В продолжение предыдущей публикации (см. номер 41) хочу познакомить вас с ещё несколькими рассказами и стихотворениями Валентины Васютинской-Маркаде.
Валентина Дмитриевна Васютинская (в замужестве Маркаде) родилась в Одессе, окончила гимназию в Чехословакии, а большую часть жизни прожила во Франции. Уже во Франции она стала одной из первых исследовательниц русского и украинского авангарда и приобрела в этом качестве широкую известность. Но ведь, кроме этого, она была автором целого ряда рассказов, а поощряла её в творчестве её близкая приятельница, великая Тэффи. Однако, за исключением небольшой повести «Каменный ангел» (журнал «Возрождение», № 207, 1969) и рассказа «Блаженная» («Новое русское слово», Нью-Йорк, 1952), ничего из её беллетристики опубликовано не было, так как после смерти Тэффи она полностью изменила сферу своих интересов, переключившись на историю искусства. Поэтому данная публикация четырёх её рассказов и двух стихотворений является первой.
О том, как тщательно она готовилась опубликовать свою прозу и поэзию и как этого желала, свидетельствует то, что она по многу раз перепечатывала и исправляла свои тексты. Все они собраны в рукописный сборник, которому сама она дала название «Неизгладимые встречи». Все тексты датированы 1950-52 годами и написаны в Париже и в Бордо, где она преподавала.
Я думаю, беллетристика Валентины Дмитриевны Маркаде вполне заслуживает того, чтобы быть изданной отдельной книжкой.
Евгений Деменок
ВАЛЕНТИНА МАРКАДЕ
ДЕВКА
рассказ
Взбитая копна чёрных волос; белые, влажные зубы; наглый, в упор, взгляд круглых, как маслины, смеющихся глаз – вот какова погибель всех парней нашей улицы. Жила она на одном со мной «palier» маленького парижского отеля «A la belle etoile».
Ранним утром, смеясь и застёгивая на ходу множество пуговиц потёртого пальто, она убегала работать на фабрику ковров.
Вечером, возвратясь в урочное время, она распевала на весь дом модные песенки:
– Elle a des yeux c’tst merveilleux!
А по субботам, когда на соседней улице плясали до утра под гармошку слипшиеся пары завсегдатаев «bals musettes», она мчалась навстречу манящим огням разноцветных фонариков кафе «Au plaisir», оставляя за собой густые волны острого запаха недорогих духов.
Весёлая, бездушная, легко доступная, она обычно после танцульки щедро вознаграждала своего кавалера дешёвой любовью «без завтрашнего дня».
На утро, прощаясь на лестнице, смеясь и болтая, они расставались без тоски, упрёков, сожаления:
– Прощай, Жаклин, смотри не унывай!
– Ещё бы… я своего не упущу… Ха-ха… – и дверь с грохотом захлопывалась.
«Elle a des yeux,
C’est merveilleux!»
Но случилось так, что один из «cheri» не ушёл, остался всё воскресенье, понедельник, вторник…
По утрам они вместе стали убегать на работу; вместе возвращались домой, крепко держась за руки; вместе ели, гуляли, развлекались…
Жаклин незаметно изменилась: куда-то исчезли торчащие груди, непомерно высокие каблуки, звенящие серьги; она сама не верила своему счастью; задыхаясь от восторга, кричала из открытого окна через всю улицу своей подруге:
– Мы выходим вечером, а ты?
Но время шло. Вскоре её сызнова потянуло к беспутству, на улицу, в кабак. Песни смолкли, утих и смех. По субботам теперь слышался её бешеный визг и град звонких пощёчин…
В тёмных углах гостиницы зловеще зашушукались старухи-соседки:
– Чем только всё это кончится? Ай…ай…
Уже неизбежная развязка и разлука стояли, притаившись, у их дверей, а он всё ещё напрягал свои силы в надежде удержать её для себя – бледный, истерзанный часами маячил под окнами ковровой фабрики, почти насильно увлекая её после работы домой. Она тяготилась, скучала и рвалась от него прочь. В глухой борьбе проходили дни…
– Ça va mal… Ça va mal… – каркали вещуньи.
