litbook

Поэзия


«Времени преодоленье…» (Публикация и предисловие Риветты Островской)0

В журнале «Семь искусств» были опубликованы стихи, переводы, дневники Бориса Резникова с моим предисловием и послесловием Леи Гринберг (Дубновой). В нем я писала о сложностях подготовки к печати произведений этого поэта. Они были вызваны тем, что Борис, выполняя заповедь Пастернака, не только «не трясся над рукописями», но и сознательно уничтожал их, считая свои ранние стихи несовершенными и слабыми. Кое-что удалось найти в РГАЛИ и у близкого друга и коллеги по литературному объединению МОЛ Эллы Маркман, к сожалению, ныне покойной.

Каково же было мое изумление, когда уже после выхода книги Бориса Резникова «И что-то в бытии поняв…» (М.: Водолей, 2019), после публикации в журнале «Семь искусств» я совершенно случайно обнаружила папку с ненапечатанными и доселе неизвестными мне стихами и переводами Бориса! В этой папке оказалось немало интересного, хотя и тут возникли затруднения: оригинальные стихи хранились в ней вперемешку с переводами, причем авторы переводимых стихов часто не были обозначены, уже не говоря о датах.

И все-таки в большинстве случаев поиски первоисточников для переводных стихов увенчались успехом, так что нам удалось точно установить имена тех поэтов, стихи которых переводил Борис Резников. Лишь несколько текстов остались за рамками этой публикации, так как авторство их не было установлено

О личности Б. Резникова, его судьбе, о некоторых обстоятельствах его жизни можно прочитать в моем предисловии в журнале или в книге. Здесь же мне хочется скорее охарактеризовать то, что было найдено и публикуется сейчас.

Начинается подборка со стихотворения 16-летнего юноши «Белые птицы» (1941). В нем очевидны поиски формы, образной и ритмической структуры, которые впрямую соотносятся и с духовными исканиями, их незавершенностью, внутренним беспокойством. Заметно здесь и стремление поэта найти символику, помогающую передать глубину и бездонность юношеских мыслей и чувств. Отсюда образы белых птиц, поседевших волн, распятого солнца и т. д. И все-таки в первую очередь «Белые птицы» — стихи о любви, о томлении, о тоске, разлитых в окружающей природе, ее стихии и голосах.

Стихотворение «Подобный крупному вязанью…» написано, видимо, несколько позднее, в 1943–44 гг., в период ранних поэм «Начал начало» и «Дороги» с ее пастернаковской интонацией, заметной и здесь.

Эволюцию мироощущения поэта по-своему отражают две строфы под названием «Отрывок» и два четверостишия, которые вызывают вопросы: либо это два варианта перевода, либо — и это более вероятно, поскольку в данном случае первоисточник найти не удалось — это два варианта разработки одной и той же темы самим Резниковым. В этих фрагментах заметно желание осознать жизнь, ее безостановочное движение, бег времени, который преодолевает «наша воля к бытию».

И завершает этот небольшой раздел более позднее стихотворение «Лето 1939 г.». Его можно поставить в один ряд с такими ранее опубликованными нами стихами, как «В этом месяце по возвращеньи…», «Тбилисское лето», «Тбилиси», где тоже есть мотив воспоминаний, образ города, уже обозначенная тема уходящего времени, тоска по прошлому, неизбывная печаль и тем не менее много света, душевного тепла и подлинной поэтичности. С годами все яснее проявляется любовь Б. Резникова к точным деталям, воссоздающим образ любимого города («пахло свежим хлебом и хурмой»). Бытовая, сиюминутная жизнь соседствует с великим прошлым, с историей «древнего города».

Тема грузинской истории есть и в стихотворении «Альфа и Омега» Мухрана Мачавариани, замечательного грузинского поэта (19292010). Именно этим автором и названным нами стихотворением открывается раздел переводов, по своему объему намного превосходящий раздел оригинальных стихов. Переводы Мачавариани уже публиковались в книге «И что-то в бытии поняв…», но их гораздо больше среди найденных, они разнообразны по тематике и структуре.

Есть здесь и шутливые стихи (Как поживаешь, борода?»), и пронзительно лирические, любовные («Я в тридевятом царстве. Все вокруг…»). В стихотворении «Все кружится» мы видим тему безостановочного движения жизни, близкую переводчику и выделенную нами в его стихах:

Все кружится — и судьбы, и планета;
Деревьев шум сменяет тишину…

И финальные строки:

Как постарел садовник наш, Кириле!
Как девочка соседа подросла!

Некоторые четверостишия Мачавариани в своей точности и лаконизме воспринимаются чуть ли не как афоризмы, актуальные в любую эпоху:

В горячке и порывах толку мало,
Но и молчать — не дело мудреца!
Необходимо, чтобы осознала
Страна все это ясно, до конца.

Мне кажется, что публикация обнаруженных стихов Мачавариани — дань справедливости по отношению как к автору, так и к переводчику.

Борис Резников был связан с немецкой культурой, знал язык, учился в Тбилиси в немецкой школе, поэтому и в книге, и в журнале немало переводов с немецкого. Но стихотворений Людвига Уланда в прошлых подборках не было. Это немецкий поэт-романтик (1787–1862). Его излюбленным жанром были баллады, но Б. Резников перевел чисто лирическое стихотворение «Мальва», выдержанное в форме обращения к цветку, к мальве, «розе осени». Здесь проскальзывает тютчевская тема:

О мальва, приподнявшая главу
В задумчивом безмолвии страданья.

Продолжают немецкий раздел переводы Райнера Марии Рильке — одного из самых любимых и сокровенных поэтов для Резникова. К его творчеству Борис обращался постоянно. Бездонной глубиной мыслей, высотой чувств, особым трепетом проникнуты ранее изданные переводы ряда стихотворений Рильке из книги «Часослов». Интересной находкой, как мне представляется, оказались два варианта перевода одного и того же стихотворения Рильке «Осень», которые мы публикуем сейчас. Здесь появляется возможность заглянуть в творческую лабораторию переводчика и оценить его мастерство. По этим двум почти равноценным переводам наглядно видно, что переводчик, проникая в подлинник, создает свой собственный текст. Более того, у него даже возникает возможность варьировать его, создавая как бы два отдельных текста.

