигаются лишь утратой самостоятельности, самоуважения и человеческого достоинства. Царящее в тоталитарных государствах спокойствие оплачено гибелью души»[26].

Точный в своей предельности портрет тоталитаризма даёт Оруэлл:

«Партия стремится к власти исключительно ради неё самой. Нас не занимает чужое благо, нас занимает только власть. Ни богатство, ни роскошь, ни долгая жизнь, ни счастье — только власть, чистая власть. … Мы знаем, что делаем, и в этом наше отличие от всех олигархий прошлого. Все остальные, даже те, кто напоминал нас, были трусы и лицемеры. Германские нацисты и русские коммунисты были уже очень близки к нам по методам, но у них не хватило мужества разобраться в собственных мотивах. Они делали вид и, вероятно, даже верили, что захватили власть вынужденно, на ограниченное время, а впереди, рукой подать, уже виден рай, где люди будут свободны и равны. Мы не такие. Мы знаем, что власть никогда не захватывают для того, чтобы от неё отказаться. Власть — не средство; она — цель. Диктатуру учреждают не для того, чтобы охранять революцию; революцию совершают, чтобы установить диктатуру. Цель репрессий — репрессии. <… > Мы — жрецы власти … Бог — это власть. <… > власть коллективна. Индивид обладает властью настолько, насколько он перестал быть индивидом. Вы знаете партийный лозунг: «Свобода — это рабство». Вам не приходило в голову, что его можно перевернуть? Рабство — это свобода. Один — свободный — человек всегда терпит поражение. Так и должно быть, ибо каждый человек обречён умереть … Но если он может полностью, без остатка подчиниться, если он может отказаться от себя, если он может раствориться в партии так, что он станет партией, тогда он всемогущ и бессмертен. Во-вторых, вам следует понять, что власть — это власть над людьми, над телом, но самое главное — над разумом. Власть над материей — над внешней реальностью, как вы бы её назвали, — не имеет значения. Материю мы уже покорили полностью. <… > Мы покорили материю, потому что мы покорили сознание. Действительность — внутри черепа. <… > Подлинная власть это власть не над предметами, а над людьми»[27].

У меня с этим ассоциируется роман Ференца Шанта «Пятая печать», фильм по которому поставил Золтан Фабри (1976). Фашистская Венгрия, последние месяцы Второй Мировой, человек в штатском — чин тайной полиции — объясняет подчинённому, избивающему заключённых «по праву, предоставленному властью, и велению идейного гнева» — суть и смысл власти:

«Мы живём в эпоху масс… в эпоху мерзких толп, и эти толпы никогда прежде не создавали о себе и своей роли таких иллюзий, как в наше время! Мне претит это мерзкое самомнение, которое в нашем веке позволяет себе толпа! Забастовки, демонстрации… где мы живём? Повсюду толпы… массы…<… > у вас есть право заявлять подобные вещи и вообще говорить всё, что вздумается; право сворачивать носы, дробить зубы, отбивать почки, обзывать их ворами, а также, разумеется, право заходить, когда вам вздумается, в кабак, а то и в их дома, когда вздумается — хватать их, уводить и кровавить морды! Вот, господин учитель, ради чего вы прибегаете к побоям! Ради того, чтоб внушить: им не дозволено ничего, а вам — всё! <… > Знаете ли вы, как они поступают, что думают о жизни и о самих себе? <… > Мы маленькие люди, мы никто и ничто! Мы никак не вмешиваемся в дела мира! Быть может, мы — это их любимое выражение — лишь мушиное дерьмо на столе жизни! Единственное наше право — держать язык за зубами! Тс-с! Высокопоставленные лица делают с нами, что хотят. Мы целиком в их власти! Если нам что и позволено, так лишь втянуть голову в плечи, пусть история идёт себе над нашими головами, а мы потихоньку останемся в стороне!. И так далее… И тому подобное…. Ну так вот! Ваша задача в том и состоит — доказать им, что это действительно так!»[28].

И роман, и фильм таковы, что могли бы стать основой междисциплинарного курса «Тоталитарная психология». Философское и психологическое напряжение создаётся peak experience душевного и реального выбора роли раба или тирана, когда выбора избежать невозможно: принять нормы жизни тоталитарной системы и, по словам Б. Беттельхайма, расплатиться за это потерей души, или не принять — и расплатиться жизнью.

