1. Предмет разговора
Давно и, конечно, не мне одному хочется понять: чем объясняется и почему принимается, как норма, чье-то право требовать, а то и диктовать поэзии обязательное и запрещенное? Какой закон природы или трагическое последствие вызвали это право?
Вопрос этот возникает при сравнении требований к беллетристике и ожиданий от иного творчества. Например, требования науки или инженерии имеют насущные основания. Науки попросту нет без достоверных доказанных результатов. Проекты моста или самолета ведут к катастрофе, если не следуют стандартам прочности. В науке и технике строгость и верификабельность определены их сущностью. А беллетристика, вообще говоря, не ограничена формой, да, кажется, и содержанием, если не считать идеологических запретов.
На фоне требований к проницательным научным статьям и вдохновенным инженерным проектам нормы в поэзии особенно неожиданны. Чем вызвана обязательность рифмы и метра в стихах? Каких последствий позволяет избежать и какие достоинства стихов обеспечивает их регулярность, которая и есть рифма и метр? Упомянутая регулярность — наиболее точный и нейтральный термин, в чем я согласен с Инной Львовной Лиснянской, у которой этот термин и заимствован.
Читатель не должен знать теорию стиха. И все же, обсуждая регулярный стих, не избежать самых простых терминов и примеров. Метрическое стихосложение состоит в повторяемости в каждой строке одного и того же элемента — метра или стопы. Стопа — это обычно от двух до пяти слогов с фиксированным местом ударного слога среди них. Например, стопа ямба состоит из двух слогов, из которых ударный слог — второй. В строке, написанной ямбом, под ударением находятся четные слоги — второй, четвертый, шестой и т.д. Концевые созвучия строк называются рифмами. Текст регулярного стихотворения разбит на строки с одним и тем же числом одних и тех же метров. Четырехстопный ямб — это строка из четырех стоп ямба.
Если бы строгая форма и только она придавала стихам особенность, силу и глубину воздействия, то регулярная поэзия, появившись однажды, навсегда вытеснила бы все остальные формы. Так астрологи или знахари утратили доверие и легитимность с появлением настоящей медицины и науки. С другой стороны художественная проза, возникнув однажды в своем необязательном качестве, постоянно изменялась, но так и не выработала формальных ограничений. Верно и то, что отсутствие признаков регулярности не превращает стихи в «прозу, да еще дурную» (А.С. Пушкин, «Послушай, дедушка…», верлибр).
Объективно регулярность не является ни достаточным, ни необходимым свойством состоявшегося стихотворения. Другими словами, оговорка, что все лучшее в поэзии написано каноническим метром, так же неубедительна. Примеры верлибров самого высокого уровня на русском языке достаточно многочисленны.
Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне черного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
(Николай Гумилев, Мои читатели, отрывок)
На каком же основании, кроме чьих-то вкусов или цензуры, можно настаивать на исключении нерегулярной поэзии из литературной практики? Иначе говоря, почему верлибр нужно оправдывать?
Вопрос о «легитимности» существования верлибра в русской поэзии надуманный и лишний. Когда верлибр будет равноправно введен в школьную программу, этот вопрос превратится в курьез, как борьба между тупоконечниками и остроконечниками у Свифта. А без патетики, в это «хотелось бы верить».
«Плохи или хороши эти стихи»? Верлибр подчеркивает частность ответа, построенного на свойствах метра. Достоинства стихов естественно выводить из природы и предназначения всего явления. А значит важнее ответить на другой вопрос: зачем существуют стихи? Для чего они? Чем или кем востребованы?
Ты считаешь их тонкими,
чувства и мысли свои,
а они — мелковаты,
как будто размазаны
по ломтю насущного хлеба.
(Лев Аксельруд)
Однозначного ответа и на этот вопрос нет и ожидать его не стоит, поэзия неоднородна. Вопрос пришлось бы уточнять для каждого типа стихов. Калиопа, Эфтерпа и Эрато удивились бы и позвали посмеяться Полигимнию и Талию.
Гораздо проще ответить на вопрос, чем стихи не являются. Это избавит от многих иллюзий и претензий. Поэзия — это безусловно fiction, беллетристика. И, как вся художественная литература, это не путеводитель, не трактат, не учебник истории да и чего бы то ни было. Это не свидетельство и не хроника, не аргумент в суде и не довод в споре. Всех этих и подобных качеств беллетристику лишил лирический герой, заменивший автора, и персонаж.
Лирический герой и персонажи ни за что не отвечают. Им простительно все. Поэтому аргументы и примеры из fiction можно смело игнорировать, если кто-то ввел их в дискуссию. С другой стороны лирический герой создается автором на свой страх и риск. Так почему бы автору не представить своего героя в любом из перечисленных выше качеств? Почему бы беллетристике не мистифицировать другие жанры? Это несложно в отношении документальной прозы. Верлибр приемлем в коротких эссе. Регулярный стих тоже можно подчинить этой цели, но при этом под жестким контролем мысли он лишается основного своего достоинства — напевности и переносит внимание на декоративные свойства текста.
В «саду расходящихся тропок» поэзия растет то сорняком, то аленьким цветочком. Около стихов в саду литературы по опросам теперь останавливается не более 1% населения. И, конечно, придется различать стихи и песню. И что же теперь отпугивать, убеждать читателя, что ему нравится или должно нравиться это, а другое нравиться не должно? Тут самому бы разобраться, например, почему мне «сродни и впору» верлибр. Да еще придется сочетать стремление к объективности и неизбежную пристрастность.
Когда мне говорят: «Александрия»,
Я вижу белые стены дома,
Небольшой сад с грядкой левкоев,
Бледное солнце осеннего вечера
И слышу звуки далёких флейт.
Когда мне говорят: «Александрия»,
Я вижу звёзды над стихающим городом,
Пьяных матросов в тёмных кварталах,
Танцо́вщицу, пляшущую «осу»,
И слышу звук тамбурина и крики ссоры.
Когда мне говорят: «Александрия»,
Я вижу бледно-багровый закат над зелёным морем,
Мохнатые мигающие звёзды
И светлые серые глаза под густыми бровями,
Которые я вижу и тогда,
Когда не говорят мне: «Александрия!»
(Михаил Кузмин, Александрия)
2. Перекресток форм
Казалось бы достаточно ограничиться регулярной формой, как сразу выстроится непробиваемая система оценок поэзии. Так ли это? Сегодня вряд ли кто-то станет на этом настаивать. Формально безупречный текст может вовсе не быть стихами, как гуляющие по интернету рифмованные перечисления различных чисел. И все-таки регулярная поэзия предпочтительна и доминирует. О чем же идет речь?
Сравнив определения и практику, легко заметить, что строгой метрической русской поэзии не существует. А ее конструкт, скопированный Ломоносовым из немецкого языка и перенесенный им в русский, обволакивается допустимыми отклонениями и постоянно размывается. Регулярная форма не только попускает отклонения, она существует ими и только ими. Например, четырехстопный ямб — это четыре стопы ямба. Это означает, что в строке должны быть 4 и только 4 слова хотя бы с одной гласной и любое число слов без гласных. Попробуйте найти именно такое четверостишие. Успех гарантирован, но придется постараться. Вот у Ломоносова: «Открылась бездна звезд полна;/ Звездам числа нет, бездне дна». Фраза «числанет» сливается в одно слово, и все-таки ударение в «нет» не редуцировано, слог не становится слабым. Другие поэты удачливее в благозвучии, но метрике все-таки требуется специальный поэтический язык. Рядом с ударными и безударными «богами» появляются «святые» слабые и сильные слоги, «праведники» незаметных предлогов и междометий, и «клир» вариаций написания слов и постановки ударений.
«Четырехстопный ямб мне надоел» из «Домика в Коломне» — это пятистопный ямб. Длинные и односложные слова никак не вписываются в теорию. «Какое низкое коварство/ Полуживого забавлять,/ Ему подушки поправлять,/ Печально подносить лекарство» — в каждой строке этого известного со школы четверостишия из «Евгения Онегина» по 2-3 слова. Просто бунт и хаос! Да что там, попробуйте сами найти в этом вертепе, в этом романе безупречный катрен. С этого началось. Именно с послаблений строгого метра и началось триумфальное шествие регулярной русской поэзии.
Что же до меня, то я наслаждаюсь двумя словами в строке: «Разочарованный лорнет», «Обыкновенно подавали», «Иноплеменные слова», «Вольнолюбивые мечты», «Великолепные альбомы»… Какое дыхание у привольного четырехстопного ямба! Вот и сам придумал упражнение с четырехстопным ямбом из одного слова: Через лорнет на дам кося,/ Возобновляющиеся/ Порывы с ходу подавлял/ И с ней одной в саду гулял.
Послабление для благодатных отклонений стало первым шагом «пути в тысячу ли». Переведенный из немецкого дольник (от Державина к Блоку), возврат к тонической строке былинного извода (Маяковский), разностопые строки, внутренние рифмы, нарушение ударений — лишь заметные вехи. Пришлось для русской поэзии сильно расширить определения греческих канонических размеров. Но и это не придало однозначности. Звучание слога в строке остается зависимым от слуха и контекста.
Для добросовестного обсуждения метра следует определить отсутствие ритма, в сопровождении пространных примеров аритмичного текста. А, пока определений нет, настроенный слух находит ритм и в квартальном отчете, и в коммунальном счете, и в кулинарном рецепте.
Судьба русской рифмы незавидна и даже страшновата. Как только красавица точна, с опорной согласной, не разваливается в безударных слогах, если они есть после ударного, т.е. во всех деталях примерна и строга, так она оказывается то глагольной, то другой грамматической, то полутавтологической, то еще почему-то неприличной. Одних рифм много, они доступны, как ромашки на лугу, их толпа не впечатляет. Другие редки, были и там и у того отметились, с репутацией.
Коля! Зара моя, моя Зарема,
та Зарема, которую такой-то
ставил выше себя, родных и близких,
по подъездам и автомобилям
дрочит жителям и гостям столицы.
(Григорий Дашевский)
Не-дай-бог спутать ассонансную и диссонансную. Есть и сословные: богатая, бедная, нищая, холостая, наконец, мелькнула минусовая. Достаточно. Любознательные найдут остальное в пособиях для начинающих гениев.
И все-таки при всех усилиях классификаторов качество рифмы зависит от контекста и оценивается неформально, на слух.
Долог путь к пониманию рифмы как западни. Даже если она незаметна, податлива, это бегство от поэтического повода, в лучшем случае компенсация его размытости. Рифма — поводырь слабого, расплывчатого повода. Беспозвоночным нужен экзоскелет рифмы и метра, нужна опора, панцирь, защелка рифмы. В сильном варианте глубокая рифма приводит с собой повтор интонации, миражи прежних контекстов, настраивает на знакомое, создает нажитое ею патетическое, ироническое или компанейское впечатление. Такие стихи напоминают предсказуемый детектив. Их «хвост виляет собакой». И чтобы заметить это, достаточно анатомически внимательно прочесть любые стихи, заодно можно будет оценить мастерство поэта в «сокрытии швов». Мастерство это, становясь самоцелью, на пользу поэзии идет далеко не всегда.
Верлибр — это скелетная революция. Поэта все-таки «заботит подлинность, а не оригинальность» (Уистен Хью Оден). Как известно, «Точное слово некрасиво./ Красивая речь неточна.» (Дао Дэ Цзин, пер. Борушко). Впрочем, все это, конечно, спорно, не только о поэзии.
Регулярная поэзия бесспорно не стала единственной. Былинное тоническое, или кантемирово силлабическое стихосложение, белый стих и верлибр сумароковских переложений псалмов не исчезли. Белый стих появился в «Маленьких трагедиях».
Бесспорно, однако, и то, что другие формы отошли в тень. Регулярная поэзия мощным потоком, вынесла русский голос на широкий простор повсеместного присутствия, подняла на недосягаемый прежде уровень разнообразие, богатство звука, оправдала новые поводы для поэтического отклика. Невероятно подняла интерес читающей публики к поэзии. Она изменила характер полемики и стиль риторики во всех областях жизни.
При этом определяющая основа триумфа очевидна и открыта. С рифмой и метром в России произошло то же, что началось с ее появлением в халифатах на Пиренейском полуострове в 11 веке, переметнулось на юг Франции к трубадурам и довольно быстро распространилось в романских и германских языках. Ритмичность речи совместилась с гармонией музыки, раскрыла возможности мелодекламации, песни, романса во всех жанрах, востребовано было оперой, водевилем, опереттой. Хотелось бы реконструировать историю параллельного развития поэзии и музыки, ее инструментов, доступности, приемов и навыков вокала, исполнения соло и в оркестре и т.д. Надеюсь, «это будет сделано и делается уже».
На гребне музыкальной волны и русская поэзия вступила в Золотой век. Это было обретением новых степеней свободы. Свободного согласия с новой музыкой, с первой русской оперой Бортнянского и Глинки и либретто для нее, обновленной драмой Грибоедова, осветленной живописью Карла Брюлло и Сильвестра Щедрина.
Относительно позднее появление метра и регулярной поэзии в русском языке отодвинуло и ее исчерпание. Тем не менее рифмоносные пласты истощаются. Все чаще поэты чувствуют необходимость заявить, что нет, рифма не исчерпана. И убеждают в этом повторами, имитацией, пародиями, парафразами.
Клянусь, я не всегда была такая старая,
это только последнее время со мной что-то случилось,
а раньше, ей-богу, я была как все.
(Юлия Винер)
Дождевая вода рифмоидов разбавляет остатки ископаемого нектара в разбредающихся строках. Память не сохранила свежесть восприятия первых десятилетий регулярного стиха, разнообразие запахов, вкусов, восторг и от каждого его появления. И при этом ясность языка, неприятие инверсий, которые сегодня стали новым тропом.
Близнецы, еще внутри у фрау,
в темноте смеются и боятся:
«Мы уже не рыбка и не птичка,
времени немного. Что потом?
Вдруг Китай за стенками брюшины?
Вдруг мы девочки? А им нельзя в Китай».
(Григорий Дашевский, Близнецы)
3. Назад к вокалу?
Сегодня достоинства метра находят в придании «странноватости» бессмыслице, в оправдании вульгарности и цинизма, в зомбирующей риторике. Поэзия вернулась в песню. Это не преувеличение. Посетители и обитатели многочисленных клубов-порталов современной русской поэзии не дадут соврать. Среди авторов преобладают барды, рэперы, шансонье, и другие сомелье. Открывая текст, зачисленный в стихи, или объявленный кем-то любимым, неплохо бы знать, не репер ли, не бард ли его автор, не исполняет ли он свою песню под симфоническую балалайку. Стихи для чтения и тексты песен — это, как известно, разные жанры. И опять придется избежать формальных определений. Зато на слух очевидно намерение исполнить те или иные стихи на детском утреннике, в кругу друзей, в ресторане или перед более широкой аудиторией. Все это, давно замечено за метром и рифмой, давно скомпрометировано неразборчивостью и сервильностью. Покрытое музыкой и голосом творчество создало лакуну, исключило «пищу для ума» и стало одной из причин всплеска и распространения свободного стиха. Одной, но не единственной причиной.
посмотрел на нас и говорит: ну вы, блин, даёте
на кого это похоже, а? на кого это похоже?
как на кого, отвечаем, на вас же и похоже, как договаривались
1:4, в три цвета, полноформатный, плюс ретушь
плюс расходы за доставку
(Данила Давыдов)
Теперь легко произнести имена полюсов: «поэзия для слуха» — «поэзия для глаз». Обширные территории примыкающие к полюсам разделены не точно, к тому же не определяют границу между регулярным и свободным стихом. И все-таки в массе своей притяжение полюсов является важной особенностью.
Этому разделению посвящены многие страницы книг знаменитых мастеров литературоведения. Отметим, что способ восприятия сопровождается устойчивыми свойствами. Замечено, что верлибр отличается повествовательностью, умозрителен, сух эмоционально, что он буквален и фонетически скуп. Другие уверены, что регулярность — это рудимент шаманских трансов, с пережатой эмоциональностью, с навязчивой лиричностью. Будто бы такие стихи поверхностны и простоваты.
И вдруг рифма оборачивается тесной уздой почти физическим «нельзя», она настолько нестерпима, что да ну её прямо в регулярном стихотворении.
От любви к Родине человек несвободен,
Не избежать, говорят, этой любви катка.
А я брошу любую из ваших любимых родин
Ради сырой воды одного глотка
Где и когда хочу.
(Наталья Резник, фрагмент)
Невозможно не признать, что предмет обсуждения существует. Не вступая в спор, отмечу, что негативные качества можно произнести и со знаком плюс, заметить сближение. Заметить другую звукопись в верлибре. Заметить нарратив и размышление в регулярном стихе. И тогда противостояние оказывается сближением.
За картошкой к бабушке
ходили мы.
Вышли, а на улице теплынь…
День, роняя лист осенний,
обнажая линии растений,
чистый и высокий,
встал перед людьми.
Всякий раз
я вижу эти травы,
ели эти
и стволы берёз.
(Ксения Некрасова, Русская осень)
Во всем пространстве художественных текстов регулярный стих — это незначительная часть, как окислы — это незначительная часть химических соединений. Так ли необходимо окислить текст, чтобы между ним и читателем «возникла химия»?
Стихов с отклонениями от метра и рифмы, очевидно, потенциально гораздо больше, чем регулярных в широком смысле, и они разнообразнее. Они не напевны, их предпочтительно читать, а не слушать. При этом они не смущают разум, а, наоборот, взывают к его полной включенности, к его активности. Верлибр гибок, он легко вступает в игру, в пьесу, в нем сложнее забалтывать ошибки или нелепости. Из него торчит вульгарность, пошлость и просто глупость, даже переданные лирическому герою, этому мальчику для битья.
Рифма отсутствует, она больше не оправдывает бессмыслицу и пустоту. В этом оправдании рифмой всякой фразы все чаще находят особенное достоинство регулярного стиха его адепты, это и отстаивают. «Он подлец наполовину, а станет, надеюсь, полным» — это не поэзия, это оскорбление. Верлибр ясностью взгляда выставляет голого короля нелепостей и банальностей, оперенных рифмой. И он же подчеркивает металогические достоинства регулярной поэзии. Более того, академик математики А.Н. Колмогоров находил «образ в самом метре». Работа эта не закончена, что имелось в виду не совсем ясно. Однако, если гипотеза так или иначе верна, то конечность и устойчивая образность метра позволяют полностью описать его выразительность. Не следует ли из этого, что лучшие образцы по всему периметру метрической поэзии достигнуты, «пласт выработан»? Ответ все тот же: «Если».
Регулярный стих склонен превращать буквальное содержание в символ (автологический текст в металогический). Верлибр склонен к обратному, ставит пафос на землю. Музыка визуальна в сюжете. Контекст изображения создает его музыку. Стихи оживляют музыку и образ чувственностью токов времени и остротой глубокого ума.
В той же самой теплушке —
Круглая, крепкая, с налитыми ягодицами —
Золотозубая Тегряш Бимбаева,
Еще недавно видный профсоюзный деятель,
Мать четырех детей и жена предателя,
Полицая, удравшего вместе с немцами.
Она-то понимала, что ее непременно вышлют,
Она-то к этому заранее подготовилась,
В ее пяти чемоданах полно союзнических консервов,
Есть колбаса, есть концентраты.
От всего сердца
Она предлагает одну банку своей подруге,
Она предлагает одну банку сестре героя,
Но та не берет.
— Бери! Бери! — кричат старухи, —
Мы же одного племени, одной крови! —
Но та не берет.
— Бери! Бери! — кричат плоскогрудые молодые женщины, —
Разве она отвечает за мужа?
Что же ты стоишь, техник-интендант?
(Впрочем, ты уже будешь тогда капитаном.)
Видишь ты эту теплушку?
Слышишь ты эти крики?
Останови состав с высланным племенем:
Поголовная смерть одного, даже малого племени,
Есть бесславный конец всего человечества!
Останови состав, останови!
Иначе — ты виноват, ты, ты, ты виноват!
(Семен Липкин, Техник-интендант, отрывок поэмы)
4. Среда
Поэты сами иногда подсказывают, что в их подборке «верлибры». Именно это слово, а не «свободные стихи» сопровождает публикацию или выступление. Скрытое в стеснительности признание «дефекта» вызывает сомнение, свободен ли автор, свободен ли его стих. Можно ли ожидать, что вместо подзаголовка «стихи» будут писать «ямбы», «анапесты», «белые стихи» или «дольники»? Настаивать на этом значит ставить верлибр в один ряд с классическими размерами. Для этого нет оснований.
Вопрос о причинах отдельности верлибра остается. Читателю нужна уверенность, что перед ним не самозванец. Это тебе не проза, с которой нет спроса (извините, споткнулся об рифму). У него должен быть канон для сравнения, как сословия в обществе. Читатель прекрасного знает из какого сословия он сам, и с подсказкой «стихи» он «ждет уж рифмы», готовится впасть в легкий транс, гадает: какой из трансов он встретит. Выбор невелик, известен ему заранее, но он знает: так или иначе — убийца садовник. Ну, как не воспользоваться этим рефлексом, и не взять в свои руки дудочки всех крысоловов республики? И вдруг, на тебе! Под вывеской «стихи» «энтот верлибыр»! Привыкайте, господа, скидок больше не будет.
Чудаков на свете много.
Они подстригают сами себя
Маникюрными ножницами,
Выскакивают на проезжую часть
И машут руками над головой,
Чтобы поймать такси.
Поедают кусками поваренную соль.
Но не стоит ни на кого показывать пальцем.
Один приятель говорил:
Все мы вроде нормальные люди,
А снится нам черт-те что.
(Мара Маланова, Нормальные люди)
Уместно напомнить, что цензура формы сложилась в советскую эпоху вместе с тотальной регуляцией всех сторон жизни. Она отбросила и без того «новаторскую до Вержболово» (В. Хлебников) русскую поэзию гораздо дальше, чем нацизм немецкую. В «отдельно взятой» была потребность в зомбирующем строящем колонны метре.
Советских литераторов содержал бюджет. Мастерами пропаганды было создано положение, при котором только советская литература была доступна гражданам в СССР, владевшим одним русским языком. «Читательская масса» направлялась по узкой тропе, огражденной пропагандой. Читатель не влиял на тиражи. Основной механизм выживания литературы — «обратная связь» — был коррумпирован. Не удалось переломить ситуацию и диссидентам, да они почти и не пытались. Выход к массам в основном через песню или публичную читку это ограничивал. «Эстетические разногласия с советской властью» (Андрей Синявский) тоже оказались не о том.
Россия победила в войне и не подверглась дебольшевизации или люстрации. Не произошло это и после поражения в холодной войне. Поначалу казалось, что все изменится. На смену внезапно устаревшей советской поэзии вместе с другим формами пришел верлибр. Не вполне ясно, что происходило потом, но сегодня в России культура по-прежнему заметно контролируется идеологически. И это не только, казалось бы, достаточная самоцензура «лучших учеников».
Не ищи. Нет того холодного
пустого кинотеатра,
где вам по двадцать,
и вы согреваетесь поцелуями.
Ниже приведен отрывок поэмы Юлии Кокошко, в котором прочитывается семейная рефлексия. В нем нет прямой отсылки к Мемориалу жертвам коммунизма в Праге, но он встает перед глазами всякого, кто в нем задерживался.
Взвинченная лестница ростом в рой петель и
самоуправством в три плеча ловит — пируэт за пируэтом,
перескакивая через брошенные едва не в каждом —
то свистящие шепоты и клятвы, то вожделение,
умоисступление, и винный жгут из сплющенных
в четверть окон листает — настоящие и надуманные…
но и те, и эти благословляют с верхов — все камни,
что пригреют их от налета добродетелей,
назойливее которых только гарпии.
На спуске из старобытного замка — толпа деревьев:
старичье-эмигранты, дернувшие из австро-венгерских
подданных — в чехи, и дети их, завзятые чехи.
Высматривают ветер, рокочут и собираются жить
дальше и дальше. Заскучавшие в старом обличье
сосны перевоплощаются в дубы и буки, и каждый
лист зряч — и видит солнце во всех проекциях сразу.
И земля им полна и милостива.
(Юлия Кокошко, из книги «Начертания города Мимо»)
Для сравнения: нацисты в 1933 году в первые же дни после прихода к власти физически уничтожили поэтов-экспрессионистов. А в послевоенной Германии возобладал верлибр, избавленный от маршей и речевок. Денацификация социального сознания освободила и личное. Наступило отрезвление. Капитуляция сопровождалась сокращением до минимума регулярной армии Германии. И освободило ее культуру от эксклюзивности регулярной поэзии. Не берусь сравнивать меру добровольности обоих процессов.
Не берусь сравнивать нацизм и сталинизм, который тоже уничтожал поэтов. В 1952 году в один день была уничтожена совершенно традиционная просоветская еврейская поэзия вместе с антифашистским комитетом. Она тоже оказалась помехой, национализмом. «Нельзя все. Нельзя обо всем.»
Нам сказали: “Нельзя”.
Но мы все же вошли.
Мы подходили к вратам.
Везде слышали слово “нельзя”.
Мы хотели знаки увидеть.
Нам сказали: “Нельзя”.
Свет хотели зажечь.
Нам сказали: “Нельзя”.
“Стражи седые, видавшие,
знавшие! Ошибаетесь стражи!
Хозяин дозволил узнать.
Видеть хозяин дозволил.
Наверно, он хочет, чтобы
мы знали, чтобы мы видели.
За вратами посланец стоит.
Нам он что-то принес.
Допустите нас, стражи!”
“Нельзя”, — нам сказали
и затворили врата.
Но все же много врат
мы прошли. Протеснились.
И “можно” оставалось за нами.
Стражи у врат берегли нас.
И просили. И угрожали.
Остерегали: “Нельзя”.
Мы заполнили всюду «нельзя».
Нельзя все. Нельзя обо всем.
Нельзя ко всему.
И позади только «можно».
Но на последних вратах
будет начертано «можно».
Будет за нами «нельзя».
Так велел начертать
Он на последних
вратах.
(Николай Рерих, На последних вратах)
Свободный стих мог быть вызван к жизни новым читателем, чувствительным ко времени, к поэзии и свободным от лепнины метрического конструкта. Появились яркие переводы. И тут оказалось, что читать русский верлибр некому и, тем более, никому не известен, язык его обсуждения. И то и другое «не» — продукт российской цивилизации, неистребимая готовность подчиняться окрику-команде с наказанием за отказ, не раздумывать, потому что выбора-то нет, «следовать центральному убеждению» (М. Зощенко). Такова российская зона комфорта.
Вот я и договорился до признания чуждости верлибра русской поэзии. В стране нелегитимной личной свободы и верлибр не легитимен, он — бунт.
И хочется бежать от века-властелина — куда?
Держись, покуда можешь, один среди других.
Вспомни, тебе рассказывали: как-то в церкви,
Набитой до отказа, такие вот пришельцы
Надумали раскачивать толпу. Был способ: несколько своих
Враз начинали колебаться вправо, влево, слегка, потом сильней,
Другие, сжатые тесно, раскачивались поневоле,
Растерянные, не понимая, что происходит,
Не зная, как устоять. Рассказывали про человека,
Который все же начал сопротивляться,
Стал говорить прижатым рядом:
«Не поддавайтесь, старайтесь сами держаться, стоять прямо,
Передавайте это другим, дальше.
И раскачивание удалось сдержать, пересилить —
Первоначально единичным решеньем.
А это труднее, чем раскачать толпу.
(Марк Харитонов, из книги «Мой век»)
В 2011 году исполнилось 150 лет Манифесту об отмене крепостного права, начала самой важной, судьбоносной реформы в российской истории. Ее последствия навсегда изменили страну и расходятся волнами до сих пор. Что-то не могу вспомнить национальную рефлексию по этому поводу. Был ли объявлен всенародный праздник, день отдыха, как по поводу принятия конституций? Наверное, мелькали баннеры «150 лет Отмене рабства»? Должно быть, это только я не заметил.
С самого начала той реформы в России без гражданской войны победили консерваторы, в США их называют «южанами». Это они не дали завершить реформу, сразу обволокли ее домыслами, заболтали клеветой. Это они «недоглядели» за как-то сразу разгулявшимся террором народовольцев. Это они «просмотрели» покушение на царя, «и так 6 раз подряд». Следующий царь-консерватор пошел на попятную.
В США в эти годы назревала и происходила гражданская война и обретал славу первый общенациональный поэт Уолт Уитмен. «Воплощаю в себе всех страдальцев и всех отверженных», — говорил он. Он создал тот самый раскованный верлибр, который в русской поэзии практически не представлен до сих пор.
Гологамия (греч. holos — полный.
gamos — брак) — простейший тип
полового процесса ( у некоторых
зелёных водорослей, низших грибов),
при котором сливаются не половые
клетки, а целые особи.
(Вера Павлова)
Между тем, этот «локомотив прерий», «горластый красавец», был замечен уже Тургеневым, и глубоко воспринят Хлебниковым, Маяковским и другими.
Обсуждать верлибр трудно, как трудно отстаивать личный вкус и слух вопреки сословно-референтному согласию. Соборность, народность, свальный грех и другие синонимы согласия — это родовые приметы русской культуры. «Ты, конечно, как хочешь, но это не принято у нас на филфаке/в журнале/в объединении/в альманахе/на портале».
Очевидно, настоящий очерк совершенно не академичен, никакого отношения к литературоведению или критике не имеет. Поэтому позволительно предложить читателю стихов критерий двух несомненностей: верлибр — это несомненно стихи, которые несомненно предпочтительнее его регулярных редакций.
Первое «несомненно» не только о верлибре. Это напоминание о послевкусии, обращено к опыту и, увы, личной настройке слуха. О критериях стихов размышляют давно и обильно. Послевкусие упомянуто здесь без связи с просодией.
Второе «несомненно» относится к верлибру, как таковому. Не так уж трудно читателю стихов попытаться их «зарифмовать», облагородить певучестью по Ахматовой. Например, можно попробовать проделать это с отрывком из стихов Блока:
Впрочем, она захотела,
Чтобы я читал ей вслух «Макбета».
Едва дойдя до пузырей земли,
О которых я не могу говорить без волнения,
Я заметил, что она тоже волнуется
И внимательно смотрит в окно.
Оказалось, что большой пестрый кот
С трудом лепится по краю крыши,
Подстерегая целующихся голубей.
Состоявшийся верлибр после «регуляризации» погрузнеет и расплывется. Это обоюдоострый критерий. С таким же успехом можно освободить регулярный стих от напевной формы, осторожно избавится от лишнего текста, уточнить и насытить интонации, «навести резкость». Не станет ли текст выразительнее? Впрочем, этим критерием, кажется, никто не пользуется. Переводчики, как правило, работают с подстрочником, т.е. «препарированным» регулярным стихом. Иногда в их черновиках квинтэссенция трёх-четырёх строф помещается в пяти-шести строках (М.Л. Гаспаров).
Впечатление от «несомненностей» и есть оценка верлибра. В состоявшихся стихах есть обе. Переписать стихи верлибром — весьма полезно.
Хочется чему-нибудь научиться,
Медленным степенным танцам
Три движения в минуту,
Каллиграфии,
Изготовлению глиняных сосудов,
Различать правое и левое,
Любить ближнего,
Открывать пиво зубами.
(Мара Маланова, «Хочется чему-нибудь»)
У верлибра в русской поэзии нет устойчивой традиции, это верно. Критик средней руки всегда выведет регулярного поэта из какой-нибудь веточки русской поэзии. Верлибр в этой грибнице сирота.
Разрозненные опыты великих предшественников погоды не делают, не создают ни убедительных школ, ни содержательной традиции. Для критики такое положение вещей — это признак ненужности, а «как мне его теперь трактовать-то?» (И.Л. Андроников). Хорошо обученные наставники литературы, знатоки классики, обнаруживают в верлибре то, что умеют: аллитерации, разностопный метр, остаточную или внутреннюю рифму… хоть какие-то следы звукописи, напевности. «Уж «этого есть» в языке русском, так что же ты ленишься?»
На контрольной
Твои колени цвета
подснежников,
исписанные шпаргалками,
которые ты под партой
высоко заголяла,
давая списать теорему…
Голова кружилась,
глаза туманились,
цифры и буквы сливались,
превращались в иероглифы.
Приходилось просить
позволенья
еще и еще раз
взглянуть на те чертовы
знаки,
и ты позволяла
с притворною неохотой.
(Вальдемар Вебер)
Верлибр востребован уверенным в своей свободе человеком. Избирательный анализ литературы прошлого не применим к свободному стиху, как непригоден Ветхий Завет на русском языке к толкованию поэзии золотого века, развернутой к европейской культуре. Так гадкий утенок верлибр мимоходом выявил, что литературоведение не наука, у «вечно вчерашней» не определен предмет исследований.
Отсутствие однородной традиции — это достоинство верлибра. У каждого поэта есть возможность выразиться в своей поэтике, больше того, от него ждут своего открытого кода, своей картины мира. Верлибр не поется на тусовках или строем, не звучит на стадионах. С ним различают в толпе себя, проживают личное время и судьбу. Он не пригоден «объединить и возглавить» движение, управлять толпой.
Я удивляюсь, как люди не замечают твоей красоты,
Как спокойно выдерживают твое рукопожатье,
Ведь руки твои — конденсаторы счастья,
Они излучают тепло на тысячи метров,
Они могут растопить арктический айсберг,
Но мне отказано даже в сотой калории,
Мне выдаются плоские буквы в бурых конвертах,
Нормированные и обезжиренные, как консервы,
Ничего не излучающие и ничем не пахнущие.
(Я то, что я есть, и я говорю, что мне хочется.)
…………………………………………………………………….
Я могла бы пройти босиком до Белграда,
И снег бы дымился под моими подошвами,
И мне навстречу летели бы ласточки,
Но граница закрыта, как твоё сердце,
Как твоя шинель, застёгнутая на все пуговицы.
И меня не пропустят. Спокойно и вежливо
Меня попросят вернуться обратно.
А если буду, как прежде, идти напролом,
Белоголовый часовой поднимет винтовку,
И я не услышу выстрела —
Меня кто-то как бы негромко окликнет,
И я увижу твою голубую улыбку совсем близко,
И ты — впервые — меня поцелуешь в губы.
Но конца поцелуя я уже не почувствую.
(Елена Ширман, Последние стихи, 1941, отрывки)
5. Разноцветье на обочине
Несколько необсужденных замечаний.
– Разнообразие форм от афоризма до поэмы и всеохватность содержания верлибра объясняет отсутствие его формальных границ. Верлибр создает проблему анархии. Хотелось бы отделить свободу человека от дикой вседозволенности. Можно ожидать самоорганизации свободной формы, подобно тому, как проза, развивается, обретает новые формы и справляется с хаосом.
– Часто упоминаемые мнемонические достоинства силлабо-тонических сочинений оказались мифом. Они всерьез не были востребованы за пределами собственно интереса к поэзии, оказались негибки, тесны, как способ сохранения наследия на протяжении всей истории. Исторический опыт состоит в том, что устная передача преданий использует гибкий вариативный ритм и структурное упрощение содержания. Оба фактора нужны для надежного запоминания и передачи новому поколению важных для каждого этноса культурных ценностей на его языке. Рифма, подминающая контекст, оказалась ненужной и вредной.
– Молитвы в стихах не состоялись. Молитвы современных религий — это не транс, это осмысленное повторение канонизированных текстов. Нередкие попытки регулярных переводов, например, псалмов Давида остались не востребованы. Поздние попытки оказывались нетерпимы для верующих и полны атеистических искажений.
– Перевод нерегулярного оригинала регулярным русским метром несомненно всегда спорен. В предельном случае это очевидно — прозу стихами не переводят.
– Как известно, детская и «взрослая» поэзия различны. Граница весьма условна, детская различна для малышей и подростков, взрослая расслаивается по своим факторам. Детских верлибров, однако, нет. Хотелось бы понять, с какого возраста появляется читатель у верлибра? Пока массовое восприятие остается на уровне, которому невозможно потакать, «нужное» искусство будет навязываться детям в школе. Верлибр опять оказывается вне образования.
– Не встречается и абсурдистского русский верлибр. Из переводных «Бармаглота» или «Охоты на Снарка» улетучивается последнее обаяние, если их лишить просодии.
– История поэзии в ее связи с общей историей не написана, как не написана и сама тотальная история.
Вопрос
— Есть ли что-нибудь на земле, что имело бы значение
и могло бы даже изменить ход событий
не только на земле, но и в других мирах?
— спросил я своего учителя.
— Есть, — ответил мне мой учитель.
— Что же это? — спросил я.
— Это… — начал мой учитель и вдруг замолчал.
Я стоял и напряженно ждал его ответа.
А он молчал.
И я стоял и молчал.
И он молчал.
И я стоял и молчал.
И он молчал.
Мы оба стоим и молчим.
Хо-ля-ля!
Мы оба стоим и молчим.
Хэ-лэ-лэ!
Да, да, мы оба стоим и молчим.
(Даниил Хармс)
6. Послесловие
Был ли я в этом очерке свободен как верлибр? «Я хотя бы попробовал». Надеюсь, кто-то решится сделать первый шаг к свободному стиху, доверится свободе от наставлений, от предвзятости, от устаревшей начитанности.
Было бы слишком амбициозно пытаться разглядеть, с чего началась поэзия. С доисторических времен, когда появились ростки не прагматичной речи, намерения стихослагателей изменились неузнаваемо. Была ли это поэзия в ее современном понимании? Скорее всего нет. Определенно это была поэзия для слуха, а не зрения. Она не оставила следов для разговора о метре или свободном ритме.
И все-таки потребность в структуре, которая отделила поэзию от других сочинений, видимо, привела к появлению метра хурритских и хеттских поэм. Затем предположительно их метрика унаследована в античной Греции. Появился гекзаметр, один из первых метрических размеров со свободным чередованием шести стоп. В Риме сложился фалеков одиннадцатисложник, гендекасиллаб… Это на виду, это сохранилось, хорошо описано и переведено. Несомненно, подобное было в африканской, месопотамской, центральноазиатской и дальневосточной поэзии на менее популярных в Европе и России языках.
Очевидно, без этого предшествования регулярная поэзия не возникла бы. А без нее поэзия не проделала бы победоносный путь от сакральных служебных текстов к совершенно светскому самоценному современному ее состоянию. Не возникла бы и потребность в свободном стихе, в его эмоциональном смысле.
Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, весёлой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.
Я не оскорбляю их неврастенией,
Не унижаю душевной теплотой,
Не надоедаю многозначительными намеками
На содержимое выеденного яйца,
Но когда вокруг свищут пули
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
Не бояться и делать что надо.
(Николай Гумилев, Мои читатели, отрывок)
P.S. Копирайт на приведенные в очерке стихи и фрагменты стихов принадлежит их авторам. Все цитаты находятся в открытом доступе в Интернете.
Приложение. Стихи Арона Липовецкого
Спам
Дениска, с которым мы делили
третье место в стиле баттерфляй,
теперь стал китайцем Деннисом,
расколдовал букву
и пишет из Шанхая
как сильно упали цены
на его сварочные электроды.
Для меня особые скидки.
* * *
— Она — моя баба сердца,
— сказал Петрович
и закусил зеленым луком.
* * *
Басе приделал крылья
стручку перца
и красная стрекоза
выпорхнула на луг.
А я лишь
положил в траву
счетчик Гейгера
и он ожил цикадой,
холодом печали,
поднял стрекот над клевером.
Яйцо
Белое
матовое
холодноватое
благородство яйца —
это не обман.
Я сам видел,
как они
безропотно,
не спеша,
не толкаясь,
катились из разорванного мешка
по своим изысканным траекториям
к краю стола,
чтобы упасть.
Небо и земля
Когда отделил я
небо и землю,
обучил компьютер
водить машину,
я увидел,
что небо — не там,
не над головой.
Оно начинается
прямо от земли,
прямо из-под ног.
Есть только небо
и только земля.
* * *
Как же всё-таки
по-разному клюют
птица и рыба
* * *
«Мы предоставляем обзор
на 360 градусов!
Полный оборот!»
Они ползают по плоскости
и уверены, что владеют миром.
«Огромные скидки!»
* * *
Спичка — слово легкое, как спичка,
вспыхнет, подсветит, подожжет
и сгорит невесомо для сюжета.
Слова-имена весят, как предметы,
которым они дали имена.
А есть слова, ничего не значащие:
всё, везде, всегда,… несть им числа.
Они сплошные, застывшие, неподъемные,
ни проблеска, ни жара, ни полета
— черные дыры в решете речи.
Новая свобода
Уехать из России и пережить ломку.
Обрести собственный дом,
полумеблированный уличным ивритом.
Выдохнуть русскую духовность,
забыть лязг милосердия,
смыть кирзовый аромат.
Между тем, потихоньку втянуть носом
обетованную свободу саму по себе
безо всякого контраста с Россией
и обрасти мечтами о новой свободе,
проветренной от бывшего и несбывшегося
и от нависающего будущего.
Старые привычки
Бросая курить, не ждут
конца сигареты, пачки, недели.
Прощание дразнит соблазнами.
Ты уже далеко.
Бросая семью, не ждут
другой женщины, места, дня.
Прощание кратко, боль остра.
Ты уже далеко.
Бросая привычку жить, не ждут
конца сигареты, развода, дождя.
Прощание — скорбное облегчение.
Ты уже далеко.
Жук
Рождение заброшено тебе в глубокий тыл
без выбора места и родного языка.
Оно взрывает травмы твоего наследства,
подсекает рывок, сбрасывает на подъеме,
прорывается обильной быстрой речью,
отправляет в пустыню, якобы к истокам,
которым ты на хер не сдался.
В ранних косых лучах твоя радость
прыгает на сухих камнях.
Ты еще не разобрал:
воробей, полевка, или большой жук,
приподнявший кожистые надкрылья.
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer10/alipovecky/