ДОЛГ И ПЛАТЁЖ
Нижнеманычский казак Дудаков Кондрат Евсеевич в дружках с ростовским купцом Аркадием Абрамовичем Шинковским. Кондрат – первейший рыболов на Дону-Маныче, а Аркадий чуть не десяток лет у него рыбку-икорку скупает, прямым ходом на Москву, Питер отправляет. Поговаривают люди: аж на державный стол!
Дело предвоенное, четырнадцатый год, цены прут как опара из горшка на припечке, а рыбак, верный слову, как и в прежние времена, фунт белужьей икры по тридцать восемь копеек постоянному закупщику продаёт. О том по рукам и ударили за чаем с кренделями после городской настойки рябиновой.
Икорка в просторном подвале в бочонки закатана по тридцать шесть и сорок восемь фунтов веса, там же в бутах пласты белужатины сухого посола пудов под пятьдесят – казачий добыток. Кажен раз берёт Аркадий по двадцать бочат малого веса и двадцать пудов балыка, платит наличными – не векселями. О той же норме на нынешний год договорились. Чай допили, принял расчёт хозяин, извинился, отгрузку товара старшему сыну Никите поручил, сам по срочному делу в хутор Арпачин выехал – в магазин братьев Куреновых, прикупить сетей.
И рассказывать бы не о чем, да опустился случаем на третий день Кондрат в подвал и ахнул: взято купчиком аккурат двадцать бочат, но не малых, а по сорок восемь фунтов! Добрый центнер икры лишку прихватил! С Никитки какой спрос? Он договора не слышал, по слову отдал, да и молод ещё – шестнадцатый годок пошёл с рождества парню. Матернулся казак: вот тебе и друзьяк многолетний! Помыслил: шла за чаем беседа о войне неминуемой с германцем, а он, Кондрат, со второй очереди возрастом не вышел. Выходит, в первых наборах, случ чего, быть призванным. А до будущей путины далеко, дожить ещё надо на фронтах, не приведи, Господи…
Аж голова заболела с расстройства: «Рано же ты, гусь, меня в покойники приписать замыслил! – Поднялся в курень, налил себе чарку водки, опять выдохнул: – Ну, Аркаша, ну, расчётчик, так тебе перетак…» Только вторую плеснул, Никитка заскочил с вестью:
– Бать, на майдане кубанцы сахаром кусковым с возов торгуют! Маманя просит с ведро прикупить для дома.
Как осенило Кондрата:
– Бери мешок.
Никита было:
– Куды его? Нам не съесть…
А батька:
– Бери!
Повеселел, третью чарку пелюсткой под олию загрыз, во двор вышел и ну с младшими ребятишками жжёный кирпич кувалдой колоть. Жена с баляс в голос:
– Ты чего, рехнулся спьяну, зачем кирпич изводишь?
Кондрат на неё:
– Цыть! Не лезь в мужчинское дело! Знаю, зачем извожу, слава богу, не ополоумел.
С полсотни перебил, лоб вытер, пошёл под навес, час с карандашом в руках расчеты производил. Кончил. Малых заставил шесть новых мешков кирпичным боем затарить чуть не до верху, а сам кусковым сахаром доложил аккуратно и суровой ниткой прошил каждый. Посопели, затащили со старшим в низы, рядком поставили. Хмыкнул Кондрат, лёг спать довольный.
Днями купцу Шинковскому с земляками переказал: мол, ночевали в дому торговцы сахаром станицы Платнировской Кубанской области, да не распродались. Оставили шесть мешков в обмен на рыбу. Не заберёшь ли? И цену назвал чуть не половинную… Не преминул Аркаша куш сорвать, тут же прислал своего человека с расчётом. Сорвали суровую нитку, кус сахара достали, чайку попили, кубанцев похвалили, помахал вслед гонцу купцову Кондрат Евсеевич. В дом вернулся, открыл тетрадь, вычеркнул долг.
