Подарите мне комнату
Дюмаше
Подарите мне комнату, в вышине, в глубине, вдалеке. Вдалеке от всех, от всех чужих, от всех, кто не мы. Маленькую комнатку, где я буду не одна. Где я буду не одна, а с ним. С ним, не таким, как все, не таким как всё, всё, что есть, что было, что осталось, что будет без него. Комнату, где я буду с ним одним, моим, тем, кто для меня, тем, кто со мной, тем, кто мне, а я ему насовсем, во всём, до конца, и за концом.
Выдрали тебя из меня, вырвали, забрали, отрезали, закопали. В земельку, в садике, на краю земли, той, что родила тебя, мой друг, мой спутник, мой свет, мой светлячок, моё пятнышко в темноте, теперь совсем и навсегда кромешной.
Последний путь
— Алло. Да. Алло? Така что там у вас? Не слышу я чегой-то. Не разберу, что? Что такое? Лена, да вы шо? Опять с котом? Это с которым? Всё с тем же? Ну, ну, да. Так он же совсем старый у вас, вроде, ну, вы даёте. А, ну, понял. Не, сегодня не смогу. Сегодня точно. Не могу, ну, никак, то есть, невозможно, совсем я, это, с ковидом с этим. Занемог я, короче. Температура и это, голова тоже, лежу, в общем. Высокая, ага, и не сбить никак. Так я и говорю. Не могу.
— Алло, Лена, это опять вы? Да вы погодите убиваться. Я как раз вам звонить хотел. Готова она. Сделал, починил, да. Можете ехать. Как? Да, так. Я и сам не знаю. Не помню, как и доехал. Где? Да где ей быть? Да, уже. У вас и стоит, в окно поглядите.
— Пожалуйста. Ничего. Не надо. Ничего не надо. Да я уж понял. Понял, понял, да. Давайте, езжайте. Не разбейтесь там теперь только, знаете. А то вы, это, совсем, я гляжу.
— Слышьте, Лена, не разбейтесь, короче… А то я, это, переживать буду.
Сестра
Дураки все. Липнут, стоят рядом, говорят, говорят, так и жужжат, на работе, в метро, тошнит уже. А дома ¾ эта. Но к ней я хоть привык. Не люблю, я никого не люблю. И что они, с этой своей любовью пристали? Всё врут, все врут. Надоели.
Нет, кошку люблю. Она хоть молчит. В основном. Поесть дашь и молчит. Муся. И то. Не красавица попалась. В эпидемию и такую еле достал, по всему Парижу гонялся. Думали, она оформится, похорошеет, а она так и осталась, вся в длину, продолговатая, нескладная, и морда вытянутая. Редко это, чтобы кошка была некрасивой, а вот мне повезло, как всегда. И нездорова, вечно с ней морока тоже. Ветеринар кучу денег стоит.
И как дожить эту хреновую жизнь, спрашивается? А дожить надо, и доживу ведь, куда я денусь. На большее меня не хватит. Буду брюзжать, ныть, по врачам таскаться. По врачам обязательно. Шарлатаны. То нельзя, это нельзя. Что у нас на обед, кстати? Сбежать бы от всего этого. И этого не будет. И этого не смогу.
И эта опять со своими приветами. И что она лезет к нам? Ко мне? И лезет, и лезет. Столько лет, хоть раз в год, но явится. Только вошла ещё, а ты уже сам в своём доме лишний. Будто кроме неё никого на свете нет. Закрутит, заморочит, трещит, трещит. Энергии… вся в бабку нашу бесноватую. Месяцами отхожу потом от этих визитов. Родня! Какой я брат, к чертям собачьим? Враньё всё.
А если бы и молчала, то всё едино. Ей же всегда есть что сказать, что написать, что насочинять. Она же у нас не отдыхает. Неутомима! Perpetuum mobile. Книгу за книгой строчит. Рассказы, диссертации, что там ещё? Не подумаю ничего читать, даже если подарит. Теперь не подарит.
На кой хрен мне её тепло? Всё это, что есть она, зачем мне? Зачем она, такие как она, суются ко мне мозолить мне глаза этой своей дружбой, этим своим участием? Я, что, просил? Оставьте меня все уже в покое!
Поздно меня любить. В детстве надо было. Я не виноват, что её там не было. А теперь баста. Какой есть, такой есть. Хватит с меня. Её здоровья, её силы, этой живости тошнотворной. Надоело. Почему я должен это терпеть? И это тоже? Хоть это я могу в своей жизни изменить? Хоть раз сказать то, что мне хочется. Только ей, ей одной. Потому что ей будет от этого больно, потому что ей не всё равно. А мне будет от этого легче. Сначала легче, а потом гадко, ещё гаже, пока я не буду себе противен даже больше, чем сейчас.
Счастливчик (разговор в такси)
— А, вы откуда в Индии? Из какого штата?
— Вы не знаете.
— Я знаю.
— Из Пенджаба. Вот хочу на Аляску перебраться, чтобы из родни никто и думать не мог навещать. Один я. Холостой.
— Холостой? Как это возможно? В Индии не бывает холостых. Как же вас не женили?
— О, вы, я вижу, в курсе. А, вот, не удалось.
— Неужели не поддались?
— Ну, что вы. Куда мне. Это я сейчас, после сорока лет на Западе, осмелел. А тогда! Я в Греции подрабатывал, влюбился сильно, жениться хотел. Но сестра не дала. Мы, говорит, тебя на заработки послали, а не за женой. Жён и в Индии полно.
— Теперь уже не полно.
— Это да, но тогда было полно. Куда денешься, представили меня четырем невестам.
— По очереди?
— Конечно. Знаете, как это у нас делается? Уславливаются, приглашают на обед. — Всё чинно, беседа, чай, благовония. Потом: «Приятно было познакомиться, мы свяжемся с вами позже.»
— Прямо как на интервью.
— Это и есть интервью.
— И что? Неужели все не понравились?
Почему же? Все понравились! Мне, признаться, уже всё равно было, лишь бы отстали. Я был готов. Хоть одну, хоть все четыре.
— Вы мусульманин?
— Был.
— Так что же?
— Я им не понравился.
— Ни одной?
— Ни одной. Четыре раза — тишина. Не перезвонили. Тогда это скорее редко бывало. А сейчас полно.
— Это почему?
— А не хотят они больше замуж. Поумнели. Даже у нас. А поумнеют совсем, так и совсем нас прогонят. И правильно. Если бы я был женщиной, я бы нас давно уже взашей.
— А вам не обидно?
— Нет, нисколько. Я же выиграл! Себя для себя у них у всех выиграл. Представляете? В моем поколении это почти никому у нас не удалось. Я, может, вообще один такой на весь Пенджаб. Или на всю Индию! Счастливчик.
Уйойу
Она кокетничала и стеснялась, кокетничала от стеснения. Она стеснялась своей худобы, своей странной огромной головы со слишком большим, слишком выпуклым, слишком высоким лбом, доходящим до половины черепа, своего слишком большого рта со слишком большими, хотя и великолепными зубами. Но больше всего она стеснялась драных контуров синеватых шрамов, ползущих по длинной, иначе бы красивой шее, на лицо, щёки, виски и даже веки. Она стеснялась всего того, к чему была непричастна и в чём не было никакой вины её. И не всегда ли так? Многие ли стесняются дел своих?
Взрыва она не помнила. Она вообще ничего не помнила из тех лет. Взрыв даже не удостоился упоминания в прессе. В Нигерии взрывы на бензоколонках не новость и сейчас. Одной маленькой чёрной девочкой стало бы меньше, если бы её бабушка, материнским авторитетом, не уговорили её дядю, инженера нефтяника, удочерить и увезти её с собой в Америку. Это её спасло, и после сорока восьми пересадок кожи и жира, и двенадцати операций на глаза, которые надо было прорезать заново, на неё в целом можно было смотреть. Во всяком случае, она видела, что на неё смотрели, не отворачиваясь. Хорошо было то (а Уйойу во всём видела только хорошее), что по сравнению с собой безлицей, безглазой и безволосой, той, которую она старалась не видеть в зеркале оплавившимися дырочками глаз, та, что возникала из бинтов после очередной перекройки, была шагом вперёд к светлому будущему Уйойу. Этим она была обязана тем новым, бесцветным людям, которые, без любви, но без омерзения, лепили и клеили вторичную Уйойу из того, что оставило от неё бензиновое пламя. Она видела их довольные лица сквозь бинты и марево боли, в котором Уйойу плыла вперёд как запелёнутая маленькая мумия, из ада одной операции в другой.
Когда её выписывали насовсем, весь персонал ожогового центра вышел в приёмный покой, а главный врач сказал: «Не Галатея, но неплохо». Все засмеялись, захлопали и закричали ура доктору, друг другу и Уйойу. И тогда, негромко, чётко и без акцента, Уйойу сказала им в ответ: «Я не Галатея, я Уйойу». В больницах она выучила английский и забыла родной язык изоко, на котором Уйойу значит любовь.
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2023/nomer1/matusevich/