Когда Дракон повержен, восстанавливать жизнь приходится искалеченным им душам, когда-то его создавшим и могущим создать вновь. Порождающая тоталитаризацию и порождаемая ею тоталитарная психология не может быть отброшена, как ящеркин хвост, и остаётся в наследство следующим поколениям.

8.

Мы начинали с оптимистических ожиданий Юлия Кима[29], разделявшихся, впрочем, многими. Так, в 1989 году в предисловии к «1984» читаем:

«Мы говорим сегодня о насильственном единомыслии, ставшем знаком сталинской эпохи, об атмосфере страха, ей сопутствовавшей, о приспособленчестве и беспринципности, которые, пустив в этой атмосфере буйные побеги, заставляли объявлять кромешно чёрным то, что вчера почиталось незамутнённо белым. О беззаконии, накалённой подозрительности, подавлении всякой независимой мысли и всякого неказённого чувства. О кичливой парадности, за которой скрывались экономический авантюризм и непростительные просчеты в политике. О стремлениях чуть ли не буквально превратить человека в винтик, лишив его каких бы то ни было понятий о свободе. Но ведь обо всём этом, или почти обо всем, говорил Оруэлл еще полвека назад — и отнюдь не со злорадством реакционера, напротив, с болью за подобное перерождение революции, мыслившейся как начало социализма, построенного на демократии и гуманности. С опасением, что схожая перспектива ожидает всё цивилизованное человечество. Теперь легко утверждать, что тревоги Оруэлла оказались чрезмерными и что советское общество вопреки его мрачным предсказаниям сумело, пусть ценой страшных утрат, преодолеть дух сталинизма, преодолевая и его наследие»[30].

Но, говорит Э. Лукас,

«… мы неправильно поняли распад Советского Союза. Тогда мы не заметили империализма и авторитаризма, нависших над якобы демократическим и дружественным новым Российским государством <…> Наш подход был основан на принятии желаемого за действительное»[31].

СССР ушёл, Homo Sovieticus остался в виде прогнозированного Л. Гозманом и А. Эткиндом[32] своего изомера — Homo Postsovieticus, сочетающего в себе оба предполагавшихся ими механизма: защитное утрирование и смену знака (смену чувства принадлежности к идущей столбовой дорогой развития великой общности чувством выброшенности за рамки общего хода истории, отвергнутости, отторженности, потерянности, подавленности, приниженности). Это такая же взрывоопасная смесь, как вторая этическая система В. Лефевра — бескомпромиссный конфликт неотличимых друг от друга добра и зла.

Подводя итоги проекта “Человек советский”, включавшего эмпирические социологические исследования по примерно одному и тому же набору вопросов в 1989 (по результатам опубликована книга[33]), 1994, 1999 и 2003 гг., Юрий Левада отмечал, что надежды на появление свободного человека по выходе на свободу не сбылись, а те изменения, которые обнаруживались, были реакцией бывших советских граждан на обвал изменений жизни, но не собственно динамикой эволюции Homo Sovieticus:

«…нового человека, как существа сознательного и умного, не было видно. Скорее, как только человека освободили, он бросился назад, даже не к вчерашнему, а к позавчерашнему дню (Сама освобождающая перестройка была ударом по онтологической безопасности, от которого бежали в прошлое — В.К.) <…> человек, которого мы условно обозвали “советским”, никуда от нас не делся. <…> Или точнее: мы сами от него никуда не делись — от этого образца, от этого эталона, который сложился или выдумался раньше»[34]. От себя не убежишь …

Но это исследование и не претендовало на многостороннее — психологическое, антропологическое и т.д. — изучение Homo Sovieticus. После смерти Юрия Левады в 2006 году и на фоне происходящих в стране изменений доверие к социологическим исследованиям уменьшалось, проект продолжения не имел. Большой культурологический проект, дающий более широкую антропологическую картину, был осуществлён Дмитрием Шалиным и включал в себя анализ исторической (Борис Парамонов), интеллектуальной (Дмитрий Шалин), психологической (Александр Эткинд), религиозной (Jerry Pankhurst), моральной (Игорь Кон) и других сторон культуры[35]. Крушение советской империи после 75-ти лет её существования потрясло мир не меньше десяти дней её рождения, и Bruce Mazlish, заглядывая вперёд, отмечал, что эта книга — «информативное исследование российского прошлого и настоящего, позволяющее нам понять возможное будущее этой страны и, косвенно, наше собственное»[36]. В России советикус редуцировалось до презрительного совок и ватник, которые встали на защиту от дерьмократов и либерастов — Homo Sovieticus в соответствии со второй этической системой вошёл в зону повышенной турбулентности, риска антропологической катастрофы, создаваемого бескомпромиссной войной не различаемых между собой добра и зла.

Детоталитаризация как борьба с тоталитарной психологией путём направленной переделки человека, казалось бы, может искать средства в политической биологии — так, исследования с помощью функциональной МРТ выявляют чёткие различия организации мозговых процессов у консерваторов и либералов, хотя остаётся неясным следует мозг за взглядами или взгляды за мозгом[37]. Остаётся надеяться, что смысл таких корреляций откроется не скоро, а биоэтика[38] сможет противостоять соблазнам научной манкуртизации человека. Что касается социокультурного программирования, необходимо помнить, что «Практичными окажутся только те действия …, которые отвечают на накопившиеся проблемные смыслы, а значит, развёртываются как элементы … онтопрактики[39]Чехарда чуть ли не ежегодных смен школьных программ и учебников, в том числе по истории, очередных — каких по счёту? — программ „гармоничного воспитания“ и т.д. только увеличивает неопределённость и онтологические угрозы, в лучшем случае никак не решая задач преодоления прошлого, с которыми связаны основные проблемные смыслы, в худшем — возвращая в прошлое. Если поначалу идеи воспитания ребёнка безопасного типа казались временным пережитком, то набиравшие силу тенденции клерикализации и традиционализации серьёзно препятствовали проработке и преодолению прошлого.

Николай Эппле, отталкиваясь от «Никогда снова», вводит неологизм Никогда/снова:

«Фраза, впервые ставшая широко известной из радиолекции Теодора Адорно … спустя несколько лет преобразовалась в формулу, запечатлённую на пяти языках в мемориале, установленном в 1968 году в Дахау. <…> Успехи в преодолении трудного прошлого сродни успехам в лечении онкологического заболевания. Болезнь остаётся неизлечимой, но каждая маленькая победа в борьбе за жизнь — это преодоление невозможного, и в этом смысле безусловный успех. Этическое и юридическое „никогда“ в действительности постоянно балансирует на грани „снова“ или даже „можем повторить“ <…> неопределённость прошлого … формирует настоящее. Замороженная и „непредсказуемая“ история страны с двоящейся памятью оборачивается двоящейся реальностью в настоящем. Это чревато в лучшем случае невозможностью двигаться вперёд, а в худшем — открытым конфликтом <…> Сколько бы власть или общество ни пытались устанавливать “пакт молчания о трудном прошлом, сколько бы ни предпринимали попыток „подвести черту в смысле его отсечения и забвения — всё это только загоняет травму и боль в подполье, где они невидимым образом ведут свою разрушительную работу. Рано или поздно этот нарыв прорвётся, и чем усерднее будут попытки закрыться от прошлого, тем более неконтролируемым и разрушительным окажется прорыв. „Замороженные конфликты“ памяти обладают не менее опасным потенциалом, чем „замороженные конфликты“ в международных отношениях. Отказываясь от полноценной проработки прошлого, Россия только в большей степени оказывается его заложником, растравливая исторические болячки у себя и своих соседей. Чтобы распрощаться с трудным прошлым, необходимо его принять, как принимают травму»[40].

Память о прошлом, травма прошлого, межпоколенная травма и работа с ней, преодоление трудного прошлого, и т.д. широко обсуждаются разными специалистами[41]. В последнее время работе с памятью посвящены две замечательные книги Александра Эткинда[42] и Николая Эппле[43]. Как элементы сценария такой работы, Н. Эппле рассматривает: 1. подведение черты под прошлым, работу с семейной памятью как модель для аналогичных процессов в общенациональном масштабе, 2. принятие ответственности за прошлое, включающее осуждение его тёмных страниц и благодарение за светлые, 3. определение условий для создания аналога российской комиссии правды и примирения, 4. разработку инфраструктуры, необходимой для запуска этой работы[44]. За прошедшие тридцать лет этот или сравнимые с ним по фундаментальности сценарии реализации не получили, а большинство проектов, бывших ответами на вызовы реальности, оказалось под запретом — будущее и снизу, и сверху проектировалось преимущественно как продолжение прошлого:

«…в постсоветской России болезненный процесс овладения прошлым стал важным элементом противоречивого настоящего. В начале ХХI века политические оппоненты в России отличались друг от друга не столько тем, как они понимали социальные проблемы или международные отношения, сколько своими интерпретациями советской истории. Крепкий раствор настоящего оказался перенасыщен прошлым, которое отказывалось выпадать в осадок. <…> В России не сложился консенсус в отношении к прошлому <…> будущие историки новой России, возможно, примут за точку отсчёта 2012 год, когда в России после долгой тяжкой беременности родилось политическое настоящее. Возможно, эта новая история будет печальной и расскажет о регрессе, войне и коллапсе. <…> публичная сфера новой России наконец повернулась к настоящему. Возможно, ей удастся вытащить страну из постсоветской эпохи и направить её в открытое будущее»[45].

Но время распорядилось иначе:

«Парадоксально, но современная Россия, полноправная преемница страны, разгромившей германский национал-социализм, в большей мере фашизирована и расположена к новым тоталитарным экспериментам, чем повергнутая в 1945 г. Германия»[46].

На эту тему уже существует огромная литература, обзор которой выходит далеко за пределы моих задач и компетенции. Хочу лишь обратить внимание читателя на книгу «Фашизм. Тоталитарное государство»[47], как мне кажется, не слишком известную русскоязычному читателю. Её автор Желю Желев (1935 — 2015) болгарский философ, первый демократический президент Болгарии (1990 — 1997). Книга — попытка подойти к построению общей теории фашизма — была написана в 1967 году, множество попыток издания было безуспешным и впервые она была опубликована в 1982 году, но вскоре запрещена и изъята из продажи, чтобы наконец выйти в 1990 году. В предисловии к ней Желев пишет:

«Перестройка является альтернативой военной диктатуре. <…> чем выше политическая культура, тем больше у конкретного народа шансов успешно скорректировать схему, заменив военную диктатуру перестройкой. Возможны и разнообразные сочетания двух путей. Не исключён и такой вариант: страна, твёрдо шагающая по пути перестройки, способна из-за недостаточно высокой политической культуры или из-за неблагоприятного сочетания элементов, формирующих политическую конъюнктуру, скатиться на путь военной диктатуры, она может просто не выдержать внутреннего напряжения перестройки. Боюсь, что для Советского Союза в целом подобное не исключено. К обстоятельствам, способствующим такому развитию процесса, я отношу многонациональный характер государства, разность в культурном уровне наций, огромную номенклатуру, всё еще бытующие имперские привычки, традиции, отношения и т.п., колоссальную военную машину, которая в критический момент вряд ли устоит перед искушением перехватить власть у беспомощных гражданских лиц. Но военной диктатуре, как ни пыталась бы она сохранить старые тоталитарные структуры, … не дано отменить переход от тоталитаризма к демократии. Наоборот, она ускорит его. Радикализируя противоречия, она ускоряет развязку. <…> Кто из нас, скажем, предполагал… что демонтаж нашего коммунистического варианта тоталитарной системы на каком-то этапе приведёт его к деградации до уровня фашизма, причём в его более несовершенном и незаконченном тоталитарном виде, и что в этом смысле фашизм будет для нас огромным шагом вперёд на пути к демократии! (Выделено мной — В.К.). Это, безусловно, шокирует, звучит парадоксально, а для менее развитого или для девственного политического сознания, наверное, и обидно, но одно дело — политические иллюзии, эмоции и предрассудки, а другое — политические реалии и железные законы, которым они подчиняются».

Такие предостережения с их оптимистическим пессимизмом даже если были прочитаны архитекторами перестройки, судя по происходящему, учтены в достаточной мере не были. 24 февраля 2022 года мир оказался в войне прошлого с будущим — Homo Sovieticus был инициирован в Homo Totalitaris, строящего будущее по калькам прошлого. Что это обозначает в психологическом смысле преодоления прошлого? Николай Эппле анализирует этот процесс в ряде стран, в частности, в Германии, где «были впервые продуманы концепции тоталитаризма, преступности государства, типов вины и ответственности; и именно немецкие слова Vergangenheitsbewältigung („преодоление прошлого“) и Vergangenheitsaufarbeitung („проработка прошлого“) стали международными терминами»[48]. Он показывает, что в Западной Германии начальные попытки административно-силовой денацификации с освещением преступлений нацизма вызвали шок, травматизацию и протесты, а время продуманных и планомерных действий растянулось на долгие четыре десятилетия: 1-е десятилетие — подведение черты, 2-е — начало процесса принятия ответственности, 3-е — масштабные сдвиги общественного мнения, 4-е — прорыв молчания; в ГДР стрелка ответственности за фашизм была переведена на Западную Германию, работа с прошлым была подменена политическим манипулированием: «Восточноевропейским ноу-хау в деле экстернализации работы с нацистским прошлым стало превращение категории „фашизм“ в пропагандистское клише, описывающее явления настоящего. <…> Отождествление Западной Германии с фашизмом, а себя — с антифашизмом принимало подчас курьезные черты: у мемориала на месте бывшего концлагеря Заксенхаузен среди флагов 12 стран, пострадавших от нацизма, был и флаг ГДР»[49]. Прошлое осталось недостаточно проработанным и сегодня на территории бывшей ГДР неонацистские взгляды, тоталитарные партии и группы уживаются с ностальгией по прошлому в виде кафе «Настоящее советское мороженое» и т.п. Большинство исследователей сходятся во мнении, что для начала преодоления прошлого должно пройти одно-два поколения. Во время перестройки можно было надеяться, что к сегодняшнему дню будут первые результаты. Теперь их можно ожидать через 30-40 лет после выхода из постепенно назревавшего и 24 февраля трагически взорвавшегося кризиса, и они будут зависеть от того, каким из войны выйдет мир, который уже никогда не будет таким, каким был до неё. Или — никогда/снова?

Темпоральный тренд вместе с дигитализацией, глобализацией, миграцией со смешением языков и культур создаёт ощущение угрозы, тревоги в ответ на нарушения порядка жизни, что может вести к актуализации предиспозиций тоталитарности и отказу от свободы во имя порядка и покоя. Повторю сказанное Дмитрием Муратовым в его нобелевской речи: «Мир разлюбил демократию. Мир разочаровался в правящих элитах. Мир потянулся к диктатуре». Тоталитаризм в разных его проявлениях в социокультурном и политическом смыслах становится конкурентом либеральной демократии. Диалог модерна и традиционализма, от которого зависят векторы проектирования будущего, то и дело превращается в войну на уничтожение. Лекала новых тоталитаризмов отличаются от лекал прошлого — Михаил Эпштейн говорит о шизофашизме:

«Фашизм под маской борьбы с фашизмом. <…> Шизофашизм — это расколотое мировоззрение, своего рода карикатура на фашизм, но серьёзная, опасная, агрессивная карикатура. Шизофашизм проявляется в истерической ненависти к свободе, демократии, ко всему чужестранному, к людям иной идентичности, а также в поиске врагов и предателей среди своего народа. Но это шовинистическое мировоззрение находится в шизофреническом расколе со стремлением использовать те самые блага, которые обеспечивает «враг» <…> Шизофашизм отличается от традиционного фашизма цинизмом и коррупцией, а также новейшим «ноу-хау»: чем глубже пропасть между идеалом и фактом, тем больше это импонирует массам. <…> Шизофашизм вбирает в себя некоторые черты постмодерна: презрение к реальности, культ гиперреальности, насаждение симулякров, приоритет означающих над означающими, — но при этом отрывает их от рефлексии, игры, иронии и ставит на службу архаическим общественным структурам, инстинктам власти и массовой сплочённости. Особенно яркая черта шизофашизма — действовать под маской борьбы против фашизма»[50].

Объединяет разные варианты то, что сложность жизни оказывается непосильной. Это ведёт к попыткам упрощения, а, как замечает А. Мелихов, «Фашизм — это бунт простоты против трагической сложности социального бытия. Война всех превращает в фашистов — и антифашистов тоже. Фашизм есть перенесение принципов и ценностей войны на мирную жизнь, фашизм либо наследие прошедшей войны, либо приготовление к будущей»[51]. Опасность нынешнего времени состоит в том, что в отличие от прошлого, когда контроль за поведением и сознанием масс был труден и неполон, сегодняшние технические средства дают тоталитарным системам возможности невиданного по размаху и глубине контроля.

Мир, с огромной скоростью возникающий из столкновения новых ценностей и технологий, новых геополитических отношений, новых стилей жизни и способов коммуникации, требует совершенно новых идей и аналогий, классификаций и понятий[52]. Цивилизационное ускорение набирает такую скорость, что эволюция становится лавиной революций, с которыми человеческому сознанию трудно справляться. Масштаб, силу и значение изменений подчёркивает, например, распространение на жизнь вообще возникшего в военной психологии понятия VUCA (Volatility — нестабильность, Uncertainty — неопределенность, Complexity — сложность и Ambiguity — неоднозначность многополярного мира после окончания холодной войны) на современную жизнь в целом[53]. В VUCA-мире неизбежно обостряется борьба ретро— и проспективного — не успевающий адаптироваться к воспринимаемым как угроза переменам человек хватается за прошлое как за спасительную соломинку. Но она не спасает, а превращается в копьё, нацеленное на проявления возникающего на глазах будущего. Это происходит во всех сферах жизни практически по всему миру, а в России усиливается драматичностью политико-экономических и связанных с ними культурных изменений. Анализу связанной с этим ситуации в российской психологии посвящены, например, статьи Ф.Е. Василюка[54], И. Сироткиной и Р. Смита[55]. Сегодня трудно, если вообще возможно, найти области, сферы и даже мельчайшие уголки жизни, где на человека не обрушивается возрастающей силы каскад изменений, каждое из которых в отдельности и все вместе в их сложнейшем и полном противоречий переплетении ставят человека перед теми же вопросами, перед которыми он стоял на заре своего развития — «Кто я? В каком мире я живу?». Вооружённый достижениями прогресса человек оказывается в сходной экзистенциальной, но принципиально иной жизненной ситуации, чем когда-то «голый человек на голой земле». Конструктивность и деструктивность — две стороны одной медали исторического и культурного развития, новый виток которого уничтожает старое чувство безопасности, а новая безопасность ограничивается опытом прошлого развития. Совладание с неопределённостью и адаптация в этих условиях носят характер выживания и оборачиваются хроническим стрессом с выгоранием.

 «В переломные моменты при встрече с непредсказуемостью прошлый опыт может не только оказаться бесполезным, но и привести к деструктивным последствиям. Поэтому успех … зависит от того, насколько радикально «отбрасываются» адаптивные стереотипы … Тогда на смену адаптивным стереотипам приходят прежде бесполезные неспециализированные модификации, составляющие преадаптивный потенциал… <…> В психодинамике адаптация и преадаптация существуют не изолированно, а одновременно «здесь и сейчас» в ситуации онтологической неопределённости»[56].

В какую сторону пойдёт история, как мы впишемся в происходящий антропологический поворот и каким будет выход из него, неизвестно, но лучше, если мы сами захотим и научимся контролировать в себе Homo Totalitaris, а не отдадим себя и свои города внутренним и внешним тоталитарным драконам. Тоталитарная психология — проблема не ретроспективы, а перспектив, выбор которых совершается в настоящем, и понимание её не может не сказываться на проектировании будущего.

2 июля 2022

Примечания

[1] — Mitzen J. Ontological Security in World Politics: State Identity and the Security Dilemma European //Journal of International Relations. 2006, 12, p.341-370.

[2] — Лотман Ю. Технический прогресс как культурологическая проблема. // Зеркало. Семиотика зеркальности: Труды по знаковым системам XXII. Тарту, 1988. с. 97-116.

[3] — Фромм Э. Здоровое общество. М.: АСТ, Астрель, 2011. — 448 с.

[4] — Баумейстер А. URL: www.facebook.com/andriibaumeister/posts/pfbid02KQAneiC2GwkfjH1ECqxV5eovoXoGuJfEjirNEDPPsEiUzfA4nE4FP9AHs4VA8pN9l

[5] — Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс. М.: АСТ, 2005. — 272 с.

[6] — Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996. — 672 с.

[7] — Московичи С. Век толп. М.: Академический проект, 2011. — 396 с.