Не ведомо, как купец сахарком распорядился, только с той поры у старых партнёров табачок явно врозь. Чем тебе не сказка: дружили лиса да журавль…
«ГНИЛОЙ ГОРОХ»
В станичном правлении – чужие люди. Пол давно не мыт и замусорен. Битые стёкла подоткнуты тряпками. Стены провонялись табачным дымом, потом, запахом давно не мытых тел, плохо приготовленной пищи. В атаманском кресле по-хозяйски восседает двадцатилетний Венька Онучин – командир части особого назначения, вершитель судеб станицы.
В низы согнаны и посажены под амбарный замок нетрудовой элемент и контра – полтора десятка казаков из справных, местный псаломщник, три офицера Добровольческой армии, сбитых с коней в недавней горячей стычке на донской переправе. По случаю революционного праздника – дня рождения Карла Маркса – Венька добр и благодушен. На конёк Правления водружено новое знамя кроваво-красного цвета, нарезанное из реквизированной поповской бархатной скатерти. Станичникам позволено принести передачи пленённым.
У Домны Никитичны Кондауровой в подполе правления томится муж. Три дня назад взяли его дома с кровати с только начавшей затягиваться пулевой раной на левом плече. Беляк. Враг. Вытолкали прикладами под вой престарелой матери, визг и плач ребятишек, увели со двора. Пришла к правлению Домна. Принесла в плетёнке булку хлеба, лук, сало, узвар, отдельно привернула вытопленную из жира кружалку домашней колбасы. В узелке – сменная рубаха, нарванные из старой простыни бинты, мазь, спички, курево.
К красному командиру просителей допускают по одному. Дошла очередь и до Домны. Вошла, преклонилась – чего ради родного человека не сделаешь! – оглянулась на курившего в коридоре солдата с винтовкой, сняла с пальца и положила перед чужаком старинное, дедом с туретчины привезённое кольцо с синим камнем. Тот хмыкнул, вывернув губы в улыбке, покрутил полыхнувший на свету фиолетовым огнём перстень, сунул его в карман, повернулся к Домне:
– Чего просишь, казачка?
– Гражданин-товарищ! Муж мой, Кандауров Анисим, в подполе у вас содержится. С вершей он шёл от Дона, а тут стрельба сильная началась, и попало в него случайно, – зачастила Дарья. – А вины никакой на нём нет. Отпусти его, милый! Детишки дома голодные, мать-старуха хворая. Дело к посевной идёт – пропадём ведь все без кормильца. Отпусти, а?
Посуровел начальник, согнал улыбку с лица.
– Верши, говоришь, ставил? А вписано тут: «Урядник Донской армии, участник против нас боёв», – ткнул пальцем в бумажку на столе. Сунул руку в карман за кисетом – на кольцо наткнулся, подобрел. – Ладно, баба, о муже разговор оборвём, а коли детишки голодают, помогу. Знай: советская власть – она добрая. – Шумнул часовому. – Эй, Герасим! Нут-ко сыпани ей гороху из мешка, что со складов купца Малышева припёрли.
– Дак он же вонючий, не разваривается!
– Сказал, сыпани – не болтай, сполняй команду. Тебе его не жрать. – Толкнул Домну к выходу. – Иди, иди…
В есаульской комнате – спальня незваных гостей. Выбитое окно заставлено иконой, пофамильная станичная книга разорвана на самокрутки. Разбросаны по прелому сену потники, шинели. В углу – реквизит: мешки с мукой, крупами, ящик сала. Герасим, пахнув самогоном, наклонил к ведру белый джутовый мешок с надписями на чужеземном языке.
Чуть не ахнула Домна: кофе! Подставила завеску, принимая, попросила пришельца:
– Сыпни ещё, детишков-то много.
Тот гыкнул:
– Да он же гнилой, горох-то! Ну да лопайте от пуза, – добавил щедро.
Разобрался ревтрибунал с урядником Кандауровым. Лунной ночью вывезли пленённых связанными на глинище за станицей, постреляли в упор. Прошила грудь его пуля рядом с чуть затянувшейся старой раной, пробила сердце.
Осиротевшие казачьи семьи реквизиции и поборы довели до полной нищеты. На нижнем Дону со времён турецких походов кофе был любимым напитком казаков. Неимоверно выросли на него цены в период гражданской войны и последующей разрухи. Спасли от голода семью Кандауровых в лихую годину те самые два ведра «гнилого гороха».