– Слыхали? – взволнованно окликнула меня наша консьержка. – Сегодня утром «cheri» Жаклины чуть не застрелился. Вторые сутки, как она исчезла… C’est un monde de voir ça, quand même…
Отель насторожился. От малейшего шороха на лестнице старые ведьмы приоткрывали щёлки в своих дверях. Наконец наступил вечер, в коридорах зажгли огни.
Разговоры, звонки прекратились, заглохло и хлопанье дверей; постепенно воцарилось безмолвие ночной поры.
Занятая срочным делом, я не вникала в кипевшие вокруг меня страсти. Но вдруг мне стало непереносимо жутко, ясно почудилось в ночном затишье присутствие вошедшей смерти…
Не колеблясь ни минуты, я прямо спустилась в контору:
– Поднимитесь сейчас же к Жаклин! Там что-то случилось…
– А вам-то что за дело? Дайте людям хоть умереть спокойно! – недовольно буркнула консьержка. Ей явно не хотелось вмешиваться.
– Я не уйду отсюда, пока вы не подниметесь наверх! – оборвала я неуместную шутку.
– Только русским такая ерунда приходит в голову! – злобно ворчала она, нехотя выбираясь на первый этаж; а через минуту на её отчаянные вопли уже бежали со всех сторон всполошившиеся жильцы.
– Живей, живей… зовите скорую помощь… Этот скотина покончил с собой…
Под окнами раздался тревожный гудок – пожарная команда, карета скорой помощи, дежурный врач, кислород, искусственное дыхание, промывание желудка…
Только на рассвете из дома вынесли узкие носилки. Толпа в ужасе расступилась; на толстом рядне из-под покрывала торчала неестественно задранная кверху голова и по-гусиному вытянутая шея с огромным кадыком; от каждого толчка всё щуплое тело корчила судорога икоты…
– И такой молодой, Господи, совсем дитя… – скорбели пожилые женщины, быть может, печалясь о своих сыновьях.
А в пустой, тёмной, как могильная яма, каморке, освещённой брезжущим светом улицы, валялся на полу обрывок измазанной кровью записки:
«Соловушка, родной мой, воротись! Я больше не могу! Жду до семи, если не придёшь, прикончу себя, чтобы не страд…», – и клочок обрывался, как оборвался и никем не услышанный его последний призыв.
В кафе «Au plaisir», кружась всю ночь напролёт в похотливом танце, Жаклин бесстыдно предлагала себя новому избраннику…
20/8 – 50.
Париж.
ОБИТЕЛЬ МИЛОСЕРДИЯ
рассказ
Посвящено профессору П.К. Паскалю1
К Рождественским праздникам скопилось много работы, спешно понадобилась помощница. Соседка-француженка посоветовала обратиться в монастырский приют для увечных детей: аккуратно работают, выполняют к сроку и недорого берут.
На звонок мне ответила старуха-монахиня:
– Как же, как же, пожалуйте! У нас ручным трудом заведует сестра Каролина. Пройдите, пожалуйста, в главное здание – я дам ей знать по телефону.
Трудно было поверить, что только тонкая стена отделяла шум торговой улицы от мира тишины монастырской обители. Всюду царила образцовая чистота; на стенах приёмной – портреты Папы, кардиналов, на столах букеты цветов.
За моей спиной послышались торопливые шаги. Я обернулась – дверях, приветливо улыбаясь, стояла совсем молодая монахиня, редкой красоты; она, как и все сёстры ордена, не была француженкой. Мы быстро сговорились об условиях.
– Мне остаётся только познакомить вас с нашей лучшей мастерицей. Однако предупреждаю вас: живущие здесь дети – уроды. Не выкажите как-нибудь вашего испуга – это их страшно обижает.
– Почему вы отказываете мне, сестра, в наличии простой чуткости?
– Нет, не то; наученная горьким опытом, я, к сожалению, вынуждена так поступать.
Моя помощница не замедлила явиться. Это была маленькая двугорбая девочка, с огромной головой на короткой шее; тощие руки висели ниже колен, одна нога короче другой, но страшнее всего было лицо: сильно выдающаяся нижняя челюсть, верхняя перехвачена заячьей губой; глаза же, как две перевёрнутые кверху дном чашки, торчали из орбит в разные стороны…
Это несчастное существо походило скорее на паука громадных размеров, чем на человека; но работницей она оказалась превосходной, и наши взаимоотношения вполне наладились.
Я часто приносила и забирала готовую работу; в монастыре ко мне привыкли.
Сама настоятельница нередко заходила в гостиную поболтать о тяготах повседневной жизни. Время было нелёгкое, послевоенное.
Эта пожилая женщина, с пергаментно-бледным, властным лицом, с первого же взгляда напоминала старинные картины испанских художников. Сестра Каролина, видимо, была её любимицей. Личное обаяние и ослепительная красота последней безотчётно влекли к себе. Я не могла понять её пострига.
– Скажите, сестра Каролина, – спросила я её однажды, – как вы не побоялись такой молодой стать монахиней?
– Ещё до моего рождения мать обещала меня Богу, – спокойно ответила она.
– И вы не тоскуете вдали от родных?
– Нет, я совсем отвыкла от мирской жизни и даже, когда бываю дома, тревога за этих калек не покидает меня. На моих руках до пятидесяти детей. Мадлен, ваша помощница, одна из лучших. Она сама ходит и может хорошо работать. А ведь есть совсем увечные, на костылях или постоянно прикованные к своим тележкам.
– Неужели нельзя попытаться излечить их? – воспользовавшись тем, что мы были одни, спросила я её.
– Конечно, что вы! У нас здесь есть и врач, и свой лазарет, но операции чрезвычайно мучительные, а результаты ничтожны. Это же последствия тяжёлой наследственности. Разве вы не видите, они и умственно отсталые, недоразвитые, не могущие осознать степени своего уродства… Но я то прекрасно знаю, до какой степени именно я здесь необходима, ведь это моё подлинное призвание, а не тяжёлая обуза, – с глубоким чувством закончила она и быстро поднялась уходить. – Извините, мне пора; нужно в баню вести мою детвору.
Она дружески протянула руку; бархатные, искристые глаза засветились при этом тёплой лаской.
Возвращаясь домой, я мысленно себя ругала – и зачем я её напрасно смущаю своими расспросами? Она довольна, занята полезным делом, спокойна и весела. Чего ещё нужно? Будто в миру нам лучше или легче живётся?..
Да многих ли я знаю, кто был бы так удовлетворён своей судьбой, как она? И что ждало бы её в миру? Пьяница муж, или незаконнорождённый младенец, и на всю жизнь гнетущая тоска, мученье, нужда? По крайней мере тут, в тиши, без этих страшных жизненных бурь, она донесёт свою прелесть и свежесть до самого конца своих дней…
Перед Пасхальными каникулами я снова зашла в монастырь забрать готовую работу. Привратница встретила меня приветливо, как старую знакомую, и попросила пройти в часовню, в которой шла церковная служба.
Белые накрахмаленные наколки монахинь стройными рядами красовались по всей церкви. Позади всех стояла настоятельница. Приютские дети сидели на передних скамьях, у алтаря; рядом с ними я узнала хрупкую фигурку сестры Каролины.
Обедня кончилась, заиграл жиденький орган; монахини, закрыв молитвенники, стали, одна за другой, подходить к святой воде. Сестра Каролина, выстроив своих питомцев попарно, тоже вместе с ними направилась к выходу. В это время из двери за алтарём вышел окончивший службу молодой священник и уверенной поступью пересёк храм.
Так некогда в здании сената шествовали, наверное, римские патриции – гордые, непреклонные, с правильными, прямыми чертами лица, со сжатой складкой тонких губ…
Проходя мимо сестры Каролины, он обдал её взглядом такой непреодолимой любви и сочувствия, полного ласки, что её полуопущенные ресницы задрожали, как крылья мотылька, она вся вспыхнула и бессильно поникла головой…
Нежный профиль, под белой будочкой крылатки, низко склонился, словно надломленная чашечка девственной лилии…
Полсекунды, не больше, и священник скрылся за дверью. Но этого было довольно. С уже непередаваемым злорадством, со всех сторон, впились в несчастную сестру Каролину жестокие буравчики злых глаз, и всех страшнее была Мадлен; открытой завистью и дикой злобой горели её безобразные черты.
Настоятельница, сощурившись, сделала вид, что не заметила всей сцены. Ещё несколько мгновений, и можно было подумать, что ничего недоброго и не происходило.
Смиренно приседая у раковины со святой водой, все, наконец, покинули Божий дом.
В следующий раз, придя за работой, я с грустью узнала о тяжёлой болезни сестры Каролины. Мои попытки навестить её успехом не увенчались; их очень вежливо, но бесповоротно отклонили.
Однако сестра Каролина вскоре всё же поднялась, и нам ещё суждено было встретиться, хотя с глазу на глаз нас больше уже не оставили, и было видно, что её вообще держали под строжайшим надзором. По недоброй улыбке, блуждавшей на губах Мадлен, я поняла, что всё это разыгралось не без её участья.
Сестра Каролина похудела, осунулась, смирилась и… потухла. Тихим голосом простясь со мной, она сказала, что ввиду болезни её переводят в Италию, в более мягкий, умеренный климат.
Но чего стоило ей покориться подобному решению, я даже не могла себе представить. Одним ударом отняли у неё весь пламень души; передо мной теперь была лишь оболочка живого прежде человека. Наверное, её стращали и смертным грехом, и отлучением, и вечным осуждением… Бедняжка! Мы молча обнялись и расстались навсегда.
Между тем, мне ещё раз пришлось побывать в монастыре, на благотворительном базаре. Ни сестры Каролины, ни прежней настоятельницы уже там не было. Новые люди, новые порядки! Грустно было в знакомой обстановке без привычных лиц. Дети стояли у столов со всякого рода ручными изделиями.
Тут же торчала и Мадлен; прифранченная, в белом воротничке, она изо всех сил вцепилась своими длинными руками в край подоконника и неотрывно смотрела в окно, никого вокруг себя не замечая. Следом за ней я повернула голову к окну.
Там, по тропинке, заложив руки за спину, шёл от церкви к воротам, высоко неся свою античную голову, молодой священник. И столько ненависти и презрения выражал весь его облик, что, глядя на него, мной овладело гнетущее уныние, и я поспешила как можно скорее уйти домой.
Прощаясь с привратницей-старушкой, я спросила про сестру Каролину.
– Soeur Caroline? – вначале даже испугалась моего вопроса она, но потом слащаво запела: «Très, très bien, elle se porte à merveille, et est très heureuse là-bas».
Я спросила и о настоятельнице. Она слово в слово повторила то же самое, и «счастлива очень», и «чувствует себя превосходно», – и вдруг, будто вскользь, добавила:
– Она в Бельгии, но племянник её, он по-прежнему здесь…
– ?
– А разве вы не знали? Да, наш священник.
Смешалась, умолкла…
И в этом – «разве вы не знали» – была вся разгадка.
Так вот на чём сыграли враги настоятельницы – подкопались, донесли. И всемогущие законники беспощадно расправились с ней, невзирая на преклонный возраст и почтенный сан.
Делая вид, что лечат неизлечимых уродов, на самом деле калечили лучших, благородных!
Во имя Божие служили сатане.
Когда борьба немыслима, остаётся одно – покориться…
Но более сильный не есть правый!
Тут-то, несомненно, была права ни в чём не повинная и намеренно оклеветанная сестра Каролина, принуждённая покориться вероломной жестокости карающего властолюбия.
28/8 – 50.
Париж
MEMENTO MORI
Ответ Дисским,
друзьям моим
рассказ
Капля камень долбит,
Стирается перстень с годами.
«Письма», Овидий
– Вьётся над бездной крутая дорога, покрытая славою римских когорт; её крепости, башни, мосты, бастионы целы и поныне во многих краях…
Вот сводчатый каменный мост, разрушенный «forum», бьющий бессменно фонтан…
Тонкая струйка живительной влаги, лаская камень, течёт без конца… От прежде утёкшей лишь сточенный жёлоб остался, а ту, что течёт, не замедлишь ничем, – как в вечно несущемся жизни потоке, – ничем не воротишь минувшего дня.
Журчит, убегая, вода…
Кругом тишина… Доносится издали шёпот прибоя и старый заигранный вальс.
По склону утёса гнездятся ажурные арки развалин прекрасного некогда замка. Вдоль узких, тенистых проулков взбираюсь на главную вышку. Там, сидя на пыльных ступенях, нищий старик скрипит на гармонике вальс… Из полых отверстий корявых бойниц любуюсь морской синевой.
Какая щемящая грусть в волшебной истоме уснувшего дня! Солнца косые лучи, лёгкою дымкой вечерней прохлады, мягко ложатся в расщелины скал; вкрадчиво стелятся тени седые по обочинам горных уступов; а под густою листвою роится, кружась, мошкара. Летучая мышь, просыпаясь, тихонько уже расправляет затёкшие крылья свои…
– День кончен. Сколько прошло их, и сколько пройдёт?
Кто побывал здесь, на башне старинной, бесстрашно бросая свой вызов судьбе?
Быть может, сам Цезарь когда-то тут делал привал, наблюдая далёкую Галлию?
В ночной темноте ярко пылали костры лагерей; гул войска, бряцанье кованых лат, рокот бегущих валов, как хмелем, бодрили отважное сердце вождя…
Быть может, именно здесь, направляясь из милой Лютеции, юный Отступник-Юлиан думал мятежную думу, под щебет цикад, в душистых сумерках юга? Он дерзко смотрел в бесконечную даль, ожидая с тревогой знамений неба…
Где Рима гремевшая мощь?.. Где роскошь и блеск Византии? Всё кануло в вечность – прошло… Следов не найти от бурлящих прежде страстей…
Теперь на вершине нас двое: я, дочь Скифии далёкой, и житель Прованса, старик-музыкант. Мы тоже с тобой – мимолётные гости.
– Уж не её ли ты ждёшь, с опаской косясь за крутой поворот ступеней?
Не жмись за уступом, не прячься – тут выбора нет, придёт твоя Дама, не бойся; она не обманет… Косматая, в царственной мантии, с косой наголо, пропляшет, под вой заунывного ветра, последнюю пляску, крепко сжимая тебя в косматых объятьях своих…
– А мой путь? Как долог?
За годы изгнания ведь вырыто много уж русских могил; всюду белеют кресты одиноко, лишённых отчизны, бездомных сирот… Сколько их пало под тяжестью рока, приняв на чужбине свой скорбный конец?..
Хотя нет здесь гонений, ни пыток, ни казней – но как безотраден наш жребий скитанья в мелочах будней суровой судьбы: сирая бедность, бесправье, лишенья…
Даже в часы сновидений не знает забвенья чужак.
4/8 – 51.
СВЕТ ВО ТЬМЕ
рассказ
Dédié au Docteur
Michel GAULIER2
В страшных мучениях умирала от уремии моя крёстная мать.
В маленькой комнате убежища для престарелых, где она доживала свой век, всё было пропитано её кропотливыми стараниями.
Ещё утром она сама встала, попросила испечь ко дню её Ангела сдобный пирог, рассматривала замысловатый узор новой вязки, выпила кофе и задремала – а очень скоро встрепенулась, открыла глаза, и, уже никого не узнавая, обвела всю комнату потускневшим взглядом.
– Горячего, горячего, горячего, – попросила со стоном, но всё подносимое с негодованием отстраняла дрожащей рукой.
– Горячего, горячего…
Начались позывы рвоты, ей подали таз, и она сразу успокоилась.
В ничтожный промежуток времени сознание совсем замутилось, отнялся язык, редкие стоны терзали её умирающую душу; но бороться с болезнью было уже невозможно. Через час началось полное забытьё. С каждой минутой на её лицо ложились всё новые отпечатки смерти – виски провалились, почернела кожа, слипшиеся волосы были мокры от пота… Зловонное дыхание стало пропитывать воздух, а сердце продолжало биться, страшно, ужасно, как будто силясь вырваться наружу; грудь вздымалась, колышась под тонкой тканью ночной рубахи.
Судьба лишила эту жизнь счастья, спокойствия, семьи. Болезнь и нужда были постоянными спутниками её последних лет. Раньше, там, у себя дома – даже страшно подумать – до чего это была завидная доля, кипучая, полная непрерывного труда: управление громадным имением отца, своё собственное образцовое хозяйство, опека над малолетними сёстрами и братьями…
А теперь?
Мы беспомощно стояли у её изголовья, и возле нас – жившие в общежитии – её приятельница, вдова генерала, и старичок-полковник; при свете зажжённой свечи священник-духовник проникновенно читал отходную…
Поздно ночью пришёл доктор; наклонился, проверил пульс, провёл рукой по её волосам, молча сделал обычный укол и тихо спросил: comment allez-vous, Vademoiselle? Больная задержала тяжёлое дыхание, но лежала неподвижно. Последовал всё тот же вопрос тоном такого участия и любви, что уже не понимая самих слов, она всё же почувствовала силу их сострадания и приоткрыла глаза, глядя на него с мольбой.
– Au revoir, Mademoiselle, je reviendrai demain.
Глаза снова закрылись и уже не открылись никогда. Но смерть наступила не скоро. Каждый вечер, неизменно, приходил доктор: щупал пульс, гладил голову, делал укол.
– Au revoir, Mademoiselle, je reviendrai demain, – уходя, говорил он ей на прощанье.
Однажды, придя, как обычно, поздно ночью, он грустно вздохнул: «Уже осталось не больше двух часов…», – и, ни на кого не глядя, быстро спустился по лестнице.
Больная, не приходя в сознание, к утру скончалась. На другой день вечером доктор зашёл опять. Зашёл, постоял у тела, долго, долго смотрел и вышел.
Так приходил он каждый вечер, пока тело не было ещё погребено; видно, не захотел изменить своей бедной бесплатной больной, которую пользовал ровно четыре года, зная с первого же дня, что она больная тяжело и неизлечимо.
Этот удивительный человек бескорыстно навещал её зиму и лето; в страшную стужу и непереносимый зной – усталый, голодный, нередко освобождаясь лишь к часу ночи – но приходил, приходил, принося всегда одинокому старому сердцу надежду и жизнь. И жизнь, поддерживаемая им так долго, наконец, оборвалась и угасла…
Но возникшая между ними близость ещё не прервалась, и, верный до гроба своему долгу, врач, как всегда, бережно склонялся, хотя уже и над бездыханным телом: – Au revoir, Mademoiselle, je reviendrai demain.
19/8 1950
Париж.
КАЗАЧКА
Страсть как неохота спорить с дураками!
Пусть себе дерутся вволю кулаками,
Пусть хоть все стаканы бьют да куролесят,
Лишь бы дали, черти, мне бельё развесить…
Лишь бы без помехи починить рубахи,
Вымыть половицы, просушить папахи,
А затем, примерно, лечь на боковую,
Да поднять на печке храп напропалую.
1.XI.52
Бордо
ЗАБОТЫ
Маме
Завяжу я узелочек на батистовый платочек,
Чтобы не забыть:
В старом доме, на балконе, окна перемыть.
Завяжу я узелочек на батистовый платочек,
Чтобы не забыть:
Против моли в антресолях шубы перебить.
Завяжу-ка узелочек и на третий уголочек,
Чтобы не забыть:
У прудочка этой ночкой парень засвистит…
Завяжу-ка узелочек на последний уголочек,
Чтобы не забыть:
Ранним утром барин, в кухне, может позвонить!
30 X 52
Бордо
____
1 Пьер Паскаль (Пётр Карлович Паскаль) – французский филолог-славист, преподаватель, историк, создатель французской школы славистов-русистов. Кавалер ордена Почётного легиона. Валентина Маркаде после развода с первым мужем, Борисом Павловичем Алимовым, вернулась жить к матери и в 1947-50 годах учится в Школе восточных языков у доктора Паскаля. Успешно сдав выпускные экзамены, она получает место ассистента преподавателя русского языка в Бордо.
2 Мишель Голье – доктор, кавалер ордена Почётного легиона, мэр французского города Невер.