Петухи безобразно орали, готовясь к запрещенной правительством битве. Так было заведено в этой деревне: всегда, перед любым выступлением, будь то фокусники, проповедники или певцы, — бой петухов.
И тут Адхиану словно кольнуло.
Дангдут умирает, решила она. Раньше в каждой труппе был барабанчик-кенданг, флейта-серулинг и гитары. И голос, конечно. Душа! Сейчас остались только гитары и синтезаторы.
Одинокий селянин мочился чуть в стороне, у мешков с рисом, приготовленных к празднику, для жарки “наси горенг”. Он мочился и танцевал одновременно. Обернулся, опознал Адхиану и радостно помахал ей свободной рукой. Моча дружелюбно пузырилась, ударяясь о раскаленную глину, на фоне заходящего мясистого солнца острова Ява.
— Адхиаааааана, — протянул селянин мечтательно, — дива дангдута! Богиня…
И захрипел что-то из ее репертуара.
Миниатюрная Адхиана рассвирепела. Она уставилась селянину в спину гневным взглядом, потом подпрыгнула, топнула, и изо всех сил проверещала:
— Лю-бовь! Лю-бовь! Лю-бовь!!! Сердце мое не змея!!!
Писающий от неожиданности пошатнулся, запутался в штанах и ногах, жалко рухнул на ближайший мешок. Затаился. От сцены донеслись аплодисменты.
Это слава.
В Америку петь дангдут не позовут. В Америку позовут стариков-пердунов с их гамеланом, потешным набором древних клацающих погремушек.
*
Концерт начался сразу после боев, лишь чуть-чуть припесочили пятна крови на сцене.
Деревенские, как всегда, подпевали и просто так голосили от радости. Некоторые прорывались вперед и барабанили кулаками по помосту, да так слаженно и могуче, что подлетали не только блестки, пыль и песок, но и сама Адхияна, и мелкие танцевалки из труппы. Пять потных пузатых полицейских рявкали хором на “барабанщиков”, пытаясь перекричать дангдут. Софиты сияют, Адхиана жмет микрофон и поет, на экран за спиной проецируют веселый калейдоскоп. Экран сшит из плакатов с недавних выборов, и сквозь калейдоскоп просвечивают двухметровые довольные физиономии. И обе урны, мужская и женская, для бюллетеней, тут тоже стоят.
Местные тетушки подвывали, когда пелось про сердце, а старички и подростки ухмылялись, когда про городские нежности.
— Сердце мое — не змея, нет! Оно не кусает, оно обнимает. В сердце моем нет шипов, оно принимает. Когда я иду в городскую контору, ты с мотоцикла кидаешь нежные взоры…Ооо…Ты глядишь и думаешь, как я жестока, но я одинока, и сердце мое не змея!
Дангдут — жанр особый, кузен европейского диско и индийского Болливуда. Тут не надо быть семи пядей во лбу, но разбираться в национальных традициях необходимо. Пусть говорят, что это дурная попса, Адхиана любит дангдут. Она любит его настолько, что за три года объездила все деревни штата Пантура. Сельская слава! А какая еще? В Америку не позовут.
Вот тут обещали важных гостей, для них даже скамейку поставили напротив сцены. Сколько Адхиана туда не посматривала, никто не пришел. Только кто-то водрузил на скамейку три пластиковых ведра, чтобы деревенские мест не занимали.
*
Четыре часа спустя Адхиана, женщина хоть и мелкая, но мощная, монументальная и красивая, неслась на своем златоблещущем “Энфильде” по ночной пустынной дороге. На дороге буквально не было никого и не светило ни единого фонаря, и если отвлечься от того непреложного факта, что Ява является самым густонаселенным островом на планете, то можно подумать, что от одной деревни в Пантуре до следующей, точно такой же, — целая космическая бесконечность.
А в Америке все не так… Там один большой город. Стройные стеклянные зАмки, полные прохладного электричества, роботов и космических технологий. Огни, другие, сине-зеленые огни повсюду, совершенно другая, правильная жизнь.
Адхиана была злая, пьяная и усталая. Тощие ляжки в чулках-сеточках подмерзали, но икры согревались блестящими сапогами, а всё выше талии — проклепанной кожаной курткой. Рыжие волосы — крашенные, конечно! — хищно развевались, а еще ветер согнал к изящным маленьким ушкам весь дешевый концертный мейкап: с каждой стороны полоса красного шла от губ, полоса черного — от ресниц, и полоса блесток — от скул. Грим потек, когда ей позвонила сестра и сказала, что мать умирает. Сестра энергично и укоризненно качала головой в мобильнике, казалось, сейчас вывалится из экрана.
И Адхиану опять словно кольнуло.
Она неслась быстрее икоты, решительнее падающего кокоса, красивее павлина, хвостом наползающего на зарю.
Между прочим, в дангдуте тоже есть своя классика. И сам престарелый раджа дангдута Рома Ирама, услыхав один раз Адхиану, поощрительно потянулся к ее мелкому заду. Размеры, конечно, были проигрышные, но Рома сказал, что зад — как орешек.
Из мрака вдруг вывалился грузовик, и, не прерывая своих размышлений о классике и новой моде, дива дангдута крутанула рукой тормоза, но все равно влетела в него и отключилась.
*
Открыв глаза, она обнаруживает над собой белый больничный потолок, а чуть ниже — три хари, которые с любопытством ее изучают. Значит, так: все трое в черных шляпах, высоких, похожих на ведра, с полями. Цилиндры! Ниже всё как у всех, белые майки с бретельками, подмышки голые, волосатые. Плечи и руки в татуировках, почти фиолетовые, а вот физиономии мучнисто-белесые. То есть это что — настоящие белые? Американцы?
Один говорит:
— Эй, Адхиана! Хочешь контракт?
Адхиана пригляделась: а говоривший-то шишковат.
— Меня слушай. Я на деньгах. Материалах. Подарках. Он — с людьми. А этот, грустный — с клиентом. Оццц! Оццц!
— Ацц!
— Уцц!
И все три хари зачмокали.
— Будешь только ты, — продолжал зудеть шишковатый, — без подпевалок. Выгодные условия!
Адхиана думает: а что, справедливо. Ведь все песни сочиняет она. Вернее, они сами рождаются где-то в ее жилистом теле. Зачем там остальные? Но она говорит:
— У меня мама…умирает. Мне нужно.
— Мама у нее! — прыскает второй, который “с людьми”, типичный ёрник. — У тебя не мама, у тебя, дура, настоящий талант!
Она задрыгала ногами, замоталась в простынку, сорвалась с больничной кровати, и не обращая внимания на крики — там и хари, и какая-то гигантская медсестра, ясное дело, нужно платить — понеслась по коридору, припадая на левую ногу. По мраморной лестнице. Ни одежды, ни обуви! В голове и всем теле что-то булькает и шумит, но так оно целое.
А снаружи-то настоящее пекло, земля цепляет за голые ступни, прижаривает их к себе, как две рыбки. Прямо на выходе из больнички кроха-базарчик. Как обычно: пятачок земли, под зонтиком столик с разным барахлом, под ним клетчатые баулы, продавец с бутылкой воды, обмахивается веером, перегородка-плетень из бамбука, следующий пятачок-зонтик-столик, следующий продавец, веер, бутылка, баулы, товар. Адхиана не выдержала, и заплясала, как кошка, задергалась на месте, стремясь задержаться в полете как можно дольше. Ногам так горячо, сейчас кожа пойдет стружками и скукожится!
И тут с пластиковой табуретки поднимается жирный старик. Он галантно подсовывает под нее свою табуретку, и — о, чудо! — его товар как раз шлепанцы.
— Не выбирайте, на ваши королевские ножки любые пойдут.
И хлопает у нее перед носом парой пыльных сандалий, натянув их на морщинистые ладони.
*
— Вот так так, — говорит сзади радостно ёрник, — Они друг друга нашли! Она тут шлепанцы покупает. Без денег, в одной простыне.
— Контракт, слышь, Адхиана, будешь “махарани дангдута”!
Адхиана хрясь самого радостного по харе ладонью, так что цилиндр на нем покачнулся, но не упал. Орет про маму, про где ее сценическая одежда и сапоги, брызжет слюной и ревет как маленький леопард.
— Ладно, ладно! — говорит шишковатый зануда. — Вернут тебе твою сценическую, не ори, чуть попозже, а за тапки твои я прямо сейчас заплачу! А контракт, ну?
Он машет бумажками.
— Но главное, — тут третий, печальный, по виду плакса, закрутил правой рукой, как будто муху ловил — и Адхиана понимает, что это все-таки кокаин. — Главное, у тебя будет слушатель. Особенный слушатель! Преданный! Навсегда. Навсегда, Адхиана…
Она только подумала: они точно белые? Какие-то синеватые. Раньше Адхиана живьем белых не видела, но по телевизору они казались ей симпатичнее.
На площадь забредает корова и норовит кого-нибудь поддеть маленькими рогами. Все от нее уворачиваются, продавцы гейкают и обрызгивают ее водой из бутылок, а жирный старик начинает собирать свои тапочки.
Первый из харь, которого она про себя назвала “Долдон”, улыбается.
— Ладно, Адхиана, мы тебя свозим домой, а ты в дороге подумаешь о контракте?
Садятся и — штыыыыц! — уже на месте. Как будто вынырнули из болота, отряхиваясь от брызг и выдирая сочные корни лотоса из волос.
*
Дома у нее суета, все хлопочут, носятся, ее упорно не замечают, и явно затевают пир-сламетан. А чего празднуют-то, спрашивает она у кого-то из гостей. Тот на нее не глядит, глаза отводит. Она, конечно, в простыне из больницы и в шлепанцах, вид не очень-то подходящий. Сламетан ведь — ритуальная трапеза. Женщин на него не пускают, они только готовят, а мужики, как всегда, в передней комнате посиживают, причмокивают, ожидают.
Все собрались, братья, соседи, дядья. Старый Касым уже заправил под губы вставную челюсть и жадно глядит на холмики риса, вываленного на квадраты из пальмовых листьев: внизу — жизнь человеческая, а вершина холмика — конечно же, Бог. В тазу маринуется сырая баранья голова, рядом цыпленок инкунг, приготовленный целиком.
Касым очень гордится, что зубы ему выбили в лагере, при “Папе Харто”. Никогда челюсть дома не вставит, всегда только на людях. Сосед Сваджрупа облизывается, а еще какой-то с кирпичной рожей жмурит глазки, но всем им надо дождаться модина, чтобы тот всласть побубнил. Ритуал! И повсюду цветы, между прочим.
А ведь дядя Касым не был ни коммунистом, ни, боже упаси, китайцем. Наоборот! Каждое утро он выходил со двора и на улице присоединялся к колонне — иногда это была колонна националистов, иногда исламистов — тут куда попадешь, там и встанешь. У Касыма вообще создалось впечатление, что в обеих колоннах были одни и те же соседи. Он вставал и шагал грузить трупы. Чаще всего это были труппы коммунистов, и он грузил их на коммунистические плоты, над которыми развивались коммунистические флаги, и потом эти плоты и такие же, из поселков сверху по течению, долго тянулись по ленивой реке, бились о берега, цеплялись за мангры, и так до вечера, каждый день по десятку плотов, тела штабелями, но потом Касым что-то сказал, что-то ляпнул, возможно произнес слово “свобода”, в смысле отдохнуть или выпить воды, и это было не вовремя и случайно, его приняли за коммуниста, но не убили, потому что как раз тогда, когда ему захотелось выпить воды-отдохнуть, уже кончили убивать…А смешно, один парень в лагере ему объяснил, что свобода, на бахаса — “мердека”, по-французски означает “дерьмо”, сложно, конечно, понимать, но это “дерьмо”, нас никто в мире не понимает, ныл дядя Касым, никто, там, снаружи, просто не способен различить Сукарно и Сухарто, им это все одинаково…
Тут Адхияна замечает на коврике посередине букти, приношение духу умершего, и все понимает. Хотя “сламетан” и происходит от слова “салам!”, но тут он прощальный.
— Мама…Прощай, мамочка, не дождалась ты меня.
И ей здесь больше нечего ждать, хотя сердце колотится и хочет выскочить из груди, лететь в космос, словно неуправляемый модуль из фильмов американцев.
За окном ей видится пруд. Хороший пруд, с прохладными мраморными ступеньками и чистейшей водой.
— Как здесь жарко! Как душно! — кричит она. — Я хочу искупаться…
Она бежит наружу мимо невозмутимых гостей, на ходу разворачивая простыню и сверкая голым коричневым телом. А потом тормозит: никакого пруда раньше не было. И, может, это даже не пруд, а река, и по ней того и гляди поплывут плоты, под флагами или без.
— Как странно!..
Всплескивая руками и бормоча, она закутывается обратно и идет к машине белесых. Двое из них, Ёрник и Плакса, сидят перед джипом на корточках, и похоже, режутся в карты. Увидев ее, они присвистывают, подпрыгивают, не хуже лягушек, и опять размахивают бумажками.
— Ацц! Уцц!
— Мамочка умерла, — говорит она им.
Тут она замечает и третьего, шишковатого: тот сидит тоже на корточках с другой стороны, за машиной, открыв рот. А изо рта у него лезет всякая гадость: жуки, пауки и личинки, и даже одна летучая мышь. Заметив, как она уставилась, он рот захлопнул, встал и широко улыбнулся. А потом рот опять распахнул и пыхнул в ее сторону стайкой бабочек. Ну вот, связалась, думает Адхияна обреченно. Сами, значит, бывшие из развлекательной индустрии…Значит, надуют.
— Ну ты Долдон!
И легонько поддает ему по заду ногой. Он только покачнулся и усмехнулся:
— Жить будешь при студии, в нашем дворце. Это в контракте. Чтоб без левых концертов!
Зачем ей жить дома без мамы?
— А что, белесые говнюки, — говорит она совсем нагло, — контракт-то надолго? На десять лет можно? -Конечно! -На двадцать? — Конечно… — А на всю жизнь?
Ржут:
— Чего нельзя, того нельзя…
Плакса с важностью мямлит:
— Подписывай, во дворец поедем, познакомишься с почитателем… — и тут вдруг он совсем посинел, как будто чернил нахлебался. — О таком почитателе только мечтать… — и рыгнул.
А она хохотнула и подписала.
*
Дворец не дворец, а замок на острове, с башнями из слоновой кости, в центре большой купол из золота, как в храмах буддистов, а по краям десяток поменьше, хрустальных, похожих на рожок чуть подтаявшего мороженного, между ними мостики-переходы, ажурные металлические и бамбуковые, и всё яркое, всё горит, канитель, мишура, а вокруг острова ров и болото, сизые как кишки мангровые заросли, и въезд по единственному подъемному мосту.
— Как в сериале, — бормочет Адхиана.
Мост подняли, а внутри — прохлада и красота. Во дворце несколько огромных залов, и в первом же — обжорки и лавки, шум, гам, толкотня. Пальмы, клумбы, скамейки и урны. С потолка, под куполом люстры, золото и хрусталь, птицы в клетках трещат, наверху номера, бары, салоны. Прохлада! Вот только запахов мало…
Глубокое освежение, дура! — важно заметил ей Ёрник. — Как в Диснейленде.
Долдон ведет ее под локоть по галерее над залом и воркует, воркует.
— У тебя своя комната, и своя гримерка. А вот, смотри, зал по соседству! Петь только здесь. Зал небольшой, но достойный.
И тут в эту крохотную каморку входит тот самый жирный старик, который шлепанцы продавал. Идет, ножки подволакивает, ручками подергивает. Мерку снимет, думает Адхиана, и снизу туфли красивые принесет.
Но Плакса старика приобнял, голову опустил, цилиндром своим старику в шею потыкался, и говорит:
— Вот, Адхиана, поклонник. Твой единственный верный слушатель! Все ради него, Адхиана.
— Меня зовут Хаджи Мохаммед, — говорит старикан и испуганно оглядывается.
Тут что-то не так, догадывается Адхиана. Какой из него слушатель, из сандальщика? Какой поклонник? Едва ходит, а дангдут — молодым! Потом, он же хаджи, правовернейший мусульманин, им дангдут слушать нельзя!
Ёрник ей объясняет:
— Харч и крыша наши. Гонорар получаешь товаром. Без денег. А контракт ты подписала навечно.
Адхиана вскидывается и тянет к нему свои острые коготки.
Тут вступает Долдон:
— Да ты не грусти! Ты смотри товар-то какой…Перепродашь, если что.
Он забегает в соседнюю комнату, и в дверной проем Адхиана видит, что там огромный зал, забитый до потолка всяким странным полумузейным скарбом. Долдон хватает первую попавшуюся статуэтку, подносит к ее глазам: золотая! Прихватывает какой-то сундук: он из слоновой кости — Адхиана в одной лавке подрабатывала, давным-давно, она знает — а вставочки разными драгоценными камешками. Ну, конечно, дешевки тоже хватает: портреты какие-то, ножики, трости.
— Все твое…И каждый день будут еще приносить.
Кто приносить? Зачем приносить?
— А ты пой, Адхиана, пой.
Адхиана мнется: музыкантов ведь нет. Ни одного! Ни единого!
— У нас инструмент терменвокс, считывает движения, — говорит Ёрник и задорно щелкает пальцами. Дзынь. Подбородком повел — где-то что-то закапало. Шеей крутнул — полилось!
— Как же так можно, без репетиций? — пролепетала она, но тут же запела, а ее тело уже стало оркестром — рукой проведет как синтезатор, ногой дернет под барабан, изогнется — вообще эфирные звуки.
Она пела как никогда в жизни. О любви, о маленьких важных мгновениях, о вспышечках красоты и доброты…
Старик в кресле ерзает, отворачивается, на глазах у него слезы. Только он как-то кряхтит и не то краснеет, не то чернеет своим жирным лицом. Откуда-то грянули аплодисменты. Так и пошло.
Первый час, второй, третий. Песни в ней рождались, как мыши, по десятку зараз. Ее просто кружило! Такое порой охватывало: невыносимо, боишься дернутся, чтобы не расплескать, но вот первый звук что-то даст, рывочек мизинца или кончика носа, и всё, прямо тут всё в мелодию выливается…
Старик под конец даже с кресла вскочил, задергался, замахал руками и на пол свалился. Белесая троица стала хлопать его по щекам. Адхиана подумала, вот ведь как его прошибает искусство. Очнулся.
Она на него поглядела, и ее что-то торкнуло. Побежала в залу с товаром. А там, вперемешку с мешками, венками и статуэтками — портрет. Рама золоченая, в нее цветы вплетены, роскошь, но зачем ей портрет? А на портрете — жирный толстогубый старик. В мундире, с эполетами, орденами. Ее верный поклонник по имени Мухаммед. Ну, это ладно, это он клеится так, думает, она на его старую морду западет. Мало ему ее песен, с душой, еще портрет свой прислал.
Потом пригляделась, а внизу надпись: “От любимой дочери Сити Хариянти”. И тут она поняла, на кого он похож: вылитый “Папа Харто”! И снова кольнуло.
— Наш Сухарто, — говорила ей с гордостью мама, сельская учительница, — был душегубом похлеще Гитлера! Похлеще, похлеще. Вот говорят, что он убил пять миллионов. Но это ведь только китайцев и коммунистов. Этих легко посчитать: у кого звезда на спине…А социалистов считали? Малайцев? А христиан, их конечно, немного, но кто-нибудь их считал? А сколько он рассовал по лагерям? И между прочим, некоторые лагеря делал у папуасов, и дикари их съедали, а это как подсчитаешь? Ведь если поедешь считать, тебя тоже съедят. И их нельзя осуждать, дикарей, они столько лет голодали. И деньжищ “Папа Харто” нахапал больше всех душегубов…Даже в книгу рекордов вошел!
Так вон он где спрятался. А говорят — помер, похоронили. Подарки со всех островов до сих отправляют. В столицу. А он здесь, выходит, на подарки даже не смотрит, музыку себе только заказывает, и моченых крабов губами мусолит.
*
Сухарто увидел ее и испугался.
Адхиана в глаза ему прокричала дрожащим голосом:
— Ты что правда меня так слушать хочешь? Правда, что ли, дангут так любишь? Ты же диктатор и душегуб.
— Я ненавижу дангдут, — отвечает он хрипло, — но я обречен. Ты и твои песенки — это мне вечное наказание.
Адхиана молчит.
— Ненавижу… — ноет старик. — Я бы не слушал. И про любовь эту, твою, ненавижу. Я бы тебя завалил. Про любовь. Но я старый и мертвый…Я бы тебя тоже убил.
Ноет, скулит.
*
Она бормочет и размахивает руками, когда несется по галерее, где нет никого. Совершенно пусто, только у двери наружу стоит при полном параде, в настоящем красном костюме Плакса, и глядит на нее так пронзительно, грустно. Он снимает черный цилиндр и склоняет лысую голову с двумя мелкими рожками.
Это ангел, догадывается Адхиана, по-нашему малайкат.
Он и смотрит по-ангельски, лицо в морщинах по кругу, точь-точь как орангутан с острова Калимантан, которого она видела в детстве на ярмарке.
Да, мол, да, говорят его глаза в центре морщин, такая работа, выбирать не приходится, но всюду музыка.
Глазки ей строит. Адхиана неожиданно стервенеет. Она барабанит кулачками по опущенной лысине малайката, и даже смачно плюет на нее, прежде чем разреветься.
Ангел Плакса кланяется и открывает дверь. Снаружи молочная пустота. Даже молочная темнота. Ничего.
И тут Адхиана наконец понимает, что она и сама умерла, давным-давно, еще когда на мотоцикле.
— Я умерла, а не мамочка! Мамочка, значит жива, а я здесь должна…
Адхиана вернулась в свой зал рядом с гримеркой.
Мертвый Сухарто сидит в кресле и трепещет, косясь на нее. Вот какая у нее работа. Важная.
— БУДУ ПЕТЬ.
И совершенно неясно, как в руке Адхианы оказался кнут (кнутовище из слоновой кости, на концах накладки из черненного серебра, ремень из кожи с загривка балийского тигра), а сердце наполнилось нежностью.
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer7/lazarev/