От Анисима осталась память потомкам – сохранённая в потайном месте старая фотография января семнадцатого года. Как живой, смотрит с неё в мир бравый урядник, кавалер орденов Святого Георгия, российский герой.
ПРОЩАЛЬНЫЕ ЗВОНЫ
В тридцатом году не случилось половодья на обычно шумном в марте Салу. Вялая, затяжная, с ночными заморозками весна незаметно источила лёд. Серые после бесснежной зимы бугры почти не парили. В оврагах, ярах не было обычных заносов. Обожжёнными, буро-коричневыми после жестоких зимних морозов вышли озими.
Горе природное – горе людское. Чуть не половина домов Атаманской станицы, юртовых хуторов разорены, стоят с распахнутыми настежь дверями, выбитыми стёклами окон, а то и вовсе без крыш. Хозяев их на бричках, под конвоем, вывезли на Дубовку или в Котельниково, лишив имущества и прав. Кулаки, противники коллективизации, одна им дорога – на холодный север. Туда же отправили священников, дьяконов, начётчиков старообрядческих. Вождём сказано: «Религия – опиум для народа».
В ночь под Благовещенье прискакал из Атаманской в хутор Гуреев с горькой вестью к дядьке Порфирию Зотовичу Антонову племянник Иван. Размазывая слёзы по лицу, сообщил о порухе, сотворённой нагрянувшей из города комиссией по изъятию ценностей в единственной сохранившейся ещё Троицкой церкви. Изъяли со взломом. Вставшему на их пути отцу Александру проломили голову тяжёлым засовом, звонарь Степан Гаврилов, отбиваясь, ушёл дворами от захватчиков. Видел своими глазами Иван, как прямо в церковном дворе срывали вандалы дорогие оклады с икон, а доски с ликами святых швыряли на телегу. Вывез их и свалил в реку с моста оторви-голова Петро Карасёв.
От такой жути Зотович ночь спать не мог. Утром, ещё затемно, вышел во двор, бродил бесцельно по базу, до времени вывел за чумбуры лошадей – Орлика и Линду, повёл через луг к Салу. Сосед, Прокофий Трефилов (договора не было!), в тот же ранний час своих упряжных к воде вывел. Сошлись молча, не сказав «Здорово ночевали!» друг другу, только выдохнули разом тяжко. Присели на поваленный ствол вековой вербы, отпустив коней вольно в прибрежные пырейки. Большое рассветное солнце наполовину выкатилось из-за горизонта, окрасило в малиновый цвет полнебосвода, парящую, зеркальную от безветрия гладь реки. Воистину сошла на мир благодать Божия в двунадесятый праздник, кабы не камень в душах от трагедийной вести.
И чудо свершилось. Прокофий – тот зорше – первый увидал: несёт к ним река нечто. А к берегу прибилась – ахнули в голос – икона, Богородица со младенцем! Принял её Порфирий Зотович дрожащими руками, рухнул со стоном на колени прямо в воду, осенил себя крестным знамением, зашёлся словами молитвы:
– Заступнице усердная, благоутробная Господа Мати! К тебе прибегаю аз окоянный и паче всех человек грешнейший: вонми гласу моления моего, и вопль мой и стенания услыши. На Тебе, Владычице моя Богородице, возлагаю всё упование моё. Ты, Мати Божия, сохрани и соблюди мя под кровом Твоим ныне и присно и во веки веков. Аминь! – Приложился губами к образу, затрясся в плаче, вопрошая преснодевупречистую: – За что? За что такое роду людскому?
Опять чудо: поплыл над речной долиной колокольный звон с атаманской стороны, гулко и басовито зазвучал большой колокол, россыпью вторили ему высокие тона.
– Стефан! Стефан Гаврилов, как сам архангел Гавриил, яко в добрые времена благую весть народу доносит. Ах ты, родный же наш! – всхлипнул, задохнулся и Прокофий, тоже преклоняя колени и крестясь непрерывно.
Звоны крепли, малиновое солнце всё поднималось над кромкой тумана, направляя лучи свои на их влажные от слёз лица.
Хруст выстрела, затем – второго и третьего вдруг донесла до молящихся река, эхо повторило страшные чужеродные звуки.
Оборвался звон. Оказалось – навсегда. Тем же летом заложили взрывчатку под колокольню лихие люди, взорвали, лишили голоса осиротевшую, погибающую станицу.
ЕМЕЛЯ-КАЗАК И НИКИТКИНЫ ГРЁЗЫ
Зима-зимушка. Снегу под самые окна навалило, метель подвывает, кувыркается, двор затуманила так, что ни ворот, ни калитки не видно. Взрослые на работу ушли, как-то добираются, в доме остались двое: дед Михась и семилетний внук Никитка, первоклассник. Печь топится, тепло, но сумрачно, окошки заиндевели, покрылись узорчатыми разводами, пришлось лампу настольную включать.
За столом малый вслух по слогам сказку про Емелю-дурака читает, дед с другой стороны умостился, зажав чурку между коленями, надвинул на неё истёртый валенок, подшивать затеялся. Оба носами пошмыгивают: Никитка – оттого, что в снегу валялся, старый – от усердия. Вжик-вжик! вжик-вжик! – дед Михась дратву смолой натирает, внук голосу добавляет:
– По-езжай в лес за дро-вами, у нас дров нет. Съез-ди-те сами, не ба-ры-ни. Деда, а кто такие барыни? Которые в бар ходят?
– Ой, Господи! До чего ж телевизор всех замордовал. Какой там бар! В старое время барин и барыня в своей усадьбе жили зажиточно, богато, уж за дровами сами точно не ездили, слуг посылали.
– Вроде как новые русские сейчас, да?
– Не морочь мне голову, пропади они пропадом, читай, что там дальше-то было?
– На-де-вает Емеля ху-дой каф-тан, берёт то-пор, в сани са-дит-ся, а ко-ня не запря-гает…– вздыхает школьник, трудно слова даются.
Старый подзуживает:
– Чего ж там ещё пишут? Небось без дров дом останется, коли коня не заложено.
Никитка сказку знает, конечно, старшие читали, поясняет деду горячо и про щуку и про волшебные слова и про то, что сани сами по себе в лес смотаются, топор вмиг дров наколет, а Емеля-дурак, знай себе, катается да посмеивается.
– Мудрó! – восхищается дед. – Ишь ты, какой оборотистый да сметливый, а ты говоришь – дурак.
– Да нет, деда, он догадливый и хитрый, Емеля, только, как бы с ленцой, с печи сильно вставать не хотел, даже к царю на ней ездил.
– Во-во, парень был вроде тебя, ты тоже на лежанке поваляться ой какой охочий. Ну не гневайся, шутейно я. Придержи войлок с той стороны, новую подошву на валенок с тобой соорудим.
Вырезали. Дальше читает Никитка:
– Об этом слух до-нёс-ся до царя, что есть та-кой че-ло-век, у кото-рого сами вёдра хо-дят и сани ез-дят.
– Деда, а Емеля, скажи, казак был? – вдруг задаёт он вопрос.
– Конечное дело, казак. Нечто бы кто другой изловчился щуку голой рукой изловить, да с ней на одном языке гутарить, а потом прижалеть, отпустить, а она, добро за добро, эвона какими подвигами Емелю оделила. Не зазря же его сама принцесса полюбила, а царь за своего признал. Без казачьей удали, брат, в России у царей ничего бы путного не свершилось! Вот смотри, – отложил он крюк и дратву, стал пальцы загибать, – Азов казаки у турка отбили, раз, наш Платов-атаман императора французского Бонапарта из державы выпер, за малым в полон не взял, два, Ермак Тимофеевич Сибирь под государеву руку подвёл, три. Казак Дежнёв с дружиною, те вообще до края земли русской дошли, небось, и Америку видели, да нужна она им была как зайцу на хвосте фонарь. Вот такими были наши с тобой предки! Мать, слышал, про Илью Муромца тебе сказание читала, у-у, тоже казачина был наипервейший, да пальцев на руках у нас обоих не хватит добром всех помянуть… Зеваешь? Притомил я тебя маленько. Отложи своё чтение, каникулы, как ни возьми. Лезь, лезь на печь, отдохни, подреми, ишь как гудит, бесится ветрило, аж подвывает в трубе. Однако, примета есть, завтра уляжется, лыжи с тобой настроим, пойдём к речке. Вентирь у меня там притоплен, вырубим его пешнёй, рыбки на ушицу наберём, – гладит он внучка по головушке, шепчет уже, – а там, глядишь, и ты, казачок, щуку премудрую, говорящую подцепишь, вот чудеса-то будут!