[8] — Московичи С. Век толп. М.: Академический проект, 2011, с.50.

[9] — Это интересно иллюстрирует динамика живописи: при изображении толпы сначала каждый человек в ней был со своим лицом, потом лица становились всё условнее, размывались, люди становились крючочками, палочками, а то и вовсе исчезали в изображающем толпу пятне, портрет становился всё менее личностным и всё более схематическим (Пикассо, например) — В.К.

[10] — Быков Д. Эрих Мария Ремарк. // URL: https://ru-bykov.livejournal.com/1968346.html

[11] — Михайленко В.И., Нестерова Т.П. Тоталитаризм в XX веке: Теоретический дискурс. Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2000. с. 22, 29.

[12] — Михайленко В.И., Нестерова Т.П. Тоталитаризм в XX веке: Теоретический дискурс. Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2000. с. 22, 29.

[13] — Giddens A. 1979. Цит. по: Худайкулова А.В., Неклюдов Н.Я. Концепция онтологической безопасности в международно-политическом дискурсе. // Вестник МГИМО-Университета. 2019. 12(6). с. 129-149.

[14] — Канетти Э. Масса и власть. М.: АСТ, 2015. с.8-11.

[15] — Худайкулова А.В., Неклюдов Н.Я. Концепция онтологической безопасности в международно-политическом дискурсе. // Вестник МГИМО-Университета. 2019. 12(6). с.134-135.

[16] — Mitzen J. Ontological Security in World Politics: State Identity and the Security Dilemma. // European Journal of International Relations. 2006, 12(3), р.341-370.

[17] — Гозман. Л. Я., Эткинд А. М. Метафоры или реальность? Психологический анализ советской истории // Вопр. филос. 1991. № 3, С. 164-173.

[18] — URL: http://www.interfax-religion.ru/?act=news&div=18605

[19] — URL: https://takiedela.ru/news/2015/06/18/protoierey-chaplin-vyrazil-nadezhdu-cht/

[20] — Михайленко В.И., Нестерова Т.П. Тоталитаризм в XX веке: Теоретический дискурс. Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2000. с. 31.

[21] — Почепцов Г.Г.Онтологическая война — кто и как воздействует на наш разум, 2020. URL.: 2020 г. https://psyfactor.org/psyops/ontological-war.htm

[22] — Яковлева Е Почему необходимо быть со своей страной, когда она совершает исторический поворот и выбор. Отвечает Михаил Пиотровский. URL: https://rg.ru/2022/06/22/kartina-mira.html

[23] — Эппле Н. URL: https://www.youtube.com/watch?v=T7UEcXDZiWU

[24] — Lefort С. //Цит. по: Почепцов Г.Г.Онтологическая война — кто и как воздействует на наш разум, 2020. URL.: 2020 г. https://psyfactor.org/psyops/ontological-war.htm

[25] — Фукуяма Ф. Конец истории и последний человек. М.: Ермак, АСТ, 2005. — 592 с.

[26] — Беттельгейм Б. О психологической привлекательности тоталитаризма. // Знание — сила, 1997, №8. URL.: http://vivovoco.astronet.ru/VV/PAPERS/ECCE/VV_EH14W.HTM

[27] — Оруэлл Дж. «1984» и эссе разных лет. М.: Прогресс, 1989, с.178-180.

[28] — Шанта Ф. Избранное. М.: Прогресс, 1980. — 304 с.

[29] — Каган В. Пазлы тоталитарной психологии. // Семь искусств, 2002, №4. URL: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer4/kagan/

[30] — Зверев А.М. Предисловие // В кн.: Оруэлл Дж. «1984» и эссе разных лет. М.: Прогресс, 1989, с.15.

[31] — Лукас Э. URL: https://www.moscowtimes.ru/2022/06/21/rossiya-nikuda-ne-denetsya-kak-vernut-rossiyu-v-globalnii-mir-posle-voini-a21499

[32] — Гозман Л.Я., Эткинд А.М. Люди и власть: от тоталитаризма к демократии. //В кн.: В человеческом измерении. Прогресс, 1989 — 488 С.

[33] — Левада Ю.А. (Ред.) Советский простой человек: Опыт социального портрета на рубеже 90-х., М.: Мир, Океан, 1993. — 300 с.

