27 сентября 89 года в газете «Вечерний Ленинград» на третьей полосе было напечатан следующий текст (даю в сокращении): «…Программа «Былое и думы» Фонда Культуры приглашает постоянных участников программы и гостей города на Неве в Редакцию журнала «Звезда» (Моховая, 20) на день рождения профессора Бориса Михайловича Эйхенбаума… Ожидается участие дочери Б.М. Эйхенбаума — Ольги Борисовны, его внучки — Елизаветы Алексеевны Даль, а также его учеников, коллег и друзей: Лидии Михайловны Лотман, Леонида Евгеньевича Гаккеля, Ирины Григорьевны Резниченко-Бялой, Бориса Федоровича Егорова, Абрама Акимовича Гозенпуда… Начало в 18 часов. И подпись — моя… (замечу заранее, что московские родичи Б.М. прислали добрые приветствия — хотели быть лично, но не пришлось).
И как это частенько бывало с моими анонсами, выпускающий редактор номера из экономии места или еще почему-то своею волей вымарывал из текста кажущиеся ему лишними сведения о предстоящем «суаре»: главное дать людям «что, где, когда» и оставить пару-тройка имен выступающих.
Так и на этот раз, по старинке без умысла газетчики убрали из моего приглашения одну, претендующую на некоторую интригу деталь, что одним из горячих «коноводов-коллег» провести предстоящий «эйхенбаумовский» вечер его друг из другого цеха, профессор консерватории, историк музыкального театра с мировым именем, автор книги о любви Тургенева к Полине Виардо, старейший ученый Ленинграда Абрам Акимович Гозенпуд, которому наша программа выражает искреннюю признательность, получилось «выбросила ребенка» и мои любимые горожане, народ в большинстве ученый, зрелый, бывалый, начитанный, интеллигентный не только по профессии (это не фейк; в те страдные 90-е годы гласности и нового мышления каждого вечера «Былого…» ждали обсуждали, собирали афиши и так далее)
…С того памятного года, осеннего вечера и дождливого дня — до дней сегодняшних, тревожных, прошла уйма времени, эпоха целая прошла, «иных уж нет, а те далече..», как Баратынский (вслед Саади) «некогда сказал», уму непостижимо. … Но помню сейчас (как дважды-два).
Мне — 49 лет. И вот я вижу-вижу, как дважды-два (мне ныне — 82), с каким восторгом и признательностью тогда в том в Зале на Моховой все собравшиеся (среди которых было немало подлинных светил — от истории литературы) встретили предложение ведущего литературоведа Андрея Юрьевича Арьева (отложив нами заготовленный сценарий в сторону), первое слово дать как одному из закоперщиков нашего собрания профессору Абраму Акимовичу Гозенпуду…
Вот и весь сказ — сумбур, скажет доктор Евгений Михайлович Беркович, но есть и Музыка, пускай не моя — но, ручаюсь, есть…
Евгений Белодубровский
Выступление А.А. Гозенпуда на вечере в честь Б.М. Эйхенбаума
(в сокращении по расшифрованной нами записи с кассеты с голоса как есть…)
…Боря!!! Яркий и самобытный талант, глубокий, острый и блистательный ум. Хотя, казалось бы, понятия глубокий и блистательный не сочетаются, потому что с представлением о блеске связано иное представление внешнего блеска. В данном случае это обычное представление было нарушено. Можно было бы перечислить и другие свойства этого удивительного человека и великого ученого.
Когда-то композитор Танеев шутя, сказал, что различие между профессионалом и дилетантом заключается в том, что дилетанты любят, но не умеют, а профессионалы умеют, но не любят. Борис Михайлович и здесь был блистательным опровержением этого представления. Он не только знал, как немногие, и не только Толстого, Лермонтова, Лескова, Гоголя, Пушкина, Фета и Тютчева. Нет, он и любил.
Он, шутя, говорил о том, как он проверял цитату из Толстого, которого он знал наизусть, со всеми вариантами, потому что он изучал рукописи и знал их, как немногие. Он предвкушал эту встречу со знакомой цитатой (потому что нужно было все-таки проверить лишний раз), и потому он делал паузу: брал страницу, предшествующую той, на которой должна была появиться цитата, он знал, в каком месте она появится, но он говорил, что «у меня было такое ощущение, что я эти слова читаю впервые, хотя я не помню, когда я их впервые прочитал. А затем я ловил себя на том, что перелистнул эту страницу и забыл о том, что мне нужно проверить эту цитату. Толстой опять увлек меня в свой магический круг, а освободиться от его власти я не мог и не хотел».
Вот эта страстная любовь и чувство прекрасного, которое он испытывал. Он испытывал и как знаток рукописи, которую он изучал для того, чтобы проникнуть за пределы слова, так как истинный музыкант-исполнитель играет не ноты, а то, что скрыто за ними. Так Борис Михайлович искал скрытый внутренний смысл, заключенный в данном слове. И как текстолог он рассматривал изученный текст не только для того, чтобы восстановить подлинный замысел писателя, сверяя рукописи со всеми вариантами, но для того чтобы понять творческий процесс, который привел автора к поиску и нахождению именно данного слова и понятия.
Борис Михайлович очень не любил инсценировок великих произведений, особенно им любимых, и он очень настороженно относился к любой инсценировке, в частности, прославленной в свое время инсценировке «Анны Карениной» в Московском Художественном театре. Он понимал, что нельзя вместить все образное содержание гениального романа в пределы одного вечера, но даже если бы «Анну Каренину» играли два вечера, все равно невозможно было бы вместить. Он говорил, что он не понимает, как можно ставить «Анну Каренину» полностью, отбросив линию Левина и Китти — без нее не существует трагедии Анны. Это значит не заметить первых слов, с которых начинается роман, о различии между счастливыми и несчастными. Его возмущало многое в этом спектакле, и даже великое исполнение Хмелевым роли Каренина вызывало у него сомнение. Ему казалось, что это скорее персонаж Достоевского, чем Толстого.
Я помню, как говорил о том чувстве глубокого недовольства, которое в нем вызвала сцена возвращения Анны с бала, где она проводит вечер с Вронским и Каренин, ожидающий ее дома, делает замечание, что в обществе уже обратили внимание. Анна отвечает, что «спать хочется», она делает вид, что не понимает его упрека. Толстой бросает фразу, что она солгала. Этой фразой воспользовалась актриса Тарасова, которая действительно лгала. Больше того, она готова была устроить семейную сцену Каренину. Между тем у Толстого, говорит Б.М., совсем не то. Она настолько переполнена счастьем, предощущением любви, что она не может размениваться на оправдания. Ей необходимо остаться наедине со своими мыслями. Ведь вы помните, чем заканчивается эта глава, когда она в спальне лежит на отдельной кровати, ей кажется, что в темноте у нее блестят глаза. Так вот это должно быть включено в душевное состояние Анны, а не то, что играла Тарасова. И Б.М. тогда сказал: здесь, в этой сцене, лгала не Анна Каренина, а Алла Константиновна Тарасова.
Вот эта сухая розыскательность учёного и художника, и поэта, каким был, как и как учёный, и как человек Б.М., она проявилась во многом.
Он как-то говорил, что его смущает любая кинопостановка по произведениям Лермонтова и удивительная близорукость режиссёра, в частности, в фильме “Тамань”, который был поставлен в ярких красках. Это был цветной фильм. Один из первых цветных фильмов.
Неужели же, говорил Б.М., кинорежиссёр не читал повести Лермонтова? Ведь там только два цвета: белый и чёрный: свет лун, озаряющий, ночь, белые паруса, или одна из центральных сцен, когда герой забирается в хибарку, лунный свет проникает через окно, ложится на пол, и этот луч света пересекает чёрная тень. Там нет других цветов: это своеобразная гравюра. Даже в упоминании о рассвете, где что-то говорится о бирюзовом, мелькают чёрный и белый. Какая удивительная нечуткость: и потом, улыбнувшись, прибавил: “но, впрочем, я, догадываясь, кто, мог быть его консультантом, потому что в этом рассказе Лермонтов есть слепой мальчик, который ничего не видел, по-видимому, он и был консультантом режиссёра.
Б.М. Настороженно отнесся к опере Прокофьева “Война и мир”. Он, шутя, говорил:
«Но как же так, Наташа Ростова, которая присутствует на спектакле поражающим её своей фальшью (но, конечно, это Лев Николаевич Толстой говорит её устами), но эта Наташа думает. И вдруг эта же Наташа на оперной сцене будет петь. Но я надеюсь, что спектакль, что спектакль будет не таким, какой видела Наташа Ростова.»
Он был на двух представлениях “Войны и мира” в Малом оперном театре, и он изменил своё мнение. Его глубоко удовлетворила сцена смерти Андрея Болконского, действительно, в музыке одна из самых сильных и самых значимых в этой опере.
Я не буду перечислять то, что его удовлетворило, но только одним замечанием ограничусь. Б.М сказал:
«Как хорошо, что Прокофьев сохранил подлинный текст Толстого. Ведь это было бы ужасно, если Наташа., Курагин даже, Элен, Пьер, Безруков вдруг, заговорили бы стихами, да еще и рифмованными. Очень хорошо, что они поют на тексте Толстого. Но мне показалось, — прибавил он, — что Прокофьев намеренно, бросая вызов эстетическим представлениям об опере, выбирает у Толстого и подчеркивает слова нарочито, ну что ли грубые, не оперные. Так он вкладывает в уста Андрея Болконского в 1ой картине, она происходит в Отрадном, это третий том второго тома «Войны и мир». Андрей Болконский вспоминает огромный обветшалый с поломанной корой дуб, покрытый болячками. Но у Толстого эта фраза соседствует рядом с фразой о кленовых листочках. Толстой как бы полемизирует здесь с Пушкинским образом кленовых листочков. Но он не акцентирует болячек, старых болячек на этом дубе. А Прокофьев их подчеркивает, чтобы, дескать, показать какой я смелый: я не боюсь, чтобы бели слово «болячек». Вот этого делать не надо было.» — говорил Б.М.
Б.М. страстно любил музыку. Да он ведь и был музыкантом. Он и в юности занимался игрой на фортепиано, на скрипке, обучался пению. Да и позднее, некоторое время колебался между тем — быть ли ему писателем или музыкантом. Ну, почти как Пастернак. Но, к счастью, он отдал свои силы и свой могучий талант филологии, хотя он бы и был и не менее замечательным художником.
Он часто посещал филармонию. Не было почти случая, когда приходилось бывать в этом белом зале и там не видеть Б.М., Но тогда, когда наступили роковые события 49-го, и у Б.М. Снова не стало денег не только на покупку билета, но даже на покупку иногда и хлеба, не хотелось бы об этом вспоминать, он пользовался последним: он часто бывал у Бориса Викторовича Томашевского, как и он, пострадавшего и также страстно любившего музыку. И там они наслаждались записью любимых произведений великих музыкантов: Баха, Шостаковича, Бетховена, Танеева, в частности, 4ую симфонию. Я мог бы перечислять больше большего количества той музыки, которую любил Б.М. Он был по-настоящему влюблен в искусство во всем его многообразии. Я не знаю большего количества его стихов, в основном это эпиграммы. Вероятно, многим знакома его эпиграмма, не увидевшая свет, не знаю, была ли она напечатана, но ее знают многие:
Как трудно быть профессором в дни страшного суда.
Служить бы мне асессором в 30-е года.
Да, конечно, положение коллежского асессора Ковалева в «Носе», именно его имеет в виду Б.М., было очень трудным. Утратить нос — это очень печально, но, конечно, это было комическое происшествие по сравнению с тем, что постигло Б.М. И многих его современников.
Драгоценным свойством Б.М. Было высоко развитое чувство юмора, которое быть может, и помогало ему сносить те бедствия, которые свалились на него в таком щедром и жестоком изобилии, как и на других его вдающихся современников.
Но, все-таки, он жестокую цену заплатил за эту выдержку, за чувство иронии по отношению к бедствиям — инфарктом и преждевременной кончиной.
Музыкант, художник и, прежде всего, замечательный ученый, но даже в области текстологии Б.М умел вносить чувство иронии.
В предисловии к однотомнику Якова Петровича Полонского, которым он занимался, на первой же странице Б.М. приводит обширную цитату публициста современника Михаила Илларионовича Михайлова о том, что в 40-ые годы после смерти Лермонтова поэзия замолкла, ее заменила проза, — это обширная цитата из Михайлова, а сноска гласит: Николай Гаврилович Чернышевский, полное собрание сочинений, том 6, страница такая-то, и маленькое примечание: статья написанная Михайловым, ошибочно приписана Чернышевскому.
Полное собрание Чернышевского, которое выходило в эти годы Б.М. даже называл своеобразно: излишне полное собрание, ибо там целый том включал произведения других авторов. Но напечатанные современники были с подписью. Вот подобного рода увеличение количества произведений за счёт других авторов возмущало, тем паче, что проверить, кто был автором, нетрудно по счетным книгам уплаты гонорара автора.
Б.М. Обращал внимание и на мелочи, даже на именные указатели. Скажем, в одном из томов Салтыкова-Щедрина, т.18, первого издания 36 года, где напечатаны были письма Щедрина в именном указатели сказано: Лермонтов Михаил Юрьевич, 1814-1841, русский поэт, — действительно все правильно, кроме того, что никакого отношения к тексту это не имеет. Письмо 1885 года, и Щедрин сообщает, что нынешний день, не он, а его друг обедают с Катковым и Лермонтовым. Но все-таки, если дата приведена, что умер в 41-ом, а вернее, был убит, то в 85 году никак не мог обедать. Однако это не смутило редактора. Но Б.М. никогда не коллекционировал подобного рода карикатурных ошибок. Он просто скорбел по их поводу.
Чувство иронии, которым обладал в высокой степени Б.М., оно никогда не распространялось только на других. Оно было лишено скепсиса.
Если скепсис и был свойственен ему, то не по отношению к людям, а в отношении к достоверности утверждения или текста. Вот один из примеров.
Б.М. не так уж много занимался вопросами истории театра. В трудное время, а оно часто было у Б.М, когда ему разрешали хотя бы заниматься текстологией, он редактировал воспоминания Жихарева, театральные воспоминания. Это драгоценный документ, которым пользуется любой историк театра, в особенности дневниковые записи. Б.М. все проверял, единственное, что он не проверял, — это вопрос о том, кто является автором «Анны Карениной» и «Войны и мира». В этом он был убеждён. И не надо было обращаться к собственным работам Толстого. Здесь он решил проверить запись, принятую всеми театроведами как достоверное обстоятельство. Степан Петрович Жихарев предвидит ряд событий, и за две недели до пожара Московского театра он уже подробно описывает, указывая дату, когда это состоялось. Подобного рода акт, дар предвиденья, смутил Б.М., он стал, проверять и пришел к непререкаемому выводу, что это воспоминания, написанные спустя десятилетия. Они не теряют своей драгоценности, потому что не будь этих воспоминаний, мы бы не узнали, как играли великие актеры: Щукин, Яковлев, Семенова и многие другие. Но проверка эта привела к разительным и чрезвычайно значительным выводам.
Б.М. был человек необычайного мужества, силы воли, гордости, самолюбия и вместе с тем искренности. Любая попытка охарактеризовать или даже попросту поделиться воспоминаниями о великом человеке тем более сложна, чем более ярка индивидуальность художник и человека. И так как мне не хотелось бы выступать в роли мемуариста, подобно А. Козодееву, а это персонаж пародии Измайлова в его книге «Кривое зеркало», где этот персонаж делится воспоминаниями о великих людях, с которыми он встречался, там, в частности есть ценные воспоминания о встречах с Достоевским…
«ему преградила дорогу…
и я держал его левую ногу»
Так вот, в роли такого мне быть не хотелось бы.
И напоследок небольшой эпизод, связанный с отношением Б.М. к музыке или театру. Он не любил слушать пояснительные лекции на выступлениях перед концертом. И часто повторял: «Если бы музыку можно было бы истолковать с помощью слов, зачем было бы слушать Бетховена, Шостаковича, Баха». Единственное исключение он делал для Ивана Ивановича Соллертинского, одному из самых блистательных людей Ленинграда, человека исключительного дарования. Но это особая тема, он говорил о музыке как влюбленный в нее. Поэтому Б.М. с трудом переносил имитацию И.И. Соллертинского Ираклием… «Действительно, поразительно похоже, но, — как говорил Б.М., — похоже примерно так, как обезьяна похожа на человека. Она похожа, но только это карикатура. Ну, зачем же homo sapiens превращать в предшественника и предтечи неандертальца. Этого простить Ираклию… я не мог».
Однажды Б.М. прочитал воспоминания Михаила Александровича Чехова, гениального актёра, племянника Антона Павловича, у Рахманинова. И там есть такой эпизод. Рахманинов спросил у Чехова: «А кого вы любите больше Толстого или Достоевского?». На что Чехов ответил: «Достоевского».
«Рахманинов посмотрел на меня, — как пишет Чехов, — скорбно, печально и укоризненно. «Не может быть, — сказал он. — Перечитайте Толстого. Я перечитал, — пишет Чехов, — и я бесконечно благодарен Рахманинову за его взгляд и его совет перечитать Толстого»»
Когда Б.М. прочитал, он сказал: «Я всегда любил Рахманинова, а теперь я его обожаю вот за одно это». И, шутя, он потом прибавил: «А вы знаете, я абсолютно равнодушен к Достоевскому. Только одно произведение я люблю. Это «Идиот», потому что Князь Мышкин — это персонаж, которого мог написать Лев Николаевич. Кстати, его зовут Лев Николаевич. Кстати, именно поэтому я люблю этот роман». Конечно, эта шутка, но в каждой шутке есть какая-то доля истины.
Удивительный был человек, поразительный ученый. И, если позволено мне будет этим закончить, я завидую сам себе, что мне выпало счастье встречаться с этим великим человеком.
Ленинград. Моховая улица, д. 20 л. Актовый зал Редакции журнал «Звезда»
День — 4 октября. Год — 1989. Время — 18 часов Авторская литературная и научно — мемуарная программа Евгения Белодубровского «Былое и Думы. Штрихи воспоминаний. Мемуары. Легенды» Санкт-Петербургского отделения «Всероссийского Фонда культуры» (основан академиком Д.С. Лихачевым в 1986 году)
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer12/belodubrovsky/