И чудится Никитке всемогущая щука, и дарит она подарки: папе ноутбук, маме стиральную машину-автомат, что в рекламе по телику показывали, а ему самому квадроцикл, а лучше – ковёр-самолёт. Сажает он деда рядом, говорит волшебные слова: «По щучьему велению, по моему хотению», – и несёт она их хоть на северный, хоть на южный полюс, а лучше в жаркую Африку, где слоны, попугаи и обезьяны. Трогает ладошкой он лежанку, шепчет, засыпая: «И земля там тёплая…» Хорошо-то как!
АРИФМЕТИКА
«Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…» О полях, как имеющий отношение, кое-что могу вам сказать…
Разговор этот за столом полевого стана бригады заводит вальяжный, кудрявый учётчик Пашка – рассказчик, видать, умелый и известный, к тому же успевший где-то хлебнуть. Выжидая, пока стихнут разговоры, он не спеша заточил ножом спичечку-зубочистку, потянувшись, подняв глаза в ясное июльское небо, сунул корочку хлеба привязанной тут же за невесомой изгородью лошади.
– Так вот, движемся мы с Лукрецией, в простонародье дорогой моей кобылой Лушкой, по полям на своём служебном экипаже под кодовым названием «бричка». И обгоняют нас, абсолютно естественно, умные люди на красивых машинах. Понапылили, спасибо им, тут же стали, зашли в пшеницу, колосья в руках мнут, урожай оценивают. A поскольку их абсолютная скорость в эту минуту равна нулю, то мы их объезжаем, чего они по причине своей страшно важной службы, конечно же, не видят. Пока они в свои машины рассаживались, чтоб нас снова пылью накрыть, приходит нам с Лукрецией в голову такая глупая мысль: широка родная наша страна, в газете написано было, сорок девять тысяч колхозов и совхозов в ней, да взять, как в нашем, по четыре бригады каждый имеет – округлённо двести тысяч. Перед уборкой едут большие люди с города в сирые наши веси к хлебушку нам, дуракам, посоветовать, косить его или пусть постоит ещё… Если взять, как в нашем пыльном случае, что едет их шесть человек, да колхозных командиров для круглости до десятка добавим, то, если долго думать, посчитать можно – два миллиона колосков для оценки разомнут в ладонях начальники. И стопчут притом, опять же для круглости, по десятку каждый – подальше в поле горожанин заходит, любуется, как хлебное море волнами идёт. Отсюда следует, что потери на каждом начальнике – одиннадцать колосков. Чтобы ваш драгоценный аппетит не расстроить – выдаю результат, отбросив промежуточные расчёты.
Если весь этот потерянный хлебушек собрать да в торбы затарить и скармливать Лукреции моей по кило в день, то жить, дай ей бог здоровья, голубушке, счас подобьём, сколько веков….
Не дали ему до конца довести свою арифметику – приехало очередное начальство, направил Пашку бригадир проводником, поля показать.
БЫВАЛО, В ГРАЖДАНСКУЮ…
Летом, в хорошую погоду, на паромной переправе всегда людно. Кто-то туда-сюда едет, кто фрукты-овощи продаёт, а есть такие, что Доном полюбоваться вышли, удочку с дебаркадера забросить. Под старой, крыгами льда избитой вербой издавна стол со скамьями устроен – три широких плахи, избитых костяшками домино, на вкопанных в землю столбах. Казаки-старики постоянно сползаются сюда подальше от жениных глаз на беседу, а то и баклажку вина распить, полечить душу.
В этот раз новая забава: старый рубака Шелудяков Фёдор Калинович соревнование затеял: кто кого на руку пережмёт. Рядом, поближе к прохладной воде – застолье.
Услужливый водитель голубой председательской «Волги» (дело было в семидесятых годах) раскинул полог на корме, вросшей в песок полуразрушенной баржи. Весёлая компания балуется лёгким вином, приобретённым здесь же у местного винодела. Широкоплечий и ладный начальник после очередного тоста под восторженные аплодисменты дам осушает посудину, театрально целуя донце стакана. Отвлекает гул голосов казаков, дружно болеющих за соревнующихся «на руку».
– А вам, Виктор Фёдорович, не слабо выступить за нашу сборную? – вдруг обращается к председателю искрящаяся улыбкой блондинка.
– Ваша просьба для меня звучит приказом, – раскланивается тот театрально. – Порву, как Тузик – грелку! Вперёд, вперёд, весёлые подруги! – поёт он хорошо поставленным баритоном в темпе марша и увлекает всю компанию к месту состязания.
Противоборствующие – старик лет семидесяти и подвыпивший рыхлый парняга. Победил опыт. Сконфуженный парень шлёпнул себя ладонью по животу – перепил, мол – и побрёл к гогочущим дружкам.
– Дедушка, простите, а можно, я попробую вашу руку на тягу?
Тот, кряжистый, седоусый, оценивающе снизу вверх посмотрел на председателя, с задержкой негромко сказал:
– Оно, конечно можно, сынок, только мы на деньги барахтаемся, под пятёрку за раз.
– Десять ставлю, – подмигнул Виктор Фёдорович спутнице.
– Ну, гляди, парень! Только я, как всегда, пять.
– Нет базара! Вы уж звиняйте, если чё, батя.
– Садись на лавку, не расшаркивайся – не на танцы пришёл, боярин. А ты посуди, Стёпка, чтоб всё честь по чести было, – остановил его тираду дед, повернувшись к причальному.
Расселись друг против друга. Степан стал с торца стола, продиктовал:
– Три, два, один – пошёл!
После минутной борьбы рука Виктора уже была прижата к доске. Опешивший, он, передохнув, обратился к сопернику:
– Давай заново, не успел собраться.
– Дядя, червонец в казну, строго по договору, – напомнил судья.
– Цыть, Стёпа! А ты соберись, сынок, соберись, – разрешил дед.
– Ну, три, два, один – ату! – отсчитал рефери, и две дрожащие от напряжения руки закаменели в вертикальном положении.
– Дави богатого, Фёдор Селиванович, не опозорь Дон, топи его! – дружно поддержали старого земляки.
– Витя, порви, заломай, докажи! – горячились подружка и компаньоны преда.
Не заломал… Всё закончилось тем же: рука его вновь была крепко припечатана к доскам. Зло бросил деньги, перехватился:
– А давай левой!
Левой продержался ненамного дольше. Встал, сконфуженный:
– Ну и рука у тебя, казачина!
– Ты не расстраивайся дюже, парень, я ею ещё в гражданскую так намахался – не одного, прости, Господи… – оборвал разговор, поднимаясь, соперник.
– …белого? – закончил за него фразу председатель.
Отойдя уже, обернулся старик:
– С чего бы я своего рубил? Да и не надо об этом…
ПЕРВЕНЕЦ
– Вань, Ванечка, плохо мне… О-ой! Не могу, больно, Ваня!
– Ты что? – сразу почувствовав перекатившийся из груди куда-то в ноги холодок, резко сел на кровати Иван. – Уже? Может, пройдёт? Ложись, перележи.
– Нет, нет, нет, а-а-а! – уткнулась головой в кровать стоящая почему-то на коленях Мария, ухватила его цепко за руку. – Ваня!
– Счас, счас! Потерпи маленько, потерпи, чуешь? Ой ты, боже мой! Что же делать-то? – засуетился, забегал, на ходу одеваясь, Иван, помог-таки лечь на кровать держащейся обеими руками за живот Марии. – Ты потерпи, – сказал, – я Тайку Маслачку шумну, чтоб с тобой посидела, а сам мотнусь за Воронком на конюшню. А, Маруся?
– Потерплю. Отпускает вроде, а то, думала, я зари не дождусь, так прихватило.
– А чё ж не будила?
– Потом – всё, потом – беги, Ваня. О-ой!
Напрямки через росную мочажину, то пробежками, то скорым шагом, заспешил к конюшне Иван. Двинул в ребрину дрыхнувшего ещё ночного Сашку Мытова, оранул:
– Гоном выводи Воронка, Мария рожает!
На себе развернул линейку, цапнул сколько рук хватало в оберёмок сена, растолкал в задке, покрыл полстью. Оттолкнув конюха, сам набросил хомут на мерина, едва коснувшись подножки просевшей на рессорах линейки, огрел его кнутом.
От хуторка до райцентра напрямую километров шесть. Полевая дорожка накатана над камышовой музгой, через просторный сенокосный луг – прямо к деревянному мосту через Маныч. Слева со стороны быстро поднявшегося июньского солнца громадным чёрным валом высится свежая плотина будущего водохранилища со шлюзом, дорогой, разводным мостом. С поймы видны двигающиеся по гребню подсыпающие насыпь грабари в воловьих и конских упряжах, катки, верховые охранники – там зона, работают подневольные люди. Двадцатый год советской власти приказано встретить большой трудовой победой – завершением строительства гидроузла.
Всё это знает Иван, но видит стройку редко: с раннего до позднего – в бригаде, нa полях неотлучно.
Воронок без понуканий свежо рысит по изгибам знакомой дороги. Иван, полуобернувшись, успокаивающе беседует со стонущей женой.
Крик резкий, злой: «Стой, архангела твою мать, куда прёшь, дерёвня!» – заставил его вздрогнуть, инстинктивно натянуть вожжи. Только сейчас увидел свежим шрамом рассёкший тело степи широкий ров будущего судоходного канала. Где по пояс, где вовсе с головой зарываются в грунт землекопы, редкой цепочкой выставлены по брустверу конвоиры. И кричал один из них – рябой, мордатый, с винтовкой наперевес.
– По насыпи, по насыпи проезд! Объезжай, чтоб тебе пусто было! – рад покомандовать он.
– Так н-не могу, н-не успею! Надо, друг, скоро в больницу, – от волнения и неожиданности заикается Иван.
– Друг нашёлся… Кругом! Кому сказано, кругом марш! – куражится стражник.
– Стоп! – вдруг властно останавливает его отошедший от прибора на треноге инженер.
– А-а, а-а! – чуть не в голос уже плачет качающаяся по полсти Мария. – Скорее, Ваня!
Хутор – вот он, рядом, за мостом, а вкруг по свежей плотине и за час не успеть. Совсем растерялся Иван. Стал рядом с линейкой, задыхается от бессилия бессловесно.
– Архипов, шесть человек сюда! – загремел инженер рядом. – Перенести женщину, чтобы не качнулась. Пилипенко, Збруев, всей бригадой перебросьте телегу! Ты, казак, не стой дубьём, выпрягай коня лихо! Сам переведёшь в низком месте. А ты потерпи, моя радость, потерпи… Первый?
Только кивает утвердительно головой всхлипывающая Мария, зажав в губах кончик платка:
– У-у-у…
– Бегом выполняй, славяне! – подхлестнул криком бросивших лопаты людей начальник.
Поплыла на руках поднятая вместе с полстью Мария. От боли не видит лиц, лишь ощущает: кто-то целует ей руки, плечи, а другой целует, гладит босую ступню. Бегут по рву люди: дай, я помогу, дай, дай хоть прикоснуться!
Всхлипнул молодой вдруг рядом:
– И моя…
И прокуренный голос сбоку:
– Мужики, жизнь продолжается! Жива матушка Русь!
Вмиг перебросили лёгкую линейку, перевёл caм Иван Воронка, ход продолжил. Встали в ряд на бруствер бросившие тяжкую работу люди. Через час в больнице родила Мария сына. Первенца.
Продолжается жизнь.