[34] — Левада Ю. Человек советский. 5 апреля 2004. URL: https://polit.ru/article/2004/04/15/levada/print/

[35] — Shalin D. (Ed.) Russian culture at the the crossrоads/ Paradoхes of postcommunistic consciousness. Westview Press, 1996. — 341 p.

[36] — Shalin D. (Ed.) Russian culture at the the crossrоads. Paradoхes of postcommunistic consciousness. Westview Press, 1996, с. 321.

[37] — Seo Eun Yang, James D. Wilson, Zhong-Lin Lu, Skyler Cranmer Functional connectivity signatures of political ideology // PNAS Nexus, 2022, 00, 1. URL: https://doi.org/10.1093/pnasnexus/pgac066

[38] — Юдин Г.Б. Утилитаризм и коммунитаризм: два подхода к проблеме биотехнологического улучшения человека // Вопросы философии. 2018. № 5, с. 114-124.

[39] — Щедровицкий П.Г. Педагогика свободы. // Кентавр, 1993, №1, с. 18-24.

[40] — Эппле Н. Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах. М.:НЛО, 2020, с 9-10.

[41] — Д.А. Аникин, О.В. Головашина Травмы культурной памяти: концептуальный анализ и методологические основания исследования. //Вестн. Томск. Гос. Ун-та.,2017, № 425, с. 78–84.

— Артёменко Н.А. Время, память, травма. Между бытием и небытием. // STUDIA CULTURAE, 2018, №36 с. 124-136.

— Тарабрина Н.В., Майн Н.В. Феномен межпоколенческой передачи психической травмы (по материалам зарубежной литературы) // Консульт. Психол. и психотер, 2013, № 3, с. 96–119.

— Хлевнюк Д., Юдин Г. Отчёт по исследованию «Моральные дилеммы ХХ века». М.: 2019. — 64 с. URL: https://drive.google.com/file/d/1nFWoFuCg224I3VxA308wN0uZ6fCJXe-7/view

— Материалы конференции «Травма прошлого в России и Германии: психологические последствия и возможности психотерапии» // Журнал Практической Психологии и Психоанализа, 2010, №4.

[42] — Эткинд А. Кривое горе. Память о непогребённых. М.: НЛО, 2016. — 328 с. (Книга впервые вышла в 2013 г. в изд-ве Стенфордского ун-та, США).

[43] — Эппле Н. Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах. М.: НЛО, 2020. — 321 с.

[44] — Эппле Н. Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах. М.: НЛО, 2020. с. 14, 31.

[45] — Эткинд А. Кривое горе. Память о непогребённых. М.: НЛО, 2016, с.307-311.

[46] — Михайленко В.И., Нестерова Т.П. Тоталитаризм в XX веке: Теоретический дискурс. Екатеринбург: Изд-во Уральского ун-та, 2000. с.11.

[47] — Желев Ж. Фашизм. Тоталитарное государство. М.: Новости, 1991. — 336 с.

[48] — Эппле Н. Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах. М.: НЛО, 2020. с. 150-151.

[49] — Эппле Н. Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах. М.: НЛО, 2020. с. 174.

[50] — Эпштейн М.Н. Проективный словарь гуманитарных наук. М.: НЛО, 2017, c. 261-262.

[51] — Мелихов А. Писатель и фашизм // Лит. Газета, 2018, № 39.

[52] — Тоффлер А. Третья волна. М.: АСТ, 1999. — 345 с.

[53] — Hicks S., Townsend N. The US Army War College: Military educаtion in a democracy. Philadelphia: Temple Unov. Press, 2002, р.6

[54] — Василюк Ф.Е. Культурно-антропологические условия возможности психотерапевтического опыта. // Культурно-историческая психология, 2007, №1, с. 80-92.

[55] — Сироткина И., Смит Р. «Психологическое общество» и социально-политические перемены в России. // Методология и история психологии, 2008, т. 3, Вып. 3, с. 73-90.

[56] — Асмолов А.Г.(Ред). Mobilis in mobili: личность в эпоху перемен. М.: Изд. Дом ЯСК, 2018 — 546 с.; Асмолов А.Г., Шехтер Е.Д. Черноризов А.М. Преадаптация к неопределённости: непредсказуемые маршруты эволюции. М.: Акрополь, 2018. — 212 с.

 

Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer7/kagan/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru