В Сокольниках? Да, в Сокольниках.
Ну конечно. Где же ещё?
В Сокольниках. Именно там.
На особенной территории.
В годы прежние – на приволье.
На природе. Конечно, и так.
Или, можно сказать, – на свободе.
Вдали от невзгод городских.
Там – деревья. Там – легче дышится.
Там – спокойнее для души.
Там в аллеях – музыка слышится.
Всем Сокольники хороши.
Мы решили пойти со Зверевым – так уж вышло однажды – в Сокольники.
И не просто так – погулять, побродить по местам знакомым.
Но – на встречу с друзьями нашими. Нас они должны были ждать.
Где? Да там, где мы с ними условились повидаться, в назначенный час.
И пришли мы на встречу – вовремя.
И увидели – издалека – всех троих наших славных друзей.
Почему же – издалека?
Потому что наши друзья были слишком заметными, были, как известно, людьми высокими. Каждый – метр девяносто с лишним. И сидели они на скамейке, возвышаясь на нею, как некие небывалые вертикали, или – вехи, или – столпы, или – может, и так, – изваяния, но – живые, само собою, да ещё какие живые! – жизни было в них столько тогда, что хватило бы и на сотню современников, – и бурлила в них жизнь, да так, что летели искры электрические от них, рассыпались в разные стороны с треском, вверх высоко взмывали, окружали их ореолом, жгучим, жарким, вполне знакомым и привычным – для всех троих.
На скамейке сидели – Игорь Ворошилов, похоже – трезвый, узколицый и длинноносый, в старом плащике тесном, Веня Ерофеев, со светлым чубом, развевавшимся на ветру, словно знамя, и Рафаэль Зинатулин, худой, очкастый.
И они – все трое, все разом, – говорили, да так увлечённо, вдохновенно, о чём-то важном, было ясно, для всех троих, – что слова их взлетали, казалось, вверх, с осенними листьями вместе, и кружились над ними в воздухе, и на землю совсем не падали, оставаясь там, наверху, где сгущался в облачном небе, чтобы там задержаться подольше, ясный, тихий, волшебной музыкой нараставший, звучащий свет.
Я хотел было ринуться к ним – но Зверев как-то внезапно, беспокойно, меня удержал.
Кивнул головою в сторону – и прошептал: – Менты!
Потом вгляделся куда-то – и уточнил: – Нет, мент. Один. Пока что – один. Но всё равно ведь – мент.
Посмотрел я туда, куда он кивал, напрягаясь, волнуясь, – и тоже увидел мента.
Одного. Настоящего. В форме.
Это был человек небольшого, даже маленького росточка.
Но, как Зверев говаривал, – враг.
И этот маленький мент, которого наши друзья не видели, разумеется, потому что сидели спинами к нему и вели свои разговоры, – какую-то прыть проявлял, охотничью прямо, и вкрадчивыми шагами приближался сзади к скамейке, где сидела дружная троица.
Зверев сказал: – Подожди. Не спеши. Посмотрим, что будет.
Я ответил: – Давай подождём.
А наши друзья – говорили.
Ворошилов: – Хлебников – гений! Угол зрения – вот что важно. Зорким стань – и ты всё поймёшь!
Ерофеев: – Кстати, у Ибсена есть один любопытный ход. Он для прозы – незаменим.
Зинатулин: – Суры Корана, я скажу вам, – это поэзия!
Ворошилов: – Помню, когда прочитал я Бёме впервые, мне открылось такое, братцы, что прозрел я тогда навек!
Ерофеев: – Пер Гюнт! Вот это Скандинавия! Это музыка!
Зинатулин: – Восток! Хайям! Авиценна! Дервиши, суфии!
И так далее. Как ни странно, разнобоя в словах друзей вроде не было. И друг друга хорошо они понимали.
Зверев тихо пробормотал: – Ну и умные ребятишки!
Я ответил: – Что есть, то есть.
Зверев: – Им бы в Кремле сидеть – да страной управлять оттуда.
Я: – Никто их не пустит в Кремль.
Зверев: – Знаю. Да я шучу.
Я: – Ребятки у нас – образованные.
Зверев: – Ум – хорошо. У них, получается, – ум тройной. Как известный одеколон. Но не ум – один на троих. Три ума. И заметь, все – разные.
Между тем этот маленький мент почти подобрался к скамейке, на которой столь увлечённо говорили наши друзья.
Видимо, вообразил, что они выпивают. Иначе – зачем же им громко так говорить? На трезвую голову по-другому совсем говорят.
И вот этот маленький мент подошёл вплотную к скамейке.
И – за спинами у ребят – завопил повелительным тоном:
– Так! Попались? Что, распиваете? Доигрались? А ну-ка – встать!
И друзья наши – переглянулись меж собою, недоумённо и спокойно. И – встали тогда.
И внимательно посмотрели – с высоты своей – вниз, на мента.
Ворошилов сказал: – Приветствую!
Ерофеев сказал: – Ну, здравствуйте!
Зинатулин воскликнул: – Салам!
Ворошилов: – Да здравствует Хлебников!
Ерофеев: – И Северянин!
Зинатулин: – И Авиценна!
Мент, растерянно: – Где вино?
Ворошилов: – Да нет вина!
Мент: – А водка? Где водку прячете?
Ерофеев: – И водки нет. А была бы – давно бы выпили.
Мент: – А пиво? Пили вы что-нибудь?
Зинатулин: – Увы, не пили!
Мент: – А что же вы громко так говорили, не выпивая?
Ворошилов: – Беседы наши – философские. Рассуждаем о величии бытия.
Ерофеев: – Терминологию можем мы упростить, для вас.
Зинатулин: – Подкорректировать.
Мент: – Ну вот, развели антимонию! Говорить вы горазды. Выходит, вы совсем ничего не пили?
Ворошилов: – Совсем ничего.
Ерофеев: – Ну да. А хотелось бы.
Зинатулин: – Совсем не пили!
Мент: – Не знаю, что и сказать!..
Он стоял, растерянный, маленький, там, внизу, – а над ним возвышались трое наших богатырей.
Гренадеры. Нет, великаны.
С высоты почти двухметрового роста, как будто с башен, смотрели они сочувственно на маленького мента.
Что ему оставалось делать?
Мент сказал: – Ну, ладно. Бывайте! Только с выпивкой чтобы – ни-ни!
И ребята, все вместе, воскликнули: – Ну конечно же! Ясно. Прощайте!
И мент ушёл восвояси – куда-то. И растворился где-то там, далеко, – навсегда…
И вспомнил я строки Хлебникова:
– И призраком ночной семьи застыли трое у скамьи.
Конечно же – с коррективами.
Из яви. А может – из сказки.
Из мифа. Или – предания.
Понятно, что – не семьи.
Тем более – не ночной.
А просто – дружеской троицы.
Но Хлебников был – я чувствовал это – совсем рядом.
А иначе вот здесь, в Сокольниках осенних, – и быть не могло.
Был, присутствовал, жил – за каждым словом и взглядом.
Смотрел на всех нас – внимательно, задумчиво и светло.
И тогда мне Зверев сказал:
– А теперь, Володя, пойдём! Заждались нас, видно, ребята!
И сказал я: – Да, Толя, пойдём!
И мы подошли к друзьям.
Раздались восклицания наши, зазвучали в парке осеннем настоящей дружеской музыкой нашей встречи и наших имён:
– Здравствуй, Толя!
– Здравствуй, Володя!
– Здравствуй, Игорь!
– Веня, привет!
– Рафаэль, привет!
– Вот и встретились!
– Да, явились, не запылились.
– Нам пылиться, пожалуй, рано!
– А явиться – милое дело!
– Выпьем?
– Выпьем!
– А где?
– Найдём!
– Не впервой!
– Конечно!
– Ещё бы!
И нашли мы то, что хотели, в павильоне каком-то дальнем.
И отправились – вглубь Сокольников, чтобы там быть поближе к природе и подальше от всяких ментов и подобных им раздражителей.
Пусть общению нашему дружескому в старом парке московском, в осеннюю, переполненную поэзией задушевной, чудесную пору не мешает отныне никто!
И там, в глубине лесной, можно сказать – в глуши, хотя эта глушь лесная находилась в столичном городе, но была, тем не менее, в нём отдалённой от шума и гула, от любых примет городских, и казалась нам полной свободой, драгоценной, желанной волей из преданий, песен и сказок, откровением, нам дарованным на какое-то время, и явленным, в чём сомнений не было, свыше, выпивали мы, не спеша никуда, чинно, скромно, на свежем воздухе, – и, конечно же, говорили.
Разговоры прежние наши – вовсе не были болтовнёй.
Разговоры были – серьёзными.
Нас поддерживали они.
Помогали нам – выживать.
Помогали сплотиться нам, ощутить единство среды нашей давней, отзывчивой, дружной – и, что самое важное, творческой.
Не хватило тогда нам выпивки.
Захотелось нам всем – продолжить.
Только денег у нас – уже не было.
Но волшебник Зверев сказал: – Ерунда! У меня есть деньги. Завалялись в кармане. Вперёд! В магазин, поскорее! Бодрит!
И отправились мы в магазин.
И встретили по дороге – маленького мента.
Он взглянул на нас – и сказал: – Вы, я вижу, всё-таки выпили!
Мы ответили: – Так, слегка!
Мент сказал: – Вот и я – тоже выпил. От тоски. Надоело всё – и дежурства эти дурацкие, и Москва. Вот у нас в деревне – красота! Живи – не хочу. И зачем я припёрся в город? Он совсем чужой для меня…
Ворошилов сказал: – Так, может, с нами выпьешь?
И мент ответил: – Нет, спасибо. Нельзя мне. Служба. Ну а вы, если хочется, выпейте. Только помните – поосторожнее.
Ерофеев сказал: – Постараемся!
Мент: – Вот именно!
И ушёл.
Одинокий, маленький, грустный.
– Жаль его! – сказал Рафаэль.
Зверев: – Жаль? Не забудь: он – мент. Из деревни в город приехал? Ну и что? Мог остаться в деревне. Сколько раз меня били менты – и небось, такие, как он, из деревни, тоже ведь били. Впрочем, если по-человечески, то его действительно жаль. Не надо было идти деревенскому парню – в менты…
Что было потом – понятно.
Всё равно мы выпили вскоре.
На Сокольническом просторе.
Славно выпили – впятером.
И никто не мешал нам – и выпить, и по-дружески поговорить.
И погода была – хорошей, и нисколько не уставала все красоты поры осенней, вместе с явными чудесами, нам, друзьям, собравшимся вместе, здесь, на воле, в тиши, – дарить…
P.S.
Генрих Кранц
ВСПОМНИТЬ ВСЁ
Как ни приглядывайся, с какой стороны не подойди, как ни ищи сравнений — все равно, творчеству замечательного поэта и необыкновенного прозаика Владимира Алейникова нет аналогов. «На то оно и творчество, чтобы быть уникальным и неповторимым» — скажет искушенный читатель. Так-то оно так, но в том и дело, что нашему вымуштрованному логикой уму необходима некая классификация, отсылка к уже существующему, случившемуся. По своему опыту знаю, что редакторы издательств прежде, чем выслушивать рассказ автора о книге, в первую очередь спрашивают: «На кого похоже?» И если писатель знает эту их привычку, то четко рапортует: «Микст Кундеры, Зощенко и Стерна». Или «Довлатов с элементами Филиппа Дика». А что сказать по поводу произведений Алейникова, я затрудняюсь. И скажу честно: «Ни на что не похоже»! Новая книга Владимира Дмитриевича, вышедшая в издательстве «Рипол Классик», еще раз подтверждает это мнение. На мой взгляд, Алейников — эдакий литературный Крез. Или даже царь Мидас, который превращал в золото все, к чему прикасался. Я имею в виду то, что Алейников, пожалуй, один из уцелевших после гигантского кораблекрушения, из тех, кто лично знал, дружил, выпивал, разговаривал с сонмом титанов. Уникальная, неповторимая судьба в свое время привела его в самую гущу «громокипящего» не столько кубка, а самого настоящего котла, где готовились, говоря кулинарным языком, самые изысканные кушанья советской и русской литературы и живописи. Он знал всех, и его знали все. Вот как бы вы смотрели на человека, который знал Пушкина, Карамзина, Батюшкова, Баратынского, Вяземского, Тютчева? И не только по их выступлениям в дамских салонах или на творческих вечерах, а ел с ними из одной тарелки, видел в быту, в позоре и славе, в любви и несчастье. Вспомнив несколько имен — Губанов, Тарковский, Битов, Сапгир, Довлатов, Анатолий Зверев, Игорь Ворошилов, Владимир Яковлев, Саша Соколов — понимаешь, что коллекция воспоминаний Алейникова бесценна! И можно только представить, что бы сделал с таким количеством воистину «божьих даров» человек традиционного масштаба! Это был бы главный эксперт, цензор и судия эпохи великих 60-х! Без его авторитетного мнения не обходилась бы ни одна книга, передача, ни одна строчка мемуаров. Но в том-то и дело, что Алейников — выходец из этой плеяды, ничуть не кичится своим богатством. Более того, как настоящий и большой художник, обращается с этим материалом крайне бережно и благородно. Обратите внимание — он ни с кем сводит счеты, не вспоминает обиды, не тащит в книгу что-то постыдное и скандальное, хотя знает во много раз больше, чем кто-либо другой. Единственное место, где вас обволакивает тягостная атмосфера, это эпизод с описанием салона Ники Щербаковой. Да и то, Зверев, человек, по-видимому, очень добродушный, с каким-то детским ужасом сообщает, что «Ника—шпионка» (т. е. работает на КГБ). Наверное, Алейников мог остановиться на этой теме более подробно, ведь совершенно очевидно, что множество людей той эпохи так или иначе были связаны с этим учреждением (а всяческие салоны и галереи и вовсе создавали по инициативе комитетчиков. Хотя и сегодня эта ситуация не изменилась). Но зачем об этом говорить, если в контексте эпохи они не играли особой роли. Зачем рассказывать о досадных мелочах, роем клубящихся вокруг всякого большого явления? Ведь эти люди в подавляющем большинстве своем уже ушли. И Алейников, не отвлекаясь на мелочи, как искусный портной, создает из доставшихся ему живописных фрагментов изумительное полотно великой эпохи. Созданное Алейниковым — грандиозное панно нашего близкого прошлого, в существование которого сегодня верится с трудом. Невероятно, чтобы такое количество чрезвычайно одаренных, во многом, гениальных творцов, каждый из которых — магистраль что в литературе, что в живописи, вдруг собрались единовременно в одном месте — златообильной Москве! Каким фантастическим вихрем их занесло в магические 60-е, как стремительно они промчались по нашему небосклону и ушли, так и не дождавшись заслуженной славы. Даже сегодня, когда о том времени написаны толстенные монографии, изданы академические труды о художниках и литераторах, имена этих воистину гениальных творцов большинству до сих пор неизвестны! Читая эту книгу, я спрашивал у разных людей, слышали ли имена Яковлева, Ворошилова, Губанова, Данильцева? И очень немногие отвечали утвердительно. Даже «русского Ван Гога», «московского Леонардо» Анатолия Зверева вспоминали с трудом, после подсказки, путая то с парикмахером, то с теннисистом.
И книга Алейникова в этом смысле крайне необходима! Знать сомнительные имена Евтушенко или Шилова и не знать абсолютных гениев Зверева или Губанова - постыдно! А ведь, увы, не знают… Впрочем, на этот счет у меня тоже есть объяснение. Читатель не виноват — советский андеграунд слишком долго находился в загоне и вышел на поверхность слишком стремительно, как цунами. А учитывая противоборство официоза, который препятствует их популяризации, многие до сих пор воспринимает этих святых тружеников, как алкоголиков и тунеядцев, которых Запад прикармливал, чтобы лишний раз пнуть жестоковыйную власть. Алейников развенчивает это предубеждение, рассказывая правду. Интересно, что автор, большой поэт и сам хороший художник, пишет свою прозу такими же живописными мазками. Создается впечатление, что книга рождается на ваших глазах: слово, еще слово, еще один штришок… И за сочетанием ассоциаций, вызванных чередованием слов, возникает образ — личности, события, времени. Впрочем, автор сам подчеркнул свой фирменный стиль, сделав его названием книги «Вслед за словом».
Наряду с описанием людей и событий, Алейников, как и во всех других своих книгах, всегда уделяет место природным явлениям. Дожди, снега, опавшие листья, благословенное солнце — такие же равноправные герои произведения, как и живые, противоречивые люди. И это, наверное, правильно — ведь общение с осенью для того же Пушкина было, вероятно, не менее плодотворным, чем общение с Вяземским, или, скажем, с Нащокиным. Есть в книге и страницы, где автор, ничего не скрывая, рассказывает о самых страшных событиях своей жизни — бездомье, голоде, отчаянии от собственной невостребованности. И поначалу меня не покидала мысль: если в Москве все было так плохо, что мешало вернуться домой, в украинские сады, прошитые соловьиными трелями, чтобы навсегда забыть столичную пыточную, как дурной сон. Но дочитав до конца, я все понял. У Алейникова есть прекрасное стихотворение, где имеются строки «…но раскроется роза, и в ней - золотая пчела удивления». Так вот: автор и есть та самая золотая пчела. И даже не удивления, а восторга перед лицом бытия. Когда-то много лет назад, вырвавшись из киммерийских сумерек, эта пчела, привыкшая к резным розам и пахучим кипарисам, залетела в Москву, и покоренная летейскими лугами, долгие годы, невзирая на боль, горечь, бескормицу, собирала свой трагический и такой необходимый всем нам нектар. Прозрачный и исцеляющий нектар смысла и красоты, и правды. Пришло время рассказать об этом.
И кто же может это сделать, если не он? -
Владимир Дмитриевич Алейников, поэт, прозаик, переводчик, художник, родился 28 января 1946 года в Перми. Вырос на Украине, в Кривом Роге. Окончил искусствоведческое отделение исторического факультета МГУ. Работал в археологических экспедициях, в школе, в газете. Основатель и лидер легендарного литературного содружества СМОГ. С 1965 года стихи публиковались на Западе и широко распространялись в самиздате. Стихи переведены на различные языки. Лауреат премии Андрея Белого, Международной Отметины имени Давида Бурлюка, Бунинской премии и др. Книга "Пир" - лонг-лист премии Букера, книга "Голос и свет" - лонг-лист премии "Большая книга", книга "Тадзимас" - шорт-лист премии Дельвига и лонг-лист Бунинской премии. Член редколлегии журналов "Стрелец", "Крещатик", "Перформанс", "Дон", альманаха "Особняк". Член СП Москвы, Союза писателей 21 века и Высшего творческого совета этого Союза. Член ПЕН-клуба. Поэт года (2009). Человек года (2010). Живёт в Москве и Коктебеле.