Феликс Кривин, киевлянин по рождению, вложил в уста Кая Юлия Цезаря утверждение: «Ну, знаете ли, мне может изменить жена, но память мне изменить не может!». Волей-неволей примерил на себя высказывание создателя «Юлианского календаря» и прочих достижений Древнего Рима. Пандемия плюс возраст на несколько лет заточили меня далеко за Киевом, без возможности воспользоваться собственной библиотекой да архивами.
Всё бы ничего, да факты, которые время от времени высвечивает память, надо перепроверить. Они напрямую связаны с Мироном Петровским. И с его женой Светланой. Давным-давно, в редакцию многотиражной газеты завода «Арсенал» заглянул Мирон. Не один. Вёл под руку красавицу Светлану. Яркое красное одеяние оттеняло её длинные чёрные волосы, ниспадавшие водопадом ниже плеч. Спустя годы припомнил Светлане ту встречу. И ещё раз, и ещё раз. Светлана обрывала меня и говорила, что никогда ничего не носила в цветах государственного советского флага, а волосы регулярно подстригала.
Всё понимаю, с женщинами по вопросу их пристрастий в одежде и причёске не спорят. Но первое впечатление от знакомства со Светой без красного платья и волн причёски представить себе не могу. Потому не настаиваю. Прошу читателя верить мне на слово.
…Мирон Петровский для меня — идеальное воплощение истинного киевского интеллигента. Продолжатель традиций, воспринятых и углублённых Александром Вертинским и Михаилом Булгаковым. В техникуме у нас преподавал литературу выпускник 1914 года университета им. Св. Владимира, Леонид Александрович Масленков. Вечерами вёл студию, познакомил нас с творчеством поэтов, не включённых в школьные учебники.
Как-то Мирон проговорился, что родом он из Одессы, в Киев попал в раннем детстве. Родителей Мирона помню. Оба старенькие, седые, явно из той, дореволюционной, жизни. Из тех интеллигентов, что содействовали революционным преобразованиям в стране. Видимо, в Киев их перевели для укрепления партийной ячейки, когда столицу из Харькова перенесли на берега Днепра. Квартиру предоставили в надстройке над бывшим «доходным домом». А что Мирон стал своего рода диссидентом наоборот — тоже в некотором роде закон эволюции. Родители оппонировали — не могли, как образованные люди, поступать иначе — мерзостям царской власти. Мирон вступил в ряды людей, которых тошнило от советской действительности. Разница существенная, однако, если вникнуть, не принципиальная.
Петровский Мирон Семёнович, дома, 1995 год (фото Михаила Кальницкого)
Насколько я в курсе, Киев, как столица, впитал в себя много кадров с периферии. Дед одного моего сверстника был командирован из Донбасса — на укрепление горотдела милиции. А с Кимом Блюминым-Фонарёвым несколько лет бок о бок проработал в проектной конторе. Ким вообще с Печерска, из квартала на Институтской, построенного для сотрудников наркомата внутренних дел. Не все обитатели тех домов попали под жернова чисток 1937-1939 гг. Может, и попали, да отделались выговором. О идеологических пристрастиях отца с мамой говорит даже имя парня Блюмина — Ким, расшифровывается: Коммунистический Интернационал Молодёжи. Кстати, в той же конторе работала инженером молодая женщина, Мюда — Международный Юношеский День.
Ни имя, ни добавочная часть фамилии — Фонарёв, каковую Ким дописал в паспорт уже при мне, не обелили парня в глазах идеологов. Заслуги родителей позволили ему таки поступить и окончить исторический факультет университета. Но работать, даже в вечерней школе, не судилось. А парень был всесторонне подкован и разнообразных талантов.
Приняли его рядовым сотрудником в архив. А что такое архив в проектной конторе? Это папки с проектами, кальками и синьками чертежей заводов и цехов лёгкой промышленности. То есть Карамзин, Соловьёв, Случевский и прочие корифеи исторической мысли могли спать спокойно. Знание их трудов, иностранные языки и прочее, и прочее — Киму в архиве не пригодились. Его дело — на какую полку папку положить да зафиксировать в гроссбухе. До пенсии Ким проработал в архиве проектной конторы.
…Гомеопатическая доза «пять процентов правды» позволяла иным авторам в те годы не краснеть за публикацию. Лишь бы эти пять процентов «лили воду на нашу мельницу».
Республиканская комсомольская газета «Сталинское племя» (впоследствии — «Комсомольское знамя», в период радужных надежд — «Независимость») в конце пятидесятых годов прошлого века разразилась гневной статьёй: «Конец литературной забегаловки». По мнению безымянных информаторов автора пасквиля, нехорошее заведение располагалось в квартире молодого филолога Мирона Петровского.
Мирон с родителями жил на пятом этаже в переулке, соединяющем площадь Толстого и ул. Шота Руставели. Без лифта, лестница крутая. Забежать в квартиру к Мирону у меня, восемнадцатилетнего, получалось не залпом. А чтоб без отдыха подняться убелённому сединами учёному — вообще нагрузка не по возрасту. Но автор пасквиля вдохновлялся исключительно материалами, которые ему подсунули сотрудники органов. Не сверился и не удостоверился. Что в шпаргалке стояло, то и изложил.
