Последние годы в середине лета в Питере случается изнуряющая потная жара. В тридцати метрах от окна, как доподлинно знает Кузищев, - грязно желтый облупленный брандмауэр. Временно, до осени он спрятан. Скрыт густой листвой мощного клёна. В такую погоду Кузищев изредка прикидывает, что получится, если встать на подоконник, раскинуть крыльями руки, подпрыгнуть, полететь сначала вверх, а потом вниз по глиссаде и нырнуть, окунуться в прохладное, густо-зеленое кленовое озеро. Клён, полутораметровую хворостину, посадил когда-то именно он, Кузищев. Прошло лет, что ли, сорок и теперь наглое дерево обогнало ростом брандмауэр соседнего пятиэтажного дома.
Прежде Кузищев работал в школе, преподавал литературу и русский. Читал лекции в Педагогическом институте. Иногда писал и печатал в журналах статьи о разных литераторах. Писались они исключительно для вразумления одуревших от чтения советских газет недоделанных коллег и редких любопытных школяров. В своих текстах ему удавалось проповедовать нормальные человеческие ценности, не споря с коммунистами, но и не следуя их идеологическим правилам. Как-то ухитрялся он обходить бдительную цензуру. И сейчас продолжает эти сомнительные труды, хоть коммунистов у власти уже давно нет. Ему видится, что теперь его сочинения стали еще более актуальными. Платят за них гроши. Или не платят вообще. Но нужно же чем-то занимать себя во «время дожития». Мощная казенная формула, «время дожития». Так начальники именуют годы, отпущенные гражданам самим Господом от выхода на пенсию до смерти.
Кузищев знает, что его тексты было бы самонадеянным полагать научными. Скорее они – эмоциональные размышления о любимых писателях и безнадежные попытки внушить юным коллегам и школьникам элементарные правила приличия, которые, увы, плохо поддаются рациональной защите. В одном фильме семидесятых годов прошлого века молодая учительница спрашивает у пожилых коллег, учившихся ещё в дореволюционных гимназиях: как им (ученикам) объяснить, почему нельзя читать чужие письма? И получает в ответ: «Нельзя и всё».
Впрочем, настоящие учёные литературоведы этим правилам никогда не следовали. Большинство их работ - именно что препарирование писательских писем и дневников, сохранившихся в архивах. Чужих писем и чужих дневников. А вот что их коллеги будут делать лет через пятьдесят, описывая нынешнее время? Длинные письма ручной работы вышли из моды. Никто их не пишет. Только короткие мейлы. Дневники, даже в компьютере, кажется, никто не ведет. И рукой писать все разучились. Компьютерная интернет эра! Будущие филологи, бедняги, заранее обречены на немоту, безработицу. Придется им уткнуться в античность, средневековье или девятнадцатый век. А то и переквалифицироваться в бармены. Про жизнь и труды литераторов двадцатых годов двадцать первого века никто из них ничего не узнает и не напишет. А впрочем, может, оно и не нужно...
Лето пролетело, протащилась зима, робко проклюнулась весна. А он всё вспоминал, высчитывал прошедшие годы, усмехался, не веря, что это когда-то было… Лет шестьдесят назад… Так давно… Но было. В девятилетнем возрасте полагал он себя вполне самостоятельной персоной. Во всяком случае, умел в одиночестве ездить поездом на дачу в Кавголово и автобусом в дальнюю английскую школу. Однажды первый раз в жизни оказался в аэропорту. Увязался провожать отца в очередную командировку. Уговорил: обратно – автобусом, я же умею! Старший Кузищев, железнодорожный чиновник, часто уезжал, улетал, ускользал в дальние края по своим неведомым серьезным делам.
Он прошел контроль и скрылся из глаз, взмахнув на прощанье рукой. Младший, Олег, пробрался к огромной стеклянной стенке, сквозь которую ему, как, наверное, лягушке из аквариума, было видно то, что за стеклом. Сотня пассажиров - пионерский отряд во главе с вожатой и её поднятым на палке флажком, шагала вдаль по асфальтовому полю аэродрома. Наверное, в этом отряде находился и отец. Оторваться от стекла Олег был не в силах. Ему открылся загадочный мир, о существовании которого он, конечно, знал, но до сих пор ни разу не видел. Как волшебные рыбы ленились, плавали, скользили вверх в небеса и неслись вниз с небес продолговатые тела самолетов. Вот и тот, в котором, как вычислил Олег, улетал отец, побежал всё быстрее и быстрее, незаметно оторвался от земли, ушел в небо и стал таять в густом воздушном молоке. И Олег подумал: вот бы стать тем, кто командует этими волшебными рыбами.
С тех пор решил, что окончив школу, пойдет учиться лётному делу. А тут еще попалась ему книжка загадочного француза Экзюпери «Ночной полет».
«Пилот Фабьен, который с крайнего юга, из Патагонии, вел почтовый самолет на Буэнос-Айрес, узнавал о приближении вечера по тем же приметам, по каким узнают об этом воды в гавани: по спокойствию, по легким складкам, что едва вырисовываются на тихих облаках. Фабьен словно выходил на бескрайний, безмятежный рейд».
Безмятежный рейд, Патагония, Буэнос-Айрес покорили юного Кузищева окончательно. Точно - стану пилотом, решил он. Начал читать книги про авиацию и даже записался в авиамодельный кружок. Но долго там не продержался. Полетами там не пахло, пахло столярным клеем. Приходилось делать мелкую ручную работу, соединяя непослушные детали игрушечных аэропланов, которые то ли полетят, то ли нет. Оказалось, что руки Олега не приспособлены к мелкой и неспешной точной работе. И хорошо. Не всем же строить аэропланы. Кто-то ведь должен летать.
Через несколько лет в начале северной весны он катался на лыжах. Стоял робкий солнечный день с блекло голубым небом, редкими ленивыми облаками и запахом слегка подтаявшего снега. Он стремительно скользил с горы, а прямо у него на пути рухнула неумелая девчонка. Он круто свернул, его понесло в какие-то заросли, и зловредный толстый сук шибанул его прямо в правый глаз. Пришлось лечиться. После лечения глаз видел не совсем ясно. Вроде как в тумане. Сперва Олег на это не обращал внимания, достаточно было добросовестного левого. А иногда он даже зажмуривал левый нарочно и любовался затуманенным окружающим миром, который вдруг начинал казаться волшебным и загадочным.
Тогда ему было вроде бы двенадцать лет. Или тринадцать. Март. Число? Что-то около пятого - десятого. Точнее не вспомнить. А зря, ведь именно этот день, как он позже догадался, определил всю его дальнейшую жизнь. Как выразились бы любители высокопарных слов, стал для него судьбоносным. Об авиации пришлось забыть. С таким дефектом зрения в авиацию дорога заказана.
В десятом классе по совету школьной литераторши попробовал он читать Бунина. Сперва, как говорится, не въехал. Длинно, скучновато, никаких приключений. Но однажды наткнулся на абзац, который вдруг всколыхнул в его душе память о давней любви. Об Экзюпери с его безмятежным рейдом, Патагонией и Буэнос-Айресом. Бунин: «вечернее бледное море лежало спокойно и плоско зеленоватым сплавом с опаловым глянцем. Над ним злобно и жалостливо надрывались чайки, чуя на завтра непогоду». Олегу понравилось, что море лежало «спокойно и плоско», а более того восхитили надрывающиеся «злобные и жалостливые» чайки. Он вдруг почувствовал прелесть неожиданного сочетания обычных слов, созидающего зримую и слышимую картину. Стал читать Бунина по-новому. И не только Бунина. Поступил в университет на филологический...
Сегодня ворошить прошлое не получалось. Голова пухла от утренних новостей. Сердце колотилось. Интернет не унимался. Взорван и потоплен военный корабль На борту утонувшего судна, как сообщают, находилось около пятисот человек команды и десанта. Настоящих, живых людей. Что с ними? Молчание. Будто их и не было вовсе. Значит, утонули. Погибли. Погибли румяные мальчишки-матросы, захлебнувшись горькой холодной водой. Исчезли, растворились хитроумные инженеры-электронщики. Сгинули в сырой ночи загорелые флотские офицерики. В голове бесилось кипящее прыгучее варево. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Это я. Посетил. Этого нельзя забыть. Нужно записывать. Пусть как часть своего жизнеописания, как исторический фон. Как глупо торжественно – история, жизнеописание. Непременно с заглавных букв. История. Жизнеописание. Память слабовата. Записать сегодня, сейчас. Потому что не записанные события прошлых лет навсегда смываются потоком времени, а если помнятся, то помнятся как-то искаженно. Или укладываются в дальний сундук и вынимаются оттуда по какому-то случайному и неосознанному приказу. Возникают вдруг совершенно неважные подробности неких неважных прошлых событий. И почему именно этих?
Где-то, с кем-то пили водку и закусывали маслинами. Ел маслины первый раз в жизни. Это запомнилось. А с кем чокался, не помнил. Потом всплыла фамилия – Суздалев. Или Суздальцев? Может, Удалов? Коллега? Да, филолог. Лицо никак не вырисовывалось, а чётко нарисовалась вдруг крашеная масляной краской стена за спиной у этого Суздалева - Удалова. Краска советская грязно-зеленая, облезлая, и там, где она облупилась, угадывался серый шершавый профиль двугорбого верблюда. А о чем тогда толковали, не вспомнить. Наверное, о чем-нибудь умном – культурном , вроде того, кто круче – Толстой или Достоевский.
Попытки погружения в прошлое появились у Кузищева недавно. До своих семидесяти жил он спокойно. Не болел, о смерти не думал, хотя знал, что когда-нибудь она нагрянет. Знание это было вполне уверенным, но абстрактным, теоретическим. До смерти еще дожить нужно. (Дожить до смерти. Ха-ха.) В семьдесят он уволился из школы, а когда исполнился ему семьдесят один год, выбрасывая в помойку ставший ненужным прошлогодний календарь, вдруг почувствовал шкурой, что чудище с косой реально. Почему не в семьдесят, а именно в семьдесят один? Непонятно. Но из абстрактной перспективы предстоящая гибель вдруг превратилась в реальную и, возможно, скорую. Ожидание её - что-то вроде ожидания школьного экзамена. Ну, допустим, лет десять еще продержусь. Не так много. С увеличением возраста бег времени ускорился, это он уже заметил. И решил, пока не поздно, всё-таки писать что-то вроде мемуаров. Жизнеописание, блядь!
Стал соображать, с чего начать. Авиация – с ней ведь ничего не вышло. Школа – как у всех. Мать, как он теперь понимал, – прелестная добрейшая женщина. Но ему в глупые юные времена она было неинтересна. Отец ушел, жил отдельно, в другой семье, и Кузищев с высоты своих пятнадцати лет на него сердился и потом, даже став старше, долго не поддерживал отношений. Возникла первая, еще студенческая жена, которая уже через год совместной жизни превратилась из прелестной барышни в склочную бабу. Вторая жена родила двух сыновей и, как только стало возможным, укатила с ними в далёкие Штаты. «У меня приблизительно два сына», отвечал Кузищев на вопрос о детях. Эта стандартная фраза была цитатой из собрания афоризмов легендарного автора снайперской характеристики российской жизни: «не было никогда, и вдруг опять».
Разошлись с женой по-джентльменски. Продали трехкомнатную квартиру в центре. Кузищев получил однокомнатную в том же самом их давнем доме и приличную сумму денег. Между женами и после них случались у Кузищева разные подруги, но надолго не задерживались. Обычный небогатый школьный учитель, да еще и филологический зануда Кузищев, несмотря на внешнюю моложавость и мужскую привлекательность, быстро их разочаровывал.
Исчезали друзья. Кто-то уезжал, кто-то умирал, а иной попросту становился чужим и ненужным. Кузищев жил одиноко, но страдал от одиночества не сильно, старательно сочиняя очередные статьи и, по договоренности с неким издательством составляя сборник из их многолетних запасов. Предназначался сборник для окормления старшеклассников. И название сборника возникло: «Читаем вместе». А тут завелось в голове еще и это чертово «жизнеописание». Словом, скучать было некогда, но когда за тысячи километров от Питера вдруг началась бессмысленная и жестокая война, он скис и вся собственная писанина стала часто казаться ему тоскливой и никому не нужной.
Однако обнаружился неожиданный антидепрессант. Иногда временно помогает. Интернет. Рельсовые сайты. Съемочная камера из кабины машиниста смотрит вперед. Кузищев летает вместе с нею. Именно, что летает, хоть и не так высоко, как мечталось в детстве, а совсем близко к земле, точнее - к рельсовому пути. В этих виртуальных путешествиях ощущение полета его не оставляет. Он взлетал в Швейцарские Альпы с локомотивом, смело торившем свой путь по заметенной снегом извилистой колее на краю пропасти. Мчался над однообразной стерильной Германией. Осторожно крался узкими каменными уступами над скалистыми фьордами Норвегии. А в Праге, где он воочию никогда не бывал, раскатывал в трамвае…
Сверкающие рельсы плавно убегают за нижнюю кромку монитора, змеятся извилистые узкие улицы старинного города. В утренних сумерках синяя и почти пустая Прага спешит, летит навстречу. Редкие прохожие. Наверное, утро праздничного дня или просто - воскресенье. Светает. Гаснут желтые фонари. Тротуары и междупутья припорошены недавним скупым снегом.
Другой маршрут, другая Пражская «linka». Лето, яркое солнце, на улицах многолюдно. Некоторые, ждущие трамвая, зачем-то пристально, иногда тревожно вглядываются в приближающееся лобовое стекло вагона, будто вопрошая водителя: довезешь? Ты правда семнадцатый номер? Не седьмой? А Кузищеву, просматривающему эти движущиеся картинки через год-два после съемки, кажется, что эти люди смотрят прямо на него, его разглядывают, чего-то ждут именно от него. Когда он только осваивал это трамвайное развлечение, то отводил глаза, испытывая некоторое даже чувство неловкости. Потом привык, сообразив, что это всего лишь запись момента. Момента, который давно свершился и сгинул в жестоком потоке времени. И разглядывать эти лица можно без смущения, словно смотришь на экран в кинотеатре, а они всего лишь лица актеров, играющих свои роли...
Майским днем он глянул в окно и заметил, что на ветках родного клёна вдруг нахально вылупились острые ярко-зеленые маленькие листочки. Вчера, вроде бы, их еще не было. Выключил компьютер.
Война войной. Но пока она далеко. На волю, решил Кузищев. Накинул куртку и вышел на улицу. Легко поддувал прохладный северный ветер. В мокрых мостовых, окаймленных тесными рядами припаркованных автомобилей и зазубренными остатками грязного тающего снега, плавало сверкающее весеннее солнце. Тоска отпускала. Вышел на Садовую и направился в сторону Невского. Встречные, молодые и пожилые, как всегда в Питере, были угрюмы и озабочены, как будто не было вокруг блистающей весны. Что ж, что война, решил Кузищев. Не ведают, что надо радоваться и благодарить Господа или кого там еще за жизнь, пока еще не сметенную ядерным бураном, за сегодняшнее тёплое солнце, за прохладный ясный воздух. По-настоящему петь он не умел, но, как всегда на быстром ходу у него внутри начинала звучать какая-нибудь неожиданная песня. Выскочило: «Окрасился месяц багрянцем, где волны бушуют у скал, поедем красотка кататься, давно я тебя поджидал. Ты правишь в открытое море, где с бурей не справиться нам, в такую шальную погоду нельзя доверяться волнам». Ветер подслушал опасливые слова и вдруг подтвердил их, шарахнув мощным порывом. Кузищев еле успел подхватить улетающую кепку.
В «Лавке писателей» он увидел солидную, килограмма в три, книгу, посвященную Геннадию Шпаликову. Что-то про него Кузищев слыхал. Поэт, сценарист, кинорежиссер, поставивший всего один фильм, покончил с собой в возрасте тридцати семи лет. Кузищев наугад открыл книгу. Попался кусок чьих-то воспоминаний. «Весной Гена шел по улице Горького и был погружен в себя, а в его авоське болталась бутылка водки за 2р.87к., буханка хлеба и букетик ландышей». Наивность записи восхитила. Подъезжая к станции, у меня слетела шляпа. Шел по улице и был погружен в себя. Несмотря на неуклюжесть фразы, с помощью авоськи и её содержимого зримый образ живого человека возник. Человека именно шестидесятых годов прошлого века. Никак не привыкнуть, что двадцатый век – прошлый. Некоторых «шестидесятников» Кузищев застал. Были они, как и покойный Шпаликов, лет на десять старше Кузищева. Пили много. Жили весело и свободно. Однако некоторых загребало КГБ и отправляло в лагеря. Немногие из них еще живы.
Кузищев раскошелился, купил книжный кирпич. Шагал по Невскому с тяжелой книгой в пластиковом пакете. Зашел в первое попавшееся кафе, взял кофе, уселся у большого окна. По стеклу, посверкивая, ползла вниз талая вода, отчего мир за окном, впитывая солнце, двоился, троился, расплывался. Кузищев листал книгу, выхватывая наобум из разных мест первые попавшиеся строки.
Из предисловия: «Шпаликов происходил из семьи военного. Учился в Суворовском училище. Такой получился суворовец, ушибленный Хемингуэем. Его жизнь была короткой и несчастливой».
Из дневника Шпаликова 1957 года: «Я ужасно сентиментален, и это неистребимо во мне, как грусть. Вижу знакомые лица, давно чужие, и они волнуют меня, и я охвачен воспоминаниями, течение времени останавливается, открывая прошлое… Меня пугает равнодушие времени и чужие люди. Время безжалостно, я знаю это и стараюсь улыбаться, когда мне совсем не хочется улыбаться». «На помойке сидела старуха. Она жевала совершенно по-дворянски, не открывая рта, зеленый огурец». «Жалко, что галактики разлетаются. Вроде людей. Им бы слететься, соединиться, а они, сволочи, разлетаются».
Кто-то стучал в стекло. Кузищев глянул. Сквозь талую склизь расплывчато нарисовался некто бородатый. Еще стук. Бородач за стеклом прицелился указательным пальцем в Кузищева. Тот пожал плечами. Бородатый исчез за окном, возник в дверях кафе, приостановился, оглядывая зал. Был высок и странен. Футляр с гитарой. Черное, узкое в талию, длинное до щиколоток, наглухо застегнутое пальто, прочерченное сверху донизу двумя декоративными пунктирами металлических пуговиц. Черная же круглая шапочка вроде фески Муссолини. Шальная во все стороны рыже-седая борода. Подошел.
- Ты Кузя.
Кузищев сдержанно кивнул, не узнавая. Соображал: раз Кузя, то - институт, давние годы. Но не наш, из другой группы. Или из университета? Убрал со стула пакет с книгой и отправил его под стол. Пришелец уселся. Устроил гитару на подоконник. Вблизи его замысловатое черное пальто обнаружило потертости и замасленности. Пахнуло перегаром и подвальной сыростью. Впрочем, подлинного запаха не было. Но он, несомненно, возник. Соткался в воздухе из зримого образа.
- А я – Волоховский. Не узнаёшь?
Фамилия отчетливая, но не вспоминалась. Неизвестная. Чужая. Мало ли, быть может, где-то, пересекались. Но без фамилии.
Волоховский собрал бороду в жменю.
- А теперь?
Кузищев пожал плечами.
- Его звали Роберт, - торжественно произнес Волоховский.
Кузищев вспомнил: так назывался какой-то давний фильм. Какая-то фантазийная мура про робота по имени Роберт. Созвучие. И так же звали парня, когда-то в давние годы промелькнувшего мимо.
- Вы сильно изменились, - сказал Кузищев.
- Еще бы! Ты мне нос сломал. Тогда. Видишь, до сих пор кривой.
И он пальцем нажал сбоку на кончик своего носа, как бы его выпрямляя. Отпустил, и нос вернулся в исходную позицию. Кривизна оказалась малозаметной, микроскопической.
Что-то всплывало чуть отчетливее. Неприятное. Драка. С этим Робертом? Общага. Куча народу. Дым. Магнитофон. «Битлз». Барышни. Липкий приторный портвейн «Три семерки». Муть какая-то. Пьянство, после которого Кузищев обычно мало что помнил.
- А я слежу за тобой, - пропел тонким голосом этот самый Роберт. – За творчеством твоим. Всё статейки пописываешь. Про литературу. Словеса. Настоящая жизнь круче. Литература – ложь.
- Ложь, которая одновременно является истиной, - возразил Кузищев. – Это один мудрец сказал. А вы чем занимаетесь? Музицируете?
- Как же без этого. А так - я просто пенс.
- Работаете?
- Бывает.
Роберт помолчал, потом неопределенно шевельнул плечом и буркнул:
- Наши Синеглазку взяли.
- Не понял, - сказал Кузищев. - Кто такая Синеглазка, кто и куда её взял. И кто это наши?
- Не интересует?
- Смотря что.
- Ну, война идет. Слыхал?
- Допустим, - Кузищев насторожился.
- Синеглазка – населенный пункт. По дороге к Чернодару. Скоро и Чернодар возьмем. Надо выпить, - заявил он и позвал официантку. – Надя!
Так. Затевает разговор про войну с малознакомым человеком. Выпрыгнуло старинное словечко – сексот. Или просто дурак? Подвалом запахло сильнее. На хрена мне этот тухлый Роберт? Выпрыгнула фраза в стилистике давнего почти забытого времени: рвать когти. Дверь в уборную у выхода из кафе. Сексот сидит спиной к ней. Пакет с книжкой под столом. Подошла официантка, склонилась к Роберту, приготовив блокнот.
- Коньячок, - сказал Роберт. – Триста.
Кузищев поворачивался на стуле боком, меняя позу, как бы давая отдых уставшей спине и подхватывая под столом пакет левой рукой.
- Я в туалет, - сказал он.
- Два шашлычка, - заказывал сексот, водя пальцем по строчкам меню. – Салатик. Два.
Кузищев поднимался, чуть поворачиваясь корпусом влево. Выпрямлялся, шагал вперед, плавно разворачиваясь вправо, передавал из левой руки в правую пакет с книжкой, загораживал его своим телом. Энергично шагал к выходу и, мимо двери с буквой М, выскальзывал на улицу.
Пересекал Невский. Гордился собой: не подчинился настырному пришельцу. Тут же вспомнилось из книжки: «шел по улице и был погружен в себя». Нет, про меня смешнее. «Шел по улице и гордился». Вот как! Солнце продолжало сиять, мокрый асфальт сверкал. Возвращался домой не по Садовой, а по каналу. Лед в канале посерел и растрескался. Шагал Кузищев четко и быстро. В ритме шагов всплывало нечто рифмованное, хоть и осеннее: «под шершавый ветра свист облетает жухлый лист, намокает торс Венеры, шеи гнут пенсионеры, вдоль канала, как канальи, на кривых ногах каная». Кажется, это я когда-то сочинил? Пора переквалифицироваться в поэты, ёрничал Кузищев. За ним числилось десятка два никому, кроме него самого, не известных стихотворений.
Солнце опускалось за дома. Город погружался в синеву. Небо на западе желтело, краснело, кровавилось. Дурацкое веселье от успешного побега сменялось привычной усталостью. Война. «Не было никогда, да вдруг опять». Мы тут живем обычной мирной жизнью, веселимся, а там, где-то далеко - раскуроченное обгорелое железо, разрушенные дома, расстрелянные в затылок старики, изнасилованные дети, раздолбанные в пыль города. Тысячи трупов. Армаггедон. И этого вождям мало. В тайном подземелье ждет своего часа, томится и точит свои зубы их любимая атомная игрушка. Вспомнил чудом сохранившееся письмо, которое писала прабабушка своей дочке, а именно - бабушке Кузищева из Ростова в Петроград в 1919 году. Описывая безобразия, творившиеся большевиками в захваченном Ростове, она вдруг вопрошала: зачем скука такая безысходная? Как неожиданно и точно! Именно. Ничего, кроме скуки, в навсегда однообразно безумном мире, нет и не будет никогда. Лет уже триста. Если не больше. Всегда одно и то же. Злобная скука.
Пришел домой, съел пару бутербродов, заварил кофе. Включил компьютер. Интернет. Снова грузится в мозг, в душу то же, что мучает уже несколько месяцев. А оторваться невозможно, как в юности бывало никак не перестать теребить языком больной зуб...
Львов, 30 апреля.
Журналист говорит с семьей, которой повезло выбраться из ада. Люди рассказывают, как неожиданно началась война. «Сначала где-то вдали загромыхало, а потом первый снаряд прилетел прямо во двор. Вдруг выясняется: по-настоящему нужно и дорого то, что не очень сильно ценил. Вот отключается свет и перестаёт ходить лифт. Окна распахнуты, чтобы их не выбило взрывной волной. Квартира начинает быстро остывать, все греются на кухне. Пропадает вода. Исчезает газ. Восьмидесятилетней бабушке с больными ногами во время обстрелов приходится с двенадцатого этажа спускаться в подвал. Выпал снег - радость, это вода. Все жители выходят готовить еду на кострах во двор. Начинают пилить деревья, но сырые дрова очень плохо горят и топят мебелью из разбитой ближайшей школы. Повесились два пенсионера в соседнем подъезде. Все время в городе пахнет гарью. Что дальше – неизвестно»…
Петербург, 30 апреля.
«В Петергофе запустили фонтаны. Летний сезон будет посвящён 350-летию со дня рождения Петра I. 21 мая в честь юбилея в Нижнем парке на Большом каскаде пройдёт «Весенний праздник фонтанов». Фонтаны будут радовать горожан и туристов до 16 октября. График работы с 10:00 до 19:45».
Тошнит. В холодильнике сиротливо стынут грамм двести водки. Выпил половину, запил водой и упал на тахту не раздеваясь. Прикрыл глаза, поплыл…
Густой сизый воздух… Бубнит мужской голос… Радио?.. Потрескивает… Ещё что-то гудит… Басом… Это же глушилка! Забивает радио… Комната в общежитии… Лица юные… Но смутные… затуманенные, как бы без черт… Словно недавно пойманные возможные преступники в телевизоре с заляпанными полупрозрачной вуалью лицами... Бубнит диктор… Сексот Роберт, сегодняшний старикашка... Он один - чёток… Размахивает рукой… Что-то кричит… Рот распялен… Черное пальто с пунктиром железных пуговиц… Трепаная борода… Голос сквозь глушилку: десять тысяч студентов… шествие… лозунги… плакаты… Глушилка… Откуда глушилка?.. Опять время глушилок?
Да это же про шестьдесят восьмой год! Про Прагу! Встать, что ли, покрутить настройку?.. Лень… Сил нет… Диктор… Арестован премьер-министр… Застрелен двадцатилетний… Глушилка… Танки… Виноградская 12… Баррикады… Танки… Убито 17… 52 ранены… Комендантский час… Глушилка… В темное время оккупанты открывают огонь по любому движущемуся объекту... Бородач Роберт в черном пальто – к приемнику… Щелк!.. Голос смолк… Но глушилка работает… Вдруг лицо… Девушка… Гнев… К приемнику… Включает… Сексот подскакивает, выключает… Оттаскивает её… Она сопротивляется… Бьет его по рукам… Хватает и подымает стакан: «Za naši a vaši svobodu!» Роберт тащит её к двери. Кузищев догоняет, бьет его в лицо...
И просыпается. Кулак уперт в стену. Больно. Кто-то настойчиво звонит в дверь. Встать, что ли? Сон иссяк, но глушилка зудит. Звонок трезвонит. Сумасшедший дом. Кузищев встает, идет в прихожую, приоткрывает дверь, не снимая цепочки. В щели – соседка снизу. Халат в яростных оранжевых лилиях. Раздражена. Одутловата.
- Опять от вас гул идет по всему стояку! На ремонте экономите!
Ага, вот откуда глушилка.
- Простите, сейчас.
Захлопнул дверь. На кухне стукнул кулаком по крану и чуть повернул его вправо. Глушилка смолкла.
Улегся, не раздеваясь. Не спал. Вспоминал, как вдвоем бежали по коридору общежития, и она тащила его за руку. Пустая комната с четырьмя кроватями. На стенке – Хемингуэй с трубкой в зубах. Глоток «Бехеровки». Поцелуй. Тьма. Упоение её телом, её шепотом, музыкой её чешских фраз. Её нежностью и милостью. Утром – самолёт, она улетает, её, заграничную студентку, исключили из здешнего Университета и высылают. Хорошо, не арестовали: лети себе птичка домой, пусть там с тобою свои разбираются.
Аэропорт. Обнялись на прощание. Целовались.
- Я не знаю твою фамилию, Кузя,– вдруг сказала она.
- Кузищев. Я не Кузя, а Олег. А твоя?
- ХлАдкова.
- Это что-то значит?
- Прохладная.
- Какая ж ты прохладная! Ты горячая!
Смеялись. Целовались. Плакали.
Стеклянная стена, аквариум. Как в детстве. Поле аэродрома. Отряд пассажиров во главе со стюардессой с флажком торопится к самолету. И кто-то из отряда то и дело оглядывается. Она?
В первый раз за много лет ясно вспомнил её облик. Каштановые с рыжиной волосы – густые и пышные, как у модной в те годы французской певицы, только не приглаженные, а слегка небрежно взлохмаченные. Нос маленький, прямой. Лицо почти круглое, чуть удлиненное, с сильно вылепленными надбровными дугами, отчего кажется удивленным. Глаза спокойные и беззащитные. Кажется, зеленые. Или синие? Синеглазка. Мягкая сила и нежность. Как же он забыл эту девушку и никогда не вспоминал? Да здравствует сексот! Своим явлением заставил вспомнить. А сам Кузищев догадался, что не вспоминал, потому что чувствовал - они с этой случайной Михалкой (так её звали) были созданы высшими силами друг для друга. Стандартная формула – любовь с первого взгляда. Нет, сперва никакая не любовь, а удар, взрыв, короткое замыкание, дуга электросварки, обязанная соединить на всю жизнь. Но расставание стало неизбежным. В те годы Кузищеву попасть в Чехословакию было невозможно. Так же как и Михалке снова оказаться в Ленинграде. И сработал предохранитель: забыть!
На другой день его ждал в издательстве редактор. Заглазная кличка – Наполеон. Мал ростом, широкоплеч, горбонос и решителен.
- Вынужден тебя огорчить, Кузя, непременно придется делать кое-какую правку, - сказал Наполеон, нашел нужный лист и прочел. – «Иван Пущин хочет посвятить свою жизнь справедливости. И поэтому вступает в тайное общество, ставящее своей целью свергнуть царя и создать достойную жизнь для народа». Надо это смягчить. Допустим, убрать про свержение царя. Заменить на нечто вроде улучшения государственного устройства. Ну, про народ, мать его, пусть останется. А про тайное общество – тоже плохие слова. Типичный экстремизм… Декабристы нынче не в моде…
- Началось? – спросил Кузищев.
- А ты что думаешь? Началось. Проснулся. Давно началось. Мы же на грантах сидим. Значит текст твой будут читать в комитете по культуре. Там новая метла – Скабеев. Он по образованию – хоккейный тренер. Про свергнуть царя - непременно заметит. Все тренеры – монархисты. А кроме царя, прицепится к тайному обществу. Тайное общество для них самый ужас. Им всё время эти общества мерещатся. Экстремизм. Раз, - и нет гранта. А твоя книжка не коммерческая. Тираж будет не более двухсот штук. На свои мы её не сможем выпустить, как бы я тебя не любил. Так что тебе придется еще поработать. Врать ты не умеешь, а вот смягчить разные разности придется.
- Шестьдесят восьмой, Чехословакия, - вдруг выскочило из Кузищева. – Там же есть про это. Тоже чистить?
- Да ладно тебе, какая Чехословакия. Черт с ней. Чисти Россию-матушку.
- А если я откажусь?
- Значит, книжки твоей не будет. Как бы я к тебе не относился.
Шел домой Кузищев по Моховой, потом по Фонтанке. Лениво ползли грязные льдины. Небо затянули темные тучи. Повалил снег крупными хлопьями. Вот тебе и весна! А он всё соображал, гадал, что делать со своей книжкой. Обсуждал её судьбу сам с собою, но как бы отделившись от себя, глядел со стороны, иногда даже пожимал плечами, будто отвечая невидимому собеседнику. Выглажу, вычищу книжку, будет меня тошнить. Будет? Обязательно. Не выглажу – книжки не будет. А может, и хрен с ней. Пиши не пиши, в отечестве нашем ничего не меняется. А ты, Кузищев, собрался что ли этот мир переделать? Смешная самонадеянность! Не прошло и тридцати лет, как вся цензурная гнусь вернулась. Но по-своему, с обратным знаком. Тридцать лет назад декабристы были героями, первыми революционерами. Теперь героем стал Николай Палкин. Тот, кто этих идеалистов казнил. А бывшим героям - революционерам навесили кличку экстремистов. Словом, жизнь человеков кувыркается, как хочет. Прошлое и будущее непредсказуемо. Так что, быть может, именно лет через пятьдесят после большого взрыва кто-то найдет в развалинах Питера заржавленный жесткий диск с моими черновиками, ухитрится его расшифровать, и моя неуклюжая писанина откроет ему глаза на наш нынешний век. Не буду ничего исправлять, решил Кузищев. Просто опишу свой разговор с Наполеоном и воткну в жизнеописание. И никаких исправлений!
Утром не было ни сил, ни охоты вспоминать вчерашнее. Тем более что-то сочинять. В интернете стандартные новости и чей-то утренний текст: «Я все время думаю о планах на жизнь, о своих проектах. А потом я вспоминаю, что у всех погибших тоже были планы на жизнь, пока не начались бомбежки и обстрелы. У всех покалеченных этой войной были планы, а теперь у кого-то нет рук и ног, нет дома. Погибли дети, животные. Их города превращены в горы строительного мусора».
Из новостей.
«Удар по судостроительному заводу, погибли 300 военнослужащих, была уничтожена военная техника, сообщил чиновник из Минобороны».
О, какая это всё мучительная скука!
Заставил себя отключиться, хоть на время, от новостей и прогнозов диванных стратегов. Стал мыть накопившуюся грязную посуду и обнаружил, что флакон с моющим шампунем почти пуст. Я ж его купил недавно. Или полгода назад? Больше? Меньше? Настоящей войны тогда, точно, ещё не было. Тут же вылупились сильно философические мысли. Время катится, торопится. Смывает всё, что казалось постоянным. И то, что прикидывалось вечным, булькнув на прощанье, исчезает в темных недрах канализации.
Включил очередной трамвайный сайт. Амстердам. Улицы полны народу. Трамвай осторожно проталкивается сквозь толпы пешеходов и велосипедистов. На деревьях нежные облака свежей листвы. Снято в мае? В конце апреля? Солнце яркое, тени короткие. Середина дня. Праздник? Полез в Википедию. Так и есть. Пятого мая 1945 года Нидерланды подписали акт о капитуляции германской военной группировки. В этот день в стране государственный праздник. От войн никуда не деться, подумал Кузищев. Даже в виртуальном трамвае.
Перебрался в Прагу. Там осень. Серое утро. Туман. Начало маршрута - пригородный район. Пустые остановки. Ближе к центру остановочные платформы заполняются народом. Есть на кого поглядеть, чтобы убедиться – внешне ждущие трамвая в Праге ничем не отличаются от петербуржцев. Те же дутые куртки, те же вязаные шапки колпачком. Молодежные рюкзаки.
Спешит девушка, торопливо пересекает улицу, пролетает за стеклом близко к кабине. Быстрый поворот головы. Быстрая улыбка. Быстрый взгляд. Исчезла. Трамвай тронулся. «На Тихорецкую состав отправится, вагончик тронется, перрон останется» - пропели Кузищевские нейроны. Нажал на «паузу». Изображение замерло. Всё, что шевелилось на улице, застыло. Тащил картинку назад и пускал вновь. Раз, другой. Хотел поймать нужное мгновение, разглядеть мелькнувшую за стеклом исчезнувшую девушку. Зачем? Бог весть. Наконец, картинку удалось остановить в нужной фазе.
Барышня в фас. Михалка! Стоп. Михалка, если жива, должна быть моего возраста, не сразу догадался Кузищев. Ей около семидесяти, чуть меньше, чуть больше. А тут юная девушка не старше двадцати. Стройная. Затейливо взлохмаченная. Рюкзачок. Джинсы с нарочными дырками. Распахнуто модное длинное тёмно-серое пальто, шарф подобран со вкусом, такой темно-пурпурный, под цвет губной помады. Необычно выпуклы надбровные дуги, и от того глаза кажутся беззащитными и удивленными. Не считая одежки, копия Михалки шестьдесят восьмого года. И что это значит? Случайное сходство? Или… Или это её дочь? Для дочери слишком юна. Внучка? Чушь какая, подумал Кузищев. Не бывает таких совпадений. Ошибка оптики. Неточность электроники. Мало ли? Или сходство с Михалкой просто пригрезилось? Снова гонял картинку туда-сюда. Похожа и всё тут! Что делать с этим нежданным открытием? Плюнуть и забыть? Или попытаться исследовать, разузнать и связаться? Зачем? Прошло больше пятидесяти лет. Всё, что когда-то случилось, заржавело, растворилось в едкой кислоте времени. Исчезло. Но есть другое время - «время дожития». Чем его загрузить? Книжкой, сборником статей, как выяснилось, не заполнить. Выход – поиски, расследование. Искать эту барышню. Стать детективом. Ехать в Прагу. Надеяться на встречу? Искать её на улице? Не получится, опять война всё смешала и спутала. Поездка невозможна.
Кое-как разбираясь в инструкциях и кнопках, сумел сделать скрин-шот момента, где загадочная барышня смотрит прямо в объектив. Выделил её крупный план и поместил его в программу поиска по фотографиям. В ответ получил штук пятьдесят портретиков каких-то женщин. И ни одна из них по-настоящему на неё не похожа. И под портретами никаких сведений о людях, на них изображенных. Бессмыслица.
Поискать саму Михалку по имени и фамилии? А жива ли она? Сохранила ли девичью фамилию? Снова интернет. Серия статей об известной теннисистке Denisa Chladkova. А Михалки нет. А что она тогда изучала в Ленинградском университете? Кажется, что-то связанное с русской литературой. В мире много ученых русистов, и они иногда устраивают свои международные конгрессы. Сайт чешского конгресса филологов-русистов позапрошлого года. Список участников, выступивших с докладами. Вот она! Есть! Michálka Chladkova!
«Добрый день, господин Р. Решил обратиться к Вам как руководителю конгресса русистов. Много лет назад в Петербурге я имел удовольствие встречаться с г-жой Хладковой, которая недавно участвовала в Вашем конгрессе с докладом «Всеволод Гаршин как предшественник Чехова в жанре новеллы». Во время той давней встречи мы обсуждали аспекты творчества и биографии Гаршина, связанные с его отношением к войне, с его пацифизмом. Позже, по не зависевших от меня причинам, наше общение прервалось. Теперь я обладаю новыми сведениями по интересовавшими нас обоих с г-жой Хладковой вопросам и хотел бы ими с нею поделиться. Не соблаговолите ли Вы сообщить мне электронный адрес г-жи Хладковой? Я кандидат филологических наук, с моими работами можно познакомиться на сайтах Петербургских журналов «Педагогические записки» и «Звезда». Заранее благодарю. С уважением, Олег Кузищев».
Через две недели он получил мейл с двумя прикрепленными файлами. В одном – текст по-русски, во втором – фотография двух похожих друг на друга женщин. Одна из них - юная прелестная барышня, наверное, та самая, которую Кузищев видел из кабины виртуального трамвая. И вторая - стройная, сухая пожилая дама. У обоих сильно выступают приподнятые надбровные дуги, отчего их лица кажутся удивленными и беззащитными.
«Кузя, дорогой друг! Вы позволите Вас так называть? Вот Вам фото, на нем я и моя внучка Иванка. Она, друг мой, и ваша внучка тоже. Странный каприз природы или высших сил – она очень похожа на меня в молодости... А её отец – мой и ваш сын был ничуть на меня непохож. Но о нем позже. С нашего с Вами первого и единственного свидания прошло больше полувека. Я никогда Вас не забывала. Дважды побывала замужем, оба раза неудачно. Может быть, именно память о Вас помешала мне стать хорошей женой приличных преуспевающих мужчин. А нашему с Вами единению мешали и постоянно мешают танки, где-то ползающие, рычащие, стреляющие в живых людей по приказу сумасшедших правителей. Если бы не эти правители и их танки… Сейчас, когда почти вся жизнь уже прожита и нам осталось совсем немного, мы с Вами могли бы просто сидеть в кафе, пить вино и говорить о странностях любви. Но, увы… На вас я в некоторой обиде. Было у нас с Вами лет двадцать, подаренных политиками, когда мы могли бы встретиться. Но Вы все эти годы меня не помнили… А теперь вдруг… Надеюсь на Ваш ответ и на наше реальное свидание. Однако время бежит, мы, увы, далеко не молоды, и повезет ли нам увидеться в этой жизни – неизвестно. Может быть, нам суждено соединиться только в ином мире. Впрочем, интернет – тоже иной мир. Немедленно напишите мне о себе и пришлите Ваше фото. Обнимаю Вас. (Если Вы не против.) Ваша Michálka Chladkova».
Нужно сделать селфи, подумал Кузищев. Непременно у окна и на фоне клёна…
Здравствуйте! Хочу предложить Вашему вниманию небольшой рассказ, который невозможно напечатать сейчас в России. О себе. Кинооператор, кинорежиссер, фотограф. Снимал фильмы Ильи Авербаха, Глеба Панфилова, Динары Асановой. Лет двадцать, как пишу прозу, публикуя в Питерской "Звезде". Сейчас мне 83 года. Во вложении список моих публикаций […] Дмитрий Долинин.