ВСТРЕЧА С АХМАТОВОЙ
С Анной Андреевной Ахматовой я встречался всего один раз. Было это незадолго до её смерти, в 1963 или 1964 году. В памяти моей не удерживаются даты. Я был студентом Пермского университета, давно уже писал стихи, и был у меня учитель, Андрей Сергеев, с которым я уже несколько лет переписывался и встречался. Поощряя моё стихописательство, он писал: «Болезнь идёт нормально». И я понимал, что ещё многим придётся переболеть, прежде чем я обрету свой голос. Если быть поэтом – это судьба, то у каждого она сбывается по-своему, и я своим голосом заговорил, как мне кажется, довольно поздно, может быть, только на старости лет. А тогда я бредил всеми поэтами, которых открывал для себя. Прежде чем пришла пора «пастерначить» и «мандельштамить», – я был ошеломлён поэзией Марины Цветаевой.
Помнится, мы сидели в библиотеке и переписывали от руки под копирку стихи из ранней книги Марины, случайно уцелевшей в фондах. Среди переписчиков была девушка, в которую я был влюблён. «Муки любви» (разумеется, «несчастной») и стихи Марины образовали гремучую смесь, которая и взрывалась в моих стихах. Сергеев, прочитав их, при встрече мне сказал: пора! И дав мне номер телефона, велел позвонить, чтобы встретиться с Анной Андреевной.
Это был телефон Нины Леонтьевны Шенгели. Мне было велено прийти к определённому часу. Говорила ли со мной по телефону сама Анна Андреевна или Нина Леонтьевна – не помню. С Ниной Леонтьевной я потом подружился, и она мне сказала, что в тот день я был шестой или седьмой из читавших стихи, и мои стихи были лучшими.
Комната. В ней немолодая полная женщина. Первое впечатление: барыня! Госпожа! Императрица! Величественные жесты, неторопливая речь, голос густой, низкий. Она была не одна – с ней беседовала перед моим приходом женщина, как потом выяснилось, писательница Галя Корнилова.
Моё появление прервало беседу. Мне было велено читать. И я прочитал безумно страстные, горячие (если их подержать в ладонях – обожгут!) любовные стихи, совершенно цветаевские. Я не подражал Марине – я был Цветаевой, пусть и в брюках и в другой эпохе… Как я теперь понимаю, жутким нахальством было читать стихи о любви (кому? Ахматовой?), и к тому же, в цветаевском духе… Но стихи были настоящие. К сожалению, они у меня не сохранились – может быть, их сохранила та, которой они были посвящены…
Когда я их писал – я впервые почувствовал себя поэтом. Впрочем, я их не писал. Я их выборматывал, бродя всю ночь до утра по улицам города. Я был готов ко всему, бредил самоубийством, в моём сознании с грохотом рушилась вся обычная жизнь, и на месте её возникали пустоты. Эти пустоты я и пытался заполнить стихами. Потом я понял, что стихи спасли мне жизнь, я выжил благодаря им.
Повисла пауза. Потом Ахматова сказала мне слова, которые я стеснялся цитировать, – и именно поэтому до сих пор не брался описывать эту встречу с ней. Она сказала: «Мне вас нечему учить!». Что ещё было при этом сказано – точно вспомнить не могу, в голове моей зашумело. Всю жизнь я истолковывал сказанное в том смысле, что «вы всё умеете» (кажется, нечто подобное тоже было произнесено), но теперь мне кажется, что можно истолковать и иначе: «Мне, Ахматовой, вас учить нечему – поскольку вас уже учит Цветаева».
Во всяком случае – сказанное было истолковано всеми как похвала. Анна Андреевна о чём-то меня расспрашивала, среди вопросов был и такой: а на каком языке вы читаете английских поэтов? До меня шёл разговор об английских поэтах-романтиках и при мне он продолжился. Увы, я ничего путного сказать не мог – кроме того, что читаю Байрона и Шелли только по-русски. Ахматова заметила: «Жаль! В переводах всё теряется. Поэтов нужно читать на их родном языке». Мне стало стыдно. Я явно не дотягивал до какого-то уровня, без которого нет равенства в общении.
Я молча прислушивался к разговору Анны Андреевны с Галей. Но Анна Андреевна давала понять, что адресует свои слова и мне. Заговорили о сегодняшних поэтах. «Пишущих хорошие стихи – много. А поэтов – мало», – сказала А.А. Эти слова я тоже запомнил на всю жизнь. Понял, что недостаточно написать одно или даже несколько прекрасных стихотворений. Что необходима смелость, что нужно отважиться быть поэтом, жить как поэт. О Бродском, которого А.А. в данном контексте, несомненно, имела в виду, я знал в ту пору очень мало. Всё же в Перми я был оторван от ленинградско-московской литературной жизни, и листочки со стихами Бродского до меня не доходили. Андрей Сергеев, кажется, давал мне прочесть поэму «Шествие», которой я восхитился, но мало что понял. Да ещё показывал открытку от Бродского, адресованную ему. Кстати – войдя в гостиную Нины Леонтьевны, я отрекомендовался, что мой учитель – Андрей Сергеев. И Анна Андреевна сказала: «Хороший у вас учитель!».
Пожалуй, мои воспоминания исчерпаны. Встреча эта, как и предполагал Андрей, была для меня очень важна. Я получил «благословение» – и оно меня согревало всю жизнь, компенсируя горечь непризнания-неиздания, позволяя, несмотря ни на что, не утрачивать веры в своё поэтическое призвание. Я знал, что я, пишущий стихи, – должен, в конце концов, превратиться в поэта, если удастся. Но может быть, самое главное – я получил «эстафетную палочку» от людей серебряного века, от Анны Андреевны да и Нины Леонтьевны, я увидел присущую им меру высочайшего человеческого достоинства, сохранившуюся вопреки всем житейским испытаниям и унижениям. Позднее то же самое открылось мне в Анастасии Ивановне Цветаевой. Я счастлив, что эти люди мне встретились, и я вовремя смог понять: вот «планка» поэтического, этического, человеческого поведения, вот уровень развития личности, – и нужно стремиться достичь этой высоты, и на это не жалко потратить всю жизнь.
АНАСТАСИЯ ИВАНОВНА
Рылся вчера в архиве. Старые письма, стихи… Самое сильное ощущение: как будто жизнь моя была проявляемой в ванночке фотографией – изображение ещё размыто, нечётко, и кто-то должен разглядеть, предугадать то, что возникнет. Изумляюсь: замечательные люди, мне встретившиеся, – угадали! Угадали даже то, что будет лет через тридцать-сорок… Ведь вроде бы и особых оснований у них не было, для того чтобы ободрять, пророчить будущее, предсказывать судьбу… Какое-то ясновидение! Мне слышится ликующий голос булгаковского Мастера: «Как я угадал!». Осуществилось. Говоря словами Марины, «всё в душе сбылось и спелось».
Кто же лучший угадыватель? Человек с творческим отношением к миру. Музыкант, импровизируя, угадывает следующий звук, а заодно и то целое, в котором этот звук должен занять своё единственное место. Поэт – угадывает слово, рифму, строку… Юноша – угадывает чаемую встречу, живёт радостным ожиданием ещё неясного, но пречувствуемого события… Всякий чуткий человек угадывает по лицу и губам промелькнувшую мысль, непроизнесённое слово… А тот, кто достиг некоторых духовных высот, угадывает в другом его душу, его дар. Он видит ясно то, что на самом деле ещё смутно, он проявляет человека…
Анастасия Ивановна Цветаева – проявила меня. Укрепила мою веру в себя, дала мне увидеть идеальный образ самого себя – в момент, когда я больше всего в этом нуждался. В сущности, в этом-то и заключается чудо доброго, я бы сказал, страстного внимания, особенно характерного для Цветаевых, способных, внимая чему-то, очаровываться им, безмерно преувеличивать реальные достоинства предмета, возвышать, так сказать, поднимать над уровнем моря, уровнем обыденности… Откуда в немолодой женщине – такой почти детский восторг, такая непосредственность и свежесть восприятия? В Цветаевых – интенсивнейший цвет, свет и, брошенный на любой предмет, он преображает его, высвечивает в нём сокровенное.
Юра Коваленко, бывший гражданский лётчик, мой знакомый ещё по Кишинёву, писал мне бодрые письма, громко хвалил мои опусы и пророчил славное будущее. Будучи вхож в дом А.И.Ц., он показал ей мою единственную книгу «Миг», вышедшую в издательстве «Картя Молдовеняскэ» в 1975 году, и дал мой адрес. Я в ту пору пребывал в Одессе в полной безвестности, печатая на украинском языке статьи в молодёжной газете и читая лекции на заводах и в общежитиях. Даже здешнее сообщество начинающих и неофициальных литераторов – не проявило ко мне интереса, да я и сам не очень рвался к новым знакомствам, пребывая во внутреннем одиночестве в том мире, который я для себя выгородил… И вдруг – открытка, обыкновенная почтовая открытка, текст которой не уместился на отведённом для этого месте и перешёл на лицевую строну, окружив со всех сторон адрес, использовав каждый миллиметр свободного пространства, так что и сам адрес можно было обнаружить с трудом… Буквы всё уменьшались в размерах, покуда не стали по краям совсем бисерными. Почтовые работники, должно быть, до того изумились, что даже забыли шлёпнуть печатью по марке. Зато сама А.И. возле марки вывела циферки: 8.2.80. И ниже поставила цифру 2, так сказать, нумеруя страницы. Написанное меня оглушило.
«Дорогой Илья! Вы – замечательный поэт! (подчеркнуто А.И.Ц.) У меня на столе подарки знакомых поэтов – Горбовский, Парпара, Семененко, Грубиян, Захаров, Кобрин, – но восхищение вызывает только Рейдерман. Благодарю Бога за встречу с Юрой Коваленко. И хочется мне (нрзб) Вам только стихи Чижевского – учёного, загубленного в страшные годы, меня вернувшие, – а его вернули они только, чтобы погаснуть. Теперь его поднимают все области науки, ибо был, несомненно, гений, и кроме наук простёр свои руки и в живопись (импрессионист), и в Рифму и Ритм».
Далее она обещает найти стихи Чижевского, извиняясь, что недавно переехала в новую квартиру, не всё ещё разложено, но когда она найдёт стихи Чижевского, и я их прочту, я смогу «восхититься, мысленно пожав руку ушедшего». Сообщает, что ей 85, что она дружна с поэтом Евгением Винокуровым, написала статью к его пятидесятилетию в журнале «Юность». «Он прост, у него нет изысканности Вашей, но он должен Вас полюбить, ибо о себе говорит: „я – смысловик, признаю стихи только – смысловые“». Далее: «Илья, пришлите мне из ненапечатанных, постараюсь познакомить с ними поэтические отделы „Москвы“ и „Нового мира“, а м.б. и других. Вам надо шире печататься. Вот мои любимые из „Мига“ – Хлеб, Полжизни, Эхо света, Февраль безветрен, Когда приезжаешь, Рассекает, Танцы, Театр, (нрзб), Сны, В этом моцартовском, и (нрзб) из др. сб-ка (Юра унёс) Ночной поезд. И столько еще… Порадуйтесь со мой!». И в самом уголке этой странички я только сейчас разглядел аккуратное А.Ц.
На лицевой стороне открытки под цифрой 2: «Кроме Чижевского – стихов мне Вам – прочесть – нет, ибо лучше Ваших не знаю. Но из прозы, если не читали Распутина (Вал. Григ.) – очень советую». Спрашивает, как отношусь к Марине, какую прозу её читал. (А я читал буквально всё, что печаталось.) Говорит о «Корнях и плодах» в четвёртом номере «Звезды» за 1979 г. Спрашивает, член ли я Союза, могу ли приехать в Коктебель, в Москву, какова моя семья…
Что сказать? До сих пор не могу понять меры её восторга. Книга была не очень удачная, испорченная неизбежным компромиссом с советским издательством. Контрабандой вошедшие в неё стихи – были музыкальными, медитативными, философичными… О них вполне можно было сказать словами вождя пролетариата: «страшно далеки они от народа»… Должно быть, Анастасия Ивановна услышала в них нечто родное себе – отзвуки культуры серебряного века. Учась в Пермском университете, я рылся в богатых фондах библиотеки, выкапывал даже всякие «Чтецы-декламаторы», из которых переписывал стихи Зинаиды Гиппиус и юной Марины Цветаевой, не говоря уже о других. Мои друзья читали наизусть Гумилёва, боготворили Марину – и все вместе мы переписывали от руки чудом уцелевшую в библиотеке книгу Марины «Версты». Переписывали под копирку – чтобы каждому достался экземпляр. Я ясно ощущал свою «прописку» в поэзии серебряного века – и не слишком разделял всеобщее увлечение поэзий Евтушенко, да и Вознесенского. Если кто мне и нравился из тогдашних молодых, так только Ахмадулина. Можно сказать, что я был эстетом, – а это не слишком приветствовалось союзписательскими тюремными надзирателями. Поэтому все неоднократные старания А.И.Ц. как-то пристроить мои стихи – были обречены на неуспех. Помнится, попали они и в журнал «Москва», отделом поэзии которого, кажется, заведовал А. Парпара. Не упомню, где ещё они лежали… Но одно деяние А.И.Ц. помню очень хорошо: через знакомую редакторшу, с которой она работала над рукописью книги своих воспоминаний, – она добилась включения книги неизвестного поэта, даже не члена писательского союза, в план редакционной подготовки издательства «Советский писатель»! Правда, автор именовался Ильёй Рудиным – по моему журналистскому псевдониму, что пошло, по-видимому, от Юры Коваленко. Рукопись выдержала три рецензии, ни одна из них её не убила, в числе рецензентов были Лариса Васильева и Владимир Леонович, последнему я по сей день благодарен.
Убила рукопись перестройка – из издательства пришло предложение опубликовать кратенькую выжимку из книги в составе коллективного сборничка нескольких поэтов, я согласился, но предложил именовать себя Ильёй Рейдерманом… Остальное – молчание. До сих пор сомневаюсь: нужен ли России ещё один «русскоязычный» поэт с неблагозвучной фамилией?
Сохранились ещё две открытки, в точности похожие на первую, в одной она спрашивала, почему я не отвечаю (я был не слишком хорошо воспитанным молодым человеком), в другой извинялась, что пишет открытку, так как друзья не принесли конвертов… Были встречи с Анастасией Ивановной – и не одна. Встречалась с ней и моя жена Оля, будучи в Москве в 1982 году.
К сожалению, мемуарист из меня никудышный – нет памяти на детали, подробности, даты, слова, сказанные тогда-то и при таких-то обстоятельствах. Я воспринимаю жизнь как музыку – но разве можно музыку пересказать, от её остаются лишь впечатления… Впечатление от личности А.И.Ц. было огромным. Маленького роста, сутулящаяся, с плохим зрением – она поражала напором своей жизненной энергии, жадным интересом к жизни. В разговорах неизбежно возникало прошлое – но чувствовалось, что оно так и не превратилось в воспоминание, осталось живым… Много лет спустя я понял, что это замечательный дар благодарной и благородной памяти: не давать умереть всему, что жило, сохранить его энергию, витальность, его жажду сказаться и участвовать в нашем сегодня… Это подобно памяти о людях, нами любимых, – они для нас никогда не умирают, мы продолжаем разговор с ними, мы обращаемся к ним, как бы вопрошая, как бы они отнеслись к тем или иным нашим сегодняшним событиям и поступкам. Они вросли в наше сознание, в нашу личность, в нашу душу…
Ещё одно качество, обратившее моё внимание, – отсутствие какой бы то ни было рисовки, ощущения своей значительности, но при этом абсолютное, несомненное чувство собственного достоинства. Как бы уже бессознательное, естественное. Потом я понял, что это и есть особенность людей серебряного века – выросших в условиях духовной свободы. Никакие последующие унижения, тюрьмы, лагеря – не смогли этого отменить.
Помню её квартиру на Б. Спасской, акварели Волошина на стенах. Небольшая комната, ощущение совершенно спартанского быта. Помню, как видел её на кухне, где она варила себе какую-то кашку, с виду не очень аппетитную. Вероятно, это была овсянка. И это потом как-то по иному осмыслилось, в душу запало, совпало с моей собственной житейской тактикой: человек живет вне быта – над бытом – поверх быта… Хотя я знал, конечно, что она ограничена в своих возможностях налаживания бытовой жизни, что ей помогают друзья… Как я потом узнал, и с деньгами у неё были особые отношения… Как раз такие, при которых денег в нужный момент в кошельке может и не оказаться. Вспомнились строки позднего Пастернака – о весенних птицах: «они в неубранном бору живут, как жить должны артисты. Я тоже с них пример беру».
Она дружила с Пастернаками. Однажды я попал вместе с ней на похороны Александра Пастернака. Туда мы ехали долго в такси – вместе с какой-то сопровождавшей А.И. женщиной. Кажется, Анастасия Ивановна (тогда ли, или в другой раз?) рассказывала мне о Пастернаках – восхищало, что между людьми вообще возможны такие отношения, что люди вообще могут быть такими! У гроба произносились речи, надолго запомнилось сказанное кем-то, кажется, литературоведом Тагером, что Александр Леонидович был человеком, который очень много требовал от себя – и ничего от других. Обратно Анастасию Ивановну везла внучка Бориса Пастернака.
Её рассказы – о себе, о Марине – я потом обнаружил в книге. Но важно, что именно вспоминалось, что невольно акцентировалось. Помню рассказ о Марине, которая произнесла чью-то фамилию так, что вышел итальянец – и восторгалась красотой фамилии и стоявшего за ней человека. А потом разочаровалась – оказывается, фамилия в правильном произношении звучала совершенно прозаично… Для меня тут открылась модель творческого поведения. Нет, не зря всё же Анастасия Ивановна меня приняла и поняла – я всей душой был истинный «цветаевец», я сам был готов очаровываться и восторгаться, преображая действительность так, чтобы она была «благозвучной», музыкальной, прекрасной…
В «Юности» я прочитал рассказы Анастасии Ивановны о её ссылке, неимоверных бытовых трудностях, строительстве дома, незаметном будничном героизме человеческого духа… Журнал прислала Анастасия Ивановна, на обложке было написано: И. Рейдерман, см. стр. 23. А на 23 странице было: С сердечным приветом. Илье Рейдерману – мои сибирские годы. А. Цветаева. 22.11.86.
Я написал об этих рассказах рецензию, которую опубликовали в ленинградском журнале «Аврора». Хорошо помню, что Анастасия Ивановна, поблагодарив меня, сказала, что ей нравится, как я пишу, и добавила: «Жду вашу прозу!». Прозаик из меня не вышел. Открытки, которые я от неё получал, непременно содержали в себе фразу: на таком-то году жизни. Увы, по-видимому, сохранились далеко не все… Но думая о датах, вдруг догадался, что благословение Анастасии Ивановны застало меня на тридцать третьем году жизни! В этом возрасте человек, пусть даже дотоле не реализовавший себя, должен ощутить себя «в силе», до конца осознать своё призвание.
В одном из писем Анастасии Ивановне я привёл евангельскую фразу «Бодрствуйте вместе со мной» и сказал, что мне смысл её очень дорог, и что сама А.И. для меня пример такого бодрствования духа. В ответ мне было сказано, что слово Бог следует писать с заглавной буквы. Увы, в школе меня учили иному. Но я, кажется, научился не только писать, но и мыслить о Боге «с большой буквы»…
Ещё один случай, связанный с Анастасией Ивановной, одновременно и печальный и забавный, не могу не вспомнить. Одесский журналист Евгений Голубовский написал Анастасии Ивановне письмо со своими вопросами и получил ответ, в котором было сказано: у Вас в Одессе живёт большой поэт Илья Рейдерман! Не пропустите! Взволнованный Голубовский прибежал ко мне и, сидя в комнате на Пушкинской, знакомился с моими рукописями, а может быть, и книжечкой… Полистав, он сказал явно иронически: «Большого поэта Рейдермана мы не пропустили». Что означало, конечно, полное неодобрение моего стихотворчества.
По сей день думаю, что тонкий ценитель всяческой одесской старины, в том числе и одесских поэтов былых времен, на сей раз ошибся. Всю жизнь бьюсь, чтобы доказать обратное. Кажется, только на седьмом десятке лет – обретаю полноту своего голоса. И счастлив, что за моей спиной – Анастасия Ивановна, как бы прикрывающая от злых ветров завистливого недружелюбия, непризнания, холодного безразличия. Сказавшая мне своим глуховатым, но внятным и добрым голосом: Вы – поэт! Да сбудется до конца ею сказанное…