Плюс полёт фантазии. Дескать, под видом разговоров о литературе, в подозрительную квартиру тайно сходились профессор киевского государственного университета им. Т.Г. Шевченко А. А. Белецкий, выпускник мединститута Юрий Щербак и ещё несколько человек, чьи фамилии мне ничего не говорили. Следом — место работы и должность злоумышленника. Обвинения убойные: читают подозрительные стихи, облачаются в брюки-дудочки, танцуют буги-вуги. Совершают сии развратные действия на фоне стены, от пола до потолка увешанной абстрактными картинами.
Между мной и Мироном разница в четыре года. Когда я с ним познакомился, ему было двадцать два. С тех пор, вопреки всем законам жизни, расстояние в годах не уменьшалось. Увеличивалось. Как смотрел на Мирона снизу-вверх, так до самой его кончины и смотрел. Завидовал глубоким знаниям, такту в общении, взвешенности суждений, стилю его статей и книг. Мирон был первым человеком, у кого дома на полке увидел энциклопедические словари. Долго пребывал в уверенности, что такие книги можно взять в руки исключительно в читальном зале крупной библиотеки.
Из перечисленных в разоблачительной статье «Сталинского племени» персонажей познакомился, и то заочно, с Юрием Щербаком. С его отчётом в многотиражке мединститута о поездке в Москву на Первый всемирный фестиваль молодёжи (1957 год). Поразила первая же фраза: «Паровоз уткнулся в пальму с кадкой и остановился…». Разлапистое дерево росло под фонарём Киевского вокзала в Москве.
Вслед за гневным разоблачением последовали оргвыводы. «Сталинское племя» не постеснялось проинформировать читателей. Досталось всем перечисленным в статье. Поимённо. Кого-то выгнали с работы, кого-то понизили в должности.
А мы вернёмся к «пяти процентам правды», к необходимому в те годы минимуму истины для газетных материалов. На весах или с помощью микрометра не определить. Но, как говорили у нас на Подоле, будете смеяться, именно столько достоверной информации — и ни копейкой больше — присутствовало в разоблачительном печатном доносе.
Заключались означенные пять процентов в маленькой абстрактной картине, что одиноко висела в комнате Мирона. На полотне действительно отсутствовал привычный сюжет. В грязно-серые мазки вклинился ярко-жёлтый клин. Вот и всё. Но взглянешь, и почему-то поднимается настроение.
Написал картину молодой врач по фамилии Щербак. Ставший впоследствии Юрием Николаевичем, доктором медицинских наук, писателем, общественным деятелем и дипломатом. Насколько мне известно, Ю.Н. Щербак с той поры за кисть не брался. А жаль.
…В республиканской молодёжной газете меня несколько месяцев держали на внештатной должности, на гонорарной ведомости. Надо было показать себя. А как? Подсказал многолетний сотрудник многотиражной газеты завода «Арсенал», корреспондент «Известий» по Украине Пётр Александрович Филимонов. Предложил рассказать о Киеве глазами дореволюционного извозчика и современного таксиста. Мысль что надо! Воплощение — дело техники, она у меня за годы работы в многотиражке окрепла.
Пётр Александрович подсказал, к кому обратиться за помощью. Дал телефон любителя киевской старины по фамилии Лифшиц. Отставной служащий лесной промышленности жил рядом с Владимирским собором. Квартира — в книжных полках, одна из них — дореволюционные путеводители по Киеву, в красных обложках.
Хозяин сокровищ показал мне рукопись о названиях улиц Киева. Не удержался, попросил открыть на букву «В». На Подоле есть улица Волошская. Ещё в первую Мировую, там родилась моя мама. Затем я, перед ещё более страшной войной. Надо же, неподалёку от места, где стоит мой дом, в языческие времена находилось капище бога скотоводов — Волоса. Улицу спрямили после пожара 1811 года, прежде она вилась вдоль полноводного притока Днепра — Почайны. По её берегам многие века загоняли в город скот. Во времена Литовцев и Поляков улица называлась соответственно — Быдлогонной.
Ручьи и речки, пронизавшие Киев (упрятанные под землю), дали названия многим улицам города. Среди них целый выводок Лыбедских. Есть даже улица Речная — напоминание о говорливом и своенравном ручье Скоморох, притоке Лыбеди. А ещё Хрещатицкий ручей, Болсуновские родники.
На источник столь захватывающей информации я сослался в материале, указал фамилию, имя-отчество. Однако дежурный по номеру посчитал, что Лифшиц не украсит газетную полосу в исторический момент весны 1967 года, в год пятидесятилетия Октября. Вычеркнул ФИО целиком. Узнал об экзекуции утром. Промолчал, смалодушничал. Не мог себе позволить потерять надежду на постоянную работу. Не спасло. Года через полтора вылетел из редакции вместе с остальными литсотрудниками «не той национальности».
Не посетил своего информатора, не принёс, как обещал газету. Хотя бы с повинной. Думаю, и даже уверен, меня поняли бы. Как-то исповедался Мирону Семёновичу. Он огорошил:
— А знаешь, твой информатор приходится родным братом одному из зачинателей русского футуризма Бенедикту Лифшицу…
…После демонстраций колонна, пройдя мимо трибуны на Крещатике к площади Толстого, начинала рассыпаться по переулкам. Я нырял в подворотню после кинотеатра «Киев» и взбирался к Мирону. А когда Петровский женился и переехал к Светлане на Институтскую, его дом вообще часто оказывался на пути. Если идти из проектной конторы, где я работал днём или в редакцию «Арсенальца», где пропадал вечерами да по выходным.
Не раз бывало пересекались в городе, когда водили приезжих по достопримечательностям Киева. Или сталкивались лбами у входа в Кирилловскую церковь — резиденцию черниговских Ольговичей на киевском престоле. Иконостас церкви обновил перед революцией гениальный Врубель. В семидесятых годах прошлого века его вернули на место.
По территории дурдома, обосновавшегося на территории монастыря, прогуливались пациенты. Над их головами пылали красные транспаранты с призывами ЦК КПСС к очередному празднику. На фоне крестов над церковью и постных лиц пациентов сия наглядная агитация выглядела зловеще.
Те же транспаранты украшали заброшенное кладбище Фроловского монастыря. Между вековыми деревьями виднелись антенны глушилок, превращавших «Голос Америки» и другие вражьи голоса в нудный гул. Охраняли и обслуживали объект контрпропаганды военные, их-то и касались радостные указания ЦК. Покосившиеся надгробия плевать хотели на лозунги и призывы. А живым хотелось побыстрее убраться восвояси.
Внизу, под горой, теплилась жизнь. Там доживали свой век монахини. У дверей одной из построек можно было частенько увидеть ветхозаветного еврея. В ермолке и с Торой в руках, с перехваченными бечёвкой очками на глазах. Набожный еврей стал такой же примечательностью Фроловского монастыря, как источник у входа в церковь, сочившийся слева из-под горы-кладбища. Во всю грохотал протезный завод, занявший уцелевшие корпуса.
Иные из тогдашних событий в Киеве до сих пор вижу глазами Мирона. В Бабьем Яру ещё не воздвигли памятник жертвам (по осанке фигур — героям) побоища. В последние дни сентября там собирались киевляне, приносили цветы. За что их — «за разбрасывание мусора в общественных местах» — арестовывали. Всегда находились люди, перед кем пасовали воинственно настроенные милиционеры и их вдохновители в штатском. Лауреат Сталинской премии, писатель Виктор Платонович Некрасов наотрез отказался покинуть ряды, пока ему «простому русскому человеку, не дадут возможность высказать всё, что он думает о забвении памяти тысяч убиенных людей».
Командировка помешала мне побывать на скорбном собрании. Но ощущение такое, вроде тоже принёс цветы и постоял в молчании. Несанкционированный митинг отложился в памяти, благодаря очевидцу — Мирону Семёновичу Петровскому.
(В скобках замечу, был знаком со многими людьми, обвинёнными «в разбрасывании мусора в общественных местах» — то есть, в возложении цветов к Бабьему Яру. Осуждённых за сие деяние на пятнадцать суток. Доводилось встречаться с очевидцами судов над диссидентами, виновными в распространении или просто в чтении «пасквилей писателя Солженицына». Тут уж сроки заключения исчислялись годами. Но что-то ни разу не слышал, чтобы «идеологически подкованные граждане», украшавшие лозунгами заброшенное кладбище Фроловского монастыря или территорию Кирилловки — самого вместительного психоневрологического диспансера в Киеве — понесли хоть какое-то наказание за паскудные украшательства. Наоборот, их продвижение по лестнице пропаганды да агитации продолжались вплоть до пересадки в более властные кресла.)
…Все мои отпуска в Киеве окрашены и расцвечены визитами к Мирону. В тот раз застал у него дома худенького паренька в потёртых джинсах. Ближе к девяностым и, особенно, после, фамилия парня стала синонимом возрождении украинской филологии. А тогда литсотрудник одного из киевских толстых журналов оказался без работы и средств к существованию. Как понимаю, в доме у Мирона парень получал не только моральную поддержку. За столом ещё сидела девица, умная, в очках. Аспирантка. То ли университета, то ли театрального института. Напросилась на консультацию о Булгаковской Маргарите. Мирон и его младший товарищ наперегонки цитировали по памяти целые страницы из романа великого киевлянина Булгакова. Перешли к описанию декораций на сцене театра Соловцова (в этом здании с советских времён квартирует театр украинской драмы им. И. Франко). Театральные декорации, как установили литературоведы, послужили для автора романа первоисточником при описании города царя Ирода.
Лекция продолжилась на улице. Посетительница спешила на поезд, втроём пошли её провожать. Завтра мне уезжать на Скользкий, как шутили в моей команде КВН, полуостров, а я так и не поделился с Мироном своими последними киевскими открытиями. Обнаружил, что надгробная плита с могилы генерал-фельдмаршала Остен-Сакена, прежде вмурованная в асфальт у развалин Успенского собора в Лавре, перенесена на дальний воинский погостик, лежит неподалёку от могилы генерала Кайсарова. Оба военачальника при жизни приударяли за женой своего подчинённого — генерала Керна, Анной Петровной. Обоих она помянула в мемуарах, на соседних страницах. Теперь надгробные плиты бывших соперников покоятся рядом.
— Интересно — сказал Мирон, любопытный факт.
— Бывают же совпадения — согласился его молодой коллега. Неподалёку, склеп над могилой генерал-адмирала графа Путятина.
С тем же пылом, с которым беседовали об образе Маргариты, оба переключились на заброшенные киевские кладбища.
— Некрополистика киевских кладбищ достойна внимания учёных.
— Архитектура надгробий может о многом рассказать вдумчивому исследователю.
Зазвучали имена, фамилии, даты знаменитых и не очень киевлян.
Последнее, что донеслось до ушей:
— Соловцов, подаривший своё имя киевскому театру и адвокат Куперник, отец поэтессы Щепкиной-Куперник, были похоронены на кладбище киевской интеллигенции, на Аскольдовой могиле. Чуток пониже церквушки, превращённой в ротонду. Их надгробья сравняли с землёй в тридцатые годы…
…«Когда в Москве стригут ногти — в Киеве рубят пальцы!» — одна из аксиом, впервые услышанных из уст Мирона Петровского. События, её иллюстрировавшие, постоянно о себе напоминали. Как-то по приезде в отпуск я стал необычайно популярен. То в одной, то в другой компании ждали моих впечатлений от Рязановского фильма «Гараж». В периферийных Ковдоре и Кандалакше, в областном Мурманске, картина прошла пусть не с аншлагом индийских фильмов, но заряжала надолго. Несколько раз её посмотрел. А в Киеве весёлую сатиру на борцов против частнособственнических инстинктов и на порядки вокруг кооперативов на экраны не пустили. Подсуетились идеологи из Киевского ЦК (сокращённо — КЦ).
За несколько лет до кинобомбы Э. Рязанова в «Детгизе» вышла книга «Жизнь и творчество Льва Квитко». Поэта, родом с Украины, писавшего на идиш. Строки из его стихотворений, переведённые на русский, стали классикой: «Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят», например. Или приключения маленького непоседы с шишкой на лбу, поскольку он «Для такого случая влез на табурет!».
Книга, повторяю, вышла в свет в Московском издательстве. «Для такого случая», воспользуемся строкой из стихотворения, издатели нашли в Киеве литературоведа М.С. Петровского, предложили ему стать составителем и автором примечаний. Насколько знаю, это один из немногих солидных заказов, которые за долгие подвижнические годы выпали на долю Мирона.
«Детгиз» — московское издательство. Тогда ещё говорили — центральное. А на земле, что родила Квитко, книжной торговлей заведовали лица, которые точно знали, что жителям Украинской ССР, и киевлянам в частности, следует читать. В столицу республики книга попала в нескольких экземплярах, и то в лавку писателей, на углу Красноармейской и бульвара Шевченко.
Издательство нашло выход, разослало книги в читающие области, в том числе на север России — в Кандалакшу. В небольшой районный центр, вернее, как принято на Кольском полуострове, город и пригородную зону, пришёл целый контейнер с книгами о Квитко. В Кандалакше я появлялся раз в неделю, ездил в типографию. Ближе верстать и печатать многотиражку Ковдорского ГОКа было негде.
Разумеется, соединял приятное с полезным. Заглядывал в продуктовые и промтоварные магазины. Кандалакша город побольше и орсов, то есть отделов рабочего снабжения, не один, а несколько. Частенько именно из Кандалакши отправлял в Киев друзьям посылки с вяленой камбалой или окунем. Возни много, приходилось гвозди и молоток с собой прихватывать. Благо, деревянные ящики для посылок всегда имелись на почте.
В обед, на десерт, обязательно заходил в книжный магазин. Понюхать, порыскать глазами по полкам. Северная зарплата позволяла не обращать внимания на цифру на корешке обложки. Представляете радость — увидел на титуле знакомую, можно сказать, родную фамилию. В общем, купил неразрезанную пачку книг и отправил в Киев две увесистые бандероли Мирону, на ул. Флоренции. Спросил, если ещё надо — вышлю следом. Мирон отписал, что книг заинтересованным лицам, в том числе упомянутым на страницах книги, хватило.
…За рабочим столом ни разу Мирона не заставал. Вся семья в сборе или нет, двери всегда открывал он. А что твой приход оторвал хозяина от работы, можно было определить по раскрытым книгам, по заправленной бумагой пишущей машинке, по стопке чистой и стопочке исписанной бумаги. Да ещё, по трубке в зубах хозяина. Не скажу, что Мирон курил без отрыва, но табаком в его кабинете пахло. Трубочным. Любого гостя Мирон сначала вёл на кухню. Забывая о трубке и привычно её потягивая, независимо от того тлел в ней огонёк или нет. Ссылался на авторитет Алексея Толстого. Тот, обращаясь к Эренбургу, сказал:
— Илья, ты должен быть благодарен мне по гроб, я научил тебя курить трубку!
Для трубок на столе — отдельная подставка, Мирон уловил мой взгляд, вручил мне одну «носогрейку». По любому поводу делал подарки. Стоило ему усечь, что гостю понравилась книга или авторучка, ещё какой предмет со стола или около, как хозяин дома тут же пытался его подарить. Я приучил себя при общении не крутить головой, не фиксировать взгляд. Другого способа отвлечь хозяина от сего хобби не было. Частые посетители знали эту особенность Мирона и заранее подстраховывались. А уж если по дороге к гостеприимному хозяину попадёшь под дождь, то, будь уверен, поедешь домой с мокрой рубашкой в руках и с сухой, с мироновского плеча, на теле. Иначе не выпустит.
Не припомню, чтобы Мирон читал свои стихи в литстудии, но что около него всегда толпились молодые поэты, или люди, считающие себя таковыми, утверждаю. Те минуты ожили перед моими глазами на рубеже XX и XXI веков. Благодаря классику при жизни, урождённой киевлянки Юнны Мориц. Она весь вечер не сводила светящихся глаз с Мирона во время разговора в комнате, на лестничной клетке, куда вышла вслед за курившим Мироном.
Стихи Мирон слушать умел. Взвешенно и точно рецензировал. Вслед за остальными литстудийцами, я тоже прилипал к высокому парню в солидных очках. Ждал его суда, дорожил его мнением, особенно, если он стихи не ругал. А ещё, смею утверждать, пример Мирона подтолкнул меня к занятию журналистикой. Как-то Мирон вернулся из командировки по заданию «Литературной Украины». Отписался двумя или тремя подвалами. Меня поразило, студент-заочник русской филологии университета владеет украинским на уровне газеты для писателей.
Литстудию при издательстве «Молодь» вели писатели Чабанивский и Глазовой. Студийцы по очереди читали стихи и рассказы. Их обсуждали, ругали или хвалили. В зале, уж извините за термин из средневековой летописи, листудийцы кучковались. Наиболее тесно — вокруг Мирона Петровского. От него всегда можно было услышать что-нибудь новенькое. Например, о поэте и художнике Максимилиане Волошине, творчество которого было для нас терра инкогнито. Мирон предложил повторить проделку Макса и сочинить от имени женщины, лучше всего роженицы, цикл стихов. Сцена и президиум перестали существовать. Мы распределили между собой темы — палата для беременных, родильный зал, висящие на заборе счастливые папы — и принялись строчить. Приличная пачечка получилась. Да незадача, в тот вечер среди нас не оказалось ни одной особи женского пола. Решили отложить дебют поэтессы до следующей литстудии. Удался ли розыгрыш — не скажу. Нам-то идея понравилась и увлекла, но девушки, пробовавшие силы в стихах, придерживались другого мнения. Наотрез!
Не скажу, что мы выдали под женским псевдонимом шедевры. Ориентировались на тогдашние законы прохождения стихотворений в печать. В подтверждение приведу восемь строк, которые я тогда положил в общую копилку. И до сих пор не выбросил из головы.
С наслажденьем я сегодня сливы ем,
Сливы витаминами полны.
Папы, молодые и счастливые,
На заборе рвут себе штаны.
Пользуюсь я правом обеспеченным,
Вспоминаю липы над прудом.
И жалею пап новоиспеченных —
Не пускают, бедненьких, в роддом!
…Газетная подёнщина Мирона не увлекала. Постоянной службе в редакциях он предпочитал служение — в самом высоком смысле этого слова — литературе. Стал автором «Нового мира», «Вопросов литературы», «Книжного обозрения», других солидных изданий. Критиком, к мнению которого профессиональные литераторы и литературоведы прислушивались. Мотали на ус.
Мирон Семёнович искренне радовался появлению на горизонте талантливого имени. У меня случайно сохранилась копия письма поэта Владимира Орлова. Точной даты не установить, по всему — конец шестидесятых. Позволю себе процитировать:
«Уважаемый Мирон Петровский! Простите, не знаю Вашего отчества. Хочу Вас поблагодарить за то, что Вы похвалили мои давние строчки «…у арбуза — всюду пузо».
Правда, Вам их прислал другой человек, который поставил под этими строчками свою фамилию. Если взглянуть на этот эпизод без юмора, то уже порядком надоел этот «молодой», под 50 лет, автор… Он много раз одалживал строчки, четверостишия, мысли, образы, темы не только у меня… Вот и мой «арбуз», немного видоизменив, опубликовал под своей фамилией в «Костре».
Сообщаю Вам, что моё стихотворение «Танина загадка» (одно из первых моих стихотворений для детей) было опубликовано в газете «Крымский комсомолец», № 94, 9 августа 1959 года.
ТАНИНА ЗАГАДКА
Говорит ребятам Таня:
«Кто под солнцем на баштане
Сладко дремлет в тишине,
Кверху пузом на спине?»
Вдруг сказала Оля тихо:
«Таня, тут неразбериха,
Нет спины ведь у арбуза,
У арбуза — всюду пузо».
…О языке статей и книг Петровского надо поговорить отдельно. Пока позволю себе остановиться на термине «служение». Насколько знаю, Мирон жил исключительно на гонорары из издательств, да на плату за внутренние рецензии. Тоже копейки. Во всём — в еде и в одежде, себе отказывал. Кроме книг. Но и к ним относился не по-скупердяйски. Первый на моих полках том из серии «Библиотека поэта» подарил мне Мирон — «Поэты Искры». Довоенное ещё издание, не в синей или зелёной, а в бежевой обложке.
Мирону считали за честь преподнести свои произведения многие литераторы. Но и эти книги у него не задерживались, всегда находил он читателя, кому они нужнее. Да что книги! В девяностых я привёз ему портативную машинку югославского производства «Унис». Белому воротничку киевского комбината печати, ремонтировавшему пишущие машинки, надвигающаяся эра компьютеров подсократила число заказчиков. Взял у низложенного слесаря машинку, спас её от сдачи в утиль. Знал, что Мирон пользуется латаной-перелатанной «Олимпией-прогресс», с перепаянной клавиатурой.
Думал обрадовать Мирона, «Унис» не так тарахтит, как «Олимпия». А спустя месяц или два краснобедренной машинки на столе не увидел. Понимаешь, сказал Мирон, в журнале «Егупец» решили создать музей отживающей техники, я им и отдал «Унис». Всё-таки прилично выглядит.
Об альманахе «Егупец» — особый разговор. Это первая, насколько знаю, должность — член редколлегии! — где Мирон стал регулярно получать зарплату. Всего-то, в эквиваленте ста долларов США. Но регулярно.
Ах, как порадовало меня общение с Мироном-редактором. Благодаря ему удалось отстоять публикацию в альманахе пьесы-притчи Владимира Орлова «Шалом — солдат!» (Эпиграф — «Моему прадеду — кантонисту»). Пьеса объясняла, почему у известного поэта из Симферополя, Владимира Натановича Орлова, «не местечковая» фамилия.
На одной из лент, вплетённых в венок «Города русской славы — Севастополя» — надпись на иврите. Факт зафиксирован памятником над братской могилой, где покоится прах российских воинов иудейского вероисповедания, оборонявших крепость на Чёрном море в Крымскую войну 1854-1855 гг. Захоронение находилось на территории бывшего «почтового ящика».
Евреи в российских губерниях разговаривали на идиш. А в Институте Юдаики — его приютила Могилянская академия — искренне считали, что любое коверкание украинского языка льёт воду на имперскую мельницу. Требовали от автора поменять акценты, чтобы, значит, евреи коверкали язык общения между собой, а с соседями говорили на суржике. К счастью, своё особое мнение они не высказывали Владимиру Натановичу. К счастью для них. Но задержали публикацию почти на четыре года.
Примерно тогда же вышла из печати книга воспоминаний Лазаря Моисеевича Кагановича, того самого, «наркома пути» и «украинизатора» в двадцатые годы. Так вот, если верить мемуаристу, он до конца дней разговаривал на украинском языке, освоенным начинающим сапожником (первая профессия) ещё под Припятью, где родился и жил. Писал на украинском образно и эмоционально, в отличие от русского, где предпочитал сухие и стёртые «партийные» слова и выражения.
Не знаю, сослался ли Мирон Семёнович на авторитете товарища Кагановича, или своими словами убедил, но в том, что «Егупец» опубликовал притчу Орлова без изменений — заслуга Мирона Семёновича. Человек умел находить убедительные и точные аргументы.
…О Светлане (только сейчас понял, что отчества её так и не знаю), супруге или, как любили говорить в военной газете, где одно время я работал, «боевой подруге Мирона», надо бы рассказать отдельно, не жалея места. Мне представляется, что жизнь Светланы с Мироном, является подвигом не меньшего накала, чем хрестоматийные примеры из школьной программы.
Светлана окончила исторический факультет университета. После замужества, преподавание в школе совместила с учёбой на трёхгодичных курсах иностранного языка. Имелось в Киеве такое весьма полезное вечернее учебное заведение. Насколько знаю, в последние десятилетия она преподавала исключительно английский.
Долгие годы зарплата учителя была единственным регулярным заработком семьи. Другое дело, что Мирон всячески старался не обременять собой и своими потребностями семейный бюджет. В еде, одежде, и не только. Бóльшую часть жизни Мирон прожил на берегу Русановского залива, а что-то не припомню его отдыхающим на воде или катающимся на лодке. Подобного времяпровождения человек не мог себе позволить.
Заботы Светлана взвалила на себя, начиная с воспитания детей. С необъятным числом бытовых трудностей тех лет. Позднее она подключилась к литературным делам мужа, активно участвовала, например, в издании на украинском языке произведений Януша Корчака. Хватка у неё та ещё! После возвращения в Киев я пытался работать в газетах. Светлана убедила меня зайти в её школу на Печерске и привлекла к пропаганде идей Корчака.
Когда стали иссякать гонорарные ручейки из редакций да издательств, Светлана организовала в квартире пансион для студентов из-за рубежа. Благо, к тому времени сын и дочь вылетели из родового гнезда. При всём при том, оставалась хозяйкой весьма гостеприимного дома. Да, Мирон встречал и провожал гостей, подавал пальто, кипятил чай. Но кому-то нужно было наполнять тумбочку и холодильник. И радостно улыбаться гостям. Не раз, я, выкормыш не самого аристократического в городе района — Подола, приводил с собой на огонёк литстудиек, имеющих склонность к литературе. Приводил я, развлекал Мирон, а Светлана время от времени появлялась в комнате и старательно делала вид, что очень даже рада гостье.
Их, литературно озабоченных девушек, приводил не только я, остальные приятели Мирона — тоже. Среди них попадались весьма головастые критикессы и даже поэтессы. Желавшие получить из уст Мирона одобрение своим литературным изысканиям. И получали. Одной из них Мирон со своей обескураживающей улыбкой сказал:
— Ты, конечно, та ещё стерва, но мы тебя любим не только за это!
…Родители радуются успехам своих детей, начиная с первого шага, первого слова. Мирон не исключение. К счастью, он убедился, что оба они — и Ваня, и Катя — превзошли его ожидания и предвидения. Книгу Вани, толстенную монографию, купил не где-нибудь, а в фирменном магазине Академии наук рядом с гостиницей «Киев». Катю, а её, как и положено младшим, Мирон особенно выделял, водил в детский сад знаменитого завода «Арсенал», неподалёку от Дома офицеров. Высшее образование Катя получила в Тарту, где преподавал самый известный в Союзе литературовед Юрий Михайлович Лотман.
Катя перебралась в Германию к мужу, стала знаменитой немецкой писательницей, автором бестселлеров. В Киеве, у мамы с папой, бывала часто. Сама стала мамой. А Ваня учился в Киеве, на очном отделении. Летом подрабатывал, нанимался в почтальоны, разносил письма и газеты. В один из приездов моих с севера Мирон принимал меня не в квартире, а на улицах Русановки. Ваня разносил по почтовым ящикам почту, мы у парадных дожидались его.
Большинству критиков не снилось то количество серьёзных изданий, которые публиковали статьи и заметки Мирона Петровского. С книгами, с фундаментальными работами на десять-двадцать печатных листов — сложнее. В Москве и в Ленинграде хватало своих авторов, членов Союза писателей. К счастью, Мирон предлагал монографии, казавшиеся непроходимыми. Его работа о Корнее Чуковском вышла в свет ещё при жизни литературоведа и поэта, не особо тогда чтимого, в 1960 году. Приятели Мирона не прошли мимо того факта, что фамилия автора была набрана бóльшим кеглем, чем заголовок «Корней Чуковский».
Работы Петровского бóльшей частью были изданы за пределами Киева. Родной город воспользовался плодами трудов литературоведа лишь во времена независимости. Тиражи книг, да ещё на русском языке, резко упали, автору полагался в лучшем случае десяток подарочных экземпляров. Без всякого гонорара.
Потому, когда говорим о служении Петровского литературе, в этих словах нет никакого преувеличения. Сугубо констатация. Его труды — аналог служения апостолов христианства, выдерживает сравнение с житиями великих монахов. Говоря словами Владимира Маяковского — драматургии этого поэта Мирон посвятил отдельную работу — ему «кроме свежевымытой сорочки» ничего не надо. Не ради красного словца цитата, так было на самом деле.
Летними месяцами, когда Светлана вывозила детей на отдых, Мирон питался исключительно пирожками с ливером. За 4 копейки, по цене троллейбусного билета. Пяток пирожков Мирон растягивал на завтрак, обед и ужин. Гурманы запивали пирожки с ливером томатным соком, Мирон не мог позволить себе такую трату, с него и воды хватало. Не фигурально, а буквально повторил в двадцатом веке ситуацию, запечатлённую одним из поэтов «Искры» в девятнадцатом веке:
Хлеб с солью дружен, так, подчас,
Болтаем мы иль просто мелем.
Но часто «соль земли» у нас
Сидит без хлеба по неделям.
Редкий регулярный заработок — 30 рублей за внутрииздательскую рецензию. За минусом налогов — и того меньше. Но, в холодильнике — масло и… французская булка. Не для себя, для гостя, которого ни за что не выпустит из дому, не покормив.
Не скажу, отдыхал ли когда Мирон от трудов праведных. Чего-то не всплывают его эмоции о солнце и море. Ниже по Днепру как-то загорал вместе со Светланой. Ещё до рождения Вани и Кати. Оттуда привёз впечатления о капитане двухпалубного колёсного парохода, от которого страдали дебаркадеры и прочие причалы. «Иосиф Сталин» считался флагманом пассажирского транспорта. Тело вождя вынесли из Мавзолея, но до переименований улиц и всего остального руки ещё не дошли. Ясно вижу улыбку Мирона, когда он комментировал предостерегающие крики рыбаков, сматывающих удочки:
— Вот сейчас придёт «Сталин», вот он даст жизни!
Учебников по литературе и литературоведению Мирону Семёновичу Петровскому издательства не заказывали. Жаль, очень жаль. Гуманитарии, получившие диплом в пятидесятые, шестидесятые и восьмидесятые годы до конца жизни сохранили антипатию к рекомендованным пособиям по истории литературы, истории искусства, философии, социологии и т. д. Читались они с трудом, а требовалось заучивать.
Словесное наполнение подобных книг скорее напоминало жмых. Его воистину требовалось разгрызть, иному опробованию не поддавался. Будто текст, как семечки подсолнуха, сначала пропустили через маслобойню. Выдавили полезные масла мыслей вместе с запахами и вкусом. Никаких тебе изысков, что украшали в мои журналистские времена очерки Анатолия Аграновского из «Известий». Это его перу принадлежит замечание о «голубых городах», возникавших на просторах большой страны: «Идёшь по городу по колено в детях».
Ученики и соратники Нобелевского лауреата, Льва Давидовича Ландау часто цитировали своего кумира, который считал бессмысленными науками историю литературы, историю искусства, философию, социологию и др. При том, что гениальный теоретик физики любил поэзию, знал наизусть Лермонтова, Гумилёва, Симонова, даже Уткина. Но, его, видимо, отталкивал жмых наукоподобных фолиантов.
В физике — понятно, там думать надо. Залихватская студенческая песенка пятидесятых годов прошлого века: «Колумб Америку открыл, /Страну для нас совсем чужую, /Дурак, зачем он не открыл /На нашей улице пивную?» — иронизирует над текстами названных выше пособий. А будь они написаны живым и образным языком, которым, как булка с изюмом насыщена любая литературоведческая работа Петровского, даже такой придирчивый читатель, как Лев Ландау читал бы их с не меньшим вниманием, чем детективы во время отдыха от трудов теоретических.
Пишу без возможности свериться с первоисточниками. Пандемия ковида выгнала меня из Киева на хутор под Коростышевом, библиотека вместе с архивами газет осталась дома. Под рукой лишь «Русский романс на рубеже веков». Один из составителей — Мирон Петровский, за его подписью вступительная статья на пятьдесят с чем-то страниц.
Давайте пролистаем её. Как и положено научному трактату статья снабжена сносками и комментариями. По журналистской привычке я повыписывал фразы из этого научного труда, строго в порядке очерёдности.
«… страус тоже птица, но не летает».
«Разделение романса на камерный и бытовой… такое же, … как, скажем, между литературой и фольклором».
«… частично вернулись в низовое существование выросшие из него романсы Чайковского, так салонная песня «Не слышно на палубе песен» стала жестоким романсом «Раскинулось море широко».
«Жанрам, как и людям, не пристало стыдиться своего происхождения, и романс с ироническим смирением мог бы сказать о себе пушкинской строкой: «Я, слава Богу, мещанин».
«…по остроумному замечанию С. Маршака, мещане, владеющие фикусом и попугаем, любят клеймить мещан, у которых всего лишь герань и канарейка».
В годы моей учёбы в техникуме классическим учебником по «Деталям машин» считался труд некоего Добровольского. На экзаменах в ответ на замечание преподавателя, мы искренне отвечали: «Если бы Добровольский писал стихами — обязательно выучили бы… Назубок!».
Термины, обозначающие детали машин, трудно представить расположенными согласно законов ритма под звуковой орнамент рифм. Поверьте слову, стилистика большинства вузовских учебников по языку и литературе не отличима от трактата технаря Добровольского. А у Мирона, что ни абзац, то живое слово, пульсирующее, как лесной ручей. Продолжу выписки из предисловия «Скромное обаяние кича, или, что есть русский романс».
«Романс, исполняемый в мещанской гостиной, в домашнем музицировании средних городских слоёв, в салоне не самого высокого разбора, можно назвать «Ах-романсом». Тогда романс табора и цыганского концерта, романс городской богемы описывается, как «Эх-романс», а «жестокий романс», звучащий в городских низах, на улице, в трактире, на заводской окраине, в подвале и на чердаке — как «Ох-романс».
«…этими простодушно-безыскусными романсами на протяжении многих лет удовлетворяли свою потребность в эстетике миллионы наших соотечественников, не знавших другой красоты».
«…жанры, знаете ли, изменяются медленно, существуют, то есть, сохраняют своё существо — долго…».
«Романс — крохотный островок в океане бытия, и у этого островка есть своё точное название: остров Утопия».
«Жди меня» К. Симонова — чистый романс-заклинание».
«Романс легко узнаётся по своему словесному составу, как милый — по походке».
«Романс — один из самых канонических участков инновационной городской культуры и, может быть, медная изнанка серебряного века русской поэзии».
«Никогда советская массовая песня не была так близка к романсу, а романс не был так органичен в советском быту, как в годы Отечественной войны».
«Назвать романс лирическим монологом — мало и неточно. Романс — половинка диалога. Всякое обращение — произнесённое, написанное и пропетое — подразумевает или допускает возможность ответа…».
«Ямщик, не гони лошадей» пользовался бóльшей популярностью, чем «Гони, ямщик», на который он служил ответом.
Весьма информативны примечания в тексте вступления. Помеченное под цифрой 33 на стр. 46:
«В строчке Юнны Мориц «Когда мы были молодыми (по смыслу контекста) «мы» означает: «я, поэт, и поколение моих сверстников», но, когда эта строчка исполняется под аккомпанемент гитары песенно-романсовым дуэтом, «мы» переосмысливается в «я и ты» (мужчина и женщина)».
Впечатляют в тексте и неологизмы. Маяковский с Хлебниковым безусловно, одобрили бы их. «Внутренняя диалогичность романсов-обращений и романсов-ответов овнешнялись в эстрадном вокально-драматическом диалоге».
Продолжу цитирование, страниц десять осталось.
«Лёгкий иноязычный акцент или другие произносительные сдвиги неожиданно (а на самом деле — закономерно) становятся необходимой краской в эстетическом облике романса».
«Эту особенность традиционной исполнительной манеры слышали все — и не услыхал никто…».
«…уравнены жанровым требованием: внести в исполнение романса произносительный сдвиг, маленькую «порчу», которая в романсовом контексте приобретает роль экспрессивного усилителя».
«…романс стал выразительнейшим явлением национальной культуры и в свой черёд, заметно повлиял на развитие поэзии и музыкального искусства, на театральные и эстрадные жанры, на кинематограф. Вырвать романс из русской культуры можно только с мясом — в опасной близости к сердцу».
«Эпоха была больна — или лечилась? — романсом».
А как вам такой каламбур в научно-серьёзном тексте? «Романс смог стать органом эпохи — и одновременно её оргáном». Заключил М.С. Петровский размышления о симбиозе слова и музыки такими словами:
«В социальном плане вопрос о существовании и дальнейшем функционировании романса — это ни более, ни менее, вопрос о признании статуса частной, ни государству, ни обществу не подведомственной жизни, вопрос о правах личности».
Привёл примеры, мимо которых никак не пройти. Захотелось тут же поделиться с ближними, как в былые годы — убойным анекдотом. Или, если хотите, горбушкой хлеба в войну. Богатство щедро рассыпано на нескольких десятках страниц предисловия к книге. А представляете, сколько таких перлов Петровский, не жалея, вложил в свои фундаментальные работы «Городу и миру» (очерки о Киеве), «Книги нашего детства», «Киевские контексты Михаила Булгакова». В предисловия к книгам воспоминаний, посвящённых жизни и творчеству Корнея Чуковского, Самуила Яковлевича Маршака, Льва Квитко…
Бóльшую часть своей творческой жизни Мирон Семёнович Петровский был востребован в качестве автора внутрииздательских рецензий. Убеждён, если кому-то придёт в голову собрать да издать их под одной обложкой, получилось бы увлекательное и познавательное чтиво. Жаль, издательства, где Мирона Семёновича держали за «чернорабочего», давно перестали существовать. Вместе со своими архивами.
Оригинал: https://z.berkovich-zametki.com/y2023/nomer1/mahlin/