litbook

Non-fiction


Ленинградцы-Петербуржцы0

(Михайлов, Алексеев, Горбовский)

 

В середине девяностых годов мне нравилось бывать в районе Нью-Йорка, именуемом Брайтон Бич. На том самом прославленном в песнях и кинематографе Брайтоне, который был для меня неким муляжом российской жизни, пусть и в несколько провинциальном ее преломлении. Я находил почти экзотическое очарование в вывесках на русском языке, в ресторанах, где пели все еще советскую пошлятину, в уличных торговцах, промышлявших всем: от русских книг до табачных брэндов России, в своеобразной, ни на что не похожей ауре русского Бруклина.

  Однажды, проходя мимо бесчисленных лотков и разложенных на обочине тротуара товарах, я остановил свой взгляд на небольшой коллекции новых и подержанных книг, уместившихся на полиэтиленовой подстилке размером приблизительно в два квадратных метра в ширину и в длину. Над уличной библиотечкой возвышался продавец, мужчина обычного телосложения и среднего возраста, с копной темных кудрявых волос и густой, рассеченной эффектной проседью, бородой. Я принялся разглядывать книги и, купив сборник Бродского, угадал с покупкой - у нас с продавцом сразу появилась тема для разговора: Бродский, Ленинград, поэзия… Торговец оказался питерским прозаиком Анатолием Михайловым и добрым знакомым поэта Константина Кузьминского, проживавшего в ту пору на Брайтоне. В те годы в Нью-Йорке можно было неплохо заработать уличной книготорговлей, и Анатолий, кроме всего прочего, приехал в Америку на заработки.

   У нас завязались приятельские отношения. Перед своим возвращением в Россию он побывал на моем вечере в Колумбийском Университете и, оставив свой номер телефона, сказал: “Будешь в Питере, обязательно звони”.

***

   Годом позже я надолго уехал в Россию. Первые несколько месяцев прошли очень быстро. Я заново открыл для себя Москву, а в начале осени приехал и в Питер. Найдя приют в самом центре города, на площади Восстания, я незамедлительно позвонил Михайлову. Собственно говоря, других знакомств в Петербурге у меня тогда и не было. Мы встретились на следующий день и после короткой экскурсии по Питеру Анатолий привел меня в гости к своему другу – писателю Владимиру Алексееву.

   Собралась небольшая литературная компания, где все поочередно читали собственные стихи, а Владимир, не отказывая себе в спиртном, комментировал услышанное. Одновременно он присматривал за своей симпатичной молодой женой - как бы не вышло чего…

   В ходе вечера кто-то (кажется, это был хозяин дома) предложил познакомить меня с поэтом Глебом Горбовским. Идею, в целом, поддержали, но Анатолий высказал резонные опасения в успехе этого предприятия. Они были связаны с тем, что Горбовский совсем недавно прервал свое десятилетие трезвости, что вылилось в бурное писание стихов, но было также чревато непредсказуемым поведением поэта. К подобному визиту следовало отнестись с разумной долей осторожности. Однако Владимир сказал, что берет это дело на себя, и мы договорились о встрече на следующее утро. Затем компания взялась проводить меня до дому, что было совсем не трудно, поскольку Володя жил тогда на Невском, не слишком далеко от Московского Вокзала, главного моего ориентира в те дни.

***

   На следующий день мы встретились с Алексеевым и поехали в гости к Глебу Горбовскому. Это был мой второй приезд в северную столицу, и я помню удивление, испытанное мной при виде опускавшихся перегородок питерского метро, отделявших платформы от путей метрополитена. Ничего подобного я прежде не видел ни в одном городе мира, а я бывал во многих. Владимир сказал, что это мера техники безопасности, предотвращавшая к тому же модный в свое время способ самоубийства. У Алексеева была репутация задиры, режущего правду-матку в лицо давно или едва знакомым коллегам по цеху. Может быть, по причине пиетета к москвичу из Нью-Йорка, а, может быть, в силу того, что между нами сразу обозначилась взаимная приязнь, я не засвидетельствовал проявлений алексеевской прямоты по отношению к себе. Два года назад я заново перечитал его прозу из коллективного сборника “Время пропавших” (С-Петербург, 1993, изд. Тритон, где также представлены рассказы С. Федорова, С. Гозиаса и А. Степанова) и почувствовал гнетущую вину перед Владимиром за то, что не написал о нем тогда, когда это было важней всего – при жизни писателя (Алексеев умер в 2016 году).

   Ровесник Анатолия Михайлова, Алексеев принадлежал к поколению моих родителей, чье раннее детство пришлось на годы войны. Он помнил детали эвакуации, описанные в его рассказе “Без конца дни и ночи”, испытал на себе все тяготы послевоенной молодости, не законченную (в связи с необходимостью кормить семью) учебу на филфаке ленинградского университета, последующую работу на заводе. Работа была тупой, тяжелой и такой же серой, как нищенская жизнь советского пролетария, или просто советского человека, которую Алексеев метафорически-тонко, но без капли лживого трагизма, нарисовал в рассказе “Осень” и дорисовал в рассказе “Последний поезд”: “…ты сидел задумавшись, держа в руке пустой стакан, и в твоих широко раскрытых глазах был холодный, пепельный свет, свет уходящих на войну эшелонов, свет разбомбленных вокзалов, и тогда я понял: все, что будет у тебя впереди, - все безнадежно”. Но даже сквозь эту беспощадную, давящую безнадегу пробивается, пусть скупой, но свет. “Свет северных поселков, свет гаснущего в соснах летнего солнца”, свет, исходящий от случайных встречных – пассажиров “Последнего поезда”, скупой, тускловатый свет Родины, которую Алексеев любил, но странною любовью. Знал ли Владимир, что писал не только о России и ее людях, но и, как бы самонадеянно это ни звучало, о современном мире, о современном человеко-роботе и его базовых идеологемах? Думаю, что знал. Несмотря на русскоговорящую целевую аудиторию, рассказы Алексеева вполне конвертируемы: “…жалкий ты человек, а жалкого человека мы, подобные особы, любим унизить. Так вот, посмотрев на него тяжелым и мрачным взглядом, она сказала то, что отложилось в ее одной мозговой извилине, и то, что вдолбила ей двадцать лет назад школа: “До седьмого пота – только так и надо работать. Не то, что некоторые – и не работают, и не живут…” (“Время жить”). В его прозе есть то, что отличает подлинную литературу от ловкой графомании – присутствие стиля (в меньшей мере важна манера письма, которая может быть и эклектичной, как у постмодернистов). Но не менее важна и другая неуловимая составляющая – неопознанный химический элемент или лекарство, от которого внимательному читателю становится легче.

***

   Выйдя из метро, мы запаслись бутылкой водки и, рассекая массивы типовых панельных строений, направились к дому Горбовского, которого я встречал еще в Нью-Йорке, побывав однажды на коллективном вечере тогда еще ленинградских писателей в 1988 году. Конечно, я был знаком с его хитом “Когда фонарики качаются ночные”, исполнявшимся в свое время в подворотнях от Киева до Владивостока, равно как с другими его, менее растиражированными стихами. Это было время перестройки и подобные проявления “культурного обмена” не были редкостью. Однако моя тогдашняя попытка разговора с Горбовским в полной мере не удалась – нас постоянно прерывали просители автографов. Вторая встреча с ним также не увенчалась полноценной беседой, поскольку, как уже было сказано выше, Горбовский прервал свой многолетний обет трезвости, и общение получилось отчасти трагикомическим. И все же наш визит не был ни в коей мере напрасным. Ведь могло случиться и нечто прямо противоположное полноценному общению - будь Горбовский трезв, возможно, он предстал бы передо мной куда более осторожным, придавленным грузом собственной известности, закрытым человеком.

   Он жил в коммуналке, в доме брежневской застройки, где-то на окраине Питера. Дверь отворила пожилая, испуганного вида, соседка. Было еще очень рано, около одиннадцати утра, но Горбовский вовсю пил сухое вино и уже находился в довольно расплавленном состоянии. После вступительной фазы нашего визита он вдруг заговорил о каком-то расторгнутом договоре и не полученном им, в связи с этим, гонораре. “Все деньги, Глеб, отдавай мне и в как можно больших количествах - ты свое еще получишь, ты – классик,” – заключил Володя. Горбовский на мгновение сфокусировал на нем свой испытующе-нетрезвый взгляд и, как бы не полностью убедившись в правоте своего анализа, вяло спросил: “Ты гнида?” Позже выяснилось, что слово “гнида” (по аналогии с настольной книгой) - настольная шутка Горбовского, обращение, в некотором смысле, дружески-фамильярное, которое он употребит в тот день еще не раз. Раздался телефонный звонок, и по распоряжению Горбовского Володя поднял трубку: “Глеб, тебе звонит Александр Маркин”. “Гнида,” – безучастно прокомментировал Горбовский, а затем, глотнув вина, добавил: “Пусть приезжает”, не сподобившись, однако, взять трубку. Затем Глеб посмотрел на меня и совершенно неожиданно, громко, почти восторженно, воскликнул: “Это классный мужик, спасибо, что ты его ко мне привел! И в этот миг его очки засияли искренним, мутно-веселым пламенем счастья. Однако через несколько минут Горбовский, как видно, разуверился во мне, а посему последовал его неизменный, и уже обращенный ко мне, проникновенный вопрос: “Ты гнида?” “Почитай стихи, Глеб,” – попросил его Алексеев. Горбовский взял в руки лежавший рядом с печатной машинкой ворох машинописных листов и принялся читать свои новые стихи. Но чтение не слишком удавалось из-за его помноженной на близорукость нетрезвости, он слишком часто проглатывал слова и строчки. “Пусть лучше Серега почитает,” – предложил Алексеев. Глеб протянул мне свои новые стихи, и я принялся читать. После каждой хлесткой, по его мнению, строчки, Горбовский содрогался от затяжного смеха. Получалось что-то вроде: “Ха-ха-ха”… “хии-хии-ха”… и каждое “ха” и “хи” было долгим, почти протяжным. “Что, Глеб, так нравится?” – поинтересовался Володя. Чтение продолжилось еще около получаса, а Владимир, как и днем ранее, комментировал удачные, по его мнению, строчки. Вдруг Горбовский не без труда поднялся со стула: “Ща-ас я па-айду… И чриз пиитнадцать иде-то минут… приду,” – проинформировал он нас, слегка покачиваясь. Нам, конечно, было понятно куда и за чем он собрался пойти. “Глеб, никуда не надо ходить – вот, тебе…” - и Володя плеснул желтой жидкости в чайную чашку Горбовского, а нам налил по рюмке водки. Общение продолжилась. Весной того же 97-года скончался знаменитый американский поэт Ален Гинзберг, и я умудрился найти какую-то совершенно неожиданную, и уже не могу вспомнить какую, параллель между ним и Горбовским. Сейчас я даже не могу представить себе какое сходство (кроме работы со словом, конечно) можно обнаружить между “американским космополитом” Гинзбергом и “русским почвенником” Горбовским. Глеб надул щеки и с неубедительно-детской сердитостью прошипел: “Гинсберг был еврей, а ты его осколок… и этот тоже,” – добавил он, указывая на Алексеева. Несмотря на мою, скажем так, отнюдь не стопроцентно русскую кровь, меня не задела пьяная ремарка Горбовского, напротив, я еле сдержал хохот. Мне показалось, что я окончательно понял его комплексы в тот момент и вспомнил строчки из его стихотворения “Очкарик”:

 

В деревне, где живу, старея,

Меня, погибшего за Русь,

Все принимают за еврея.

Пошто?! Ответить не берусь…

Должно быть, это только внешне

я не еврей и не узбек,

а если взвесить, то, конечно, -

еврей, албанец, финн кромешный,

француз! Очкарик... Человек.

 

   Озабоченность эфемерной идеей русскости почти сыграла свою злую шутку с Горбовским, едва не размазав его лаконичный, осторожный в изобразительных средствах талант на полотне коллективной бездарности, хватающейся за так называемую русскость, как за последний и единственный (за неимением прочих) козырь. Сфокусировав оптику его поэзии на подложных объектах, это “поветрие” однажды занесло Горбовского на страницы газеты “День”, но, конечно, не могло перечеркнуть его зарисовок уже не эфемерной, а подлинно русской жизни. Горбовский говорил от лица маленького, характерно советского человека, раздавленного махиной всеобъемлющей, но уже попахивавшей мертвечиной, власти: “… и всю ночь ему лучась/отпускное снилось лето/ и какая-то запчасть/ от не выйгранной “Победы”/И всю ночь, как фараон/ он проспал в своей могиле/но над ним не спал закон/ оставаясь в прежней силе…” (1960).

   “Обменяйтесь с Глебом книгами,” – посоветовал Володя. “Я раздарил все в этот приезд, не думал, что встречусь с Горбовским,” – ответил я с сожалением. Тем не менее, Глеб, пошатываясь, подошел к книжной полке и, вытащив книжку в мягкой оранжевой обложке, подписал ее мне. Книга называется “СИЖУ Я НА НАРАХ… из непечатного (С-П 1992)”. Позже мы с Алексеевым долго не могли разобрать, что же мэтр изобразил на титульном листе книги, но в итоге Володя все-таки разгадал пьяные каракули Горбовского: “Лучшему в мире американцу, от автора”. Дату установить не удалось, но я знаю, что случилось это 3-го или 4 сентября, 97 года.

***

   Мы вышли с Алексеевым на улицу. Володя был полноват и коренаст, а просторный набедренный карман его джинсов оттопыривала наша недопитая бутылка водки. Уносить ее с собой было, конечно, не этично, не по-дружески, и, вообще, никак… Однако оставлять ее было, в данном случае, опасно. Владимир хорошо знал Горбовского, он был из тех, кто не оставляет бутылки недопитыми. Помнил Володя и нечто другое… Коктейль из дешевого сухого вина, которым укатал себя Глеб, и водки не сулил доброй развязки, если не сказать большего. “Грустно все это,” – cказал Владимир. Мы сделали еще несколько шагов в сторону метро и, как будто перечеркивая только что сказанное, Володя похлопал меня по плечу: “Хорошо пьешь,” – сказал он и в его интонации уже не было никакой фиксации грусти, а было что-то понимающе-братское. Наверное, только два русских человека могли понять друг друга в этот момент. По дороге домой он посмеивался над Кузьминским (КК был еще жив тогда), вспоминал Довлатова – с обоими он был знаком еще по “Ленинграду”, посоветовал мне отнести стихи в “Звезду”, и мы договорились о встрече в самое что ни есть ближайшее время.

   Как уже было сказано выше, я чувствую вину перед Володей. В том числе за то, что не успел повидаться с ним хотя бы еще раз, хотя звонил ему пару лет спустя и собирался приехать в Питер. Собирался, да не собрался. В связи с чем могу лишь повторить банальный совет – не откладывайте важные для вас встречи на завтра, ибо они могут и не состояться. Глеб Горбовский пережил Алексеева на три года и почил в 2019 году. И лишь Анатолий Михайлов по-прежнему жив. Я отправил ему запрос о дружбе на ФБ, но не получил ответа пока. Надеюсь, что Михайлов в добром здравии и положительно оценит мои реминисценции об уже ставших далекими днях ранней осени девяносто седьмого.

                                                                Нью-Йорк, Июль 2022

Шабалин, Сергей Григорьевич (1961, Москва). Поэт, эссеист, переводчик. Автор трех сборников стихов. Публикации в журналах: “Континент”, “Время и Мы”, “Новая Юность”, “День и Ночь”, ”Новый Журнал”, “Арион”, “Cлово\Word” и др. Номинант премии “Московский счет” (2008). Лауреат журнала “Новая Юность” (2009). Автор литературной программы на радио “Новый Век” (Нью-Йорк, 2002-2003). Стихи Шабалина включены в антологии и тематические сборники, изданные в России и за рубежом. Член СП Москвы. Живет в Нью-Йорке.

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru