litbook

Проза


История Евсея Бялого0

Высокий костлявый старик с широкими плечами, длинными руками вышел из стеклянных дверей хостеля для одиноких репатриантов неподалеку от неспокойного моря. Он медленно оглянулся всем корпусом и деловито пошел по тротуару, подволакивая правую ногу за собой. У него наблюдались некоторые проблемы с координацией, он выглядел немного странно, но все равно ощущение физической мощи, пусть и бывшей мощи от этого человека оставалось.

— В магазин, Евсей Павлович? — живо спросила его крупная женщина, с прямой королевской спиной, сидевшая на лавке без спинки у входа.

— Здравствуйте, — медленно сказал старик, повернув к ней темное лицо в очень глубоких морщинах, в которых можно было спрятать местные медные монеты, стоившие мало, но без которых все равно ничего купить нельзя.

Евсей Павлович шел в сторону от моря, направляясь к лавке Нисима за углом. Он покупал себе местную простоквашу, называвшуюся здесь «гиль», батон серого, так называемого, серого хлеба и 200 грамм сыра. Молоко у него было дома в мало объемном холодильнике. Он жил сдержанно, удивляясь, за что и почему ему выпала такая удача на старости лет. Пенсия, отдельная комната, добавка от национального страхования, море с неровной жестяной поверхностью по вечерам, и даже переносной компьютер, который он купил на деньги, выданные ему по приезде усталой, манерной дамой из Министерства репатриации еще в аэропорту.

У него постоянно болели колени и спина, кисти рук его не разгибались и не сгибались в полной мере. Пол века назад он отработал в северном забое на каторжном угольке под Воркутой, меняя кайло на лопату и наоборот. Три года этого труда по 6 дней в неделю по 10 часов в сутки сделали Евсея Павловича таким, каким он выглядел после заключения и освобождения в Москве в 56 году. Тогда он восстановился, хотя уже с признаками ужасной болезни, поразившей его. Сегодня он выглядел так, а не иначе, с небольшими изменениями к лучшему, в поселке городского типа для богатых в прибежище для одиноких репатриантов у самого моря.

В зеркало он заглядывал быстро и недоверчиво. Это происходило, если он мог развернуть без особых усилий корпус, что иногда случалось.

Взяли его со второго курса института, обвинили в терроризме. Получил 25 лет. Самое интересное, что их группа действительно обсуждала убийство вождя выстрелом в проезжающий по улице Горького автомобиль. Сталин ездил на ЗИСе 115, иначе называемом «Изделие-100».

Этот советский бронированный автомобиль ЗИС-115 был выпущен по специальному заказу правительства СССР, и представлял собой ЗИС-110 с бронезащитой, бронестёклами и специальными шинами. С 1948 по 1949 годы было выпущено 32 штуки автомобилей ЗИС-115.

Ребята из их группы считали, что можно поразить Сталина одиночным выстрелом. Один из них прошел войну и знал что к чему. И винтовка у них была. Болтовня одна детская. В общем, все было готово к восстановлению ленинских норм жизни, но органы безопасности помешали. Дальше разговоров все это, конечно бы, не пошло, хотя кто знает, кто знает? У них был, как у больших, обязательный для любой, в те годы, компании, стукач, который докладывал об их разговорах и планах, всех быстро забрали.

На следствии Евсея особо не били. Один из следователей выглядел удивленным, наивным большевиком, рубахой парнем «мол, не могу поверить, что это правда, вы — советские студенты, Сталин вам дал все. И, вы, вы, твари, хотели его убить?! Его?!». Его коллега, похожий на хитроватого солдата-дезертира германского фронта Первой мировой, идентично пахший табаком и шинельным сукном, периодически лупил Евсея кулаками в брезентовых рукавицах со словами «я тебя, суку, научу родину любить и дорогого товарища Сталина».

Евсей вел себя на следствии так, как вел, не из-за порядочности, а из понимания того, что начав говорить с ними, ему будет еще хуже.

Но, конечно, к тюрьме Евсей не был готов.

В заключении (пригоден для тяжелого физического труда, было написано на папке с делом) Евсей находился с января 46-го по август 56 год. Он очень много узнал о жизни, продемонстрировавшей ему такие свои грани, от которых многие крепкие люди становились другими, менялись категорически. Не теми, чем прежде, это уж точно. И на, Евсея, человека с сильным характером, конечно, лагерь повлиял тотально.

Вернувшийся в сентябре 56-го года в Москву с деревянным чемоданом Евсей в своем вузе не восстанавливался, жизнь его пошла по иному пути. Москва стала совсем другой, как и он за эти годы. Евсей вышел из метро через остановку от Площади трех вокзалов. По полукругу за «Колизеем» рядом с Покровкой шел новенький желто-красный трамвай, от нежно металлического звука движения которого, можно было заплакать. Евсей не думал плакать и расслабляться, он не был человеком слез.

Дом Евсея был в Потаповском переулке. Недалеко от метро он постоял у булочной напротив кафе «Ландыш» и долго дышал, стоя по правую руку от входа, невероятным запахом свежего хлеба, кружившего ему голову сильнее вина. Потом Евсей все-таки не выдержал, зашел внутрь и купил «городскую» булку за 70 копеек. До его посадки эта булка называлась «французской», но как раз тогда ее переименовали в «городскую», победно борясь с иностранным засильем и чужими названиями. Деньги у него были, их ему неожиданно выдали при освобождении, немного, но свои. Их не отняли на вокзале, он их довез. На улице он одним нетерпеливым движением оторвал большую горбушку от горячего нежного хлеба и сжевал ее, подержав и понежив во рту прекрасную сладчайшую мякоть, как лучшее пирожное из знаменитого магазина «Торты» в Столешниковом переулке.

Евсей прошел под большими деревьями к своей парадной и поднялся на третий этаж. Телеграммы он родным не посылал, не было возможности и представить себе, что это возможно он не мог. Отъезд его из места заключения мог бы стать темой для жуткого приключенческого романа с большими вставками дикой уголовной хроники. Евсей уехал оттуда из переполненного, досрочно освобожденными, вокзала, через двое суток совершенно случайно. Он случайно не получил заточенным черенком супной ложки в бок, случайно не был забит ногами за углом депо, случайно не был порезан уголовниками, кто-то его случайно признал из старых знакомых по забою и шепнул за «человека» корешам. Евсею продали билет без очереди и он втиснулся в общий вагон. Наверное, его хранил господь, кто же еще. Мама его была мертва уже несколько лет, он этого не знал.

Открыла ему дверь соседка Вера Прибыткова, работавшая в железнодорожном депо на Рижском вокзале сутки через три. Она не удивилась, только сказала высоким московским говорком: «Евсей, что ли? Ну-у, вернулся. Не узнать тебя. Проходи», Евсей прошел по коридору и толкнул дверь.

Комната была большая, светлая. В ней прожил Евсей всю жизнь с большим перерывом на лагерь. Посередине комнаты стоял обеденный стол, накрытый плюшевой скатертью бежевого цвета. В углу неподалеку от широкого дивана стояла этажерка с безделушками и рядом металлических слоников от самого большого до маленького слоненка размером с два ногтя большого пальца. Стояла балерина на пуантах и металлический бюстик неизвестного человека. У балерины были полные ноги, не очень подходившие для ее подвижной профессии. В бюстике можно было после настойчивого вглядывания угадать вождя революции. Платяной шкаф с массивными дверцами, из которых торчали ключи, оставался загадкой. К шкафу была прислонена сложенная раскладушка с оторванной пружиной. На широком подоконнике стояла тарелка с остывшей, забытой кашей. На книжной полке, подвешенной слева от окна отцом сразу после войны, были расставлены книги русских классиков, том Уильяма Шекспира в нарядной обложке и черно-белый портрет Маяковского. За столом неподвижно сидел спиной к двери отец.

Он смотрел в окно за три метра от него. Лето закончилось. Было солнечно и прохладно. Было воскресенье, 12 часов дня. Радио на стене вещало женским голосом новости.

«И в заключении выпуска, новости спорта, сказала женщина бодро, внятно и громко. Сборная СССР по футболу продолжает подготовку к Олимпийским играм в Мельбурне. Выступая в городе Ганновере против сборной ФРГ, советские футболисты сумели одержать победу против чемпионов мира по футболу. Голы забили Стрельцов и Иванов. У немецких футболистов гол забил Шредер».

— Папа здравствуй, сказал Евсей и шагнул к отцу. Он обнял его за худые и широкие плечи.

Евсей отчетливо знал, что он хочет делать. Все у него было в голове, никаких записей делать в лагере было невозможно, конечно, этими скрюченными огромными руками, без бумаги и карандаша, было не до записей. Его бы не поняли окружающие. Он все запоминал, как выбивал в камне, питаясь кусками хлеба, жидкой кашей с рыбными костями и кипятком с кусками коры, называвшемся чаем. За 9 лет он не получил ни одной посылки и только два непонятных письма от двоюродной сестры Риты. Она писала Евсею, что у них все нормально, что мама его устраивается на работу, папа немного болеет, все помнят Евсея и думают о нем. Чем болеет папа, она не написала. Почему мама устраивается на работу, Евсей понять мог. Как они там живут все, было непонятно совершенно.

Евсей Бялый, быстро и полностью реабилитированный временно растерянной властью, был прописан. Он стал жить возле больного отца, ему назначили пенсию по инвалидности. Реабилитировал Евсея Верховный суд СССР. Для паспорта он сфотографировался в ателье возле метро, которое теперь было имени В. Ленина. До посадки Бялого метро в Москве было имени Л. Кагановича. «Многое изменяет время, летим вперед к добру, все к добру, насколько так лучше», добродушно подумал Евсей, настроенный сентиментально и оптимистично, как и полагалось человеку после тюрьмы. Фотографировал его мастер по имени Дима, говоривший с опереточным акцентом, с узкими усами над полной красной губой и ухоженными баками. «Я понимаю, что вы не хотите говорить, но сейчас уже можно, сейчас уже свобода», вполголоса сказал он Евсею Пенсия Евсея составляла 475 рублей. Он был доволен ею, «ведь могли и убить, а не убили, пенсию дали». Он не выражал своих чувств легко, лицо его выглядело гневным.

Вместе с отцом они получали 800 рублей. Отец был также признан инвалидом комиссией Мосгорздрава после инсульта. Больше никого у них не было, вся их семья разошлась по этому и тому миру, оставив после себя имена и вещи. Отец, кажется, не помнил ничего. Евсея он вспомнил сразу, это сын сразу понял, почувствовав слезы на его щеках и судорожные движения высохших больших рук. Говорил отец междометиями. Евсей его понимал хорошо. Он ловко ухаживал за ним, научившись санитарному делу в лагере, где прошел полугодовой курс медбратьев, которому он, в конце концов, оказался обязан этой сладкой нынешней жизнью.

Евсей купил в книжном магазине три толстые тетради в клеенчатом переплете, с листами в клетку и несколько карандашей, которые затачивал единственным в доме столовым ножом. У отца был плоский точильный камень с выемкой посередине от многолетнего использования. Евсей наливал в блюдце воды, ставил блюдце на газету возле камня и минут десять каждые два дня затачивал нож с деревянной ручкой, который был так блистательно остр, что резал газетный лист «Правды» не доходя до него, на лету, от одной мысли и намерения. Затем Евсей складывал газетный лист со стола, убирал камень в ящик, нож откладывал на тумбочку, а карандаши еще дальше, на подоконник. Он кормил отца с ложечки манной кашей, сдувая температуру и осторожно промокая ему губы и подбородок специально приготовленным полотенцем, переодевал его умелыми, не брезгливыми движениями опытного санитара, каковым пришел из лагеря. Он писал у окна на подоконнике. Почерк его был не очень разборчивый, но он понимал его хорошо. Тетради не прятал. Писал о жизни на следствии и в лагере, писал так, как все было с ним.

Евсей устроился работать в Тургеневскую библиотеку тут же в двух шагах, 10 минут пешком от дома подсобным рабочим. На работе к нему относились хорошо. Молодые сотрудницы посматривали на этого немного странного, самостоятельного мужчину с прямой спиной с женским интересом. Евсей был видный человек, прятал скрюченные кисти своих рук от чужих взглядов. Широкая грудная клетка, отличные плечи, мощные ключицы, темная кожа непреклонного, морщинистого лица и жесткий, таинственный взгляд правдолюбца, библиотечных женщин можно было понять.

Уголовников Евсей ненавидел до дрожи, а молодую шпану просто в упор не видел. Парни из соседних домов, с Кривоколенного, кажется, подъехали к нему как-то вечером с двух сторон. У них были смутно знакомые лица, они повзрослели без Евсея и сами помнили его со скрипом. Они были одеты в полупальто, в белые батистовые шарфы и кепки-лондонки. Они спросили у Евсея прикурить и побазарить. Евсей отказал так холодно, с такой нескрываемой неприязнью, что ребята, непривычные к такому отношению отвалили от него без комментариев. Понятно, что все это было до поры до времени, но пока сохранялся некий нейтралитет. Они не умели ждать, они были небитые, моложе Евсея, много хитрее его. Хотя и он был смышлен после лагеря, несомненно. Понимал что к чему и почему.

Евсей не одевал ничего нового, было не до этого. Не покупал одежду, не ходил в магазины, они его не интересовали. Денег не было, он не хотел этим заниматься. Но все на нем было чисто, подогнано, аккуратно. Он не выделялся, не стремился к этому. Ему помогали в вопросе стирки и глажки ее сестра и Вера Прибыткова. Выглядел он представительно в своей бедной одежде, но вокруг были еще похожие люди, хотя и с совершенно другой судьбой. Бедность не пугала и не смущала.

Евсей познакомился с женщиной, которая ходила в его библиотеку, читала Пушкина и Лермонтова, однажды после раздумий взяла «Гамлета». Потом Тоня, ее звали Тоней, сказала, что обожает «Гамлета» и все время его перечитывает. Он подошел к ней, кажется, напугал и низким голосом спросил: «вы ведь одиноки, я за вами хочу ухаживать, хорошо!?!». Она ему нравилась, голос его гудел от напряжения. Женщина с испуга кивнула. Она была одета скромно, как и многие дамы, но все было при ней, как говорят в народе. Лет ей было как Евсею, ну, может быть, чуть больше. Евсей, вспомним, выглядел на все 42-43 года, на 12-ть больше, чем в паспорте. Он еще не отошел от лагерного страдания, голода, напряжения, это должно было занять время. Он восстанавливался достаточно быстро, благо возраст и свобода позволяли.

Подоспело много чего: Олимпиада, Венгрия, Будапешт, Имре Надь, Суэцкий канал, и все дела вокруг этого. Шума и волнений в Москве было необычно много той осенью. На фоне всего этого у Евсея случилась и состоялась любовь. «Великие в желаниях не властны», как было написано в любимой книге Тони. Евсей не ждал от власти советов ничего хорошего, хотя казалось, что вот новые-то, наследники усатого, смягчатся, дадут жить, дышать… Он очень ценил их, в габардиновых пыльниках, тучных, коротконогих, испуганных мужчинах, довольно необычных на первый взгляд. Они его и других освободили, Евсей это помнил.

Евсей был бешеный болельщик футбола, переживал за «Торпедо», молодежь которого обещала много хорошего. Во время трансляций он кричал, топал ногами и стучал по столу, выражая чувства и пугая отца. Иногда он, по дороге на новый стадион, построенный на Лужниковских болотах восторженно повторял на бегу имена любимых нападающих, Ива-нов, Стрель-цов. И опять, Иванов, Стрельцов. Рядом с ним торопилась от метро «Спортивная» к стадиону возбужденная, пьяная толпа, все в распахнутых пальто, все говорили, жестикулируя, пританцовывая, и наперебой повторяя Ива-нов, Стрель-цов. Холодный осенний дождь набирал силу и люди отчаянно бежали к стадиону по асфальтовой аллее, никто не останавливался, потому что этот поступок мог быть расценен соседями как антинародный. Милиционеры смотрели на всех без подозрений, почти любовно. Такой вот русский неповторимый ритм жизни, безумный, необъяснимый, понятный. Бутылки берегли во внутренних карманах пиджаков, как зеницу ока. А что еще, скажите, можно беречь во время задыхающейся атаки на стадион имени Ленина, где играют юный Стрельцов и совсем молодой Валя Иванов, а? Ну, скажем сердце, нет? Можно беречь сердце, если есть зачем.

Билет на Южную трибуну за воротами стоил 7 рублей, мужики прикупали пирожков с ливером, которые складывали в кульки из коричневой оберточной бумаги, «Жигулевского» пивка, которое щедро обогощалось водочкой и парни в черно-белой форме далеко внизу на темно-зеленом поле казались всем носителями всего самого прекрасного, что было в жизни. Да так и было на самом деле, если подумать.

Метро обходилось Евсею в 50 копеек туда и 50 копеек обратно, два пирожка — 1 рубль 20 копеек, переход на Центральную трибуну не стоил ничего. Дешевое счастье свободы, разве нет?! Живи не хочу.

Отец Евсея был жалок и слаб. Руки его тряслись. Он смотрел на сына слезящимися светлыми глазами. Евсей брал полотенце и вытирал ему припухшее лицо. До приезда Евсея за ним ухаживала та самая безотказная, кудрявая Рита, которая и жила к счастью недалеко. Но у нее была своя жизнь. Несмотря на всю доброту, возвращения Евсея она приняла с облегчением. Она тоже хотела родить ребеночка своему мужу и себе. Евсею отец не был обузой, он соскучился по нему и любил его всей душой. Уложив отца спать Евсей усаживался за стол, пододвигал стул, ставил фаянсовый чайник с заваркой и большой чайник с кипятком возле, и напряженно, не гладко, начинал выписывать своим ужасным, неровным почерком в тетрадь, заточенным карандашом московской фабрики имени Сакко и Ванцетти насыщенные, простые и суровые фразы, лишенные лирических интонаций. Картины происходящего в его рассказе распространялись на расстояние взгляда Евсея, зоркого, цепкого, сурового и ограниченного взгляда заключенного.

Свобода в Москве и во всем Советском Союзе, по твердому мнению Евсея, была в это время необыкновенная. Наблюдалась некоторая растерянность народа от всего дозволенного. В Московском отделении Союза композиторов СССР настойчиво готовились к предстоящему всемирному фестивалю молодежи и студентов. Председатель отделения композитор Серафим Туликов вместе с коллегами с удовольствием и вниманием слушал новую песню, посвященную молодежной дружбе в мире, об этом рассказывал киножурнал «Новости дня», Исполняла песню молодая полногрудая певица в строгом платье с декольте, с выразительным ртом и многообещающим голосом. Аккомпанировал ей лысый мужчина, которого доброжелательно назвали Зиновием, фамилию диктор смазал. В гостиной Дома композитора было человек восемь. Двое присутствующих в двубортных тяжелых костюмах слушали новую песню, полу отвернувшись — вероятно от наслаждения. Председатель Серафим Туликов подпирал подбородок ладонью и внимательно смотрел на певицу круглыми глазами, пристально рассматривая молодой талант и остальные принадлежности его. Ее!?

Евсей зашел в кино по дороге с работы, сделав небольшой круг. В «Колизее» показывали милый кинофильм «Верные друзья» режиссера Михаила Калатозова и сценариста Александра Галича. Все вокруг Евсея говорили об артисте Меркурьеве. Романс из фильма «Что так сердце, что так сердце растревожено», написанный композитором Хренниковым, Евсей напевал чаще, чем песню о «Золотой Москве».. Он любил музыку. Часто мурлыкал себе под нос очень популярную песню Сидорова «Когда простым и нежным взором…». Мама его покойная, смирная, страстная женщина, очень хотела, чтобы он учился музыке, но Евсей противился этому всем сердцем. «Ну, какая музыка мама?!». «А у тебя ведь кисть на полторы октавы, Севочка, — грустно вздыхала мать, — и абсолютный слух, Мира Израилевна говорит. Мира Израилевна была учительница музыки. У нее был бюст как минимум 11 размера, по оценке 11-летнего Севы.

Он любил пулевую стрельбу и ходил в секцию Динамо, где его учили держать винтовку правильно, верно смотреть в цель, наводить на цель и другим премудростям этого занятия. «Спусковой крючок надо нажимать медленно, Сева, смотри прямо, только на цель», властно говорил ему тренер, демобилизованный из Красной армии человек в застиранной гимнастерке и дорогих хромовых сапогах.

Вот Евсей и досмотрелся до лагерного срока в свою цель, которую выбирал недолго, а точнее и не выбирал вовсе. Он ее знал наизусть. Роскошная усатая цель эта окружала его с утра до вечера, она была на плакатах, в газетах, на спичечных коробках, на шоколадных наборах, на марках и конвертах, на портрете в комнате соседки Веры Прибытковой, на всей их жизни. Цель эта являлась густой тенью, с ума можно было сойти от всеобщего обожания цели. До дрожи народ боялся усатого, считал его творцом всего хорошего на земле, ценил усача, до предпоследнего стакана, как говорили на Маросейке. Заметим, что Евсей только примеривался к усатой цели, он ничего конкретного не придумал, в живые цели он не стрелял никогда ни до, ни после. Он несколько раз болтанул друзьям на сборищах, что вот хорошо бы… И тогда будет счастливая правильная жизнь для всех людей. И все. За слова отвечать надо, он это понял уже в лагере, а надо бы раньше. Да кто ж знает в 19 лет.

В том же киножурнале до калатозовской ленты коротко показали и сообщили, что в Каире триумфально прошла премьера фильма режиссера Марка Донского «Мать» по повести Максима Горького. Исполнительница главной роли народная артистка СССР Вера Петровна Марецкая, выступившая на показе, замечательная красавица с великолепной чернобуркой на ловких плечах, сказала, что Египет и СССР должны активно расширять культурные и экономические связи между собой. Слова выдающейся артистки были с воодушевлением приняты египетскими зрителями, сказал диктор, имя которого осталось за кадром. Жители Каира встали навстречу Марецкой, громко и радостно аплодируя красавице.

— Хм, расширять говоришь, связи, сказал себе Евсей, недоверчиво качнув головой. Он не был ироничным человеком, но всегда отмечал помарки. Ему пора было жениться, он это знал. Евсей восстановился после лагеря довольно быстро. Эйфория помогла, некоторое равновесие душевной жизни и задача, поставленная им перед собой. Она, эта задача, вдруг стала казаться разрешимой, преодолимой.

Евсей подавлял в себе восторг перед свободной жизнью. Ему это удавалось с усилием.

«Мингрельцы — дети дьявола», сказал Евсею густым шепотом его сосед по бараку, сухумский художник, которого забрали ранним утром прямо на платформе Бараташвили, когда он вернулся ночным поездом домой из Тбилиси. Евсей подумал, что он это говорит из-за происхождения Лаврентия Берии. Но нет… Не только из-за этого надменного лысого злодея в пенсне, он из Мерхеули, я их там всех знаю, — сказал так художник. «Они были работорговцами при турках, я знаю, что говорю, я сам мингрел», объяснил этот сутулый человек со впалыми щеками, знавший больше, чем говорил. «Я сел ни за что, за их сатанинский аппетит я сел, за их ненасытный псиный нрав», объяснял он Евсею. Его звали Лаша, и он был бывший любитель и поклонник Писарро, белокожих томных северных дам, которые всегда позировали ему с удовольствием и даже счастьем, а также красного вина. «С утра бокал, другой «Саперави» и все, и ты хозяин жизни, Евсей», шептал он Евсею с некоторой грузинской тоской, которую можно было назвать и смертной.

Говорил он вполголоса, с хрипотцой, которая украшала этого человека с незавидной судьбой. Про Евсея он все знал, почти все, и как-то сказал ему, что гордится им. «Хоть кто-то из всех этих сел за кровь, пусть и не пролитую, хоть кто-то из нас мужчина, гнилые они, не люди», он гулко кашлял, дни его были сочтены. Он был полон противоречий.

Если Лашу забрали на платформе сухумского вокзала без грубостей, окриков и пинков, то Евсея наоборот. Он был реальный враг, его руки заковали в наручники и усадили к обеденному столу пока шел обыск. Возле Евсея стоял сотрудник, державший руку на расстегнутой кобуре. Когда все было закончено, и Евсея уводили, то за входными дверьми его ужасно ударил по шее кулаком один из эмгебистов, которому показалось, что арестованный слишком медлит. А в машину его втолкнул другой сотрудник сапогом, для лучшего понимания ситуации. Евсей еще не понимал всего, по его мнению. Это было не так, Евсей, даром, что 20-летний юноша, советский несмышленыш, понимал все прекрасно.

Почти одновременно с Евсеем освободились еще два человека, проходившие по делу о терроризме. Евсей знал, что они реабилитированы, живут в Москве, восстановились в институте, живут активной жизнью советских студентов. Они не общались. Однажды позвонил один из парней, волевой, упрямый парень, с которым долго и безрезультатно возились на следствии. «Как жизнь?» — спросил он Евсея. «Нормально, Лева, а ты как?». «Как в сказке, — ответил этот парень энергично, — Буха не видел, случайно?». «Зачем он мне сдался, он меня не интересует», сказал Евсей. «А меня очень интересует, хочу его навестить». «Без меня». «Ну, будь здоров, твое дело», сказал Лева жестким голосом. Бух был тем самым человеком, который их сдал за 10 лет до этого органам безопасности. Телефон был в коридоре, висел на бурой стене между дверью Веры Прибытковой и ванной.

В лагере все ходили с вафельными полотенцами на шеях вместо шарфов. И Лаша, и Евсей и другие заключенные. Администрация не возражала и шарфы не запрещала. Сейчас, вечерами, когда Евсей работал, записывая свою и чужую лагерную жизнь, он привычно наматывал полотенце на шею, изредка поглядывая, на постанывающего во сне отца. Рита занималась стиркой всего, что давал ей Евсей, делала это безотказно и регулярно. Она возвращала белье, рубахи и прочее через день, чистое, глаженое, починенное. Вначале она давала Евсею и деньги, но потом он отказался: «Спасибо, у нас все есть, а деньги я и сам могу тебе дать». Рита сказала на это убежденно и грустно: «Ты всегда был гордецом, потому все так и сложилось с тобой, это, вообще, очень большой грех, чтоб ты знал, Севка».

Евсей с ней не спорил, считая это делом безнадежным. Он очень много ходил пешком, на работу и с работы. Обычно он шел в Историческую библиотеку, в которой, в принципе, было все, что было надо ему. Прямой человек с широкой спиной, длинными руками, проблемами вестибулярного аппарата, которые начались у него года два назад. Он сходил частным образом к опытному врачу, знавшему себе цену, и тот, странно глянув на него после подробного осмотра, спросил: «Вас по голове не били, или вы падали, может быть, Евсей Павлович?». «Били, падал», сказал Евсей. «Тошнота есть, головокружение?». «Есть, бывает», сказал Евсей. Врач принимал на Мароссейке в своем кабинете, обставленном тяжелой темной мебелью из прежнего времени. «Ну, вот, — подытожил врач, ничего не объясняя, — это все скажется потом». Врач, деловой умный специалист, подробностями диагноза не утруждал себя, Евсей тоже не распространялся, он сам многое знал про себя. Врач исходил из того, что все все понимают и знают, так и было. От 50 рублей, которые ему попытался передать Евсей, врач отказался. «Я у вас денег не возьму. Заходите, я всегда к вашим услугам», сказал он решительно и не обидно. На том и расстались.

На обратном пути домой от врача Евсей зашел в «Аврору». С удовольствием посмотрел киножурнал «Новости дня».

«Оживленно стало на рынках Будапешта. На улицах гуляют дети с молодыми мамашами, жизнь после недавних событий в Венгрии налаживается», сообщил диктор.

Это был тот же голос, что из предыдущего выпуска журнала, сообщавшего о песнях для Всемирного фестиваля молодежи, которые внимательно слушали Серафим Туликов с коллегами. Скуластые, улыбающиеся красавицы мамаши, лениво сидевшие на лавках солнечного бульвара в Будапеште, покачивая коляски на невиданных рессорах, вызвали у Евсея интерес, обрадовавший мужчину. «Все, женюсь», твердо подумал он. Когда журнал кончился, Евсей поднялся и успокоенный новостями из братской Венгрии пошел домой. «Ну, налаживается, ну, и, слава Богу», думал он. По его несокрушимому мнению, новая власть после усатого злодея была огромным подарком стране и всему миру. Ничто не могло его поколебать в этом.

Отец Евсея очень любил по утрам съесть пару яиц с хлебом и маслом. Евсей регулярно покупал 5 яиц в магазине за 4 рубля 50 копеек, одно яйцо 90 копеек, приносил домой в бумажном пакете, и до работы кормил отца за столом, повязав ему на грудь холщовую салфетку. Отец жмурился от удовольствия, он был еще не старый. Сколько ему лет? — думал Евсей. Отец был 1902 года рождения, то есть ему было 54 года. Тело его подвело, да и жизнь также не слишком удалась. Хоть Севка вернулся, Слава Богу, Богу слава. Евсей осторожно вытирал ему губы и оставлял за столом. Возвращаясь с работы, он умывал и переодевал отца, укладывал в кровать. Глаза у отца были жалкие, счастливые. Иногда днем к отцу забегала Вера Прибыткова, посмотреть как там Павел Моисеевич, скормить хлеба с чаем, умыть лицо мокрым полотенцем. Они были почти ровесниками, ему 52, ей — 47. Иногда она оставляла на столе «Правду» для Евсея. Газету она выписывала, потому что была бригадиром в депо, была обязана выписывать. Сама она газету не читала, а Евсею это было интересно, она это почему-то понимала. «Правда» стоила 20 копеек, всюду были навешаны стенды с нею и «Известиями». Народ почитывал, вглядываясь в буквы с интересом. На Сретенке был единственный стенд с «Советским спортом» и там всегда стояла группа мужиков на постоянной, так сказать, основе. Неслись волшебные имена и фразы: Гриша Федотов, Бобер, Никита и «не говори, в Киеве они влетят на ноль». Никита был не тот, о котором можно было бы подумать, то есть начальник из самого Кремля, а Никита был Симонян, 30-летний неповторимый армянин из Сухума, который мог оказаться и в «Торпедо», но попал, в конце концов, в «Спартак». Технарь и редчайший забивала Никита Павлович или по настоящему, по сухумски, Мкртыч Погосович Симонян. Он был и остался благородным мягким кавказским человеком, который прожил 100 лет без малого, которого все любили, все обожали, даже люди «Динамо», даже люди ЦСКА, уже не говоря о верных людях «Торпедо» со всей их эстетской и предвзятой любовью к игре.

Вера Прибыткова, газет не читала, никуда вечерами не ходила, но зато купила телевизор КВН с линзой, в которой плескалась дистиллированная вода. Соседи ходили к ней смотреть на это диво. Однажды зашел и Евсей. У Вали стоял на столе самовар и она наливала гостям свежего чайку. Сахар вприкуску, сушки, все как надо. Кошка Бронька валялась на диване, мерцая дымчатыми глазами хищницы. Вера жила одна и имела достаток, который заслужила жизнью. Евсею очень понравились передвигающиеся и говорящие фигурки на экране. Давали какой-то спектакль, кажется «Оптимистическую трагедию», с середины было трудно понять. Артисты гулко произносили свои фразы, звучавшие как раскаты грома над весенней Москвой. Они были одеты в кожанки, держали деревянные ружья наперевес. Евсей поглядел, поудивлялся, подумал, что «и футбол, наверное, можно так будет смотреть», а потом с трудом поднялся и ушел, «пора и честь знать, спасибо тебе, Вера».

«Возьми, Сева сушек», сказала Вера. Евсей ответил, «спасибо, Валя, тебе» и повернулся выйти. Правильно о нем сказала сестра, гордец.

Почерк у Евсея был плохой, корявый, скачущий, неразборчивый, никакого особого почерка у него не было. До посадки он писал каллиграфически, ровно заполняя страницы буквами и словами. Держать карандаш пальцами правой руки было ему больно. Физическое напряжение и боль отвлекали его от мысли, но дисциплинировали. Фразы его были простыми, незамысловатыми, без красивостей. Никакого восхваления жестокого каторжного коллективного труда, никакого восхищения лихими и дерзкими ворами, никакой тюремной судьбоносной магии. Он писал жизнь свою и своих знакомых такою, какой она была в лагере — скудной, холодной, голодной, грязной, безнадежной. У него не было сомнений в том, что его писания необходимы и нужны, эти сомнения не посещали его никогда. Он был упрям, он решил, что его работа, проходящая под храп и стоны отца, необходима и у него есть основания так думать. Ничего высокопарного он не написал на своих страницах в тетрадях с коленкоровой обложкой. Евсей ни к кому не обращался по поводу своих писаний, он не думал и об их будущей жизни. Некоторые слова Евсей в своих записках на другой день разобрать не мог, перечитывая. Он догадывался об их смысле и звучании, очень редко исправляя, как будто кто-то, таинственный и властный, нашептывал ему эти рассказы тихим внятным шепотом.

С Тоней у него продвигалось все медленно, но последовательно. Она была замужем прежде, детей у нее не было, жила с родителями. Работала технологом-чертежницей. Во время разговора с Евсеем она часто краснела, хотя он не говорил много, Тоня говорила больше, за себя и его. Нежный овал ее лица, узкая спина со впадиной талии и объемным седалищем нравились Евсею, как и ненавязчивость ее, зеленые глаза и нечеткий славянский профиль. В общем, он был влюблен, не противился этому. Повести ему было Тоню некуда. Они гуляли, хотя времени на прогулки у Евсея не было совершенно. Она держала его под руку и рассказывала неожиданные истории. Например, про похороны усатого хозяина в Москве за три года до этого, Евсей ничего про похороны усатого не знал. А Тоня ходила в тот день в центр города, к великолепному большевистскому пантеону, сооруженному из житомирского гранита. Она спаслась от давки чудом. «Моя соседка и ее муж пропали, как будто их не было, не нашли. Родители их ходили-ходили, безрезультатно. Потом знакомая в милиции шепнула, что не надо никого искать, нету и все, забудьте».

Тоня сжала локоть Евсея, они переходили улицу. «И что?!» «Искать они, конечно, не перестали, сейчас не так боятся, как прежде, они ничего не забыли, горюют дома одни», ответила Тоня. Евсей не удивился ее рассказу, но руки его заболели так сильно, что он остановился и долго стоял у водосточной трубы, прикладывая к ней горящие полу сжатые кисти. Она, не пугаясь, сделала шаг, подошла к нему совсем близко и поцеловала в губы, и еще раз. И вся боль у Евсея прошла, как по мановению волшебной палочки из детской книжки про синюю фею добра, которую ему читала до войны мама.

Евсей еще не придумал, что будет делать с тем, что уже написал и напишет. Труд его делал моложе, делал его суровее, собраннее. Хотя куда уж больше ему быть суровее и собраннее? Наивным человеком он не был. Он верил в то, что делал. Никаких специальных планов относительно своего труда он не строил. Уже говорилось здесь, что он был «гордецом», по словам сестры. Никому он ничего не показывал, все это оставалось в исписанной ужасным почерком толстой тетради до времени. Он был недоверчив и осторожен, тверд и непреклонен, таким родился, таким его сделала жизнь, изменяться он не мог, не собирался. Зато он придумал, как поделить комнату высокой ширмой, чтобы жить на своей половине при отце с Тоней после женитьбы.

Перед самым новым 57-м годом на углу Потаповского переулка возле стенда с «Известиями» Евсей краем глаза на ходу увидел, остановившись под густым снегопадом, застилавшим свет уличного фонаря, мокрое объявление, грубо напечатанное в типографии. Буквы было трудно разобрать, но все-таки он прочел: Молодежный клуб Факел, для тех, кто интересуется культурой, живописью, музыкой и литературой, гостеприимно открыл свои двери. Приглашаются все желающие. Большой Харитоньевский переулок, 7 ДК Промкооперации. Второй этаж. Евсей запомнил почему-то этот плакатик, наверное, потому, что привык запоминать все и сразу, со страниц своих допросов, которые читал в присутствии следователя, закуривавшего «Северную пальмиру» в ладонях ковшиком, до писем матери, иногда чудом доходивших до него на шахте. Только от матери он и получил четыре письма за 9 с половиной лет. Вот фраза из второго ее письма за февраль 49 года сидела в Евсее до сего дня: «Сыночка, у нас все хорошо. Как ты там? Не холодно ли тебе? Спрашиваю потому, что в Москве у нас страшные морозы, за 30-ть. Мы с папой чувствуем себя хорошо, ничего у нас не болит, работаем, любим тебя». Письмо это дошло до Евсея через два с половиной месяца после написания и вопрос о холодах к этому времени стал не актуален.

Он привел Тоню домой и познакомил с отцом. Тот даже сумел улыбнуться женщине, кажется, он все понял кто она и почему здесь, она ему понравилась. Отец очень хотел произвести на нее хорошее впечатление. Он Тоне тоже понравился, она сделала ему чай и, осторожно подув на ложечку, скормила ему половину стакана, ложку за ложкой. «Сахару немного положи», сказал издали Евсей. Она кивнула ему не отводя взгляда от лица отца. Гримаса на его лице выражала удовольствие и улыбку одновременно. Постучав, заглянула Вера Прибыткова. Она сказала, сделав независимое лицо, «здравствуйте, там сегодня «Лебединое озеро» показывают, заходите, если желаете». Евсей кивнул Вере, что, мол, хорошо, как получится. Тоня посмотрела без особой приязни, ей заранее не нравились все женщины в окружении Евсея.

Друг Евсея Лева, а точнее, хороший знакомый его, подельник, был человеком страстей и решительных действий. На самом деле вся идея с группой молодых борцов за традиционный «рафинированный» коммунизм принадлежала ему. К моменту ареста он был 20-летним студентом МГУ. Знал три языка, имел крепкий первый разряд по боксу, разбирался в марксистской теории, изучал работы Ленина и Троцкого, хорошо знал труды Кропоткина, конспектировал Ницше и строил модель совершенного социалистического общества в одной стране. «В СССР допущены серьезные ошибки в строительстве социализма, необходимо их исправить», говорил он убежденно и яростно на собраниях группы, кривя длинные губы. Голос его был сильный, с хрипотцой опытного оратора. Дикция его была совершенна, он был надменен. И, вообще, он был дивно хорош собой с этой кожей средиземноморского оттенка, идеальным профилем и смелым взглядом беспощадного бойца.

Евсея он несколько напрягал, просто мешая ему своей многогранностью, говорливостью, пылкостью. Авторитет у Левы, по крайней мере, в группе, был серьезный и безоговорочный. Автор доноса, сам человек сложный и подкованный, называл Льва единственно возможным лидером террористической группы, это была правда. На следствии Лева вел себя безупречно. Он не играл ни в какие игры признания и полу признания со следователями, хотя именно к нему молодые энергичные крепкие сотрудники ГБ применяли весьма жесткие методы дознания. Эти методы включали в себя отсутствие сна, систематические побои руками, ремнями и дубинками, а также психологическое воздействие, которое было самым действенным и эффективным. Но не в случае со Львом Вениаминовичем Бруком. Парень оказался пугающе стойким. Майор Седаков плевал ему в лицо и называл падалью. «Ну, скажи, почему ты такой, почему? — спрашивал Седаков. — А я скажу тебе почему, потому что ты, Брук, гавнюк и все вы, вся ваша нация, гавнюки». Это слово, «гавнюки» майор произносил с удовольствием и по складам.

Вообще, Левины мучители несколько удивлялись поведению этого упрямца Брука, но настойчиво повторяли, в разговорах между собой, что признания мерзкого Левки — это всего лишь вопрос времени. «Еще сапоги нам целовать будешь», говорил Леве Бруку майор Седаков, намеревавшийся стать полковником и получить орден после этого дела, которое он называл «делом засранцев». Полковником Седаков стал. Дело он успешно закончил. Орден получил. Сапоги ему Лева Брук не поцеловал.

Леву Брука выпустили в то же время, что и Евсея. Он был почти здоров, сбоку у него тускло сверкали зубы из стали. Он был полностью реабилитирован, восстановился в вузе, жизнь его была напряженная и интересная, не то,что у Евсея. Заключение он пережил очень тяжело. Лева не подходил для жизни в неволе. Были которые подходили лучше него, а он вот, совсем не подходил. Он сидел в другом лагере, отдельно от Евсея. Это имело важное значение в их судьбе. Ему предлагали получить инвалидность, но Лева отказался, «мне не надо». Он был опрометчив и наивен.

Лева Брук сделал себе боковой протез на верхнюю и нижнюю челюсть (у него был, по счастью, родственник по отцовской линии, большой спец в протезировании) и избавился от стального блеска во рту. Он бросился жить изо всех сил. Жил Лева в отцовской квартире на Горького. Отец его, Вениамин Брук, входил в писательскую группу «Перевал», был популярен в конце 20-х, потом как-то сошел, но не сел, а сам тихо затих и умер хоть и молодым, но не запятнанным. Сын его повестей не читал. Его ценили и высоко ставили Максим Горький, Самуил Маршак и некоторые другие известные писатели. Вместе с Вениамином Бруком в группе «Перевал» были Платонов Андрей, Багрицкий, Светлов Михаил и другие советские таланты.

В ликвидированной органами безопасности группе Брука были две 19-летние девушки, одна из них умерла на следствии, другая сошла с ума. Ну, и фигурировал еще небезызвестный Бух. Всего по этому достаточно громкому делу проходило около 80-ти человек. Никто из них не хотел быть врагом власти, никто, иначе говоря, не хотел умирать.

Кроме Веры Прибытковой и Евсея с отцом в квартире на Потаповском были еще жильцы. Была старуха Клавдия, пенсионерка и тихарила. Она ходила как тать, все по стенке, в тапочках из обрезанных валенок, варила в зеленой кастрюльке супчик из картошки и лука вместе с обрубками костей. Потом она уносила все к себе мелким быстрым шагом, была молчалива и опаслива. Утром она выходила на улицу, в белом платке, с кошелкой их кирзы в коричневой руке. У нее стояла маленькая водки на этажерке в углу, спрятанная за книгой «Молодая гвардия» и книгой «Война и мир». Она отпивала, по слухам, водку из бутылки небольшими глотками, как лекарство. Противно, но полезно. Иногда в кухне она вдруг начинала ругаться матом, да так выразительно и сильно, что бывший работник органов Геннадий Иванович качал головой в знак нескрываемого одобрения. Геннадий Иванович и его супруга Нюра жили в дальней комнате у туалета. Они теперь регулярно ходили к Вере на телевизор и говорили, что скоро купят сами этот чудный прибор, вот только пусть подешевеет. «У нас в стране все дешевеет, хлеб, масло, молоко, любительская колбаса, все-все, теперь надо дождаться подешевления телевизора, а мы дождемся, конечно, Нюра», громко говорил Геннадий Иванович жене. Та кивала головой в шестимесячной завивке, что дождемся, конечно, Геночка.

Когда Евсея посадили они перестали здороваться с его родителями и, демонстративно фыркая, выходили из кухни, когда те появлялись там. Вера их не одобряла, говорила, что это не по христиански. «Много ты, Вера, понимаешь, не по христиански! Великая христианка. Власть знает что делает, у тебя не спросила», говорил Геннадий Иванович. Вера Прибыткова отвечала ему, что «очень вы хитрый, лучше бы вы, Геннадий Иванович, не рассуждали ни о чем, а то от вас можно заболеть скарлатиной». «Да ты сама, скарлатная, ничего не понимаешь, ну, ничегошеньки». Клавдия шипя, как злая дворовая кошка, забирала кастрюлю и убегала в комнату, шпаря руки. «Высылать всех надо на 101 километр, совсем страх потеряли», гремел Геннадий Иванович. Он походил на чайник. Опасен, но не очень, если выпустить из него пар. «Да тебе первому… Паразит ты грешный, ну, не высылать тебя, но хоть поджопник тебе дать с лету», Вера никого не боялась. У нее был брат в органах в звании полковника, служил в заполярье, она считала, что брат ее всегда отобьет. Возможно, она была права, а возможно, просто не боялась этого гнилого Генки и его не менее гнилой, отвратительной Нюрки, которую он побивал по выходным и после работы. «Да пропадите вы все пропадом», говорил непобежденный и злой Геннадий Иванович и уходил со сковородой в комнату. Он, конечно, стучал на всех вместе и в розницу, как сумасшедший, но Верка была ему не по зубам. «Я тебя Генка, прикушу, и нет тебя», она была наглая, одинокая и непонятная. Почему такая, неизвестно, но такая.

Вообще, арест и срок Евсея прошел для семьи Бялый без особых трагедий, если не считать смерти матери и инсульта отца. А так, без урона.

После того как Евсея забрали, Геннадий Иванович аккуратно замазал тушью надпись на входной двери «Бялый — три звонка». Остальные надписи Геннадий Иванович не трогал, рассчитывал на получение комнаты врагов народа, но не случилось. Власть она правильная, она все видит, сказала Вера Прибыткова, кому и чего добавлять, а кому не добавлять. Геннадий Иванович зашелся от гнева, позеленел, но ответить ничего не сумел, нечего ему было сказать. Отец, конечно, ничего не исправлял и не переписывал. С тех пор редкие гости Бялых все время попадали не к ним, а к Вере Прибытковой. Непонятно почему, но никто никогда не попал к Геннадию Ивановичу и его супруге. Только к Вере Прибытковой, хорошей женщине.

(продолжение следует)

 

Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer12/zajchik/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru