…Хотя бы высохшим листком на пыльной мостовой
Вот тебе, Марья Михайловна, отчёт о моей неделе в Одессе. Как обещала. Пишу его в транзитной зоне Стамбульского аэропорта, пока мы с Дианой ждём наш обратный рейс на Касабланку. Прости меня за корявое изложение – но и то сказать, попробуй угоди человеку, в альбоме которого, на последней заветной странице, хранится портрет Чехова…
…Всю дорогу до Одессы мы с Дианкой пели. Во всех трёх аэропортах, в стамбульском отеле, в обоих самолётах. Тихо, конечно, пели, в самолётах шёпотом вообще, но главное – мы так радовались! Сбывалась мечта – показать Диане родину, которая до сих пор была для неё волшебной страной из маминых сказок. А про меня ты знаешь, как я сходила с ума в Касабланке, каждую ночь видя во сне, как приезжаю домой и не могу наговориться с мамой, с Иркой, как гуляю с ними в парке Ленина, как мы плаваем в море… Мой шеф, капиталистическое чудовище, дал мне лишь десять дней; из них из-за неудобных стыковок авиарейсов по полутора суток занимала только дорога туда и обратно.
Итак, мы с дочей ехали на родину и пели – а мне вспоминались всё песни одесские, специфические. Я знаю их благодаря дяде Алику. Дядя Алик, мамин младший брат – он старый боцман, увлекается сёрфингом, летает на дельтаплане и играет на гитаре. Он похож на капитана Врунгеля и барона Мюнхгаузена одновременно. И ещё на доктора Ливси. Когда мы с Иркой были маленькие, он, когда ссорился с женой, уходил от неё к нам. Спал на полу. Вырезал для нас игрушки из деревяшек, учил меня рисовать парусники, помогал делать математику. А ещё дома у нас хранилась шестиструнная гитара специально для него; никто другой на ней играть не умел. Мы с Иркой очень любили, когда дядя Алик уходил от жены. Он знал столько песен – морских, туристских, курсантских, блатных… Помню, одну из наших любимых он спел специально для меня, когда мы в прошлый раз приезжали из Марокко – как давно это было, ещё даже Настюха не родилась! – и все собрались вшестером: мама, Ира, дядя Алик, мой муж, я и совсем крохотная Дианка. Заканчивалась она такими словами (тогда, стыдно сказать, я впервые в жизни заплакала над словами песни):
Сюда не надо приезжать – в Одессе надо оставаться
Хотя бы высохшим листком на пыльной мостовой…
В одесском аэропорту нас никто не встретил. Мы так договорились – берём такси и едем домой сами. Когда мы выбрались из таможенной толчеи, уже стемнело. По сравнению с вечерней Касабланкой в Одессе было душно и весело, а я совсем не узнавала улиц, по которым нас вёз угрюмый таксист – вместо магазинов и ресторанов, что сияли новизной в мой прошлый приезд, уже красовались новые, ещё глянцевее, да и деревья повырастали… Это меня почему-то ранило; что же я – старая такая, что уже ничего не осталось от моей юности? Сейчас мне двадцать девять лет; неужели это так драматически много?
Говоря об Одессе, принято ахать о старых дворах Молдаванки. Но для меня, и это нормально, нет ничего романтичней хрущёвок проспекта Шевченко. Я ехала туда, в край моей неоконченной молодости, прижав к себе усталую Дианку и волнуясь, как перед выпускным балом. Четыре года мы не были дома.
…И мама, и сестра моя были немного пьяны. Я поняла это сразу, как только они открыли мне нашу дверь, обитую всё тем же чёрным дерматином. Отметили наш приезд заранее? Но раньше у нас так не было принято.
– Дианочка! – сразу стали они ломать руки. – У, манюня! Ты помнишь бабу? Помнишь тётю Иру, нет?
Я втащила чемодан в наш коридор. Две вещи меня поразили: запах и потолок. В квартире пахло по-стариковски – этого раньше не было. А потолок, ой-ой-ой! Вот куда лучше не смотреть, когда приезжаешь в хрущёвку после заграницы. Родной потолок показался мне сводом пещеры, и даже не потому, что он низкий – он потемнел и весь облупился, покорявился… Последний раз его красили, когда я училась в седьмом классе.
Все эти годы мне шли из Одессы бодрые электронные письма, по телефону говорили спокойные голоса – мамин, Иркин да изредка дяди Алика. Рапорты в духе – закрутили десять бутылей огурцов; анализы у мамы нормальные, операция не нужна; Ирка сменила работу. На все праздники мама неизменно посылала нам бумажные открытки.
И вот, Марья Михайловна, и вот теперь я приехала и вижу свою интеллигентную маму в грязном халате, подвязанном поясом от другого халата, а во рту у неё не хватает двух передних зубов; свою старшую сестру Ирку – с мешками под глазами и тоже всю неопрятную, а ведь когда-то она была модельером, открывала своё ателье…
Мы долго обнимались, а потом пошли в большую комнату (у нас две смежные комнаты – так называемые маленькая и большая). В отличие от одесских улиц, тут изменений не было никаких, только обветшало всё. Я раньше думала почему-то, что моё отсутствие всем пойдёт на пользу: ведь после моего замужества, которое почти совпало с отъездом, в доме стало без меня просторней, маме уже не надо было тратить на меня время и нервы; сестре тоже, думала я, будет проще «развернуться» и наладить жизнь (Ира всегда обвиняла в личных неудачах внешние факторы – то ей мама мешала, то я, то подлецы мужики, то цивилизация наша)… К тому же (мне неловко об этом упоминать) я всё-таки высылала им из Марокко какие-то деньги, пусть немного, но с моими двумя детьми иначе не получалось. А тут – никаких улучшений, лишь дряхлеющий дом и те же самые обои, что отклеились от стен. На всём лежал слой грязи; отовсюду высовывались старые тряпочки. И, главное, запах вот этот. Я подошла к окну и раскрыла его пошире. По занавесям пробежал таракан.
Я долго раздавала подарки – марокканские шали, кремы, лёгкие халаты, шоколад из дьюти-фри… Мама моя дрожащими руками тоже вручила Дианочке полный мешок подарков – красивых и недешёвых игрушек и одёжек. Все эти гостинцы жутковато контрастировали с убитой квартирой и маминым перегаром.
– Вы простите меня, пожалуйста, – решилась сказать я, когда первый наш восторженный разговор подошёл к концу, и мы уже пили чай из треснувших чашек, – но что это с вами сталось?
И тут начала говорить Ирка…
– А что, брезгуешь, да? – глаза её сузились, лицо скривилось. – Плохие мы стали тебе, непрестижные? Четыре года дома не была, а теперь совсем приезжать перестанешь? Так не приезжай, больно надо, и деньги нам твои не нужны, справимся сами. Бросила ты тут всех, наплевала на мать, больную и старую, на меня одну всё перевалила…
– Ира, перестань! – закричала мать грозно. Моя Диана прижалась ко мне, до того страшен был весь этот переход. – Леночка, детка… Мы не писали тебе, не хотели тебя беспокоить… Пойдём, я тебе покажу…
Мама открыла дверь в маленькую комнату, куда я ещё не успела зайти. Я пошла за ней. Там было ещё душнее, просто-таки смрадно. В тусклом свете лампочки под потолком я не сразу увидела человека, что лежал на кровати лицом к старому ковру на стене.
– Господи, кто это? – перепугалась я.
– Тсс! Пусть спит, – мама вытолкнула меня обратно из комнаты. – Это дядя Алик, Леночка. Он теперь у нас. Он так лежит почти всё время.
Марья Михайловна! Нет ничего хуже в этом мире, чем фраза «Мы не хотели тебя беспокоить!» Я слышала раньше, что у дяди Алика был очень тяжёлый рейс, после которого его списали на берег. Тогда они простояли полгода под арестом в Джакарте; к тому же дядя Алик переболел там каким-то злопакостным азиатским гриппом с осложнениями. Это я всё знала. Но я не знала, что, оставшись в пятьдесят девять лет без работы, он пытался повеситься и перенёс клиническую смерть. Мои добрые родственники не сказали мне этого, потому что я тогда кормила свою младшую. Его, слава Богу, спасли, но, ты понимаешь, Марья Михайловна, он уже не стал прежним человеком. Нет, разум к нему, может быть, и вернулся, но дядя Алик теперь был погружён в печаль и безразличие. Если раньше он уходил от жены, то теперь она сама его привела к нашей маме – «делайте, что хотите, он совсем свихнулся, я больше не могу». А детей у них не было.
…Ночью Дианка спала плохо, она стала кашлять – у неё аллергия на тараканов и плесневого клеща, а тут было предостаточно и того, и другого. Я даже бегала в аптеку за кларитином – хорошо, что тут есть круглосуточные аптеки, не то что в Марокко! К тому же мы спали в большой комнате все вместе: Диана с бабушкой на раскладном диване, Ирка и я – на полу. Маленькую комнату Ира с мамой уступили дяде Алику. И я подумала: ёлки-палки, да надо брать ребёнка и валить из родного дома куда-нибудь в гостиницу! Мы не продержимся семь дней в таком кошмаре! Наверное, хорошая мать так и поступила бы. Но меня слишком уязвили Иркины слова – и мы, конечно, остались дома.
…Чтобы не слишком травмировать Диану нашим домашним светопреставлением, я каждый день ходила с ней на море. Хоть эту часть программы, слава Богу, мы выполнили. Море хорошо тем, что оно уходит вдаль, как будущее. Смотришь на него – и чувствуешь поддержку: вот, мол, впереди перспектива и перспектива. А как я радовалась, когда вытащила на море и мою маму! Она призналась, что не была там уже два года. В парке Ленина, что переименован в парк Победы, мы тоже гуляли. Если тебе, Марья Михайловна, интересно, то вокруг него понастроили противоестественно высоких домов, зато в пруду сейчас есть вода, там плавают рыбы и даже утки – не то, что в 90-е годы, когда в парке водились одни эксгибиционисты…
Однажды в супермаркете возле дома я встретила Лёшу. То был мой первый парень; мы начали стречаться, когда нам было, страшно сказать, по пятнадцать, и расстались через год, кляня друг друга – я тебе рассказывала. Долго ещё один вид его долговязой фигуры где-нибудь в глубине двора вызывал у меня тахикардию. Когда появились «Одноклассники», я сразу стала его искать; нашлись все на свете, вот только Лёша как в воду канул, и никто о нём ничего не знал. Я даже думала – жив ли? Но вот он был передо мной, он стал немного поприземистей, а в остальном оказался на удивление таким же, подростково-замызганным. Когда я увидела его, он набирал себе в корзину пиво.
– Лёша, привет! – бросилась я к нему. – Помнишь меня? Ты так и живёшь тут, в доме за ЖЭКом?
Мне казалось удивительным, что кто-то, кроме моей бесталанной Ирки, может торчать всю жизнь на одном месте; мы-то с Игорем уже где только не побывали, пытаясь заработать денег, а в Одессе до этого сменили пять съёмных квартир.
– Да, – ответил он, глядя на меня с изумлением. – А вы кто?
– Лёш, я Лена! Лена, помнишь?
Я растерялась. Что, говорить ему «Я твоя первая девушка?» Или «В четырнадцать лет мы очень любили друг друга?» И я пробормотала:
– Я училась в Б-классе, на параллели с тобой…
– А-а, – понял Лёша. – Прости, честно, не помню совсем.
Он действительно меня не узнал. Я постаралась побыстрее выбраться из магазина. Одно из трёх: или я в те далёкие стрёмные годы ничего для Лёши не значила; или это годы изменили меня до такой неузнаваемости; или та девочка, что прогуливала с ним вместе уроки и училась у него курить и целоваться, была не я. Словом, Марья Михайловна, прошлое, мыслями о котором так здорово утешаться, вкалывая за тысячи миль от дома, тоже меня подвело.
Что ещё я хочу сказать тебе – тут теперь много церквей и много религии. В каждой маршрутке надо лбом у водителя висит целый иконостас. Правда, рядом крепятся золотые фен-шуйские жабы – я долго не могла понять, что это такое. Несколько раз мы с Дианой ходили в церковь; возле нас построили новую, такая красота. Передали твои записочки о здравии и упокоении, не волнуйся. Ты просила узнать, можно ли тут молиться в церкви за мусульман – таки сказали, что нельзя. Но ты не переживай, я за твоего Саида мысленно хорошо помолилась, чтоб он не болел и чтобы на работе у него всё было спокойно.
В остальное время я драила квартиру, ругалась с Иркой и пыталась растормошить дядю Алика. Но он совсем ушёл в себя, хотя говорит нормально, прошлое иногда вспоминает. Зарос бородой, и не любит мыться; похож уже не на Врунгеля, а на Бармалея, и потерял чувство юмора. В глубине кладовки я раскопала нашу полуживую шестиструнку, вытерла с неё пыль и протянула ему в один из тех редких часов, что он не лежал лицом к стене.
– Сыграй, дядя Алик, – попросила я. – Спой мне нашу любимую: «Опять к одесским берегам мой прибивает парус»1, помнишь? Ну, прошу тебя.
Но он лишь раздражённо отталкивал меня и гитару:
– Оставь меня, Ирочка… Леночка…
Марья Михайловна, я не хочу загружать тебя всем этим, скажу лишь, что впервые после шести лет трезвой марокканской жизни я взялась за сигареты и убегала по вечерам за дом, курить. Ты, конечно, будешь ругать меня.
Ира же ходила постоянно вокруг (она опять не работает) и приговаривала:
– Видишь, как мама сдала? Думаешь, это из-за дяди Алика? А нет! Это твой отъезд её уничтожил. Тебе-то оно хорошо, у тебя любофф, муж, дети, заграница, а маме каково, ты ведь не думала. Для неё смысл пропал убирать, за собой следить, держаться как-то…
– Ир, ну за границей мы чтоб денег заработать! – оправдывалась я. – Была бы возможность жить тут, мы никуда б и не ехали. А у нас с Игорем даже жилья своего в Одессе нет, на него тоже сначала собрать надо. И потом, я ж не единственная у мамы дочка! Ты-то осталась с ней! Мама же не совсем одинока!
– А она тебя больше любит! – в ответ шипела Ирка. – Всю жизнь только тебе всё внимание: и мамино, и дяди Алика, и всех парней… А мне зато теперь – сумасшедшие старики, кошмарная квартира и одиночество…
И она начинала плакать, я её жалела, мы обнимались, мирились, и сестра наливала мне стопочку водки, и уговаривала меня выпить, и я малодушно соглашалась, и мне потом всякий раз было плохо.
Иногда мне казалось, что если бы не маленькая Настя, что ждала меня с Игорем где-то на другом материке, я выбросила бы обратный билет и мы с Дианой остались бы дома. До того меня грызло чувство вины – как я могу жить в своём «прекрасном далёке», любимая, в чистой квартире, в то время как родные мои уверенно катятся здесь по наклонной. Как-то забывались ненормированные рабочие дни, придирки начальника-француза, издевательства над моим вероисповеданием от коллег-марокканцев, экономия на еде и лекарствах, чтобы вовремя оплатить Дианину школу и при этом собрать на вожделенный билет до Одессы… Я казалась себе нажившейся на Иркином одиночестве, на мамином разбитом сердце.
Мне удалось найти частного психиатра; он смог прийти посмотреть дядю Алика в последний день перед моим отъездом. Маму, Ирку и Диану я отправила на это время в дельфинарий.
– Витальная депрессия, – вздохнул врач, выходя со мною на кухню. – Но хорошо, что интеллект сохранён. Попробуйте давать ему вот это, – и он написал мне названия антидепрессантов. Потом вырвал из своего блокнота ещё листик и написал следующее: «Сорокоуст о здравии. Молитвы св. Иоанну Крестителю. Святая вода. Просфоры».
…Начав собирать чемодан, который так и не был разобран больше чем наполовину, я вдруг наткнулась на свёрток, что ты передала для брата твоего мужа. Представь, я совершенно о нём забыла!
Я бросилась звонить Рашиду по телефону, что ты заботливо написала на свёртке. Мне сразу ответил приятный голос совсем без акцента, так что я несколько раз переспросила, точно ли это Рашид, брат Саида, марокканец. Ты была права – он у вас очень способный парень.
Мы договорились встретиться классически – у Дюка. Заодно я должна была показать Диане Приморский бульвар. Рашид пришёл с опозданием, но на Приморском ждать было, конечно же, не скучно. Спешу сообщить, что выглядит он, то есть Рашид, замечательно – я будто увидела молодым твоего Саида, с арафаткой на шее и гитарой за плечами. Но, как ты и говорила, несмотря на молодость, он совсем обрусел и похож скорее на смуглого одессита, чем на африканца. Он оказался очень вежливым и любезным, много благодарил нас за передачу и купил нам с Дианой по самому большому и дорогому мороженому.
Мы с ним спустились по Потёмкинской, вышли на Морвокзал. Всё было удручающе новым, модным, неузнаваемо современным. Нет, ничего не осталось от прежней жизни, памятью о которой я утешалась в пыльных касабланских буднях. Всё, что было мне дорого, оказалось либо вытеснено чем-то более свежим, либо исчезло, либо лежало в руинах.
– Мама, смотри, яхты! Мама, смотри, закат! – кричала в восторге Диана, а мне было грустно.
– А споём? – вдруг подмигнул Рашид.
– Здесь?
Рашид одним движением вскочил, сбросил гитару с плеч и облокотил её о колено. И вдруг запел: «Опять к одесским берегам мой прибивает парус…» Клянусь тебе, я ничего ему не говорила. И вообще странно, что он эту песню знает – она редкая.
Кто-то из прохожих положил в сумку Рашида, что оказалась на асфальте перед скамейкой, деньги… А он, не обратив на это внимания, всё пел, и даже Диана подпевала ему:
И как приятны мне опять друзей старинных лица,
Весёлых улиц перезвон и порта голоса.
Я так хотел бы хоть на миг в Одессе раствориться,
Побыть солёною волной и ветром в парусах.
Я за признания свои не требую оваций,
Я только тихо постою, поникнув головой.
Сюда не надо приезжать – здесь надо оставаться,
Хотя бы высохшим листком на пыльной мостовой…
____
1 Песня Бориса Щеглова