Песню «Если я заболею, к врачам обращаться не стану» впервые я услышал в середине 60-х годов. Она имелась среди магнитофонных записей Юрия Визбора, которыми отец время от времени пополнял свою коллекцию звукового самиздата. Песни Визбора мне нравились даже больше, чем Окуджавы, я заучивал их наизусть и просвещал ими школьных товарищей под аккомпанемент своей первой семиструнной гитары. Довольно долгое время я считал, что, как и большинство визборовских песен, «Если я заболею» сочинил сам исполнитель. Но однажды один из моих старших по возрасту слушателей сказал, что текст песни принадлежит Ярославу Смелякову. Имя поэта было мне знакомо, но интереса до этого времени не вызывало. А вскоре, услышав первые записи Высоцкого, я так увлекся его репертуаром, что какой уж тут Смеляков — он ведь ничего подобного не сочинял и не пел.
Юрий Визбор
Интерес к Смелякову возник много лет спустя, но о его причинах распространяться сейчас не время. С тех пор я прочитал немало его стихов, некоторые очень хороши. Но ничего лучше, чем «Если я заболею», не встретил. Недаром стихотворение привлекло внимание Визбора, не только замечательного барда, но и отличного поэта. Правда, в первозданном виде удовлетворить его как текст будущей песни оно не могло. Ритмика Смелякова была «ломаной»: пятистопный анапест внутри строф сменялся четырехстопным, шестистопным и даже трехстопным. Попробуй напиши на такой текст песенную мелодию! Но стихотворение, очевидно, так зацепило Визбора, что он взялся его «упорядочить» и весьма неплохо удлинил либо укоротил нестандартные строки. К сожалению, при этом Визбор ослабил горный характер ландшафта Смелякова — на мой взгляд, важный для поэта. Так, «горная дорога» сменилась «русской лесною», исчезла целая строфа с «серебром водопада». Пропал также образ облаков, тоже очень важный для поэта – они ведь усеивали весь его путь. Но в целом, обаяние смеляковского текста сохранилось, удачная мелодия сгладила названные недостатки, песня удалась и стала одной из самых известных и популярных в огромном репертуаре Визбора.
Последнее утверждение, однако, не умаляет моего сочувствия поэту, исконный текст которого, благодаря Визбору, фактически ушел в тень и сейчас мало кому известен. Не забудем, что Смеляков писал отнюдь не слова к будущей песне. «Если я заболею» было само по себе выдающимся поэтическим текстом.
Стихотворение написано в Москве, после поездки в Крым, осуществленной в апреле-мае 1940 года. В Крыму Смеляков поправлял здоровье, пошатнувшееся во время тяжелой Зимней войны с Финляндией, в которой он участвовал в качестве простого солдата. Очевидно, осенью 40-го, когда оно писалось, мысли о возможных последствиях болезни не покидали его. Утешение он находил в воспоминаниях о крымской природе и море, которым посвятил несколько крымских стихотворений: «Дорога на Ялту», «Крымские краски», «Глициния» и «Ночной шторм». Поэтому и «горная дорога», и «серебро водопада»», и «ночная звезда» – оттуда же, из крымских впечатлений. В них никак не вписываются «русская лесная дорога», «товарищи» (Смеляков, обращался к друзьям), прилагательное «сказочный» перед абсолютно реальным для поэта Млечным путем.
Николай Гумилев в стихотворении «Память» удивительно точно обозначил одну важную особенность людей: «Мы, увы, со змеями не схожи: мы меняем души, не тела». Душа талантливого русского поэта, советского зэка и воина Смелякова на протяжении его сравнительно недолгой жизни отнюдь не «старела и росла», а то и дело уступала место другой, всякий раз не лучшей.
Одно из происшествий вполне благополучного для него в прочих отношениях 1961 года, тщательно утаиваемое биографами, на мой взгляд, поможет понять, насколько был искренен Смеляков, когда писал:
«О прошлом зная понаслышке, / С жестокой резвостью волчат / В спортивных курточках мальчишки / В аудиториях кричат. / Зияют в их стихотвореньях / С категоричной прямотой / Непониманье, и прозренье, / И правота, и звук пустой. / Мне б отвернуться отчужденно, / Но я нисколько не таюсь, / Что с добротою раздраженной / Сам к этим мальчикам тянусь. / Я сделал сам не так уж мало, / И мне, как дядьке иль отцу, / И ублажать их не пристало, / И унижать их не к лицу. / Мне непременно только надо / / Точнее не могу сказать —/ Сквозь их смущенность и браваду / Сердца и душу увидать. / Ведь все двадцатое столетье / —Весь ветер счастья и обид — / И нам, и вам, отцам и детям, / По равному принадлежит. / И мы, без ханжества и лести, / За все, чем дышим и живем, / Не по раздельному, а вместе / Свою ответственность несем».
Одним из этих «мальчишек» во второй половине 50-х годов был для прошедшего огонь и воду Смелякова Володя Соколов, недавний студент Литературного института и автор пока единственной поэтической книжки «Утро в пути» (1953). По свидетельству сестры Соколова Марины Николаевны, «Володя обожал его стихи и часто вслух декламировал и знаменитую «Любку Фейгельман», и «Хорошую девочку Лиду», и «Если я заболею, к врачам обращаться не стану». Вскоре Соколов оказывается в числе ближайших учеников мэтра, руководившего отделением поэзии ССП. К этому времени молодой человек был женат, имел маленького сына Андрея, немного позже родилась дочь Снежана. Женой начинающего поэта была Генриетта Христевна Попова, болгарка. В 1954 г. она окончила философский факультет МГУ, в 1955-м они поженились. Генриетта, которую в быту называли Бубой, преподавала болгарский язык в Литературном институте, Владимир работал секретарем секции поэзии в CСП. Первое время они проживали вместе с матерью и сестрой Соколова на Никольской улице. В 1957-м получили двухкомнатную квартиру на Ломоносовском проспекте, по соседству с домом, где жил Смеляков. Однажды, воспользовавшись начальственным по отношению к Соколову положением, Смеляков отправил его в командировку в Братск, а сам пришел в его квартиру и соблазнил Бубу. Очевидно, обычная в его практике интрижка обернулась для Генриетты настоящей трагедией. Она всерьез влюбилась в этого человека, пленившего ее, по мнению М. Н. Соколовой, стихами и ореолом мученика. Между ними завязался роман, вскоре ставший достоянием всей литературной Москвы. Не знали о нем только Соколов и его родные. Смелякова все как будто устраивало, его жена привычно помалкивала. Первой устала лгать Буба. Утром 31 марта 1961 г., когда дети находились в Болгарии у ее матери, она обо всем рассказала Соколову, приведя его в состояние шока. Он вышел из дома и, пройдя пешком километров двадцать, оказался в квартире матери на Никольской. Буба в это время отправилась к Смеляковым. Дверь ей открыла Татьяна Стрешнева, а Смеляков не нашел ничего лучше, как оскорбить и выгнать соблазненную им женщину прямо с порога квартиры. Далее предоставляю слово М.Н. Соколовой:
«Она вернулась домой, и тут выяснилось, что второпях она забыла ключ дома, верь захлопнула. Они жили на втором этаже. В это время к ней пришли гости: Галя, жена Евтушенко, и поэт Александр Межиров, все стояли на лестничной площадке. Мимо шла жена писателя Ажаева, узнав, что Генриетта забыла дома ключ и они не могут войти, она пригласила всех к себе, на восьмой этаж. Далее рассказывали, что Генриетта стала вести себя так странно, что они вызвали врача, а ее уложили на кровать в отдельной комнате. Оставили там ее одну, а когда вошли посмотреть, как она себя чувствует, окно было открыто, и ее в комнате не было. Она умерла мгновенно. <…> Буба лежала в морге. Ночью мне приснился сон. Она в белом платье, в котором ее должны были хоронить, передает мне ребенка — это Снежана. Ждали решения ее матери, где хоронить, в Болгарии или России. Иванка Ангеловна решила: в России. А Ярослав Смеляков? Ни разу не объявившись, он срочно, когда она была еще в морге, улетел в Прибалтику, в Дом творчества. А она-то, наверное, думала, как он будет переживать, стоя у ее гроба».
За случившееся Смеляков не понес никакой ответственности. Его поэтический дар с годами менялся в том же направлении, что и дýши. Вот один из «перлов» увенчанного лаврами поэта — «Пьеро» (1972):
«Земля российская гудела, / горел и рушился вокзал,/ когда Пьеро в одежде белой / от Революции бежал. / Она удерживать не стала, / не позвала его назад / ей и без того хватало / приобретений и утрат./ Он увозил из улиц дымных, / от площадного торжества / лишь ноты песенок интимных, / их граммофонные слова./ И все поеживался нервно, / и удивлялся без конца, / что уберег от буйной черни / богатство жалкое певца./ Скитаясь по чужой планете, / то при аншлаге, то в беде, / полунадменно песни эти / он пел как проклятый везде./ Его безжалостно мотало / по городам и городкам, / по клубам и концертным залам, / по эмигрантским кабакам. / Он пел изысканно и пошло / для предводителей былых, / увядших дам, живущих прошлым, / и офицеров отставных./ У шулеров и у министров / правительств этих или тех / он пожинал легко и быстро / непродолжительный успех. / И снова с музыкой своею / спешил хоть в поезде поспать, / чтоб на полях эстрадных сеять / все те же плевелы опять. / Но все же, пусть не так уж скоро, / как лебедь белая шурша, / под хризантемой гастролера / проснулась русская душа. / Всю ночь в загаженном отеле, / как очищенье и хула, / дубравы русские шумели / и вьюга русская мела. / Все балериночки и гейши / тишком из песенок ушли, / и стала темою главнейшей / земля покинутой земли. / Но святотатственно звучали / на электрической заре / его российские печали / в битком набитом кабаре. / Здесь, посреди цветов и пищи, / шампанского и коньяка, / напоминала руки нищих / его простертая рука. / А он, оборотясь к востоку, / не замечая никого, / не пел, а только одиноко / просил прощенья одного. / Он у ворот, где часовые, / стоял, не двигая лица, / и подобревшая Россия / к себе впустила беглеца. / Там, в пограничном отдаленье, / земля тревожней и сильней. / И стал скиталец на колени / не на нее, а перед ней».
В этом стихотворении нет почти ни слова правды. Но вовсе не потому, что автор умышленно лгал в угоду идеологии или по каким-то другим причинам. Скорее всего, он и в 72-м продолжал верить в мифы, усвоенные в пору романтической юности. Александр Вертинский, о котором говорится в этом стихотворении, бежал вовсе не от революции. Ее он благополучно пережил в Москве и довольно продолжительное время выступал там с сольными программами в театральном кабаре, а от разрухи, голода и безработицы, грозивших тысячам таких же, как он, людей, далеким как от революции, так и от контрреволюции. Не увозил он с собой ни одного «граммофонного» слова, поскольку ни одной пластинки выпустить к тому времени не успел и был нищ, как церковная крыса. Единственное, что он увозил, это «богатство певца». Но это богатство было вовсе не «жалкое», а совершенно уникальное и по-своему бесценное, так что «земля российская» потеряла в результате его отъезда гораздо больше, чем кажется Смелякову. Вертинский нигде и никогда не пел «полунадменно» (?) и тем более «пóшло». В служении искусству он отдавал себя до последней капли, чем и снискал повсеместную славу и бесчисленное множество поклонников. Об абсолютном непонимании творческой души этого человека свидетельствуют слова Смелякова о том, что «не так уж скоро…под хризантемой гастролера проснулась русская душа». Русская душа в Вертинском никогда не засыпала, по типу личности, культуре и происхождению он был и навсегда остался русским человеком. И вовсе не «подобревшая Россия» впустила его к себе. Впустил Вертинского в свои владения лично товарищ Сталин, и тут, кажется, Смеляков все же слукавил: он-то точно знал, кто только и мог решать в те годы подобные вопросы.
Вообще, самым слабым местом Смелякова стала с годами национальная тема. Если у Вертинского, по его мнению, русская душа проснулась лишь накануне возвращения на родину, то уж себя он всегда считал истинно русским человеком. Зададимся, однако, простым вопросом: совместимо ли насквозь советское восприятие окружающей жизни, родины, ее истории, культуры, моральных ценностей, неотъемлемо присущее Смелякову на протяжении всей его жизни, с подлинно русским духом? Даже в исповедальном стихотворении «Национальные черты» Смеляков, в целом приветствуя проявившуюся у современников тягу к российским истокам («звону колоколов», «умолкших прадедов словам»), тут же спешит напомнить о красноармейском шеломе, пятиконечной звезде и «втором русском крещении» при форсировании Днепра Красной армией. Трудно все же понять, каким образом русские национальные черты могут пополнить пятиконечная звезда и одна из военных операций 1943 года? Разве одни русские носили на голове буденовки и форсировали великую украинскую реку? Но, похоже, человека, прямо враждебного этим фактам (скажем, генералов Кутепова и Краснова) или в той или иной мере равнодушного к ним (певца Петра Лещенко) Смеляков не счел бы вправе называться русским. В этих крайностях иногда он просто смешон. Так, в стихотворении «Натали» он фактически лишает этого права вдову А. С. Пушкина: «Детей задумчиво лаская, / старела как жена и мать… / Напрасный труд, мадам Ланская, / тебе от нас не убежать! / То племя честное и злое, / тот русский нынешний народ, / и под могильное землею / тебя отыщет и найдет».
Вглядимся, однако, внимательнее в самого Смелякова. Его малой родиной была Волынь — крайняя западная окраина царской России (ныне Украина). Большую часть свободной от арестов, войн, лагерей и ссылок жизни он провел в Москве — наиболее космополитичном городе страны. Его первыми наставниками в поэзии были евреи Эдуард Багрицкий и Михаил Светлов. Первыми публикаторами также были евреи – Ефим Зозуля и Михаил Кольцов. Героинями лучших, по наиболее распространенному мнению, стихов были две еврейки — Любка Фейгельман и названная жидовкой комиссарка Гражданской войны. Неприкасаемым кумиром всей жизни — человек неопределенной национальности Владимир Ильич Ленин: «Знамена великих сражений, / пожары Гражданской войны…/ Как смысл человечества, Ленин / стоит на трибуне страны. / Я в грозных рядах растворяюсь, / я ветром победы дышу / и, с митинга в бой отправляясь, / восторженно шапкой машу». Верующим Смеляков себя не считал, в церковь не ходил, Богу не молился. Множество его произведений — чистой воды социалистический реализм, имеющий с великой русской литературой общего меньше, чем с переведенными Пастернаком пьесами Шекспира. Возьмем, к примеру, хоть это: «Мне нынче вспомнились невольно, / сквозь времени далекий гул, / те дни, когда у входа в Смольный / стоял китайский караул. / Как это важно, что вначале, / морозной питерской зимой, / сыны Китая охраняли / штаб Революции самой…»
Сказанное, однако, не означает, что Ярослав Смеляков не был носителем русского национального сознания — недоразвитого, малоподвижного, и, тем не менее, русского. Лучшей страной мира (хотя кроме СССР, не считая финского плена, не был нигде) он искренне считал Советский Союз, который часто именовал Россией и Русью. Он мало ценил жизнь — и свою, и окружающих. Пьянство и несдержанность языка были немаловажными причинами его арестов. Матерная брань — неотъемлемой спутницей жизни. Материальные блага, после ХХ съезда посыпавшиеся на него как из рога изобилия, считал вполне заслуженными, быстро освоился с новым, почти сановным положением и в отношениях с властью стал абсолютно сервильным…
Как хотите, Юрий Визбор как человек и творец мне намного ближе и дороже. Процесс смены душ, о котором писал Гумилев, сопровождался в нем кипением жаждущего знаний недюжинного ума и ростом поэтического, артистического и музыкального талантов. К сожалению, со Смеляковым, к началу 50-х вступившим в относительно мирную и благополучную пору жизни, ничего подобного не происходило. Страдая известной «русской болезнью», он, как и обещал в своем знаменитом стихотворении, обращаться к врачам не стал и умер в возрасте 60 лет, по меткому выражению Дмитрия Быкова, «непоправимо изуродованным человеком».
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer9/ovsjannikov/