И еще к одному немецкому поэту Борис не раз обращался. Два стихотворных перевода Вольфганга Борхерта (1921–1947) были опубликованы и в книге, и в журнале. Но теперь к ним прибавилось еще девять переводов — и каких! Борхерт — поэт, прозаик, драматург, актер — прожил всего 26 лет. Его кумиром был Р.М. Рильке, так что обращение Резникова к его творчеству не было случайным. Борхерт стал одним из самых ярких голосов «потерянного поколения». Романтически настроенному юноше, противнику нацизма довелось пережить все ужасы войны. На долю молодого человека выпали самые тяжкие испытания, что, конечно же, отразилось в его поэзии, в ее порой жутковатых, но всегда выразительных образах. В ней есть черты экспрессионизма, но сквозь них неизменно прорывается трепетность и нежность души Поэта. Все это удалось передать Борису через образную систему, интонацию, цветовую гамму, ритмику стихов, их композицию, включающую в себя диалоги, обрывки реплик, фрагменты из письма и т. д. Пронзительными строками заканчивается, например, «Письмо из России»:

Изредка, правда, встречаются дети —
У них такая теплая кожа…

Если с грузинского и немецкого языков Резников переводил часто, то этого не скажешь о переводах с английского. Тем удивительнее, что значительную часть найденных материалов образуют стихи англоязычных авторов. Прежде всего это переводы известного американского поэта-романтика Генри Уодсворта Лонгфелло (1807–1882). Прославившись как автор лирических произведений, с годами он все больше погружался в жанр эпической поэмы. Наибольшую известность из его поэм приобрела «Песнь о Гайавате», переведенная в 1896 г. И. Буниным и посвященная жизни североамериканских индейцев. Лонгфелло вообще интересовали фольклор, народные легенды и сказания, не случайно и его стихи часто нарративны, в них особое значение приобретает сюжетная основа, они приближаются к поэмам, стихотворным новеллам — в своих лирических произведениях Лонгфелло до какой-то степени остается эпиком.

Все эти черты проявляются и в подборке, переведенной Резниковым. Нельзя не отметить, что публикуемые стихи прежде всего пронизаны гуманистическим пафосом, сочувствием к страдающим («Индеец-охотник», «Квартеронка»). И все же было бы несправедливым считать, что круг тем лонгфелловских произведений узок и однообразен и что он вовсе не уделяет внимание форме. У него есть стихи героические («Убитый у брода», «К вершине», «Виктор Голдбрейт»); лирические, не лишенные меланхолических настроений («Дождливый день», «Снегопад», Сон», «Встреча» и т. д.). Не только тематика, но и жанровая и композиционная структура этих стихов довольно разнообразна. А их количество свидетельствует о том, что Резников, как и многие российские читатели в те годы, пережил сильное увлечение поэзией Лонгфелло. Позднее этот интерес ослаб. И все-таки удивительно, что результаты такого большого труда остались только в заброшенной папке.

Вероятно, есть во многих произведениях Лонгфелло (особенно объемных) что-то, что для современного читателя звучит архаично, но в этой «старомодности» можно, наверное, найти и некоторое очарование. Особенно мне хочется выделить два небольших стихотворения: «Шекспир» и «Книги мои», которые, как мне представляется, и сейчас звучат свежо.

Второй англоязычный автор — это Уолтер де ла Мэр (1873–1956). Более контрастного Лонгфелло поэта трудно, пожалуй, представить. Начнем с того, что его имя — в отличие от имени Лонгфелло — не так уж широко известно в России. Между тем в Англии он был знаменит уже с 30-40-х гг. прошлого века. Прославился он прежде всего как автор стихотворений для детей. Впрочем, эти стихи с удовольствием читали и родители детей. Не случайно одной из своих книг он дал подзаголовок «Детские стихи для людей от 2 до 80 лет». В поэзии Уолтера де ла Мэра уживаются детское и взрослое, реальное и фантастическое, грустное и смешное.

Даже по тем нескольким стихотворениям, которые мы публикуем, очевидны тонкость, нежность и удивительное обаяние этого поэта. Стихотворение «Марта» — детское. Оно о том, как живо и талантливо дети воспринимают сказки, как они их волнуют, возбуждают их воображение. В стихотворении чувствуется какая-то хрустальная интонация.

Она есть и в пейзажных стихах. Восьмистрочное стихотворение «Я дверь открыл…» можно было бы назвать «лунным». Поэту удается воссоздать не только лунный свет, но и любимую им тишину:

                       И тишина была,
Как дымом, переполнена сияньем…

Образ тишины есть и в удивительно свежей, прозрачной и светлой «Зиме» с ее «волшебными превращеньями»:

И так щемящей новизною,
Так свежей силой жизнь полна!
Навстречу мне плывет волною
С улыбкой сонной тишина…

А в стихотворении «Вчера земля прощалась с талым снегом…» пейзажные мотивы — прощание с зимой, первые дни весны — переплетаются с любовной тематикой: на передний план здесь выдвигается таинственный женский образ. И ее слезы, рыданье злое, которые она прячет в кору кривой сосны, сливаются с картиной весенней природы с ее талым снегом, «кашей черной». И все вместе таинственно, волшебно, необъяснимо и очень поэтично.

И последнее небольшое стихотворение «Я улыбки не жду Вашей нежной…» — чисто любовное, оно покоряет своей искренностью и задушевностью.

Публикация стихов Уолтера де ла Мэра мне представляется ценной — тем более что его творчество не столь широко известно русскому читателю. И переводчику удалось в строго классических стихах передать нежность этого поэта, его чистоту и умение проникаться покоем и гармонией.

Только одно стихотворение в этой подборке переведено с французского, но это стихотворение великого Поля Верлена (1844–1896). Переводить его необычайно сложно, и это признавали те поэты, которые брались за его переводы, пытаясь сохранить в них тончайшие нюансы его поэтики. Он импрессионист и символист. Читая «Белую луну», сразу слышишь музыку Клода Дебюсси, видишь игру света и полутонов художников-импрессионистов. Это стихотворение входит в поэтический сборник «Романсы без слов». «Музыка — прежде всего», — таков был девиз Верлена. Слова здесь лишены предметности, это какое-то кружево из звуков, отражений, грез. Они проплывают мимо нас, они эмоционально насыщены, но конкретных чувств здесь нет, хотя все и пронизано томлением, негой и любовью. Словами это как будто невозможно выразить, ведь это «Романсы без слов».

Один из самых авторитетных наших переводчиков и знатоков мировой поэзии, Евгений Витковский, поместив резниковские переводы Рильке, В. Борхерта и некоторых грузинских поэтов в антологию «Век перевода» (Евгений Владимирович не знал, что Борис переводил не только с грузинского и немецкого), написал, что то, что Б. Резников «оставил после себя, говорит о сильном даровании».

О незаурядном даре Резникова писали и его друзья-поэты, литераторы (фрагменты их высказываний есть в книге). А здесь я хочу опубликовать любопытное письмо немецкой переводчицы о ее впечатлениях от чтения романа Отара Чиладзе «И всякий, кто встретится со мной…» в переводе Резникова и письмо Георгия Маргвелашвили к Евгению Винокурову, в котором он восхищается переводом мощной чиладзевской же поэмы «Световой год».

Александр Межиров, по словам его близкого друга, поэта, прозаика, литератора Владимира Мощенко, считал, что «свои стихи нужно защищать, чтобы они доходили до читателя».

Резников этим даром никогда не обладал. И тем не менее очень хочется, чтобы его стихи и переводы дошли до читателей. И чтобы сохранилась память о талантливом поэте, переводчике и человеке высочайшей культуры.

Белые птицы

 Я иногда просыпаюсь декабрьской ночью,
Чтобы пойти к поседевшему зимнему морю,
Чтобы услышать его обреченные волны,
Чтобы понять их томленье, порыв и бессилье,
Чтобы отдаться соленому, властному ветру…
Можно ли выпросить это мгновенье у жизни?
Пусть это будет мгновенье спокойного детства,
Пусть это будет тоска по тонущему солнцу,
Пусть это будет печальное детское море…
Может быть, это одно лишь оцепененье,
И не дышать… И холодные капли стихии…

<………………………………………………….>[1]

И только мокрый рассвет одесский…
Только б на миг этих волн чуть заметная прозелень,
Грозы мятущихся чаек в мокрых пожарах рассвета…
Сердце мое заморозили…
Сердцу стучать на морозе ли?
Сердце, которое бросили
В теплое тело поэта!

Может быть, в волнах великая зрелость таится,
В этих серых, обескровленных волнах,
Вынесших красное, жаркое бремя рассвета,
Вынесших бремя тяжелого жаркого солнца,
Может быть, это боль — вечерняя зрелость.

Вспомни же, как нечаянно
Море бродило чайками.
Как однозвездным вечером
Только огонь посвечивал,
Как мы пошли стеречь его,
Но оставался вечным он,
Пламенем очеловеченным…
Только безлюдье на мокрых, несохнущих скалах,
Помнишь, весь вечер меня ты по ним проискала.
Только мальчишка тамошний
К морю ходил за камешками.

  <……………………………………………..>[2]

Ты еще песню пела,
Странной тоской скучая, —
Песню бездомных чаек.

Песня бездомных чаек

Если запахло борою —
Белой морской тревогою,
Брызги над морем носятся
Жгучей, соленой пылью —
Мы улетаем, скорые
Облачною дорогою,
Вверх цепенея броситься
Только расправив крылья.

Если ж туманы высохли,
Влагой соленой полные,
Если ж и грозы стаяли,
Точно весенний лед,
Мы устремимся, быстрые,
Снова — к обжитым волнам
И понесемся стаями
В свой молодой полет.

___________

Я иногда просыпаюсь декабрьской ночью,
Стонами моря, песнями чаек разбужен,
Я поднимаюсь с тяжелой нагретой постели,

<………………………………………………….>[3]

Чтобы увидеть, как носятся белые птицы…
Вот они носятся, носятся снежными пятнами.

Солнце распятое
Тучами спрятано…
Звезды из неба исторглись…
Вот они носятся, носятся в диком восторге…

Знаешь, а это быть может действительно чайки,
Может то ветер их странную песню доносит —
Песню любви, обреченную песню надежды,
Песню бездумной, беззвездной декабрьской ночи…
Может быть, выйти к бессонному, черному морю
Крикнуть всем голосом белым мятущимся птицам,
Может, по-детски — совсем как тебе — улыбнуться,
Может послать им слова молодого привета,
Все, что тебе недосказано вечером было…

Или заснуть этой длинной декабрьской ночью.

1941 г.

***

Подобный крупному вязанью,
Шел снег и таял на стекле,
Казалось, что звучит признанье
Небесное — сырой земле.

Он покрывал ее ложбины,
Ее, пыль и тень,
Все родины и все чужбины,
Ее дворец, ее плетень.

Он обещал покой и негу
И наперед ей все прощал,
Он шел к ней, как посланец неба,
И был началом всех начал.

Она, доверясь, засыпала,
Обрадованно и светло —
Ладья, достигшая причала,
Душа, познавшая тепло…

Отрывок

…Но земля продолжалась — упрямо, неслышно, незримо,
В свой черед наступали и яблочный Спас, и Покров,
Школьники изучали историю древнего Рима,
А их матери стряпали, шили, доили коров
И ходили к подругам по праздникам и воскресеньям —

О, как были тогда бескорыстны, чисты и тверды
Наши детские души, согретые солнцем весенним
И державным сияньем горячей кремлевской звезды!

***

Каждое ушедшее мгновенье
вновь неслышно входит в жизнь твою.
Это — времени преодоленье
нашей волей к бытию.

***

Ни один из дней не исчезает —
Уходя, он входит в жизнь твою,
ибо время преодолевает
наша воля к бытию.

Лето 1939

О, просящееся на бумагу
Сгинувшего прошлого письмо!
Днем я выходил к универмагу
На углу Жореса и Камо.

Сзади оставалась башня кирхи,
За рекой вздымался горный склон,
Купол вдалеке, на новом цирке
Был уже почти сооружен.

Моцарт — молодой, любезный, светский.
В радиотарелках шел за мной.
Наверху, у рынка и на Цхнетской
Пахло свежим хлебом и хурмой…

Как же тем далеким, грозным летом
Синь июньская была светла!
Многое ли изменилось в этом
Древнем городе? А жизнь прошла…

ПЕРЕВОДЫ

Мухран Мачавариани
(1929–2010)

Альфа и омега

Пришли 13 отцов из Месопотамии; навстречу им вышел католикос Евлавий и приветствовал их на ассирийском языке; а они отвечали ему по-грузински.

«Церковная история Грузии»

Блеснут в глазах собора изразцы —
И день исчезнет. И грузинской речью
Вдруг удивят Евлавия отцы,
Пришедшие во Мцхета из Двуречья…

Откуда это чудо в тусклом дне?
И что ответить могут камни мне?
Но радует развалины дворцов
Родной язык тринадцати отцов.

Начнется и закончится рассказ
Столетий, полных пламени и снега,
И тихо скажет древний Фарнаваз
Георгию Двенадцатому: «В нас
С тобой — отчизны альфа и омега».

***
Не то, что с жуликом накоротке
Уж не стыдишься, друг мой, быть и ты!
Что слово «честность» в нашем языке —
Уже почти синоним нищеты.
По мне, всего опасней признак тот,
Что этого никто не сознает.
В горячке и порывах толку мало,
Но и молчать — не дело мудреца!
Необходимо, чтобы осознала
Страна все это ясно, до конца.

***
Ни кровь, ни разум, ни чутье слепое
Не объяснят мне жизни никогда!
Ни с кем я не был ближе, чем с тобою, —
И больше всех людей ты мне чужда.

Из цикла «1832»

Исповедь С. Додашвили[4] в тбилисском Сиони[5] в Страстную субботу

Я виноват уж тем, что жив — хоть я
Сдыхаю, нем, как рыба в Алазани!
И если все же длится жизнь моя,
То только для смягченья наказанья.

Я виноват в терпении презренном,
Во всем, что слышу я и вижу тут.
Такая же вина — на каждом пленном,
Хоть многие сего не сознают.

Я виноват в паскудном многословьи
И в том, что мысль о смерти тяжкой стала —
А ведь земля отчизны жаждет крови!
Ей пота нашего сегодня мало.

Все кружится

Все кружится — и судьбы, и планета;
Деревьев шум сменяет тишину.
Порой обнажена, порой одета
Листвою, ветка тянется к окну.

Сейчас, как будто расправляя крылья,
Она коснется листьями стекла…
Как постарел садовник наш, Кириле!
Как девочка соседа подросла!

Три парня

На улице, за стенкою моей
Я слышу разговор троих парней.

Первый:
Чем лучше мир способен видеть ты,
Тем больший у тебя дар слепоты.

Второй:
Чем ты красноречивей мог бы стать,
Тем больше, значит, и твой дар молчать!

Третий:
Чем разум твой сильней, тем, без сомнений,
Дар глупости твоей благословенней!

На улице, под стенкою моей
Я слышу разговор троих парней…

Как поживаешь, борода?

— Как поживаешь, борода?
— Молитвами твоими! — Ладно…
Ну, что в деревне? — Как всегда:
Не жарко, но и не прохладно!
— Нет, значит, новостей? — Да вон,
Вахтанга поздравляли в марте.
— Вахтанга? — Да… ну, помнишь, он
Сидел с тобой на задней парте!
— А, помню! Ну так что с ним? — Сын!
Глазищи с блюдце… — Я один,
Видать, во всей родной сторонке
Так невезуч! — А что такое?
— Как что? Да у меня уж трое
Детей — и все-то три девчонки…

***
В комнате навзничь лежит мой отец.
Я долго молча гляжу на яму.
Баграт мне хвалит сухую землю:
— Смотри! — и пальцами крошит ее.

Солнечный день…
В безоблачном небе
Кружатся стаи ласточек черных.

***
Лакают ночь, как воду из реки,
Морские волки, шлюхи, байстрюки.

Вскочив внезапно, каждый что есть мочи
Ногами топчет собственную тень,
И пьет, и пьет из чашки гущу ночи,
Чтобы на дне узреть грядущий день.

Но ночи им не вылакать. Она
По-прежнему бездонна и черна.

И вновь ее, как воду из реки,
Сосут ублюдки, суки, моряки.

***
Мне повезло: я в нынешнем году
Чуть меньше месяца в Париже прóжил;
И если вновь туда я попаду,
Я там пять-шесть знакомых лиц найду
И несколько знакомых улиц тоже.

И все же, краше всех мостов на Сене
И множества иных парижских дел,
Сказать по правде, было ощущенье,
Испытанное мною в то мгновенье,
Когда в Тбилиси самолет мой сел.

***
Я в тридевятом царстве. Все вокруг
Меня так сумрачно и незнакомо.

Сейчас в Тбилиси вечер. Ты, мой друг,
Уже, наверно, дома.

Устало руку в кольцах подняла,
Табачный дым от глаз отогнала.

Ты ль тут со мною? Я ли тут с тобою?
Но я один — и все-таки нас двое.

Снег идет

Снег идет
С неба…
Минуя оконный
Карниз,
Пушистые белые хлопья
Снега
Тихо летят
Вниз.

Я вспоминаю юность:
Все выше
Вставали над городом
Теплые ливни;
Прохожие быстро вбегали под крыши,
И дождь беззаботно смеялся
Над ними.

Снег идет
С неба.
Минуя оконный карниз,
Пушистые, белые хлопья
Снега
Тихо летят
Вниз…

Как много тел чужих вокруг…

Меня вам больше не увидеть, ибо
Теперь вы все — внутри меня,
И нет уже Тбилиси там, где он
Был раньше.

На здешних лицах,
На стенах всех комнат,
На всех бутылках из-под пива — ваши
Изображенья.

И одинок я,
Так как
Уж не смогу руками прикоснуться
К твоим рукам,
Плечам
И подбородку,
Поскольку и они теперь — внутри
Меня.

Как много тел чужих вокруг! Подобно
Маслинам
Сверкают женские глаза…

Людвиг Уланд
1787‒1862

Мальва

Я вижу мальву. Ты опять со мной?
Ты вновь цветешь, печальное созданье?
Душа болит — я расстаюсь с весной
И чувствую тревогу увяданья.

Ты, мальва, роза осени. Дитя
Холодного туманного заката,
Цветок прощанья долгого… Хотя —
Что за цветок без тени аромата?

Приветствовать тебя я был бы рад —
Не притворяйся только розой мая,
Той, сладкою, что озаряла сад
И умирала, все благоухая…

Твой пышный цвет весной не назову.
Оставь свои притворства и старанья,
О мальва, приподнявшая главу
В задумчивом безмолвии страданья

Райнер Мария Рильке
(1875-1926)

Осень

I вариант

Листья падают, в траву ложатся,
Прямо с неба на землю летят,
Словно начал в раю осыпаться
Золотистый, увянувший сад.
В их падении, медленном, мерном
Отрицания жест я ловлю,
Так ночами роняют, наверное,
Звезды тяжкую землю свою,
Она падает… Так же и руки,
Мои руки бессильно падут
В тот момент, как последние звуки
Слова бедного в горле замрут.
Всё, всё падает…
Мысли, надежды,
Листья, звезды, томительный страх…
Но спокойно и мягко, он держит —
Светлый Бог — все паденье в руках.

II вариант

Не в силах взор от тихого паденья
Осенних листьев отвести, стою,
Смотрю на них, и словно в сновиденьи
Они плывут… Мне кажется, в раю
Вдруг сад небесный начал осыпаться,
Они плывут и на землю ложатся,
Они плывут, торжественно-легки,
И их полет, как мягкий жест руки,
Отказ несущей…
Тяжкая земля с далеких звезд вот так же опадает,
Летит, летит, — куда? Сама не знает…
И так же руки падают мои:
Сперва одна, и вот за ней — другая,
И я смотрю, смотрю на них и знаю:
В паденьях наших сладостная власть
Того, кто нам не даст совсем упасть.

Вольфганг Борхерт
(1921-1947)

Мечта

Хочу я после смерти стать
простым жестяным фонарем,
чтоб ночью блеклой
твой дом освещать
сквозь стекла.

Чтоб у входа
в порт, где гудки парохода
и женский смех,
не спать для тех,
кто поздно, в час, когда гаснут огни,
по старым каналам идут одни.

Или — в проулке глухом
красным огнем
светить у дверей кабачка
во тьме осенней,
под пьяное пенье
от ветра покачиваясь слегка.

Или, светя, облегчить испуг
ребенка, проснувшегося и вдруг
понявшего, что он один,
и что за складками гардин —
ночь, крики ветра, снегопад,
и черные сны за стеной не спят…

Когда-нибудь умру я тоже.
И все же —
мне б стать тогда хоть фонарем,
который в сумраке ночном,
когда весь город спит,
один с луною говорит
/и, конечно, на «ты»/.

Дождь

Дождь шлепает по темным скверам
Подобно сморщенной старухе,
чьи волосы мокры под серым
плащом. И, подымая руки,

стучит в оконное стекло.
И шторы шепчутся, как сводни:
— Девчонкам так не повезло;
а им бы погулять как раз сегодня.

Но ветер воду за волосы схватит,
по мостовой размажет слезы-кляксы —
и дождь-старуха сбрасывает платье
и задыхается, как ведьма в плясе.

Зимний вечер

Холодного тумана пелена —
на всех вещах, и только фонари
светятся. Входит сестра
в белом халате. И тают в воздухе
слова, как капли дождя:
«вчера…»
«моя жена…»
И странные отзвуки
у слов этих — как у стихов;
и чувствуешь вдруг почему-то — из них
ведь можно сплести себе целую
историю…

Шаги под окном простучат — и мимо.
Шум улиц отступает вспять.
Город устал невыносимо
и хочет спать.

Ночью

Как уличный фонарь, моя душа:
ночью, когда зажигаются
звезды, она просыпается.
И не спеша,
Ощупью, сквозь темноту
Ползет по кровлям над домами,
как кошка с зелеными огоньками
в глазах. А люди и воробьи
грезят. Лишь корабли
не спят в порту.

А если с крыш островерхих луна
заглянет в мое окно —
как будто спичка во тьме зажжена.
И мне смешно.

А дождь за стеной —
и со мной
лишь тень моя, да ветер ночной.
И руки мои еще пахнут
руками какой-то девчонки шальной.

Песня серо-красно-зеленого города

Губы красные из серой тени —
как кинжал из-за угла.
И луна с ухмылкой на ступени
золотую зелень пролила.

Серость улиц, сурик кровель,
свет зеленый — переход.
Пешеход, набравши вдоволь,
нехотя домой бредет.

Камень сер, и кровь красна.
Завтра будет вновь весна.
Вновь зеленою листвой
вспыхнет серый город мой.

Прощанье

Последний поцелуй. Причал.
— Прощай.

Ты к устью, к морю и под дождь
идешь.

И красный, и зеленый свет
сходят на нет.

Письмо из России

…звереешь тут. Ночью
тяжел от железной трухи
воздух. А впрочем —
порой даже тянет еще на стихи.
Касок ржавая сталь не светится
на утреннем солнце. Зяблик, пой!
А сколько стоит сейчас в отечестве
приличная хата с горячей водой?
…Если б только не так уставать!

Но тяжести с колен не снять
— Горбушка черного еще
есть у тебя? С той стороны
мы завтра наступать должны.
Тут все мертво и горячо,
а звезды холодны.
А села на рассвете
случайны и на сон похожи.

Изредка, правда, встречаются дети —
у них такая теплая кожа…

Столица

Столица-идол утром ранним
выплевывает нас на камень мостовой
и отравляет нас своим дыханьем,
и машет нам рукой.

Столица-шлюха нам беззубым ртом
смеется — мокрая, гнилая вся.
И мы сквозь счастье и беду бредем,
пощады не прося.

Столица-мать огромна и добра —
а тем из нас, кто слаб и устает,
в ее утробу серую пора.
И ветер, как орган, их отпоет.

На улице

…что там ни говори,
все дело в окнах, в их неярком свете:
снаружи — ветер,
а мы внутри.

Но фонари
во тьме ночной
не гаснут до утра.
Нам спать пора —
но за стеной
шумит все вновь и вновь,
легка, светла,
река из вздохов, камня и стекла.

Нет! Это наша кровь
течет
так громко, что и ветер на минуту
задерживает свой полет,
как будто
прислушавшись, он тоже ищет слов
о том, что больше неба и зари…

И фонари
Всю ночь не покидают наших снов.

Генри Уодсворт Лонгфелло
(1807‒1882)

Индеец-охотник

Когда урожай был уж собран с полей,
И земля наслаждалась свободой своей,
Лишь кое-где лемех забытый темнел
Да тонкой соломкою ветер звенел,
Индеец-охотник, сжимая свой лук,
Смотрел, как холмы вечерели вокруг.

Давно одинок был он в этом краю.
И в день тот удачу не встретил свою:
Олень легконогий мелькнул и исчез,
Поджарого волка укрыл хмурый лес;
Давнишняя горечь заныла в груди:
Темнели чужие дома впереди…

Осенним дыханьем наполнился бор,
Вершины далеких заснеженных гор
Погасли… Лишайник белел на стволе.
Печально шуршала листва по земле,
Плоды среди ржавых поникших ветвей
С минутою каждой казались мертвей.

Вдруг ветер донес с почерневших лугов
Чуть слышимый звук чьих-то сильных шагов.
Косарь шел долиной. Сквозь сизый туман
Блестел его серп, и валились к ногам
Покорные травы. Орлицей паря,
Летела к охотнику песнь косаря.

Индеец тяжелые веки закрыл.
Скорее отсюда! Когда-то здесь был
Вигвам его предков… Он двинулся вправо,
Но треск услыхал — там рубили дубраву,
Скрипели деревья! Охотник вздохнул:
«О белый мой брат! Ты меня обманул».

И в час, когда замерли в блеске луны
Пустынные тропы, луга и холмы,
Услышала старого дуба душа,
Как к озеру он подошел не спеша,
Как плачу его вторил плачущий лес,
Как вздрогнули воды, и он в них исчез…

Шли годы. Однажды рыбак молодой
Сидел, замечтавшись, над светлой водой.
И вдруг в ее хрупком стекле увидал
Недвижное тело. Песок заметал
Истлевшие плечи, траву на висках
И руки, сжимавшие лук, как в тисках.

Квартеронка

Торговец рабами восхода луны
И прилива вечернего ждал
На шхуне, дремавшей среди тишины
Маленькой бухты у скал.

Лимонную свежесть и запах цветов
Ленивые ветры несли,
Как будто дыхание Райских садов
Касалось преступной земли.

Вдруг в синюю гладь аллигатор скользнул,
Матросы, дымя табаком,
Увидели, как он волну полоснул
Похожим на нож языком.

Плантатор сидел и спокойно курил
Пеньковую трубку, когда
Торговец рабами на лодке подплыл
Со шхуны. Мрачнела вода.

Он мятую шляпу приподнял чуть-чуть:
«Стою здесь на якоре я.
Дождусь лишь луны, чтоб светлее был путь,
И ваши покину края».

Во двор квартеронка вбежала, смеясь,
Увидела их, замерла,
И вся оробев, на чужого дивясь,
Ладони к лицу подняла.

Глаза — ослепительным светом полны,
В них детский, наивный вопрос,
И, смуглые, нежные, обнажены
Плечи под пеной волос.

Улыбка блистает… Открыта, чиста,
Так в праздничном храме лучисто
Сиянье свечой озаряет Христа
И белые ризы Пречистой.

Торговец, спеша, кошелек отстегнул.
«Достатка уж прежнего нет», —
Промолвил плантатор и взглядом скользнул
По груде блестящих монет.

Вдруг что-то в нем дрогнуло,
Нежной любви та девочка плодом была:
Как он узнавал в ней повадки свои,
Как помнил, чья кровь в ней текла!

Но голос расчета сильней тишины
Смущенного сердца, хотя
Он видел, как до восковой белизны
Бледнеет его дитя.

Чужой человек ее руку берет.
Рабыня, головку склонив,
Ему подчиняется… Что ее ждет
Вдали от знакомых олив?

Фата-моргана

Бреду ли тропинкою, вьющейся в поле,
Иль в городе с пестрой сливаюсь толпой, —
Чуть слышные звуки любимой до боли,
Но призрачной Песни плывут надо мной.

Хочу я поймать ее голос неясный,
Но он, словно облако в голубизне,
Сейчас же растает и снова, прекрасный,
Но столь же туманный, вернется ко мне.

Как путник усталый, глаза напрягая,
Увидит подвижное зеркало вод,
Которое, светлой прохладой блистая,
Под тенью ветвистой и манит, и ждет.

Иль город увидит с высокою башней,
Нагретые крыши, цветущий миндаль…
Но ветер подует с досадой всегдашней,
И нет ничего… Снова тусклая даль.

Так я в часы долгих и долгих скитаний
В земле моих грез, по волшебным холмам
В мерцающий сад этих нежных звучаний
Пытаюсь войти, как в невидимый храм.

Сейчас я высокие двери открою,
В зеленые травы, в цветы упаду…
Но вновь пустота под моею рукою,
И вновь я мечтаю, надеюсь и жду.

Убитый у брода

Погиб он… Такой молодой и прекрасный,
С душою открытой, младенчески-ясной,
Всеобщий любимец, чьи шутки и смех
Не хуже костра согревали нас всех,
Чья речь подкупала своей прямотой,
Кто ласковым взглядом, улыбкой простой
Вселял в нас добро и согласье.

Как в смерть его трудно поверить! Втроем
Минувшею ночью, под легким дождем,
Мы ехали шагом к уснувшей реке,
Хотели проверить посты вдалеке,
И старую песенку он напевал:
«Две красные розы я в шляпу вдевал,
А третья мой меч украшала…»

Вдруг выстрел! Все вздрогнуло — лес и река,
А голос как будто запнулся слегка,
Припев, столь знакомый, не кончил и стих…
Я крикнул: «Ты ранен?» — не слыша своих
Испуганных слов… Но сейчас же с седла
Тяжелое тело упало, и мгла
Накрыла его темной шалью…

Мы подняли друга с холодной земли
И в лагерь сквозь траурный дождь привезли,
Хирург засветил свою лампу, и я
Увидел лицо это в каплях дождя:
Две белые розы на мертвых щеках,
Две белые розы на мертвых висках
И роза — кровавая — в сердце!

Прозреньем моя озарилась душа:
Я город представил, куда поспешат
Слова роковые об этой беде, —
Деревья, склоненные к тихой воде,
И улицу, ждущую светлый восход, —
И ту, что, услышав, не переживет
Такого известья, а молча, без слез
Покинет наш мир, и венками из роз
Соседи украсят могилу…

Велизарий

Ослеп я, стар и беден я,
Нещадно солнце жжет меня,
Из-под невидимых колес
Несется пыль. Как грязный пес,
Стою в пыли, чуть жив от ран…
Владыка мой, Юстиниан!

Я для тебя гнал персиян,
Под ветром этих диких стран
Они бежали от меня,
Как от потопа, от огня!
Я разорял их биваки,
Спал — на земле и ел — с руки!

Под парусом багровым я
И вширь и вдоль кромсал моря,
Сияя факелами, флот
Сквозь ночь и шторм летел вперед!
На африканских берегах
Вандалов обратил во прах!

Глотая поражений срам,
Остготы покорились нам,
И Рим склонился пред тобой,
Юстиниан, владыка мой!
А скольких стран чужой цветок
Я вплел в лавровый твой венок!

Я Византию отстоял!
Восстанья озверевший шквал
Своей дряхлеющей рукой
Я усмирил, хотя рекой
На путь от Золотых Ворот
Полился весь ревущий сброд!

Смотри же, как я награжден!
Под аркой той, что шум знамен
И марш мой помнит боевой,
Теперь, с понурой головой,
Стою я, брошенный слепец,
О как бесславен мой конец!

Зато я вспомнил, что сказал
Король тот пленный, тот вандал,
Тот связанный, разбитый враг,
Когда слегка замедлил шаг
И еле приоткрыл уста:
«Всё в мире — прах! И всё — тщета!»

Да! Но бессмысленней всего
Побед кровавых торжество
И толп обрадованных крик,
И обещания владык, —
С кем это было все? Со мной?
Вся эта лесть? Восторгов вой?

Тщета! Глазницами без глаз
Смотрю и вижу в сотый раз,
Как я, эфесский муж, стою
И грязной пыли пью струю!
Но Велизарий все снесет
И жалобе закроет рот.

К вершине

Снег заметал английский луг,
И ветер знамя рвал из рук,
Но, не оглядываясь вниз,
Он повторял один девиз:
К вершине!

Лоб хмурился, но юный взгляд
Ласкал тяжелый снегопад,
Слова, как благовест, текли
На языке чужой земли:
К вершине!

Домашний кров оставил он
И шел туда, где небосклон
Горел, касаясь ледника,
Где снег белей, чем облака —
К вершине!

«Эй, не ходи, — старик сказал, —
Пойми, там может быть обвал
Или потоком унесет…»
Но не дослушал он. Вперед!
К вершине!

Шепнула дева: «Погоди!
Любимый, на моей груди
Ты отдохнешь…» Но он в ответ
Вздохнул печально: «Нет, о нет!»
К вершине!

Кричал крестьянин вслед ему:
«Да там нельзя быть одному!
Ты заплутаешься в пути!»
Но он махнул рукой: «Прости!»
К вершине!

… Погибшего под слоем льда
Нашла собака по следам…
Сжимал он мертвою рукой
Свой флаг с заснеженной строкой:
«К вершине!»

Но даже смерть в лице его
Не изменила ничего.
Казалось, что он слышит зов,
Летящий с дальних облаков:
К вершине!

Виктор Голдбрейт

У стен старой крепости Монтери

Пронзительный голос трубы запел:

       Виктор Голдбрейт!

Рассвет был туманен, ветер скрипел,

Звуки вонзались, как тысячи стрел:

       «Виктор Голдбрейт, не жди!

       Смерти навстречу иди!»

И тут же, не дрогнув, он вышел навстречу. —

Походка солдата, расправлены плечи —

       Виктор Голдбрейт!

Он не испугался наставшего часа,

Хоть понял значение трубного гласа:

       «Виктор Голдбрейт! Не жди!

       Смерти навстречу иди!»

Взглянул он на небо в волне облаков,

На влажную землю, на роту стрелков,

       Виктор Голдбрейт!

Ответ его краток был и полнозвучен:

       «Стреляйте скорее! Я ждать не обучен».

Так Виктор Голдбрейт бросил вызов судьбе

И не изменил перед смертью себе.

Залпы ружейные. Полосы дыма.

Но еще жив он, упавший на спину,

       Виктор Голдбрейт!

Знать, по старинной солдатской примете

В этих шести пулях не было смерти.

Виктор Голдбрейт только ранен был, но

Билось по-прежнему сердце его.

Пятнами крови темнеет песок,

Встал и кричит, зажимая висок,

       Виктор Голдбрейт!

Бледен, как мел, он кричит в исступленьи:

       «Да прекратите же это мученье!»

Так Виктор Голдбрейт из последних сил

Смерти своей, задыхаясь, просил.

Залп! Сизый дым расплывается плавно.

О как мрачна твоя смерть, как бесславна,

       Виктор Голдбрейт!

Тело душа покидает не сразу,

Но уж никто не ответит ни разу

В час, когда небо сжигает заря:

«Виктор Голдбрейт здесь, сержант, это я!»

У стен старой крепости Монтери

Труба поет нежнее, чем флейта.

       Песня Голдбрейта!

В небе звезда одиноко горит

И часовой сам себе говорит:

       «Виктор Голдбрейт! Это голос его!

       Пришел навестить он дружка своего».

Вечерняя звезда

Лишь закат догорит, и, бледнея, вода
Четких волн очертанья теряет,
Одинокая, в небе восходит звезда
И над спящей землею сияет.

Серебристый и тихий, струит она свет
На тяжелое пенное море,
Этот звездный огонь, как далекий привет,
Исцелит меня в грусти и горе.

Юный бог, Хризаор, своей силой гордясь,
Восстает из рокочущей бездны…
Каллироя ладони простерла, стремясь
Удержать его… Но — бесполезно!

Он сверкает короной и жезлом, он спор
Затевает с высокой звездою:
Кто быстрей ослепит этот бледный простор,
Переполненный сонной водою?

Дождливый день

Бессонный дождь. Вокруг темным-темно.
Листвою мертвой ветер бьет в окно,
А плющ все льнет к сырой стене, все льнет,
На эту стену слезы льет и льет,
Бессонный дождь. Вокруг темным-темно…

Как жизнь моя пуста и холодна!
В ней дождь и ветер, в ней печаль без дна!
А я все льну к прошедшему, все льну,
С надеждой руки все тяну, тяну…
Как жизнь моя пуста и холодна!

Молчи, упрек! Молчи, унынье! Прочь!
Утихнет дождь, растает эта ночь.
Все люди знают горечь и мольбу,
О не пеняй на тяжкую судьбу!
Бывает дождь, бывает ветер… Что ж…

Снегопад

Из низко нависших, небесных,
Раскрывшихся, темных глубин
На ветви продрогшего леса,
На влажную землю равнин
Бесшумнее самой бесшумной из рек
Движется снег.

И так как морщины лица никогда
Не спрячут былого страданья,
Как шторма не спрячет морская вода,
Как губы не спрячут признанья,
Так небо печали не прячет
И снегом безудержным плачет.

Всю эту — в слепящем беззвучьи —
Плывущую песню пространства
Хранили тяжелые тучи
С любовию и постоянством.
Теперь ее снег донесет
До слуха деревьев и вод.

Сон

О ветер, дай мне сон! Звук твоих крыл —
Звук тонких струн, звук арф Эола дальних,
Закрой глаза моих забот печальных
Так, как Гермес, лукавых полный сил,
Сто глаз бессонных Аргуса закрыл.
Я изнемог от этих слез прощальных,
От испытаний, от тревог случайных,
И словно обруч сердце мне сдавил,
Скользни рукой прохладной по щеке,
О мирный сон! В покое темноты
Забуду боль в тепле твоих объятий!
Зову тебя, как, верно, звал в тоске
Грек утонченный, знающий, что ты
Лишь смерти уступаешь в благодати!

Встреча

Шли годы в разлуке, в немом ожиданьи.
Мы встретились — слава Всевышнему! Но
Что нам принесло, что дало нам свиданье —
Счастье иль горе одно?

Ствол жизни трясли ураганы и грозы,
Друзья наши падали ниц…
А мы удержались — последние слезы
На кончике влажных ресниц!

Зачем мы натянуто шутим, чтоб спрятать
Смятенье, невольный испуг?
Насколько бы проще нам было заплакать:
«Как ты изменился, мой друг!»

Зачем с Рождеством поздравляем, желаем
Удач и безоблачных лет,
Ведь сердцем мы медленно, горько считаем
Тех близких, которых уж нет?

Нахлынули лица, слова, обещанья,
Могилы в безвестной дали…
Боюсь, что мы спутаем встречу с прощаньем,
Как берег с водой — корабли.

К нам тени стучатся. «Ты гость или призрак?» —
Жжет губы безумный вопрос…
Свидание наше — печальная тризна,
Но только без крика и слез.

Шекспир

О, это чудо: улица живая
С ее многоголосою толпой,
Разлуками и встречами, трубой,
Зовущей к битве, яркий полдень мая,
Колокола, моряк, что, изнывая,
Глядит на море, и прибой, прибой,
Плывущий ровным пеньем за тобой,
А ты идешь, всем существом вбирая
И голоса детей, и синеву, —
Я это чудо вижу наяву,
Когда чуть слышно бормочу сонеты
Собою всех затмившего поэта,
Любимца Муз, которого они
Венчали лавром на глазах у света.

Книги мои

Когда в тоске на темный меч глядит
Состарившийся рыцарь, и скользит
Слеза, свой влажный оставляя след, —
Как в этот миг в нем вся душа болит!
Как давит бремя беспощадных лет!
Он тронет щит — и, кажется, ладонь
Ушедшей силы опалил огонь…
Так я гляжу на книг моих ряды
С сознанием утраты и беды:
Они одни напоминают мне,
Что жизнь в закатном, медленном огне
Уж догорает… И они одни
Мне на мгновенье возвращают дни,
Когда я молод, весел, счастлив был…

Уолтер де ла Мэр
1873‒1956

Марта

В долине, заросшей нежной,
Светлой, как дым, травой,
Мы Мартиным сказкам прилежно
Внимаем, рассевшись гурьбой.

Колени обняв руками,
Она говорит не спеша,
А мы с раскрытыми ртами
Слушаем, чуть дыша.

Все звуки словам ее вторят,
Все краски — сиянию глаз,
И прелесть далеких историй,
Как сон, обнимает нас.

И Марта нам кажется тоже
Частью сказки своей:
Лицо ее так похоже
На милые лица фей.

Она говорит «когда-то…»
И плавно рассказ течет,
И видим мы, как бородатый
Гном в колпачке идет.

И видим колдунью, русалок,
Контуры корабля,
И в синем бархате фиалок
Мерещатся нам моря…

Как жаль, что недолго длиться
Будет волшебный сон…
Низкое солнце садится,
Птичий смолкает звон…

На мокрой траве замираем
И не шелохнемся, пока
В небе высоком тают
Последние облака.

***
Я дверь открыл. И на пороге замер.
Стояла в небе полная луна.
Был, как волною, лунным светом залит
Заснувший дом. И тишина была,
Как дымом, переполнена сияньем.
Что ты принес мне, дивный лунный свет?
Прощение иль новые страданья?
Я жду ответа. Кто мне даст ответ?

Зима

В саду, прозрачном и просторном,
Ни блеска, ни веселья нет,
Лишь на стволах дрожит покорно
Задумчивый и нежный свет.

Как сетка, с неба —снег легчайший
И под ногами белизна
Какой дорогою кратчайшей,
Нежданная, пришла зима?

Ее волшебны превращенья:
Застыли в странной красоте
И помертвевшие растенья
И птицы в дымной высоте.

И так щемящей новизною
Так свежей силой жизнь полна!
Навстречу мне плывет волною
С улыбкой сонной тишина…

***
Вчера земля прощалась с талым снегом.
Сегодня вдруг подернулись поля,
Как нитью шелка, молодым побегом.
И вот следы сейчас заметил я.

Ее следы на этой каше черной…
Они ведут к деревьям на холме.
Она ждала меня, ждала упорно,
Хотя и знала, что в тумане мне

Ее заметить просто невозможно,
Слепой стеною изморозь плыла,
Стволы и струпья корчились тревожно
В холодной мгле. Она меня ждала.

И плакала. А, может, просто злилась.
Рыданье злое прятала в кору
Кривой сосны, к которой прислонилась.
Совсем одна — в затопленном бору.

Она ведь знала, что приход — предвестник
Разлуки нашей, больше ничего…
Последний звук давно угасшей песни,
Последний шаг. И сделала его.

***
Я улыбки не жду Вашей нежной,
Встречи лишней у Вас не прошу,
И на голос, волшебный, небрежный,
В упоеньи былом не спешу.

Что осталось мне? Ветер, развивший
Ваши косы, целую и жду,
Что он, вдоволь со мной нарезвившись,
Снова встретит Вас в темном саду.

Поль Верлен
1844‒1896

Белая луна

Над лесом блестела
Колдунья-луна,
И каждая ветвь что-то пела,
Полна
Сладостью мая…

О, дорогая.

Легкая ива
В озерную гладь
Листья склонила
И ветер опять
Сушит ей слезы…

Милые грезы.

Лаской и ленью
Объял небосвод
Стебли растений
И зеркало вод,
Негой томительной…

Час удивительный.

Фрагменты из письма Леоноре Вайст к Б. Резникову

<…> Разрешите представиться: Леоноре Вайст. Переводчица пока с русского на немецкий, в будущем и с грузинского.

Перевела я роман Чиладзе «Каждый, кто встретится со мной» с Вашего прелестного перевода на немецкий язык. Выйдет он у нас в конце октября.

Почему я обращаюсь к Вам?

Во-первых, чтобы сказать Вам, что я в восторге об этом романе, о грузинском языке, но не менее о Вашем переводе. Мне кажется, что иногда Вы хоть и немного отклонялись с оригинала, а к лучшему.

В общем Ваш русский вариант не менее талантливый чем оригинал. И вообще этот язык доставляет большое удовольствие.

Я в какой-то степени владею грузинским языком и тренируюсь, чтобы следующий роман переводить с грузинского, конечно, с помощью Вашего перевода.

<…> И, во-вторых, меня, конечно, интересует, когда печатается Ваш перевод. Выйдет ли он в «Дружбе народов»? Будьте добры, сообщите мне, когда можно ожидать его.

Буду Вам благодарна. <….>

Желаю Вам здоровья!

Leonore Weist

Письмо Георгия Маргвелашвили к Евгению Винокурову

Дорогой Женя, приветствую тебя нежно и любовно — благо представился случай. А случай такой: Борис Резников — податель сего письма — мой друг самый ближайший и один из редчайших человеков на земле. Но это было бы моим личным с ним делом, если б он не был одарен не менее редким поэтическим талантом. В свое время я его вовлек и в переводческую работу, и он лучше всех перевел и классика Акакия Церетели, и нынешних Мухрана Мачавариани, Арчила Сулакаури и многих других. И вот — Отар Чиладзе: Борис, по-моему, совершенно божественно перевел лучшую его поэму «Световой год», которую я бы мечтал увидеть в «Новом мире», ибо, после «Магнитного поля» нашего общего с тобой другого Отара, ничего значительнее и серьезнее грузинская поэзия не выдавала. А сейчас она — груз. поэзия — все реже выходит на всесоюзную арену (в отличие от прозы). Кстати, в прозе у Бори Резникова была огромная удача — перевод романа того же Отара Чиладзе, кот[орый]. был напечатан в летних номерах «Дружбы народов».

Короче, если твое отношение к поэме совпадет с моим — поспособствуй «воплощению моей мечты», ладно? Это было бы прекрасно.

Я живу, как полагается деду — не дождусь минуты, когда увижу внука, которому 5 лет и которого зовут, как и моего деда, Баграт!

Очень я был рад твоей последней подборке в «Юности» — к тебе вернулась внутренняя живость и страсть любимых моих былых вещей. Ты был бы умницей, если бы прислал сразу же мне для «Литературной Грузии» все, что тебе самому захочется. Я как раз делаю традиционную подборку — «Свидетельствует вещий знак». Умоляю, пришли, крепи не только дружбу народов, но и союз сердец или просто дружбу.

Привет тебе от моей Этери.

Целую, Гия Маргвелашвили.

Примечания

[1] Невосстановимая строка.

[2] Невосстановимая строка.

[3] Невосстановимая строка.

[4] С. Додашвили — один из участников заговора.

[5] Сиони — исторически главный храм Тбилиси.

 

Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer7/breznikov/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru