***
Все коты – масоны, все кошки – бл[…].
Люди меж ними квёлые, как Христа ради,
топчутся или снуют, робко под ноги глядя,
и побочная жизнь то стоит, то летит.
Женщины алчны через раз, мужчины
потеют, разглаживая мускул морщины,
в природе давно нет ни радости, ни чертовщины,
лишь лепет птиц и листьев невнятный петит.
Я забыл, зачем я вышел: возможно, по кругу
гулять, отражаясь в озере, или какую подругу
для этих прогулок искать – не звонить же другу
всякий раз, как я выпить горазд.
С женщинами это куда интересней, – точно
знаю, что говорю; на пнях, у воды непроточной,
начиная болтать не с прописной, но строчной,
но сбиваясь на пение всякий раз.
Ни Гименея и ни геникея я не пою – довольно.
Жизнь как субботник в диком лесу – добровольна:
ни крамолы, ни добродетели, и как-то не больно
дятлу морзянку стучать на скворца.
Кретинская жизнь, а глядишь – прошла же,
мозги искусив и душу спалив, не оставив даже
выбора – куда дальше двигать: так на распродаже
предновогодней спадает глупая дева с лица.
Накупит всем ерунды в целлофане трескучем,
да и пойдёт вприсядку от радости, и до кучи
ощущений – заглянет к подруге с выраженьем, текучим
от времени и макияжа, выпьют, она заночует.
Прилёгшая отдохнуть восьмёрка издаля похожа
на концертную бабочку – бесконечность тоже
подстраивается под нас, и жизнь, без рожи и кожи,
всё нудится, просит взаймы, кукует, словом – кочует.
***
за кошкой тень хвоста за тенью
пыль и угол и агава как вростение
за чайником когда уже вскипел
кудлатый пар как лев толстой и мел
и дева юная раскинувшись одна
лежит собою на себя обречена
вот мир не покладая глаз предметы
подмигивают строят дежавю об этом
печально и уютно вдалеке горит
ночник что та гнилушка тёрпкая на вид
а за стеной бубнят частоты там Рувим
танцует закусив губу непоправим
он весь моторика ему за пятьдесят
соседи тоже как-то вяло голосят
я здесь живу луч солнца во дворе
скользит по снегу в прошлом январе
а ныне лежбище котов приватных
и взглядов их и долгих и развратных
НЕ ПОЭМА. ПУТЕВОЕ
Вот этот парк, очередной, неизбежный, пустой,
можно свистать манфредменом, скворцом вить
и длить тему пространства и жизни там; и отстой
парочек на скамьях, столько слов, что не переубедить.
Я притаюсь в пределах ракит и сирени, со своих берегов,
болтаясь, где Бог подскажет куда и зачем не ходить, –
везде более или менее утки на утюге озера и игра в го
пешеходов и дольних птиц; после виски охота пить.
Январь и февраль в мобильной тоске календаря;
я не хочу такси, мне не нужны пицца и замок над
старым мястом, с клопами японцев; сучьей своей благодаря
природе, вижу разруху фронтонов и женщин, как конокрад
ночную добычу; добро, и квасные утки отечества тут,
где дымится, скучая, шалман, и девичье дезабилье
зияет из-под дачной мебели столиков; и рядом батут
для детской сволочи; вдалеке трасса, и фары струятся колье.
Эти слова пока не из последних, мнится, но и я сам
не ведаю, когда заткнусь, переступив на месте ногой,
что конь пространства, его же раскидывая на голоса
автомобилей и мыслей, оргазмов и плача, опять игра в го.
Ты – это точка в подвале памяти, несмелый артефакт
моего музея тоски, но охраняемый бабками снов по углам
мужских этих рифм, в пыльной зальце, где теперь виноваты
только тени былых событий, но и они, гримасничая, стали хлам.
За окном не сирень от Кончаловского; и слова эти прописью –
способ с ума не спятить, рифмуя всё что попало, как полароид,
где все – с глазами кроликов, даже ты, и края квадрата перекисью
словно обляпаны – похоже на воск или секрет любви, где роет
ямку уюта твоя рука… Закончено, как в кормушке скворца пшено:
на новых местах и в городах бедекер я сам себе, и анабиоз
дрейфующих уток в озере и небесах напоминают окно
и вид из него куда-то туда, и в фонарях терпкая жалость мимоз.
***
дева бродила по дому перебирала
разную утварь наволочки одеяла
чашки унынье тарелок и я из кресла
хотел или нет невольно видел чресла
как ей хотелось любви уюта и дома
но ничего не умела и чашки била
и шаркающей походкой пижамой влекома
если б и родила то точно дебила
вот и весь мемуар за людей так грустно
словно они напрасные и кривые
зато во щах бывает очень даже капустно
и идиотов надо пынять по вые
надо кошку любить она пригодится
мышь поймает ежели спать не будет
или весёлую и бесполезную птицу
но более будет ходить следом и нудить
и дева бродила и кошка шатались
всё это ужасающее постоянство
закончится после меня немного осталось
виски цыгарки бытийное картезианство
***
Избыточная и цыгановатая листва октября, дорогой
к тихому побережью и звонким чайкам; народ на песке –
как в траченном клювом подсолнухе семена; и, с тревогой
выпив, глядят за порог горизонта в нетрезвой общей тоске.
Вечереет. В голове зажигается эконом-лампа, и мысли
начинают звучать, как на чужбине родная речь, четки,
что шаги за стеной, в коридоре; и над кромкой воды повисли
привиденья судов на рейде; и некто, с правой руки,
начал прощальный заплыв, плюясь и с судорогами, –
цельсий снаружи и изнутри пловца в диалектическом
диалоге, с берега кличут и машут водкой и бутербродами,
особенно женщины средних лет, о пловце помышляя тайком.
Жизнь просрали, ярясь, и бабье лето счастливо пропили;
морская мелкая рябь как целлюлит у них на задах и там,
где и спьяну не хочется гладить, – это молодость твоя скачет, или
то, что осталось от и дожило до этой осени… И мелкая маета
жизни, однажды начавшись, как дурная юла, уже не
завалится на бок, закончив разбег на месте, и это жжжжу
наматывает мозги на вертел; бессмысленное вполне движение,
как карусели детства, до бледности и тошноты. Я сижу
и вижу: вот, топал к морю тропою ежа, а вышел на небо, и там
флейтят, тромбонят и геликонят, словом – дудят изо всех
крыл заместители ангелов, бомжи небес; и та же всё маета,
мог бы и не возноситься; и тучи из Турции тверды, как грецкий орех.
***
Громкие, как пионерские горны, собаки снуют
без сна, за окнами, где уже листопад, и дождь
ходит мимо окон, сметая листву; и в доме уют
лишь в тихом углу, на кухне; и как индейский вождь
колобродит наглый сосед, щёки вздув, словно футбольный мяч,
и ты вдалеке, что Белка и Стрелка или ледокол;
над озерцом ракита склонилась и смешно и вскачь
скрипят качели, будто вставной сустав; и бледное молоко
небес не пьют небожители, и в дому никого,
даже призрака нет, и денег, и дева сгуляла,
утащив с собою радость и разнообразное волшебство,
не натянув мне на нос, чтобы задохнулся, тяжкое одеяло.
Ночами здесь тушат свет, бубнят за стеной, и в
подвалах диггеров нет – все спились и перевелись…
А тебе я назначаю свидание под сенью печальных олив,
возможно, прощальное, как рассохшаяся табуретка… И в высь,
над моей головой, взлетят кроны клёнов и пустые слова,
сказанные тебе и невзначай, а не просто от сирой печали…
Качели в саду скрипят без тебя и меня, и грузинская пахлава
из унылого бара веет и веет в окно, словно ветер на диком причале.
КОТ И МОРЕ
Променад, вялотекущая публика ноября и
и такое же, но плохолежащее море, никто не крадёт;
попивая по случаю заморозков и тоску нагоняя
на себя же, иду к воде, где у кромки болтается кот.
Уже зимний и одинокий, вроде моих зрачков,
что-то нашедших на рейде или даже за ним:
сухогруз – точкою невозврата, и диоптрии очков
его лишь отдаляют; ошуюю Турция, одесную Крым.
Или наоборот, это как стоять по отношенью к воде,
и рыбе в ней, и той вон деве на пирсе, и чайке той;
такую деву зрачок, не напрягаясь, отыщет везде,
а чайка всегда заведует воздухом, холодом и пустотой.
Но думаешь не о деве и чайке – не то, не дай бог,
промелькнёт пенсне и появится Чехов А.П.; и ты сам
сейчас – немного его персонаж, которого он приберёг
на потом, но не успел и умер; и у меня похожая полоса –
но медленного умирания: костенеешь, деревенеешь, сте-
клянеешь, никого не кляня, но и не любя, как-то сам по себе…
У кота вместо зрачков рыбины – вертикально – и на хвосте,
могшем стать воротником, – водоросль как приложенье к судьбе.
ПИСЬМО В БЕЛАРУСЬ
Гамбургскую я подарю тебе с неба луну,
застрявшую над дугой модерна, над
классическим портиком, что весь – в длину –
в голубях с их снами; в небе ночной маринад
порта и городской подсветки, с трупными – от
неона рекламы – пятнами, это вид из окна,
из чужого жилья, где виски едят, как компот,
впиваясь в облатки салями, на улицах тишина.
Вторые сутки, третий час ночи или утра – это как
посмотреть и отсчитывать, дёргая за бубон
ходиков, точно воду в сортире сливая; в пятак
получивший от норда октябрь утёрся и вышел вон.
Раньше я о тебе хотя бы грустил в уголку,
что сродни подростковой забаве досужей рукой,
жаль не угробленных лет, но чувства – оно к потолку
поднимаясь, как призрак тебя, рассеивается; и покой,
пустой и долгожданный, вплывает, тих,
через глаза, ноздри, уши, и только рот
работает на вдох-выдох, как помпа; и этот стих
я замедляю нарочно, но всё равно до тебя не дойдёт
тайный и скрытый шёлк его подкладки цветной,
а сверху может морщить какая угодно ткань…
Зато хоть отчасти узнаешь, что эти годы со мной
было, случилось и вышло. И за окнами рваная рань.
***
Севрский фарфор закатных осенних небес
над моей головой трескается от эолов; зима
уже не за крышами, кошка шерсть набрала; чудес
как не было, так и нем я, мыча о своём и не сходя с ума.
Или сходя – я не знаю и ты не знаешь, кто это прочтёт –
плакать не надо – у разлуки бёдра весьма широки,
самый раз в пифагоровы джинсы твои – от широт до высот;
я любил тебя, как ладонь силомер, у Свислочи реки.
У нас здесь первозимок пластами лёг, и кошки бодры,
словно крэм-брулэ на платешке, что ты никогда не
надевала при мне – разве в молодости, и до грустной поры,
когда свела прыщи томления обо мне на валком диване.
Поздно вставать или рано ложиться – всё равно уже
исполать, а тапок-то нет; кто ж тебя строил в угрюмой ночи…
Мне было холодно рядом со стоп-краном, где на верже-
бумаге написано и висело печальное либидо твоё… Мычи-
не мычи ты теперь, сотрясая сухой простор
своей верхотуры – всё в отлив утекло и там сбылось.
Я вышлю трактор тебе, чтобы покорять вехи гор,
навсегда Кавказских, и чтоб на тропе был лось.
***
котов и собак я уже посчитал но кренится на
борт утлый ковчег все топочут и мнутся они и не
понимают что завтра тоже здесь и новизна
невозможна пусть под конем или же на коне
я пишу тебе это не терзая перчатки замш
это преамбула к голодомору и прочим раздраям
этот стих скор как сбежавшее молоко не наш
да и наших-то нет а мы им зря доверяем
вообще-то всё наверное мне можно пойти
и покурить в астральном пространстве над
самим собою и игра чисел то пти жё то пти-
цы на цыпочках мелко летают зрачок дробя
словно брейгель с сороками на худом
фоне бельгийского неба и женских белков не любя
которые как студень мы заходим в дом
нас там не ждали как и вообще не очень ждут
переверни одеяло сделай роскошный жгут
чтобы никому не мешать и когда приберут
за тобой – останется тень на стене на сорок минут