Одесса
Black boy
Жизнь Давида Даца прибрали к рукам случайные люди.
Завязалось с приездом племянника.
Прежде в кабинете свила гнездо пятнистая горлица. Европейская переселенка запросто залетела в дом, покружила над стопками книг, уселась на голову шкапа. Три дня ушло на приготовление перины изо мха и травы. В кладке появились два белых яйца. Следом загостил самец. На полу, ореховом бюро, диване, рассыпалась шелуха от семян и зерна. Когда вылупились птенцы, закрывать окно стало поздно, слепенькие малютки требовали еду, тепло родительского брюха.
Давид написал сестре жалобное письмо. В канун юбилейной даты, восьмидесятого дня рождения, он бранился на одинокость. Грозил небесной карой за небрежение к унылой судьбе. Старуха поняла брата по-своему, упаковав сумку домашней стряпней, отправила на выручку сына. Телефонные переговоры рассорили двойняшек, тот, что старше попытался отозвать гонца. Не вышло, в разгар свары поезд племянника отмахал полпути.
— Гицеля1 — самое жуткое воспоминание из детства. Они гоняли на машине, похожей на бандитский обрез. Злодеи с испитой рожей. Их расправа утверждала право на унижение, насилие. Набрасывая петлю на шею собаке, душегубы управляли человечьим страхом, — Давид запретил племяннику разрушать отслужившее гнездо. — Рожденный в доме становится его частью, историей. То, что ему полагается — собственность дома.
Племянник родился в Сиднее, чем был чрезмерно горд. К сорока годам он нигде не обжился, не завел профессию, семью. Прибиться к материнской ферме заставила нужда. По словам сестры, он следил за рационом коров.
— То, что ты называешь зверством, жестокостью — санитарный кордон. Теперь-то, на девятом десятке, тебе очевидна миссия охотников на бездомных тварей?..
Давид налил в бокал племянника темно-рубиновое густое вино. На обед разогрели вчерашние отбивные, старик вскрыл банку соленых огурцов.
— В городе моей юности не водилось бездомных. Ни собак, ни людей. Жили в подвалах, прилипали друг к другу в тесноте общежитий и коммунальных квартир. Бедствовали, кто не при связях и деньгах. Мой соученик припахивал цвелью, они с бабушкой, матерью и отцом гнили в глубокой яме, три с лишним метра под землей. В этой могиле вдоль сырых мрачных стен стояла мебель: кровати, стол, комод, на нем в рамках фото, искусственные цветы.
Племянник заварил белый сортовой чай.
— Выходит, не о чем сожалеть. Хоть в чем-то ты согласен с мамой. Попробуй. Этот чай не подвергался ферментации. Японцы накрывают кусты непрозрачной пленкой, лист вызревает без солнечного света. Весьма полезно для работы желудка.
Давид пригубил еле теплый тошнотный напиток. Из уважения к тратам промолчал. Он привык к аромату черного чая, щедрой рукой подслащенного сахаром, дольке лимона. Рассматривая белесые ополоски, старик подумал: «К чему тогда покупать брынзу и ржаной хлеб».
— Твой дед был мозгом семьи, бабушка — ее беспокойным сердцем. Моя сестрица — набитый камнями желчный пузырь, — приложив ладонь к губам, Давид по-шутовски смежил брови. — В знак примирения нареку себя толстой кишкой. Сообща с пушистым котом, фикусом, люстрой и окном мы составляли единый организм. Сердечный приступ отца, скрип расшатанного стула, огорчения, обиды, недокормленный мастикой паркетный пол, считай, поражающие его вирусы. Любовь родителей, ощенившаяся сука, новые обои, успехи детей — спасительная вакцина. Ты зря смеешься, — Давид лизнул ложечку с вареньем, обронил каплю на жилет, завозился с салфеткой. — Также устроен многоквартирный дом. В нашей хоромине, семейка моряка загранплавания выполняла функцию оглушенной циррозом печени. Профессор-лингвист отвечал за гортань и язык. На первом этаже поселилась доступная дама, ее за глаза величали бешеная матка, иногда пупок. Мы были легкими дома, соседи сверху — метровый пищевод.
Давиду приспичило помочиться, он выбрался из кресла, пошаркал в туалет. Высвобождая из петелек пуговицы на ширинке, он продолжал бормотать:
— Домам принадлежала заглавная роль в биографии улиц. Некоторые были их грудью, иные бедром. Встречалось злокачественно больное жилье, оно распространяло метастазы на окрестные новостройки и особняки. Зачастую улица в пищеварительной системе города превращалась в задний проход.
По вечерам племянник смотрел телевизор, перебивающие друг дружку викторины. Решение заданий участникам гарантировала подсказка, состоящая из трех, а то и четырех вариантов ответа. Победителям вручали денежные призы.
— Шляпа Наполеона. Двууголка, цилиндр, картуз. Негусто для награды ценой в две годовые пенсии, — старик нервничал, ему не терпелось вернуть контроль над пультом, соседний канал начинал трансляцию международной панорамы новостей. — Да что они знают о Бонапарте, его триумфе под Аустерлицем, пощечине при Бородино, крахе Ватерлоо. Бьюсь об заклад, этот купчик-эрудит признает родным языком корсиканца французский.
— А на самом деле? — племянник оторвался от экрана, хмуро посмотрел на резной бок шифоньера.
— Разумеется, итальянский. Точнее, корсиканский диалект итальянского языка, — Давид придавил кнопку захватанного пульта, новостная программа ушла на рекламу. — До своей кончины он говорил с сильным итальянским акцентом, что не помешало ему стать легендой Франции. Вот такой, брат, картуз.
Для наведения порядка в доме племянник кликнул подкрепление — юную гречанку, прирабатывающую через посредство газетного объявления. Незваные уборщики трудились в четыре руки. Укладывали в мусорные мешки тряпье, не спросясь переставляли кадки, чемоданы, сундуки.
Давид осматривал очищенный от паутины угол. Его заурядность потрясла старика. Закуток походил на лицо без глаз и губ. Натянутый на банку чулок. Открылись истлевшие местами обои.
И площади зияют в полночном запустенье,
Как дворики в чертоге забытого владыки,
А улицы с их далью прямы и однолики,
Как коридоры смутных тревог и сновидений.2
Шептал, озираясь на перемены, старик.
Вместе с пылью на середину комнаты вымели упраздненный австралийский фунт, десяток пуговиц, засохший леденец, соскользнувшую под шкаф открытку.
«Дорогой друг, приветствую твой День смеха, — писал одноклассник Давида, — улыбку на лице! Под потолок моей каморки набились прежние шутки. Как лучист их юмор. Сколько в них доброты, веселой выдумки и любви. Они наполнены мудростью сочинителей, наших дедов. Острословием и нежностью их жен и подруг. Фантазией многих поколений. Бородатые хохмы одинаково беспечны, юны, им нипочем насмешка теперешних граждан, осмеяние пришлой толпы. Радуйся, смейся, хохочи! С целованием…»
Товарищ Давида был поэт, частый гость бульваров, парков и садов. Он дружил с чайками, восхищался морской синевой. У него была возлюбленная, поэт посвящал ей стихи. После смерти трубадура она утешилась в объятиях мясника.
— Голубушка, а ведь я квартировал неподалеку от Греческой площади. К ней восходила Греческая улица, Александровский проспект, — Давид заказал доставку еды на дом, девчушке пиццу с грибами, племяннику — запеченный в духовке суп. — Мой кузен женился на праправнучке заговорщика, члена тайного общества «Филики Этерия»3. Неужели не слыхали?!
Девушка скупо покивала головой.
— Надо бы знать, кому греки обязаны свободой. Впрочем, я не о том, — Давид размочил в чае бисквит, утопил четвертину на донце чашки. — В городе процветали улицы испанцев, арнаутов, сербов, евреев, поляков, болгар. Итальянский и Французский бульвары. Наутро, по завершении ночных собраний греки-бунтовщики отправлялись пить турецкий кофе. Евреи закупались в немецких рядах. По повелению русского императора должность градоначальника занимал герцог-француз.
— А у нас премьер-министр штата — армянка4, — вмешалась девушка. Затем озорно воскликнула: — И греки в правительстве заседают.
— В стране иммигрантов француз на государственной службе не диковина, — вслед за гречанкой высказался племянник. — А как иначе? Коренных жителей осталось три процента, — далее он обстоятельно разъяснил преимущества национально обезличенного государства. Державы, в которой малые народы порабощены культурой проживающего в стране большинства.
— Полюбопытствуй у гостьи, — Давид оживился, забарабанил длинными пальцами по столу, — как будут рекомендоваться Афины, греческим или армянским городом, если убрать оттуда греков и заселить армян.
Девушка рассмеялась, заверила мужчин в несбыточности мглистой перспективы — эллины никогда не покинут свою столицу. Ее родичи надеются доживать век на родине, в отпуск подрабатывают на виноградниках, копят на мечту.
— Путать неизбежность с доблестью — заблуждение, — обращаясь к племяннику, сказал Давид, — для одних двести лет несменяемый герой-француз — характеристика личности. Для прочих — особенность города. «Врата выбирают входящего. Не человек»5.
На следующий день племянник задумал выкорчевать сухую ксанторрею, по прозвищу Black Boy6. Травяное дерево — предвестие беды — цвело на пожарище. Взамен он надумал установить садовый зонт с лежаком для дяди. Давид не разрешил трогать «чернокожего». Слоняясь по запущенному участку, он думал о незаметных до времени людях. Тех, кто раскрылся в годину всеобщей катастрофы. Оседлал неудачу. Расцвел, выйдя из огня.
— Давно хотел тебя спросить, — племянник замялся, перевел взгляд на ржавый кувшин, — не раскаиваешься, что вызвал в Австралию сестру?
— У твоей матери непреклонное мнение по любому предмету, она бывает несносна, бранчлива, но она моя половина, а значит, судьба. Нелепо гордиться правым и проклинать левое, претерпевшее глухоту ухо, — скучным голосом отозвался старик. — Эмиграция?.. Она не знала, когда следует оставить лифт.
Племянник с недоверием посмотрел на Давида и вновь, по привычке, отвел от собеседника глаза.
— Это начало притчи?.. Басня, троп?..
— Задача. В лифт высотного дома входит приметно беременная женщина, тетка с собакой бойцовой породы, пьяный гопник. Тетка с гопником враждующие соседи, собака без намордника. Пьянчуга держит дверь лифта, сквернословит, требует вытолкать пса на лестничную площадку. Тетка визжит, науськивает на противника свирепого зверя. Вопрос: как поступить беременной бабе?
— Звать на помощь. Молиться. Утихомирить задир, — уверенным голосом заявил племянник.
— Молитва подспорье смиренных духом. В остальном ты провидец, мамин сын. Брюхатая позвонила брату, призвала его выгнать из лифта тетку, собаку, алкаша. Навести порядок, добиться перевеса. По счастью, брат находился в пограничном государстве. Внимание, правильный ответ. Разбрасывая по сторонам пену, пес бросался на всякого без разбора, его хозяйка билась в истерическом припадке, бражник норовил лягнуть неприятелей ногой. Оборачиваясь на злобную пасть, тесня вконец захмелевшего забулдыгу, брат вывел упорствующую сестру из лифта и увел в надежное место, безопасный приют.
— Мать считает свой отъезд проявлением малодушия. Для нее нет страшнее слова трус.
Кивок головы, прогулявшаяся по лицу Давида гримаска, одновременно выражали сочувствие и укор.
— Удалиться, не дожидаясь кровопролития, — с тревогой в голосе пробормотал старик. — Исчезнуть. Не знать гражданской войны.
Смятенные мысли спровадили Давида на берег океана приветствовать закат. В шуме спотыкающихся о скалы волн ему грезились гудки буксиров, туманы, сырь. Заросший плющом забор обсерватории. Александровская колонна. Листопад.
Юные ноги вели его в Пале-Рояль, там, под кроной платана целовались мраморные дети.
Дачный район на взморье. Перламутровый звук аккордеона. Торопливый поцелуй.
Девочке было восемь, ему семь лет. Над их головами цвели бледно-розовые венцы персикового дерева. Поздние сумерки. Мятый под ногой абрикос.
Им было неведомо, в чем клялись навек.
Приоткрытые губы юной супруги. Нос. Пухлая щека. Незабываемый до старости конфетный вкус барбариса во рту.
На пешеходной дорожке показалась хроменькая блеклая собачонка. Ее человечий двойник, сгорбленная старушка, катила за собой собачью коляску. Давид посторонился, с поклоном пропустил пару. «Пережитое в городе навсегда его капитал. Нам остается жизнь на проценты, морок, волшба», — не то про себя, не то вслух произнес Давид. Ему чудился хруст расплющенного велосипедной покрышкой каштана. Мерещились застрявшие в брусчатке трамвайные пути, пляжный топчан, дурман лиманской грязи. Троллейбус вез его на окра́ек почтового тракта. У ворот кладби́ща ждал плакальщик, в глубине погоста одичание, брошенность могил.
— Готыню!7 — заклокотало в горле Давида. — Готыню!
На всхлип обернулась хозяйка, следом ее пес. В темноте недвижимая фигура старика повторяла очертания камня, сутулого валуна.
— Не ты ли заявлял, что предрассудок враг ши́ри? — племянник зачехлил тонометр, внес показания в блокнот. — Аритмия — послание усталого сердца, тебе нужен врач.
Давид ухмыльнулся, сказал, подражая южному говору, нараспев:
— Уважаемый, по нынешнему дню это редкий товар. Сердце лечат добрые вести. А с ними давно все не так.
Крадущийся из-за грудины спазм мешал говорить, Давид пересел к кислородному баллону, надел маску, вдохнул газовую смесь. Его мать училась у выдающегося диагноста, старым, больным, он звонил в дом пациента, просил попробовать на язык суточную мочу.
— Будь любезен, скажи, ты не забыл дитя, разделившее с тобой первый поцелуй? — кислородная ингаляция стабилизировала дыхание, унялось трепетание сердца, пу́льсовый перестук. — Помнишь ее имя, возраст?
— Помилуй, дядя, когда это было. Кажется… Нет, не скажу, прости.
— Виной тому город-мужчина. Сокровенные тайны ему не к чему, заговор, революция, бунт, другое дело. Он подчиняет себе до износа. Мне милее город-женщина. Что? Разумеется, жил. Встречались неприступные дамы, этакий город-гостиница, побыл, сколько положено — съезжай. А хоть в провинцию, захолустье, яму. Тех, что дружат из выгоды, значительная часть. Только отвернулась удача — освобождай жилье. Город-женщина любит шик. Однако, находились иные, например, чеховская Душечка. Она всегда с очередным мужем, большинством. Потакает ему во всем. Талдычит за него проповеди, не переносит его обидчиков. С новым населением — новый супруг. Так и тянет из века в век. Верность, мой милый, это не про города.
Мысли старика смешались, перескочили на семьдесят лет назад. В парадное с мозаикой на полу, надписью SALVE, стенами цвета утеса Каррары. «Стыдись облыжной речи, не рассылай упреков. В чем ее вина?!» — дважды беззвучно повторил Давид. За дверью, во втором этаже, ребенок зубрил гаммы, скользил неуклюжими пальцами по ноте ми. Его мать, женщина цветаевского замеса, писала на кухне письмо. В кладовке скреблась мышь.
«Как трудно расстаться, не жить с тобой. Ожидание — тяжкое время. Недосказанность. Простодушие. Ложь. Повинность быть немой…»
Отец ушел в ночь, там и сгинул. До самой смерти мать твердила об «очистительной силе насильственного разрыва». По слухам, он сменял женщину-город на мужчину-страну.
— Налей мне немного бренди, посудачим о том, о сем, выпьем на дорогу.
Утром сестра известила племянника о возвращении. Понадобилось его присутствие в суде. Не вникая в суть тяжбы, Давид поблагодарил сестру за заботу, вспомнил ненавистный ей кларнет, уроки с духовиком из гарнизонного оркестра.
— С чего бы это сердечнику пить…, — племянник откупорил бутылку, плеснул в пузатые рюмки на глоток. — Твоему сухому закону лет тридцать?
— Добавь год, другой. Но есть весомей достижение — сорок лет без табака.
У Давида не было детей. В Австралию сестра прибыла в положении, спустя три месяца родила. Мальцом племянник опрокинул на себя тумбу: забрался на откидную дверцу, потянулся к приемнику — говорящему сундуку. Лет в пять разлил акриловую краску в музейный альбом. Покупка фермы. Переезд. Дальнейшее сокрыто за границей штата. Пунктиром линия. Черта.
— Мой дед пил водку из стакана, по два за присест, — Давид не притронулся к бренди, понюхивал, рассматривал янтарно-коричневый цвет. — Он уверял, что мужчине смолоду даруется в управление тройка. В ней коренник — поиск смысла, то есть себя; пристяжные — образование, пьянство да блуд.
— Видно, жизнь его пронеслась с ветерком, — не отрываясь от сборов, обронил племянник.
— О, да! До пятидесяти лет. По его расчету, в эту пору тройку должно поменять на упряжку из двух лошадей. С кем оставаться решать лихачу.
Племянник защелкнул на чемодане замок, глядя на гравюру, промолвил:
— Учеба забрала у меня двадцать пять лет. Гнедую на мыло.
Давид махнул рукой, призывая племянника дослушать.
— К шестидесяти годкам, говорил дед, в самый раз пересесть в бричку с угрюмой кобылой. С ней доживать. Она повезет на погост.
— Кто он, философ, мудрец?
— Биндюжник. Так звали возчиков в его кругу. Виршей не складывал, но был поэт.
Машина такси вильнула за поворот. Давид прикрыл калитку, поковылял в дом. Кишка коридора упиралась в чулан. Справа от него висела акварель — задний двор дачного строения, беленая стена, иллюминатор в бельэтаже, крыльцо. В который раз Давид разглядывал антенны, трубу, штангу дорожного знака «остановка запрещена». Шептал, пел стихи:
Порой тебя находит запах,
Которого не слышал много лет,
И сразу же по комнатам проходит
С ведром воды забытая девчонка…8
Он забирался к ней в кровать ночью по приставной лестнице через окно. Нацеливался руками под простыню, к белой полоске на загорелом теле.
Ребячество. Смех.
Они не снимали трусов, робели касаться низка живота. Слепо тыкались губами в щеку, затылок, лоб. Им было по пятнадцать лет. За ухом у девчонки схоронилась не вымытая под душем морская соль.
Во сне старик слышал чавкающий звук качающего кровь сердца. Видел свою пуповину и сестры. Над матерью склонился Ангел-губитель, он велел роженице отказаться от малыша. Его выбор был на стороне мальчика, известно, в старости хрыча. Он-де обуза, тягостная ноша, ярмо. Мать стонала, тужилась, кричала проклятья губителю в лицо.
В пять утра заголосили птицы. В семь — приходящая ставить капельницу островитянка-медсестра.
— Горе, господин Дац! Горе! Black Boy зацвел.
Давид не шелохнулся, он сочинял не прожитые дни, листал задолго до него зачитанную книгу.
Шаланда, рябь на море, пар.
1Особа, промышляющая отловом бездомных собак.
2Хорхе Луис Борхес «В кругу ночи», из-во «Амфора», С.-Петербург, 2000
3«Общество друзей» (гр.) — тайное общество, целью которого было создание независимого греческого государства.
4Береджиклян Глэдис (1970) — сорок пятый премьер-министр штата Новый Южный Уэльс, Австралия.
5Хорхе Луис Борхес «Фрагменты апокрифического Евангелия», из‑во «Амфора», С.-Петербург, 2000
6Черный парень (анг.)
7Господи (идиш).
8Стихотворение Тонино Гуэрра в переводе Лоры Гуэрра.
Остров Флиндерс
День ветра
В июле нынешнего года мне исполнится пятьдесят девять лет. Половину из них я живу на острове Флиндерс, что в двадцати километрах к северо-востоку от Тасмании. Вместительный кусок суши носит имя командира судна «Норфолк» Мэтью Флиндерса1, неудачливого вояки и путешественника. На острове проживает 987 овцеводов и рыбаков. Уцелевшие аборигены перебрались на материк в середине XIX века.
Большую часть жизни я изучаю ветер, занимаюсь ветроэнергетикой. Пассаты, муссоны, нежный бриз и знойный ядовитый самум привораживают меня с детства. Возможно, дело в сорванной с головы и унесенной в океан панамке, или разоренном смерчем гнезде. Как знать, что околдовывает невинность.
В поисках знакомства с ветром я объездил многие страны. Побывал в гостях у пыльного сирокко, сдружился с холодным ослепляющим мистралем; угодил в плен к воинственному афганцу, чуть было не околел от изнуряющей жары хамсина. Повадки человека для меня бо́льшая загадка, чем настроение и характер ветра.
Двадцать лет тому назад я получил приглашение на конференцию Всемирного совета по энергии ветра. В то время технический потенциал ветровой энергии находился в стадии освоения, специалистам и мечтателям было очевидно — ее источник неисчерпаем.
Встреча проходила летом, в Москве.
Духота, кочующая по широким проспектам толпа, собственная нелюдимость заточили меня в гостиничный номер. С окончанием завершающего день доклада я отправлялся обедать, смотрел новостной канал CNN, укладывался спать. А тут событие: в город пожаловала Международная театральная олимпиада. Улицы и площади заполонили клоуны, музыканты, цирковые акробаты. До русской столицы добрались десятки спектаклей, уникальные шоу, мастера-исполнители со всех концов света. Москвичи перестали метаться в кольце станций и вокзалов, нацепили накладные носы. Участникам форума вручили билеты на вечерние номера программы. Мне досталось по два на представление, второй квиток подарил коллега из Новой Зеландии, укативший в Торонто на вручение премии.
«Полифонию мира»2 представлял академический театр, лишний билет спрашивали в подземелье метро, сквере, на подступах к зданию имперской постройки. Очередь в окошко кассы: семейная пара, респектабельный мужчина, дамы с клатчем в руках. У входа в вестибюль — девушка с особенным выражением глаз. В нем перетасовались покорность, безволие, печаль, упорство. И еще — доступность блудницы, целомудрие, простота. Такой взгляд наверняка был у Анны Карениной, Настасьи Филипповны, булгаковской Маргариты. Факультативный курс по русской литературе в сиднейском университете читал сухонький старичок, второе поколение послереволюционной иммиграции. Он непрестанно курил, жиденько покряхтывал, и, как бы бранясь, бурчал:
— Не то, чтобы Тургенев плохо знал русского человека. Куда там! Жизнь за границей, будь она неладна, сработала в нем против правды, припудрила его перо. У Пушкина русский человек занозистый, нескладный, с придурью, сам себе на уме. Может казнить, а может миловать. У Толстого — герой и вор в одном картузе. Так называемая «тургеневская девушка» — вымысел, порча. Русская девушка — это Катюша Маслова.
Я достал из портмоне билеты; словно береговые чайки, учуявшие еду, слетелся заметный и незаметный люд. Меня затолкали, заклевали, вынудили обороняться английской бранью. Девушка заведомо знала: заветная бумажка достанется ей, и был соблазн ее проучить, но не хватило воли. В фойе театра она исчезла, потерялась в толпе, с первым гудением, дребезжанием, рокотом музыкальной мистерии присела на краешек кресла. К ее телу прилипло мокрое ситцевое платье, с кончиков волос капала вода. Под потолком слышалось журчание ручья, шум прибойной волны. На сцене сцепились колокольцы, трещотки, горловое пение шамана, скрипки, туба, виолончель. Чрезмерность звуков напугала меня — оглушенный литаврами, я убрался из зала, но прежде положил на острые коленки билет на следующее представление.
«Одиночество придает ощущение безопасности», — услышать такое от Джимми Пейджа3, кто бы мог подумать. У меня вызывает тревогу штиль, безветрие. Я рвусь из ущелий на равнины. Моя стихия — шторм.
Конный театр4 выступал в шапито на берегу реки. Под музыку «Весны священной» по манежу гарцевали лошади-танцовщики, лошади-циркачи. В рамах пластических картин завораживающе корчились безмолвные индусы. Рядом со мной в белом комбинезоне сидела Лея. Из ее макушки торчал накладной хвост струящихся волос.
Вторая часть балета — «Великая жертва». На манеж ступают белые кобылицы, они кружат пируэты, валятся на спину, тянут морды к грудям длинноволосых девиц. У Леи размыкаются губы. Обнаженные торсы наездников, погоня, копыта-пуанты взбивают песок цвета красной охры. Бешеный ритм финальной пляски.
В парк вернулся покой, тишина, в реке перевернулась рыба.
— Ветер — крылья Бога. Его гнев, милость, переживание. Ветер и есть бог. Фудзин5 у японцев, Ваю6 у индусов, Борей и Эвр7 у древних греков. У всякого ветра есть имя или прозвище. Ветер из Сахары берберы называют Шерги, — я говорю ей в затылок, неразличимую в сумраке спину. — Испанский Терраль8, французский Агей9. Ветер на русском озере Селигер кличут Покойником.
Девушка останавливается, находит мое плечо, шепчет на ухо:
— Я ветер Лея. Ветер без места и земли.
Ночью мне снился Эвандейл10, дорога к дому родителей. Ее искромсали рвы, приходилось карабкаться по обсыпающимся стенкам окопов, плутать в лабиринте траншей. В прихожей горит тусклая лампочка, на полу валяются сорванные со стен обои, комнаты выкрашены в озерно-синий цвет. Отец в окружении коробок, баулов, узлов, правит рукопись. Матери нет, видно она уже умерла.
Лее девятнадцать лет, в ее возрасте австралийские школьницы получают аттестат о среднем образовании. Официант подает плов на лепешках с пышными бортами. Горка риса украшена айвой, рубленым зеленым луком. У Леи сносное произношение.
— «Счастливица… На нее пал выбор… За что ей?!», — шептали за спиной ведьмы.
Жаба кликнула. — Сейчас!
Зло станет правдой, правда — злом.
Взовьемся в воздухе гнилом11.
— Ты не слышал? Не слышал?! У тебя в голове ветер.
В пиалах дымится зеленый чай, у Леи наверняка есть парень.
— В далекой древности на краю болота жила девушка, избранница сурового ветра Давыл12, владыки верхнего мира. У Давыла был соперник, дух леса Бичин13. Он тоже добивался девушки. Вышел у них спор, кому она достанется, а девушку о том не спросили. Давыл сипит: «Моя будет!» — Бичин рычит: «Нет, моя!» Схватились дух и ветер, устроили сражение. Сто лет длилась битва, иссякли у недругов силы, наступило разорение и тьма.
Лея умолкла, оторвала взгляд сине-лиловых глаз от узора на блюде.
— Хочешь знать, что стало после?
Я ответил:
— Хочу.
— В страхе и темноте девушка выродилась в бесовку Албасты14, уродину с обвислыми грудями. Она бродяжничает по пересохшему болоту, выжженному огненным смерчем лесу. В ее сердце скопилась злоба и ненависть. Не дай бог мужчине повстречать Албасты. Изведет.
Последние дни перед отлетом я скитался вместе с Леей.
Компания поэтов угощала ошметками кровожадного манифеста, призывающего покончить с поэтической симметрией, рифмой, смыслом, по моему представлению, поэзией. Пииты курили траву, матерились, ощупывали задницы своих и чужих муз — высокомерных распутниц, отрицающих единобрачие, контрацепцию, обыкновение носить нижнее белье. В мастерской скульптора молча пили. За пьянкой зорко приглядывал отправленный в отставку гипсовый вождь. Не было случая объясниться, сказать Лее о своей страсти. Она меняла наряды, прически, цвет глаз, являлась в образе доверчивой барышни, травленной изменами женщины-вамп, блаженной дуры. Перемена масок стесняла мою решимость, отсылала к началу истории.
На обочине путешествия нам повстречался корабль из пены. Округ него парили ангелы. Они представлялись стрекозой, гигантским муравьем, мухой15. Невидимый чародей подал знак, посланников небес ожёг холодный огонь. Оступаясь, подворачивая ходули, ангелы устремились к сходням корабля. Бледное пламя настигло живность, опалило белые одежды.
— Призови ветер! — воскликнула Лея. — Надуй паруса!
— Ветер — это свобода, он не слушает приказы, — заверил я девушку.
— Приворожи его, наколдуй!
Кто близ небес, тот не сражен земным…16
Перекрывая орфическую музыку, закричала Лея.
— Я ученый, не чернокнижник!
— Тогда проси его, как брата!
Нелепость, вздор.
— Послушай меня, Чандуй17, — промямлил я, спотыкаясь на каждом слове.
— Услышь нас, Чандуй! — вслед за мной звонко выкликнула Лея.
— Отзовись, Паэзано18, — неуверенное бормотание накрыл визг электрогитары.
— Посмотри на нас, Паэзано! — лучась светло-желтыми глазами, прокричала Лея.
— Прости, что тревожу, Жюран19… — Участие в бессмыслице обкрадывает рассудок, съедает доказательные слова. Превращает разумного человека в мычащую тварь.
— О, ветры! Друзья перемен! — голосом вещуньи затянула Лея. — Явите мощь! Задуйте в трубы! Огласите всевластие ангельского мира! — Обращенные к небу ладони, копошение, перестук босых пяток, закатившиеся глаза. Нет сомнений, она верила во всесилие заклинания. — О, ветры! Воины мятежа, примите жертву! Возьмите меня в сестры! — Лея рванула на груди застежки, сбросила одежды, нагой легла на землю.
Спустя мгновение послышался змеиный свист, едва различимый хруст, придыхание. В ночи сверкнул красный глаз, показалась морда ветра. Я узнал его, мы встречались в Индонезии, провинции Ачех, набег чудовища унес сто пятьдесят шесть тысяч жизней20.
Скрежет. Тишина. Не спастись.
Громыхнуло и сразу сорвалось — закружило, швырнуло в стороны, ввысь, оземь и снова ввысь. Перепевая людские вопли, ветер завыл гимн смерти. Ему подпевали сирены опрокинутых машин, лязг свергнутых твердынь. Корабль сделался пеной на гребне штормовой волны. Ангелы скрылись в воронке свирепой бури.
Смолкло молниеносно, скороговоркой. Новая явь стала серой, из природы и человека вы́стирало краски. Подступала рвота. В щепе поваленных деревьев немотствовали израненные осколками дома. Музыку птичьих голосов подменила дрожь высоковольтных проводов. Не смотреть на раздавленную ногу. Блевать. Блевать. Блевать.
На цинковых столах лежат мертвецы. Шарканье костылей, пошепт. Морг, опознание. Смерть запрещает различать голоса, распознавать прикосновения. Я не видел ее родимых пятен, татуировок, шрамов. Я был с ней едва знаком.
Теперь она ветер.
ЭПИЛОГ
A summer evening on Les Champs-Elysees
A secret rendezvous they planned for days
I see faces in the crowded café
A sound of laughter as the music plays21.
На частоте позабытых песен назначают свидания. Неподалеку от транзисторного приемника сушится гидрокостюм. Ловец трепангов Питер курит сигарный табак. Ковыляю, опираясь на палку. Под ногами ворочается окатыш. Кивок головы, палец скользит по полям шляпы. На острове живут молчуны.
Я прихожу к океану говорить с Леей. Где она сейчас? Разве можно знать, где скрывается ветер.
1Мэтью Флиндерс (1774–1814) — британский исследователь Австралии.
2«Полифония мира» — мистерия композитора А. Бакши, режиссер К. Гинкас.
3Джимми Пейдж (1944) — британский рок-музыкант.
4Спектакль конного театра «Зингаро», музыка И. Стравинского «Весна священная».
5Бог ветра в японской мифологии.
6Бог ветра в индуистской мифологии.
7Боги ветра в древнегреческой мифологии.
8Ветер в Иберийских горах.
9Восточный ветер в южной части Севенн (Франция).
10Город на севере острова Тасмания (Evandale).
11Шекспир «Макбет», I акт, 1-я сцена (перевод М. Лозинского).
12Ураганный ветер в Татарии.
13Дух леса в татарской мифологии.
14Демонический персонаж татарской мифологии.
15Спектакль уличного театра Малабар «Путешествие в аква-сны».
16Михаил Лермонтов «1831-го июня 11 дня». Из-во Академия наук СССР», 1958.
17Холодный береговой ветер в Гуаякиле (Эквадор).
18Горный ветер на северном берегу озера Гарда (Италия).
19Сильный порывистый ветер на склонах Юры (Швейцария).
20Жертвы цунами 26 декабря 2004 года.
21Песня ансамбля Smokie «I’ll Meet You at Midnight».
Примечание
[1] Книгу Яна Шайна «Город» (Ганновер: Семь искусств, 2022) можно купить в интернет-магазине Лулу (ссылка в «Киоске»).
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer9/ishajn/