(продолжение. Начало в №8/2022)
«ЗЕДАЗЕНИ В ТУМАНЕ»: РОССИЙСКО-ГРУЗИНСКИЕ ЭТЮДЫ
Давид–гора
Осень… Над прекрасным городом — прекрасное полуденное солнце. Между ними — величественно распластавшаяся гора Мтацминда. Святая гора… Два поизносившихся диагональных вагончика — желтый и красный — медленно и галантно съезжаются, плавно тормозят, застывая. Подземное рукопожатье незримых рук — и можно выходить.
Можно выходить и спускаться, спускаться по заасфальтированным ступеням и виражам — к ограде храма. Снизу он смотрится каким-то диковинным странником — то ли сторожем, то ли паломником, — бредущим по видимой только ему тропе куда— то вверх, к гребню — наискосок влево, подальше, как можно дальше от телемачты. Это — церковь Святого Давида, Мтацминда, Пантеон.
Грузинская поэзия… Грузинский стих… Грузинские поэты…
Дух Руставели витает над ребристыми куполами, великий дух великой литературы. Под камнями и плитами — дорогие грузинскому сердцу имена: Илья… Акакий… Николоз… Важа… Галактион…
Зачем фамилии? Не надо фамилий: они тут в сердце, в каждом.
Но в основании Пантеона — во всех смыслах этого словосочетания — покоится и великий русский: Грибоедов. Это символично — знак доверия, залог дружбы. Смертельно ссыльный посланник заснул здесь навечно бессменным послом русской словесности.
Грибоедов в Грузии — свой, свояк. Он не только посол, но и заложник — вот уже два с половиной века то нарастающей, то в комочек сжимающейся, но все еще живого взаимного дружеского притяжения русской и грузинской литератур. По глубине, искренности и богатству форм проявления едва ли сыщется что-либо подобное в ряду межкультурных литературных отношений.
И это не случайно. Обе литературы — и русская, и грузинская — литературы великие и оригинальные, уже мощно запечатлевшееся на всечеловеческих скрижалях. К тому же это литературы соседние (географически). И, хотя разъединяло, конечно, разноязычие, но сплачивали долгое время — общность (точнее, единство) национально-исторических задач, единоверие и традиционный взаимный интерес.
Мощным дополнительным фактором оказалась счастливая взаимодополнительность русской и грузинской литератур.
Русская — литература лирическая по преимуществу. Грузинская же — эпична. Сама природа ее — мозаика населенных дэвами гор, обжитых людьми цветущих долин и моря, вспаханные еще веслами античности, — распорядилась так. И это же, расписавшись запекшейся кровью героев, подтвердила история. И недаром величайшие поэты Грузии — Шота Руставели и Важа Пшавела — эпики чистой воды.
Говоря об эпичности грузинской и лиричности русской литературы, я подразумеваю не «чистый» эпос и не «чистую» лирику (ничего «чистого», однородного, дистиллированного в литературе, как и в природе, не бывает), а возобладавшие тенденции и достаточно очевидные акценты. В том же эпическом раздолье Грузии ощутимо возвышается такой обширный лирический «остров», как Тбилиси, с которым связано творчество Галактиона Табидзе, Иосифа Гришашвили, плеяды голубороговцев — поэтов по преимуществу лирических…
Многих русских поэтов и писателей Грузия притягивала экзистенциально, то есть биографически. Долгие десятилетия Кавказ был ареной, а Тифлис столицей усиленной его военной, бюрократической и экономической русской колонизации. По высочайшему ли повелению или по своей воле многие писатели, вслед за Грибоедовым, побывали на Кавказе: Пушкин, Лермонтов, Полонский, Толстой. В результате кавказская тема — с неизменным восхищением природой Кавказа и уважением к его людям — в русской литературе зазвучала во всю мощь. И уже в прошлом веке Кавказ, Грузия представлялись им не только как опасное или непривычное по общему духу место, а Тифлис — пристанищем от светской или житейской суеты, как своего рода «райский» уголок, не столько людьми, сколько музами населенный.
В бурные послереволюционные годы иных русских писателей забросили в Грузию вихри гражданской войны (Булгаков, Мандельштам, Эренбург), иных — послевоенные скитания (Есенин, Белый, Тихонов), и именно здесь, в Грузии, они обретали, как правило, то, чего нигде более обрести не могли — творческую энергию и свободу. Во многом этому способствовала та, под стать климату, исключительно дружественная атмосфера, которую стремились создать и создавали вокруг русских поэтов их грузинские братья: то была атмосфера Братства Поэтов, о котором немного абстрактно мечтали Пушкин и Блок.
На протяжении XX века роль и значение Грузии как душевного пристанища и вдохновительной отдушины русских поэтов упрочились и возросли. По крайне мере троим русским поэтам — Борису Пастернаку, Бенедикту Лившицу и Осипу Мандельштаму — Грузия (в последнем случае — «на пару» с Арменией) явила нелегкое чудо «второго рождения», — вернув им их собственные поэтические голоса. Дружба с грузинскими поэтами, знакомство со страной, ее культурой и ее тружеником— народом не могли не сказаться и на переводческой работе русских поэтов, особенно широко развернувшейся в 1930-е гг.
Но дело не в количестве: усилиями Пастернака, Тихонова, Антокольского, Цветаевой, Лившица, Заболоцкого были созданы подлинные шедевры русской переводной поэзии. Общими усилиями русских поэтов из силового поля грузинской поэтической речи в поле речи русской бережно перенесена и высажена почти вся грузинская классика XIX века и лучшее из созданного в веке XX.
Свидание с великим городом
«…Раскаленные голые скалы, нависшие над головами, внезапно — прохладный ветер, внезапно — родниковая вода из запотевшего колодца, какая— то бескрайняя неправдоподобная изумрудная долина, мерцающая в разрывах облаков, гранитный крест ермоловских времен, печеная форель на гигантских листьях лопуха, нечастые приземистые харчевни, именуемые духанами, горький дух от прелого прошлогоднего кизила и умопомрачительный аромат из винных бочек. Благоухающие леса и рощи окрест, головокружительный спуск, ослепительно— белые стены фантастического собора на черном холме, омываемом зеленой Арагвой, вереницы длинноухих осликов и мулов под вязанками сучьев, под бочонками и бурдюками, повозки с веселыми людьми… Мцхета, удушливая влажная жара, клубящаяся над долиной Куры, странные мелодии, странная речь, странная жестикуляция
…
И, когда все это осталось позади, перед ними открылся Тифлис!»
Так в романе «Путешествие дилетантов» описывает Булат Окуджава маршрут и сюжетный ход бегства своих героев — Мятлева и его возлюбленной — в Грузию.
Именно она, Грузия, звала к себе и манила в случае, если вдруг надо укрыться, хорошо спрятаться — и в то же время не пропасть, не одичать! Немало высоких судеб, — в частности, Пастернака или Тарковского, — содержат в себе длительные грузинские этапы-«бесты».
Самым же распространенным мотивом грузинского магнетизма для российских писателей и поэтов являлись традиционные гостепримство и праздничность по ходу коротких деловых поездок за подстрочниками или для обсуждения или устройства других своих дел.
Расплачивались гости, как правило, тостами — за столом или стихотворениями по возвращении. Сложилась своеобразная «поэтика тостов» с почти неотвратимыми слащавостью и неискренностью, рассчитанная не на мир, а на пир или воспоминание о нем.
Не таков Пушкин, который, который, и побывав в Грузии, не стал писать о ней стихи, но сделал ее хóлмы и шум Арагви гениальным фоном для своего лирического чувства:
…Мне грустно и легко;
Печаль моя светла;
печаль моя полна тобою…
Нет, не пристало русским поэтам не затруднять себя и своих окрыляющих муз тем чувством благородной трудности бытия, с которым непреложно живет и принимает своих гостей каждый народ и каждый отдельный честный человек.
Пожалуй, первым из русских поэтов проникся этим чувством Яков Полонский. Несомненно, тут сказалось и то, что поэт не просто гостил в Грузии или путешествовал по ней, но и жил в ней довольно долгое время. Он и сам подчеркивал это: «…надо жить в Тифлисе — наблюдать — любить — и ненавидеть, чтоб судить или дождаться вдохновений…»
Сколько зоркости и заинтересованности, сколько любви к ближнему, сколько социальной совести, наконец, проявил он, описывая Тифлис Левушке Пушкину в своей «Прогулке по Тифлису». И оттого его скромная оценка («Тифлис оригинальным нахожу») весит и стоит много больше, чем сотни иных восклицательных знаков, приставленных позднее к имени этого города.
Прекрасные стихи Якова Полонского о Тифлисе, в сущности, — первый в русской поэзии «грузинский цикл». Он положил начало традиции бессюжетных прогулок — традиции, в которой написаны лучшие из стихов о Тбилиси.
Так, «Отражения» Сергея Спасского прямо продолжают «Прогулку по Тифлису» Полонского. Даже маршрут почти совпадет, только время, разумеется, другое («Ещё не отпечатана газета / Со сводкой Первой мировой войны»).
Запыхавшийся Пастернак, наоборот, забывает свою прогулку, пораженный видом, внезапно открывшимся ему с крутосклона:
…Мельтеша, точно чернь на эфесе,
В глубине шевелился Тифлис.
…Будто вечер, как встарь, его вывел
На равнину под персов обстрел.
Он малиною кровель червивел
И, как древнее войско, пестрел.
Мандельштам, напротив, смотрит на горбатый Тифлис снизу вверх: «…На мосту народ толпится, Вся ковровая столица, А внизу Кура шумит» — вот оно, то самое мельтешенье черни на эфесе. Мандельштам и сам частичка этого мельтешенья, недаром именно тут царственно сношены его башмаки и величаво истерты подметки!
В стихах о Тбилиси явственно просматривается и другая традиция, которая связана с именем Сергея Есенина. Его стихотворение «Поэтам Грузии» — неподдельный гимн тому высокому Братству Поэтов, которым еще дышал Пушкин, но по которому уже только вздыхал Блок, и которое — и это поистине подвиг! — сумела возродить славная плеяда голубороговцев: «Поэты Грузии! Хороший, добрый час! Я ныне вспомнил вас, Товарищи по чувствам…»
Разделение на традиции Полонского и Есенина — при всей их различности — все— таки условно. Граница между ними есть, но нет противоречия. Многие, очень многие поэты отдали дань обеим: и Тихонов, и Заболоцкий, Антокольский, Вл. Державин, тот же Пастернак или Бенедикт Лившиц.
Бенедикт Лившиц — поэт, до сих пор еще по-настоящему не оцененный. Его «Картвельские оды» — самые поздние и, быть может, самые лучшие его стихи[1] — полны ни у кого более не встречавшимся сочетанием трепета, торжественности и полной открытости, распахнутости навстречу тому, что несет в себе и с собой Грузия:
Я еще не хочу приближаться к тебе, Тбилиси,
только имя твое я хочу повторять вдалеке,
как влюбленный чудак, рукоплещущий бурно актрисе,
избегает кулис и храбрится лишь в темном райке…
А вот — и есенинский «жезл» в его руках: «Это голос самих ущелий, Где за пазухой нет ножа: «Руку Пушкину, Руставели!», «Руку Лермонтову, Важа!».
Но вот что важнее всего (и здесь тоже смыкаются обе традиции):
…Мы не пьянство, однако, славим.
Предводимые тамадой,
Мы скорее стаканы отставим
Иль смешаем вино с водой,
Чем забудем о том, что рядом.
Только выйти к подножью гор,
Отрезвляет единым взглядом
Полновесная жизнь в упор.
Своею приверженностью лучшим традициям отличаются стихи Тарковского, Окуджавы, Евтушенко, Ахмадулиной, Леоновича, Цыбулевского и Синельникова. Из них непосредственно к Тбилиси в наибольшей степени обращены стихи двух последних.
Если у Синельникова мы видим и слышим упругую энергию ритма, чеканящего строки и строфы:
Плавно-покатый, румяно гранатовый,
Вогнутый город с горой на груди,
Далью оглядывай, небом окатывай,
По затонувшим мостам проведи!
то интонация Цыбулевского — более расслабленная, будничная и разговорная, более домашняя, что ли (и это не случайно: Цыбулевский — единственный из представленных в книге поэтов житель, а не гость Тбилиси):
…А чмокающий звук — не так уж прост:
Узорчата балконная решетка,
Со дна Куры встает Ишачий мост…
Куда же ты, куда же ты, пролетка!
У обоих поэтов ощутима тоска по уходящему, на их глазах улетучивающемуся духу (и плоти!) старого Тифлиса, но если у москвича Синельникова достало твердости сказать: «…Пляшет свадьба, щебечет шарманка, Сердцу больно, но сердца не жаль», то Цыбулевскому, автору книги «Владелец шарманки», наполовину посвященной Тбилиси, нестерпимо жаль своего любящего сердца. Вот очень характерное для него стихотворение «Кинто»:
И голова кинто среди булыжин —
Бритоголовых полчищ мостовой.
И звук шарманки влажный, гулевой
Собою упоен или пристыжен.
Застигнуто последнее мгновенье
В глазах открытой мертвой головы.
Шарманки равномерное круженье.
Сквозная тень колеблемой листвы.
Гия Маргвелашвили сформулировал очень важную и справедливую мысль:
«…Если еще три четыре десятилетия назад в большинстве русских стихов о Грузии, за малым, хоть и великим по значению исключением, преобладали интонация, настроения, видение, образность к стилистика связанные с первым знакомством, неожиданной радостью открытия, удивлением и восторгом, не без признаков любования экзотикой, то дальнейший процесс развития самой жизни и литературы, ее выражающей, привел, особенно в последнее время к известному внутреннему, даже психологическому, сдвигу в этом отношении. Все меньше стало, фигурально говоря, восклицательных и вопросительных знаков, все больше уверенных точек и раздумчивых многоточий. Двоеточия же стали открывать за собою тонкости и нюансы, глубины и просторы, раньше лишь единицам доступные. Да, если хотите, взаимосближение и взаимовлияние культур достигло в динамике своей нового качественного состояния. …Это уже не просто встреча культур. Это — естественное, свободное продолжение давнишнего диалога культур, диалога, который способствует не только взаимопознанию, но и самопознанию каждого из собеседников»[2].
Думаю, что именно на упомянутых мною выше поэтов и ориентировался грузинский критик, обобщая свои многолетние наблюдения над русскими поэтами и поэзией в их взаимодействии с грузинской средой.
Ботанический сад (Стихи о Грузии)
БОТАНИЧЕСКИЙ САД В ТБИЛИСИ
Памяти Александра Цыбулевского
1
Как странно мне наследовать чужое,
с чем жизнь меня воочью не свела.
Уже с моей сроднилися душою
лазурных линз былые зеркала.
Метехи, Анчисхати и Кашвети,
ориентиры черепичных крыш…
Сей век облюбовав и заприметив,
ты на скамейке медленно сидишь.
Ты не спеша по улочке шагаешь,
глотаешь набежавший ветерок.
Закусываешь, пиво подливаешь,
записываешь что-то поперек…
Как странно мне наследовать блаженно
твои стихи и лучших из друзей,
и город твой, волшебный несомненно, —
оплот коммерции, поэтов и князей.
И сад — прекраснейшее из ущелий,
и осень, наилучшую из пор…
Здесь все твое,
а я, как на качелях,
лишь изредка встреваю в разговор.
2
Мы копим соли горные кристаллы,
доподлинность возводим на престол,
а память окунается в рассол —
субстанция ей зыбкая пристала!
Но нам былого милые следы
куда важней событий предстоящих…
Вдруг вспыхнуло видение воды
среди миражей и песков манящих.
И все бежит соленая река,
забвенье разливается по венам.
Доподлинность доподлинна —
пока
она жива, а жизнь ее — мгновенна!
И вся-то жизнь — наука запустенья,
уроки зыбкости, прозрачная молва…
В рассоле растворяются слова,
и стакнутые раздаются звенья,
отныне различимые едва.
3
Тамаре Фрадкиной
Я разлюбил подсматривать за лесом,
дороже мне скорбящая душа:
замешана высоким глиномесом,
немотствует и мается дыша.
Она то спичкой серною пылает,
неистовству и тлену предана,
то ничего в себя не принимает —
дотла сгорит и истечет до дна.
…А между тем на улицах столицы
все многолюдней и все меньше горожан,
и только птицы, медленные птицы
лениво подлетают к гаражам.
Я ненавижу наблюдать за ними,
их жирный и приземистый полет…
А что душа? —
век от веку гонимей,
в пыли и музыке, печальная, бредет!
1977
ЗЕДАЗЕНИ В ТУМАНЕ
Кетино Томарадзе
Клубилась пропасть под моей ногой,
когда я замер вдруг на этом гребне:
на миг возникнув в пустоте парной,
величественно таяли деревья.
Округлый вход в сырое никуда.
Нет, выход из сырого ниоткуда.
Молочная, летучая вода,
бессмертных черепков слепая груда.
Размытых контуров слепая пелена,
провал портала тает, не зияет.
Ты говоришь: старинная стена…
Зрачок не видит, только различает.
Ты говоришь: не видно Джвари, жаль…
Не видно Джвари — ну так и не надо.
Но посмотри — какая нам награда —
Картвелии туманная печаль!
… И я поверил медленным холмам,
я их покоя словом не нарушу.
Повсюду пробирается туман,
и влага обволакивает душу.
1977
В МАСТЕРСКОЙ
Гаянэ Хачатрян
Я в руки брал холсты,
я впитывал виденья.
Мои слова просты,
но лишены значенья.
Сновиденный полет
над городом из ваты,
сон ветра напролет
и лев огненнолапый.
И матери портрет
в коричневой накидке.
Такой накидки нет —
откуда ж эти нитки?..
И я плыву в кругу
безумной карусели —
и вижу еле-еле,
и выплыть не могу…
1977
ИЗ ГАЛАКТИОНА ТАБИДЗЕ
Уходишь…
И муки уносишь,
словно косишь сырую траву.
Кто сказал, что судьбу свою косишь?
— ты сегодня рожден наяву.
Уходишь…
Ни в тягость, ни в радость
ты цветам и тебе — цветы.
Ты впервые вкушаешь благость:
что же лгут, что несчастлив ты?
Уходишь…
Без тени грусти.
И не нужно кровли иной.
В каждый дом тебя каждый пустит,
упоенного тишиной.
Уходишь…
Завидная участь.
В добрый путь! — мы глядим вослед…
А пространство зовет, летучась,
и бессмертья зажегся свет.
1977, 1982
БОТАНИЧЕСКИЙ САД
Соне
Ах, куда же мне деться от запаха пыли?
В Ботанический сад! в Ботанический сад!
Отчего же опять те же раны заныли?
Оттого, что не будет дороги назад!
Оттого, что есть среднее между разлукой
и меж смертью,
затем, что еще не привык
упиваться тоскою и смертною мукой
и прокусывать кровью дымящий язык.
Пропадай она пропадом наша добыча!
Забирайте и рвите, давитесь, рыча!
Лишь бы было спасенье от зычного клича —
не на жизнь — так на год,
не на год — так на час!..
Неужели мне вечно хвататься за сердце?
Оголенные всюду хватать провода?!..
Ах, куда же мне деться?
куда же мне деться?..
— Никуда, дорогой!
ни на час никуда!
1978
САД МУШТАИД
Илюше
Ну вот и хватит. Пожил для себя.
Почти во всем дошел уже до точки.
Что было — не было, раз было без тебя,
и в сторону права на проволочки.
Оставь надежду на покой земной,
забудь эфир своих стремлений книжных.
Взгляни — вокруг тебя разгар иной:
сад Муштаид и запах мамалыжный!
Как сладок дым, как радостен гудок!
Скрипят вагончики дороги детской…
Из всех не пройденных и пройденных дорог
дороже всех — тот двор замоскворецкий!
И над рекой ладони я разжал
и замер, как кормилица над зыбкой.
Кто поручится мне, что все, чем я дышал, —
не стоит детской праздничной улыбки?!
1978
ФОТОГРАФ
Памяти Давида Давыдова
1
И даже каменная лестница — скрипит,
и полог из газет — никак не рвется,
корзинка-люстра вкрадчиво висит,
и все закружится, когда она качнется.
Премного тайн сокрыто в сих стенах,
Хозяин стар, а может быть, и вечен, —
и только кажется, что дышит он впотьмах…
Жизнь — фотокадр, который не засвечен.
И сколько там всего, на пленке той,
в кассете нескончаемой у Бога!..
Далекая, зовущая дорога,
застенчивый фотограф молодой…
2
…И пристального взгляда окуляр,
прищура хищного цепляющая крепость,
вдруг выхватит из мрака вспышкой фар
людской породы кротость и свирепость.
И все, чем ты казнишься и казним,
под выпученным глазом объектива
разгладится — и ляжет перед ним
убийственно наглядно и правдиво.
И кто-то слабый, обливаясь потом,
из-за стекла ту карточку берет
и в мелкие клочки, не глядя, рвет,
— как будто с этим выправится что-то!..
1980
ФАРНАОЗ
Отару Чиладзе
Я захлопнул роман и очнулся.
Как случиться такое могло?
Грохот моря из книги тянулся,
и звезда напрягала крыло.
Обступало людское болото
час за часом и день за днем,
вдалеке убивали кого-то,
и вблизи убивали кого-то,
и любовь выжигали огнем.
Романист усмехнулся сурово
и исчез, как возник, средь листвы…
Отчего так бесчинствует слово?
Кто сумеет прожить за живого?
Эти буквы — они же мертвы!
Разве жизнь уподобишь сюжету,
разве душу приколешь к листу,
Разве вызовешь в отзвуке эту
обманувшую сердце мечту?..
И на что нам фантомные боли,
Если мы не увидимся боле?
Что отрезано — то не пришьешь
И живою водой не зальешь!
…Я признаться себе не решаюсь
в том, чего беспричинно стыжусь…
Но, как в зеркале, я отражаюсь
И в себя отрешенно гляжусь.
1982
(продолжение следует)
[1] Б. Лившиц был, в сущности, единственным из русских переводчиков, кто всерьез засел за изучение, грузинского языка. И эта тяга, несомненно, также есть вещий знак, о многом свидетельствующий.
[2] Литературная Грузия. 1981. № 8. С. 26.
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer10/nerler/