Это удовольствие особое — писать текст, зная заранее, какое несогласие вызовет он у коллег по цеху. В данном случае — писать про роман** Ксении Букши «Рамка» как про несомненную авторскую удачу.
Потому как чем больше я читал рецензий на этот роман, тем более убеждался в его художественных достоинствах. Нет, конечно, в целом это проза неплохая, писали, слегка конфузясь за автора, рецензенты и добавляли: но, извините, вяловато как-то все, скучновато и не всегда понятно, о чем — автор. А некоторые страницы так вообще читать неприятно. И потом, мы ведь что-то подобное уже читали, и у Быкова, и у Сорокина. А тогда зачем еще? Ну, разумеется, и финал романа (тут почти все — хором), финал уж совсем никакой. Сплошное разочарование.
Читая такие суждения, я, соответственно, возвращался к тесту Букши, перебирал сюжетные и образные ряды в романе, на которые как на провальные указывали мне критики, и почти всегда охал от удовольствия. Так что критикам спасибо — направляли взгляд. Спасибо моему коллеге, суммировавшему свое впечатление о романе в короткой реплике: «Читал Букшу. Читал и все ждал, когда же в тексте начнется собственно Букша»; судя по интонации, с которой была произнесена эта фраза, коллега мой так и не дождался Букши «фирменной», той, что была в «Заводе „Свобода”».
Ну а мне, например, в этом тексте было хорошо. С первого же его абзаца, как бы еще «полу-художественного», выполняющего функцию сценической ремарки. То есть сугубо функциональное построение информирующих фраз (что, где, когда), но — чуть сдвинуты здесь «обычные слова», тянет «букшевский» сквознячок сквозь щели в их сочленениях, и текст набухает предчувствием эмоционального (а значит и интеллектуального) напора. Автор сообщает о месте действия и ситуации: остров в трех часах плавания от материка, высадка с катеров пассажиров, которые приплыли на очередную коронацию государя. «К пристани подваливает следующий катер, народ толпится за красной ленточкой. Море шумит, расплескивается, ярчайшее солнце и буря, на ветру улетает листва, флажки хлопают, причал скрипит и раскачивается, пассажиры вылезают — глаза на лоб — и хватают ртом свежий ветер. <…> Коронация только завтра, а Островки уже набиты народом до отказа, едут и едут». Это строки — тут не ошибешься, — написанные рукой, из-под которой вышли и «Манон, или Жизнь» и «Завод „Свобода”».
Ну а уже в третьем абзаце намечается канва повествования: прибывшие на остров должны пройти через специальную рамку, которая проверяет граждан на соответствие их умонастроений принятым на тот момент государственным нормативам. Отсеянных рамкой запирают в монастырской келье. Действие романа практически сразу же переносится в эту вот тюремную камеру. В камере набирается десять сидельцев. И здесь не обязательно оппозиционно настроенные люди, вроде «циничного» журналиста Бармалея, нет, есть люди, на первый взгляд, «лояльные», как, например, Органайзер, образцово-показательный по принятым стандартам чиновник, более того — специалист как раз по «государственному» «норматированию» людей; или узбек-предприниматель, путешествовавший с семьей на катамаране и завернувший на остров у костра погреться, палатку поставить; или просто женщина, отчаявшаяся после безуспешных попыток устроить свою женскую судьбу. Естественно, что запертые в келье герои пытаются разобраться, почему их отбраковала рамка и, соответственно, что с ними будет дальше. Вот это, сразу же ставшее коллективным, спровоцировавшим каждого на исповедальный монолог, размышление и выстраивает сюжет романа. Размышление о том, что есть «норма человеческая» и как она в данном случае соотносится с нормой социальной, нормой государственной.
У каждого из героев свой личный сюжет и своя боль, которую он пытается преодолеть. И постепенно формулируется авторский подход: наличие боли — это наличие живой жизни в человеке. То есть герои заперты в келье потому, что они — живые. А государственный порядок, установившийся за стенами их камеры, живых людей не предусматривает. Соответственно, читателю предоставляется возможность выстроить образ установившегося в России государственного устройства от противного — от того, кого это устройство отвергает.
Практически все авторы прочитанных мною рецензий доводят свой разбор романа до вот этой, финальной, как им казалось, точки и укоряют автора за недостаточность «энергии противостояния» и ослабленность критического напора текста, типа покруче надо было. Даже обычно чуткий и проницательный Лев Оборин заключает свой разбор романа замечанием, что вот, например, Сорокин — вслед за которым, как, видимо, считает критик, двигалась Букша — занят прогнозированием пост-российского мира и у него в финале может забрезжить хоть какой-то свет в конце туннеля, тогда как «Букша остается в рамке заданного пространства, веря разве что в его исчерпанность»; беспросветен то есть текст Букши.
Откуда такое единодушие? Причина, думаю, в том, что критики читают этот роман исключительно как «политическую сатиру». И только.
Нет, разумеется, в известной степени это сатира. Но — отчасти. И сильно «отчасти».
Давайте вспомним, как определяется понятие «сатира» хотя бы на школьном уровне: «отрицательное или резко осуждающее и негодующее изображение свойств и качеств отдельных типических лиц или более или менее обширной группы лиц и явлений» («Википедия»). То есть в сатирическом произведении на первом плане — персонажи «типические», «отрицательные», «бичующие» явления, которые они персонифицируют. Но ведь у Букши-то в романе на первом плане отрицательных персонажей нет совсем. Герои ее вызывают сочувствие, сострадание и даже восхищение. Читатель романа от начала и до конца находится в компании стопроцентно положительных героев. Нет, отрицательные герои там тоже мелькают, но эпизодически, на втором-третьем плане — такие как клиент Вики, брачующийся госчиновник из нынешних, или «серые», представители нижнего слоя силовиков — полулюди-полуроботы.
Возможно, критиков сбивало с толку активное использование автором поэтики фантасмагорической антиутопии, но не надо путать гротескность в изображении персонажей с политической карикатурой. Гротескности в романе сколько угодно, карикатурности практически нет.
Довольно странная сатира, не находите?
А может, это и никакая не сатира, а особый дискурс, то есть особое выстраиваемое Букшей в этом романе художественное пространство. Пространство, в котором даже в образе «царя», как бы предназначенном описываемой ситуацией для персонификации изображаемого в романе политического режима, нет двухмерности сатирического персонажа. Как и нет обличительного пафоса расхожей оппозиции: «кровавый режим» — «страдающий народ». Да и кто сказал, что народ считает этот режим «кровавым»? Широким массам очень даже уютно в мире, построенном для него телепропагандистами. А если этому иллюзорному миру мешают какие-то реалии из той жизни, которая не на телеэкране, а за окном, то тем хуже этим реалиям и, соответственно, тем, кто замечает эти реалии. А мы, уж извините, своего, кровного никому не отдадим, — то есть чтобы «прирожденный монарх, чтобы российская государственность, чтобы вертикаль власти, чтобы новая технократия, чтобы мистическое откровение, чтобы огонь с небес, чтобы вот все это было профанировано» — да никогда в жизни в такое не поверим!
Для меня, например, здесь формулируется сегодняшний вариант ответа на старинный, из русской литературы, вопрос «кто виноват?». Царь ли, который «сверху» и, соответственно, который и выстроил описываемое в романе устройство будущей России, который «нормализовал» народные массы в термитник? Или «народ», навстречу «чаяниям и ожиданиям» коего обязан идти монарх. И, на мой взгляд, художественная конструкция романа Букши в качестве ответа предполагает следующее: не будем делать царя козлом отпущения — вполне возможно, что он честно пытался играть по полагающимся ему правилам, то есть быть Хозяином, быть Твердой рукой и одновременно Царем-батюшкой — строгим, разумеется, но и заботливым, умеющим сказать каждому то, что тот хочет услышать. В итоге получилось то, что получилось. По Сеньке и шапка. А начиналась персона «царя» в романе отнюдь не злокачественно, начиналась с фигуры угрюмого, закомплексованного подростка с каким-то своим внутренним отроческим дискомфортом, за которую он — вольно или невольно — будет мстить миру. В романе есть не менее выразительная фигура подростка-обалдуя Лехи, являющаяся «парным персонажем», но Лехе повезло — рядом с ним оказался нормальный человек; ну а «царю» отрочество его оставило на всю его последующую жизнь абсолютное одиночество и соответственную жизненную стратегию — оборону от всех и вся. Ноша для человека непосильная, и естественно, что разладилось что-то во внутреннем устройстве государя, в итоге рамка забраковала и его самого. Учуяла в нем, видимо, остатки чего-то человеческого. Ну а за «царем» пошла в разнос вся «система» власти.
Размышляя о том, что именно отделяет каждого из узников от верноподданнического монолита толпы, герои Букши пытаются разобраться, как и чем соответствует человек живой жизни? Что такое душевная боль — проклятие или путь к спасению человеческого в человеке? А вот это уже проблематика не столько политическая, сколько — философская. То есть я бы определил жанр романа Букши как «философскую поэму», со своей поэтикой, со своим абсолютно индивидуальным «понятийным пространством». Попробуйте найти у Сорокина, которого ставят в пример Букше, хоть в каком-то из его романов место, где может встать монолог Бобы, рассказывающего о своей дочери Фатиме. О девочке с задержкой развития, которая — несчастье родителей и которая одновременно — их счастье. Монолог этот, произносимый в почти ликующей, одической тональности и при этом начисто лишенный морализаторского пафоса, один из ключевых для тональности романа. Или монолог Алексис, рассказывающей о своих шестнадцати приемных детях, которым она не позволит оставаться человеческим мусором (пожизненными «интернатовскими сиротами»), которых намерена сделать полноценными людьми — не обязательно образцово-показательными, но именно людьми. Или монолог Галки, выращивающей на крыше своего дома фрукты и овощи — то есть жизнь выращивающей посредине деградирующей, мертвой почти промзоны, в которую постепенно превращается ее город.
Мне могут напомнить, что и сама Букша называет свой роман политической сатирой. Но какое дело мне, читателю, до того, что о своем произведении говорит автор, — я-то имею дело с тем, что получилось (как минимум для меня получилось). Данте, возможно, тоже садился писать политическую сатиру, а получилась «Божественная комедия». Тут оказалось, что ход от политического, то есть бытового, к бытийному — ход естественный для Букши-художника. То есть политическое в ее романе становится одним из частных проявлений бытийного в бытовом. А проблематика романа как раз бытийная — жизнь, смерть, любовь, энтропия и плодотворящий напор жизни и т. д. Букша судит политическое завтра России, исходя не из присутствующего за текстом представления о норме жизни (как, скажем, в «Истории города Глупова»), а исходя из созданного ею в романе образа человеческой нормы. Норма эта — коллективный портрет главных героев романа. Героев, которые отнюдь не всегда «образцы для подражания», тут люди со своими, скажем так, особенностями, но они — они действительно плоть жизни, и уж какая она ни есть, но эта жизнь — живая (извиняюсь за тавтологию).
Ну и один из главных художественных прорывов в романе — это, на мой взгляд, его финал.
Финал должен был бы ответить на вопрос, который держит читателя в напряжении с первой же страницы: чем разрешится заточение героев. Читатель соответственно ожидает в конце чего-то «катарсического» — или геройской гибели героев («оптимистическая трагедия»), или полной победы добра над злом. Без разницы, чего именно, но обязательно должно быть фортиссимо.
И вот развязка: что-то там снаружи, за стенами монастыря, не заладилось, какой-то сбой в работе государственной машины; в частности, коронация, на которую они приехали, отменена. Тем не менее утром в камере появляются «серые» (полицейские) с чипом, которому предстоит взорвать узников. Герои ждут взрыва и неизбежной, по-видимому, смерти. И звук наконец раздается. Но это не грохот. Это пшик. Не сработало устройство. К тому ж, убежавшие «серые» оставили дверь кельи незапертой. Герои выходят на свободу. Ну и чем встречает их свобода? Вместо «ярчайшего солнца и бури», «трепещущих на ветру листвы и флажков», ликующих толп и свежего ветра — сочащееся дождиком серое небо, с проблесками солнца, вместо вчерашнего лета — внезапно начавшаяся осень; белесого цвета море с черными провалами меж волнами, толпы унылых людей, озабоченных только одной мыслью — как поскорее убраться с этого острова. И — «проступающее в сером небе лицо». Лицо, которое одна из героинь уже видела раньше, но воспринимала как собственный глюк, но оказалось, что нет, лицо видят многие. Взгляд его вызывает жуть, но и странное спокойствие и даже надежду. Чье это лицо? Их «общей судьбы»? Их «сущностного»? Или лицо это — что-то вроде зеркального отражения каждого из нас, только такими, какие мы на самом деле, а не какими намечтали себя? И для героев уже «верх» здесь, на самом деле, не «царь», верх — вот это «лицо», которое над всеми. (Приношу извинения за невнятность в определении этого образа, но — мы имеем дело с языком художественной литературы, с тем, что пытается нащупать Букша-художник. И если бы можно было перевести этот образ в краткое внятное определение, то не нужно было бы ей и роман писать.)
Читатель, настроившийся на полагающееся в финале фортиссимо, естественно, разочарован. Ну а на мой взгляд — ход замечательный. То есть не будет вам ни «верха», ни «низа», не будет ни трагедийно рыдающей музыки в финале, ни грохота праздничных фейерверков и трепетания флагов. Будет все та же «серая», «обыкновенная» жизнь. Такая, как она есть. Отнюдь не праздничная. Та, в которой вы обречены делать постоянное усилие, чтобы оставаться людьми. И, соответственно этому, иметь или не иметь будущего.
Завершающие роман строки: «Киоски закрыты. Дорога, вчера такая людная, в этот сумеречный час совершенно пуста. В колеях лужи, и трава вся мокрая. <…> На озере рябь, море гудит и шумит, сосны гудят. Хор завывает в пустом мире странную песню, и над соснами, вдали от куполов, проступает в сером небе лицо. / Не смотри».
Примечания
* Сергей Костырко. Критика-2, Издательские решения, 2022.
** Ксения Букша. Рамка. Роман. М., «АСТ (Редакция Елены Шубиной)», 2017, 288 стр.
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2022/nomer12/kostyrko/