litbook

Проза


Ужин с палачом.0

 

            1870-й год. Франция. Париж. XI округ. По обе стороны rue de la Roquette знаменитые тюрьмы: Большая и Малая. На площади перед первой в день казни осуждённого строят эшафот и воздвигают на нём знаменитое изобретение острого и насмешливого галльского ума — гильотину. По окончании публичной казни машину и помост разбирают, увозят. Зрелище для народа и всех желающих иностранцев на этом заканчивается.

 

I.  ОСУЖДЁННЫЙ  И  СЛУЖИТЕЛЬ

Fiat justicia et ruat cœlum.[1]

            — Да, конечно, таковы правила. Вероятно, вы о них даже наслышаны, — то ли спрашивал, то ли утверждал подчёркнуто вежливый Служитель.

            — Что-то мерещится. Где-то читал. Но я не обращал внимания. Какой же нормальный человек думает, что его жизнь оборвётся таким манером! — он рубанул ребром ладони по спёртому воздуху.

            — Так вот я вам официально сообщаю: поскольку вам вынесен приговор…

            — Но ведь я не убивал!!!

            — Теперь это уже не имеет значения. Апелляцию отклонили. Приговор вступил в силу, осталось привести его в исполнение. Пути назад нет. Смиритесь, и вам станет легче. Фемида поставила точку.

            — Последнюю точку ставит палач!

            — Хорошо, она лишь поставила подпись, — согласился Служитель.

            — Подпись ставят конкретные люди, а не Фемида. Она же сослепу не раз посылала на смерть невиновных, — упорствовал смертник.

— Как заместитель коменданта нашей тюрьмы я вам гарантирую, что мы со своей стороны вам во всём поможем, — пытался переменить тему Служитель.

            — Поможете в чём? Оттяпать голову невиновному? Я же тысячу раз, а может, больше говорил и во время следствия, и на суде, что я не убивал их. Меня очень тонко, точнее, совсем грубо подставили, а Sûreté[2] купилась…

            — Ах, оставьте! Вы, вероятно, забыли, где находитесь? Напоминаю: с’est la Grande Roquette, la maison de dépôt pour les condamnés[3]. Всё, о чём вы сейчас говорите, — не в моей компетенции. И вы думаете совсем не о том. Я предлагаю вам подготовиться к неизбежному грядущему, а вы упрямо стоите в минувшем. Оставьте прошлое, прокляните его, простите ему! Только не поддавайтесь. В мозгу есть такой переключатель. Щёлкните им.

— В мозгу, может быть и есть, а в душе и в сердце нет, — перебил Служителя заключённый.

— Попробуйте забыть о смерти. Наслаждайтесь, как будто у вас впереди целая вечность. О! Что это я изрёк? Ведь у вас впереди действительно вечность, без всякого «как будто». Если, конечно, вы на самом деле верующий человек. Думаю, что невиновный, но по ошибке казнённый, сразу идёт в рай. А сейчас обманите себя. Будьте уверены, ваше тело с готовностью поддастся. Оно будет с наслаждением принимать изысканную пищу! Это ведь не тюремная баланда, простите за жаргон, а ресторанный обед или ужин.

            — Вы правы, но это правота жестокости, а не любви. Вам легко говорить. Так ли запели бы вы, окажись на моём месте.

— Опять вы не о том говорите и мыслите. Возможно, когда-нибудь я и окажусь в камере смертников. Русские щеголяют такой пословицей: от сумы, да от тюрьмы не зарекайся — оn n'est jamais sûr de rien, ou bien dans la vie tout peut arriver[4].

— Понимаю-понимаю: Ne dis pas que tu ne mendieras jamais dans la rue et que tu ne pourras jamais finir en prison[5].

— О, вы знаете русский?

Служитель округлил и чуть выкатил глаза. Приговорённый не ответил на вопрос. Он отвернулся и пробормотал под нос что-то невнятное:

— Всё моё возьму с собой.

Служитель не терял нить разговора.

— Сейчас речь не обо мне и не о русских, а о вас, о тебе, о-те-бе-э! Пойми и прими, — Служитель с лёгким, можно сказать, вежливым раздражением ткнул осуждённого в грудь указательным пальцем и, от нервного желания убедить непростого собеседника, незаметно для себя перешёл на «ты».

            — Если речь обо мне, то я ни о чём другом и думать не могу. В моём мозгу вращается сверло одной мысли: я не виновен. В моей душе живёт одна молитва: Господи, я не убивал. Скажите, зачем мне было резать любимую жену и собственных детей? Да ещё таким диким способом!

            — Я не присутствовал на суде, а с этим вопросом вы опоздали. И он не ко мне, я лишь исполнитель. Моё дело — тюрьма, а не суд. Вы же прошли через следствие и присяжных. Там надо было сопротивляться, что-то доказывать.

            — Я криком кричал! Но это же разговор глухого с немым.

            — И всё же, если вы перестанете цепляться за прошлое…

— Какое прошлое? Вы хотите сказать, что у меня есть будущее?

— Не придирайтесь к словам. Конечно, сейчас наступает самый важный момент в вашей жизни. Chacun porte sa croix en ce monde[6]. Я не претендую на роль священника, но меня так воспитывали, что часы, минуты, даже секунды перед смертью — имеют огромное значение. Господь милостиво принимает покаяние самого закоренелого преступника, даже если оно сделано за миг до перехода в вечность. Вспомните благоразумного разбойника на кресте…

— И всё же вы немного священник, проповедник, prédicateur, pour ainsi dire[7].

— Нет-нет! Дело в другом: вы даже представить себе не можете, сколько приговорённых и сколько смертей видел я в своей жизни. Невольно, конечно. Такая уж у меня служба. Не дай вам Бог! Ныне мы можем подарить вам несколько часов жизни, последних прекрасных насыщенных часов и минут, которые вы будете с удовольствием растягивать, как мягкие тонкие пружины, как податливую резину. Вы будете наслаждаться. Вас будут ублажать самыми изысканными блюдами. По вашему желанию их доставят с других континентов: хотите из Канады или из Новой Зеландии. Или может быть, с русского Сахалина ou bien de la péninsule du Kamtchatka[8]… Что-то у меня сегодня всё Россия вертится на языке. Последнее желание приговорённого к смерти — для нас закон! Понимаете? Высший закон, и мы с удовольствием его исполним. Вы можете заказать обед из лучшего парижского ресторана. У нас с ними договор. Это вам не бычок на прощанье выкурить.

— Да не могу я назвать своё последнее желание! И не хочу!

— Почему? Подумайте, извольте объяснить сами себе, почему?

— Оставьте эту приторную вежливость! Тошнит. И что тут объяснять? Не хочу, потому что оно последнее

— Простите, но обычно смертник, извините за напоминание, с восторгом, радостью, надеждой называет свои пожелания.

— Какие, например?

— Ну, скажем, подымить дорогущей сигарой…

— Я не курю.

— Поднять бокал вина многолетней выдержки или заказать целый ужин, изысканные блюда…

— Ох-ох-ох! Вот тут возле изголовья вы пристроили для меня les Saintes Écritures[9]. А в Библии говорится, если помните: «Не заботьтесь о том, что вам есть и что пить». Во всей жизни не надо заботиться. А Вы мне предлагаете в конце жизни, перед самой смертью позаботиться о чревоугодии. Набью брюхо как следует, точнее, как не следует, и с тяжёлым желудком и подташниванием — под лезвие, под нож. Вот уж удовольствие-то! Вот уж последнее желание-то! — осуждённый не скрывал язвительной иронии.

            — Но я же сказал, что выполним любое ваше желание! Можете заказать что-нибудь лёгкое: устриц, салат из королевских креветок с базиликом, салат из горячего козьего сыра в хрустящем тесте и ветчины-гриль. Или terrine de foie gras de canard mi-cuit

— Вы меня с ума сведёте. Полупрожаренная печёнка утки? В моём желудке? Простите за невольную рифму. И как вы себе это представляете: я, с полным желудком утиной печени, засовываю злополучную голову в гильотину… Кстати, голову-то вы потом приклеиваете как-нибудь? Для похорон-то? Всё же на Страшный суд я хотел бы с головой, а не только с телом. А до меня дошёл слух, что вы голову пристроите у меня между ног. Просто ужас какой-то!

— Пришьём, приклеим, присобачим, — Служитель опять не смог побороть раздражение, — но вы каждый раз поёте не о том! Теперь вы на будущем зациклились. Что будет — то будет. А сейчас перед вами большой выбор. Напомню: любое самое редкое блюдо. Подумайте, что бы вы хотели: salade de gésiers de volaille

— Салат из утиных желудочков? Нет, это не для меня!

— Уже лучше! Вы постепенно принимаете правила игры!

— Какой игры? Для вас моя казнь — игра?!

— Ну, тогда cassolette de douze escargots, beurre d’ail?

— Вы издеваетесь? Горшочек с двенадцатью улитками в чесночном масле? Меня вырвет, простите за подробности.

— А как вам куриные потрошка? Чем откликнулся ваш желудок при этих словах? Уж не говорю про пищевод.

— Оставьте ваш пожирательный натурализм Гаргантюа и Пантагрюелю. Меня вырвет, а не стошнит.

— Разница небольшая. Я навожу вас на мысль, что хорошо бы вам самим выбрать свои любимые или самые необычные блюда. Такие, о которых вы только мечтали, даже, может быть, никогда в жизни и не пробовали. Но мечтали вкусить, а? — Служитель сменил лёгкое раздражение на полузаметный налёт издевательства пополам с насме-шкой.

— А у меня в голове — одна картинка: мне отрубают черепушку, а тело с набитым желудком шлёпается на помост, или куда оно там у вас падает-то? В ящик? Прямо в гроб? Как вам такая сценка? Не лучше ли с пустым брюхом?

— Наше дело предложить, ваше дело — отказаться. Не хотите — не надо. И если вам так уж интересно, скажу, что четыре тела в год мы выдаём гильдии хирургов на научные цели.

— Ужас! Чтобы меня патологоанатомы или даже студенты искромсали на кусочки! Кошмар!

— Будем надеяться, что вас похоронят на кладбище.

— А где именно?

— На этом кладбище выделили специальный участок для казнённых. Там только безымянные холмики.

— И к чему такие меры?

— Почти у каждого знаменитого преступника есть масса почитателей и подражателей, они устраивали сходки у могилы смертника.

— Но ведь тогда захоронения можно перепутать.

— Не беспокойтесь, в кладбищенских документах все могилы пронумерованы. Ошибки быть не может. Через несколько лет гроб выдают родственникам для перезахоронения. Так что для начала вы полежите во временном пристанище без имени.

— …Пристанище… без имени… временно, — эхом откликнулся приговорённый.

— Вы отвлекаете меня от главной темы. Насколько я понял, в предсмертный вечер вы предпочитаете остаться в своей камере в одиночестве. Тоже выход, — Служитель устало подвёл итог разговора и встал вполоборота к двери.

— Постойте-постойте! Зачем же так сразу?! А другие смертники, какие желания заказывали?

— К чему вам это?

— И всё же…

— Ну… чаще всего дорогой обед, вино, сигары…

— А что-нибудь необычное? Не тривиальное?

— Ну… один художник попросил, чтобы ему в камеру на всю ночь принесли картину Делакруа из музея.

— И принесли? — впервые за время диалога в голосе приговорённого прорезался живой интерес.

— Конечно, на то оно и последнее — это желание. Правда, ему доставили хорошую копию.

— Предсмертное надувательство, значит. А ещё?

— Да вы над своим пожеланием подумайте. К чему Вам чужие, заимствованные?! Не надо повторяться.

— Вы правы опять. Не надо подражать, повторять. Repetitio est mater studiorum, то есть повторенье — мать ученья. А я бы сказал: повторенье — мачеха ученья: repetitio est noverca studiorum. Хотя какое тут ученье? Умереть по-человечески? Но под гильотиной, как ни готовься, по-человечески не умрёшь. Уж лучше бы плаха да топор. Это как-то гуманнее. Живой палач. Менее механично, что ли. Как вы там её любовно называете: madame Guillotine, la Veuve[10] или Дева, Дама, Национальная бритва, Мебель правосудия, Луизетта? А Луизетта потому, что Луи XVI подписал указ об использовании гильотины для смертной казни, а через год с небольшим сам просунул шею под её барашек? Надо же! И тут придумали ласковое название. Для тяжеленного убийственного лезвия. И гребень волны — барашек, и тут опять он… Кстати, Вы всерьёз сказали о Новой Зеландии?

— Серьёзно, конечно.

— Но ведь на пароходе от Марселя или Бреста это несколько месяцев пути туда-обратно. И так Вы продлите мне жизнь! А если корабль утонет и пошлют новый, то…

— Размечтались! Это с одной стороны, хорошо, что воображение проснулось и заработало. Значит, скоро родится последнее желание. Я говорил о лучших ресторанах Парижа. Там всё есть. Через час-два стол будет накрыт.

— То есть выбора практически нет. Ужин, вино, сигары — вот и весь ваш нехитрый assortiment,[11] — не без ехидства констатировал смертник.

Они помолчали. Один терпеливо ждал, косясь на дверь, другой разглядывал опостылевшие стены своего наихудшего жилища в земной жизни.

— Есть желание! — вдруг оживлённо воскликнул приговорённый. — Последний вечер я хочу провести с нашей королевой, с императрицей Евгенией[12]!

— Помилуйте, последнее желание должно оставаться в пределах разумного. Вы же это понимаете. Вам дали свидание с роднёй. Вы провели с ними целый час. Кстати, это не входит в последнее желание. Будьте же разумны. Теперь осталось конечное, финальное, так сказать, пожелание. Обычно это праздничный ужин. Некоторые просят и завтрак. Впрочем, это всё не имеет значения: Impératrice Eugénie более не является нашей королевой, в начале сентября она навсегда отбыла в Англию.

— Как жаль! Тогда… ужин с королевского стола! Пусть без королевы. К тому же её никто не отпустил бы из дворца. А вы не могли бы составить мне компанию.

— Увы, нет! Однако, по вашему желанию, можете поужинать с палачом.

— С кем, с кем? С каким палачом?

— С вашим, — Служитель развёл руками, дескать, ничего не поделаешь, таков режим, таков закон — dura lex, sed lex[13].

— С моим? Но это же садизм! Или мазохизм?[14] La belle France и такие дикие нравы?!

— Видите ли, вы имеете право заказать ужин с королевского стола и поесть в одиночестве. Если же хотите — только если хотите — компанию Вам составит палач. Не думаю, что ему нравится ужинать со своей завтрашней жертвой, но, ещё раз скажу, таков порядок. Если не один, то только с палачом. Кстати, как мне шепнул на ушко один знакомый мастер заплечных дел, для него это такая же болезненная процедура, как и для вас.

— Да уж! Для меня исполнение моего собственного предсмертного желания оборачивается наказанием. Хотя я ведь сам его выбрал. Пусть будет палач…

Перед тем, как заснуть, смертник живо представил себе завтрашнюю встречу, и один вопрос замучил его до горячки и до дрожи: пожать руку собственному палачу перед ужином или нет. Пожать? И тем самым как бы одобрить своё собственное убийство. Ведь этой рукой он завтра сделает, что называется, «секир-башка». Убрать ладонь за спину? Обидеть палача, а он ведь только исполнитель, и я сам, можно сказать, пригласил его на странный ужин. С этими сомнениями приговорённый уснул, с ними и проснулся.

 

 

 

II.  ПАЛАЧ  И  СМЕРТНИК

 

…Высокий человек в круглой шляпе, белом галстухе,

в лёгком пальто, накинутом на плечи,

отдавал вполголоса приказания... То был палач.

И. Тургенев

 

Осуждённый был поражён видом вошедшего. Кстати, как они должны быть одеты? Завтра-то понятно: в рабочей одежде. Фартук, наверное, колпак на голове с прорезями для глаз, широченный балахон... Хотя теперь всё это вроде не нужно.

Перед приговорённым стоял высокий угловатый худой человек во фраке. Лет пятидесяти пяти. Манишка в свете многочисленных свечей блистала до рези в глазах. И бабочка! Необычной формы, похожая на распластанную тёмно-серую лягушку, то ли подпиравшую подбородок, то ли пытавшуюся укусить за него. У вошедшего были невыразительные полуотсутствующие глаза. Иногда он пытался со вниманием взглянуть на завтрашнюю жертву, но интерес тут же пропадал, и глаза опять с равнодушным неприятием смотрели в скованное пространство камеры.

Телосложением он смахивал на ходячую гильотину, олицетворял собой эту машину, словно она вошла в его плоть и кровь, стала его скелетом и вторым я. Даже нос напоминал угóльное лезвие, отсекающее голову. Может быть, даже и фамилия у него такая же, как у изобретателя инструмента для обезглавливания? «Кстати, Гильотен был врачом, — вспомнил приговорённый. — Хорошенькая придумка родилась в голове эскулапа! Вместо того, чтобы лечить людей, например, от головной боли, доктор догадался, как им удобнее лишаться головы насовсем. После такой мгновенной операции она уж точно никогда не заболит».

Гость деловито прошёл к столу, постукивая подковками штиблет, украшенных плоскими блестящими чёрными пуговицами. Смер-тник напряжённо следил за его правой рукой. Однако Палач без церемоний первым присел на стул и приглашающим хозяйским жестом левой руки предложил завтрашнему клиенту занять место напротив. За ужином хозяин быстро понял, что палач — левша, так что он следил не за той рукой гостя.

Тюремная камера медленно заполнялась самыми непривычными запахами. Многие блюда источали душистый парок, но и накрытые кастрюли сквозь узкие щёлки испускали из себя целую симфонию вкусовых ароматов. Для гурманов. Гость сделал ещё один жест, и оба, молча, застучали крышками, тарелками, ножами, вилками. Звон бокалов дополнял эту какофонию мелодичными хрустальными звуками.

— Никогда в жизни не вдыхал ничего аппетитнее, — решился прервать молчание приговорённый.

— Я тоже. У простого служащего — откуда возьмутся такие деликатесы?! — Палач говорил с еле заметным эльзасским акцентом.

— Значит, вы имеете право со мной разговаривать, общаться? Это то, что нужно. Только не кривите душой («если, конечно, она у вас имеется в наличии», подумал он про себя), вы очень даже непростой служащий. Не зря же вас называют Monsieur de Paris. Единственный в своём роде. Да и служащий ли вы? Кстати, кому служите?

— Отвечаю по порядку. Во-первых, почему бы мне не поговорить с вами? О нашем tête-à-tête[15] никто никогда не узнает. Всё, что вы скажете, всё, что скажу я, останется в вашей отсечённой голове. Простите за неловкое напоминание. Конечно, наша беседа войдёт в мою память, mais je tiendrai ma langue, я умею держать язык за зубами. А у нас в Эльзасе говорят так: Zum einen Ohr rein und zum anderen Ohr wieder raus[16]. Тоже вариант.

—Я слышал чуть по-другому: Zum einen Ohr hinein und zum anderen Ohr wieder hinaus.

— Во-вторых, — продолжил человек с матерчатой в крапинку лягушкой на шее, не обратив внимания на реплику завтрашнего клиента, словно тот обязан был знать немецкий язык, — палачи бывают разные. Один просто считает головы, как кочаны капусты, и гордится тем, что отсёк четыреста одну буйную головушку. Мировой рекорд, так сказать, и золотая медаль. Другой скопил столько денег, что купил пивной бар в Манчестере, третий перебивается с хлеба на квас…

— И вы туда же! Это же русская поговорка. А меня ими ещё вчера перекормили. Какой квас во Франции?!

— К слову, к слову пришлось. Видите ли, мой приятель и журналист показывал мне русских знаменитостей. Посмотреть на мою работу приезжали из России: лет тринадцать назад — comte Tolstoï,[17] а в январе нынешнего года — monsieur Tourguénieff.[18] С ним меня даже познакомили, — Палач поправил бабочку и она стала ещё больше похожа на распластавшуюся в пруду лягушку.

— Помощник коменданта рассказывал мне, — поддержал тему приговорённый, — что monsieur Tourguénieff в компании журналистов приехал в тюрьму ещё с вечера и дремал до утра, до самой казни. А когда лезвие барашка с лязгом ухнуло вниз, он отвернулся. Зря мучился всю ночь: так и не увидел того, ради чего приехал.

— Вот куда их завело писательское любопытство! Или тщеславие? Не знаю. Нахватался я всего понемногу, но ничего, кроме гильотины, как следует не знаю. Так вот: отвечая на ваш вопрос, скажу, в-третьих, что я служу государству и правосудию.

— Вы не слишком-то мягко говорите со мной, — с деланным равнодушием промямлил осуждённый.

J’appelle un chat un chat[19]. Надо же вас как-то готовить к суровой правде жизни и смерти. А я забываюсь. Жена всегда просит, когда я ухожу на праздничный ужин, быть поласковее с приговорённым.

— Как? У вас есть жена?

— Чему Вы удивляетесь?! Я же просто служащий. Между прочим, для нас самое трудное — найти супругу. Никто не хочет выходить замуж при такой профессии. Только если дочь коллеги по работе или оставившая древнейшую профессию мадама.

— Может быть, у вас и дети имеются?

— А как же без этого? Даже двое: мальчик и девочка.

— Но вы же, простите, палач!

— А для чего, скажите, мы надевали раньше этот дурацкий островерхий колпак?! И кто доподлинно знает, что я палач. Только избранные. Конечно, все догадываются, что я рублю головы и посматривают на меня с опаской, боязнью и презрением. Но ведь вслух об этом никогда не скажут. К тому же это раньше мой отец работал топориком на плахе, а теперь за верёвочку потянул или рычажок повернул (разные есть конструкции для освобождения защёлки), и сорокакилограммовый барашек скользит вниз! Смазки я ни для кого не жалею. И теперь скажите, я-то тут при чём? Я же только рычаг поставил в другое положение. Может быть, по неосторожности. Ма-а-а-аленький такой рычажок. Тело сразу проваливается в ящик, а голова летит в корзину! Иногда просят достать её и показать народу. Берёшь за волосы и демонстрируешь, стараясь не забрызгаться. Говорят, голова несколько секунд что-то видит, с миром прощается. Да вот ещё кровь стекает по фаянсовому лотку… Прямо в канализацию. Между прочим, раньше показывал, держа за волосы, а теперь ведь перед казнью наголо стригут. Так что приходится за уши поднимать. И всё же — я тут ни при чём, — Палач потёр ладони, словно умывал руки, как Пилат.

— А вам, вижу, очень хочется остаться ни при чём!

— Думаю, всем хочется. Кстати, в Америке в этом смысле — сплошное лицемерие. У них — электростул[20]. А палачей четверо или трое! Точно не знаю. Перед ними рубильники. Четыре, к примеру. Один из них настоящий, а остальные фиктивные, то есть отключены. Посадили смертника на стульчик, привязали (он же будет дёргаться под током). Им скомандовали, они врубили, и нет человека. А кто именно убил, — как бы не знают. Главное, совесть чиста. Каждый думает на другого, на соседа. А искорка-то выскочила только одна, из одного рубильника. Он и видел её, и как бы не видел. Так в глазах что-то мелькнуло. И остальные вроде бы не заметили. Потому что в следующий раз искра выскочит у другого. Может, в тот момент зажмуриваются. Вот и спят потом спокойно. Уж лучше как у нас, у французов, по-честному. Сравните электростул и гильотину и поймёте особенности национального характера америкосов[21] и французов.

— Не знаю, почему меня так поразила мысль, что у вас есть дети, — задумчиво произнёс приговорённый, почти не слушая рассуждений про америкосов. — Мне казалось, что вы не имеете права на это. Получается, одной рукой вы убиваете людей, а другой — делаете детей…

— Рукой ребёнка не замастыришь, — хмыкнул Палач впервые за время торжественного ужина и низко склонился над тарелкой.

— Да-да, я неуклюже выразился. И они пойдут по вашим стопам, возможно… — смертник повесил грустную голову, задумался.

— Мой отец и дядя были палачами и знаменитыми мастерами своего дела. Папаша рубил головы не только в Париже. Наберётся несколько мешков отсечённых голов, считая от Лилля на севере до Марселя и Тулона на юге, от Бреста на западе до Страсбурга на востоке. И у него всё было своё. Когда назначали казнь и приглашали отца, он не только топор, он и плаху свою привозил в карете. Про костюм я уж молчу.

— Вы словно гордитесь отцом.

— Я горжусь не столько отцом, сколько профессией. Между прочим, профессию палача примерял на себя даже русский царь Pierre le Grand.[22] Он собственноручно рубил головы стрельцам на Красной площади! Царь! А мне-то, грешному, тем более дозволительно. Кстати, сравните с нами, потом с америкашками и увидите, что мы имеем дело с третьим национальным характером. Между прочим, царь бывал в Париже.

— Не могу себе представить ни одного европейского короля в роли палача. Так, чтоб без маски, с открытым лицом, с засученными рукавами и топором в руках. А вы точно не выдумываете?

— Зачем же? Какой-то их художник даже картину написал на эту тему[23]. Я просто для примера. Отцом горжусь, конечно. Я уже не тот. Гильотина испохабила профессию истинного палача. Правда, гильотинный нож наточить — тоже непросто. Он ведь идёт наискосок. Всё же за верёвочку дёрнуть, рычажок повернуть, заглушку вынуть или рубильник включить, как yankee додумались, и дурак сможет. А вот умную голову топориком отсечь с одного раза, чтоб чисто и культурно, — это профессия. Родитель рассказывал, что однажды богатенький клиент через родственников вручил ему энную сумму, чтобы отец постарательнее подошёл к своему делу: наточил топор, как бритву, правильно расположил голову на плахе, сосредоточился и тюкнул так, чтоб голова отлетела в момент, и казнимый не мучился. А то ведь бывало (только не у отца), что с первого раза не получалось, тогда рубили и по второму и по третьему разу. А знаменитый Jack Ketch[24] в Лондоне мог специально затупить и зазубрить лезвие топора, чтоб не получилось с первого раза, и жертва кровью обливалась и муки терпела. Изувер, к тому же больной, что с него взять! Давно это было, лет двести назад. Кстати, перед нами четвёртый вид национального характера… Так вот, про отца: он, разумеется, не хотел брать денег, потому что всегда относился к своей работе с полной ответственностью. Настоящий профессор в своём деле. Но тут бес попутал, и взял денюжку. Наточил топор, как бритву, примерился и рубанул. Смертник слышит звук топора по плахе и спрашивает отца: «Что? Уже всё?» «Всё!» — отвечает отец, довольно потирая умелые руки. «Почему же я ничего не чувствую?» «А ты кивни», — самодовольно улыбнулся папаша.

— Этот анекдот я в газете читал несколько лет назад. Почему-то запомнился, — приговорённый поморщился и потёр шею двумя руками, — правда, когда прочитал его в газете, улыбнулся.

— Вот-вот! Именно запомнился, именно улыбнулся, — словно обрадовался Палач. — Только вы до сих пор не поняли, почему. Теперь-то у вас глаза раскрылись?

— Не может быть!

— Да-да-да! Вы уже тогда, не зная того, начали готовиться к гильотине. Я же только привожу приговор в исполнение, — с одобрительной улыбкой подтвердил Палач.

— Но вы убиваете людей!

— Я не убиваю, я только ставлю точку после объявления приговора. Убивают судьи, присяжные. К тому же не людей, а преступников!

— Но я невиновен, вы же знаете.

— Луи XVI, стоя на коленях перед гильотиной, созерцая железную раму и поднятый до упора барашек, тоже говорил, что невиновен.

— Но я действительно не убивал.

— По неписаному этикету сегодняшнего прощального ужина я не должен спорить с вами. Это ваш праздник, и у меня строгие инструкции: ни в коем случае не портить его вам. Я согласен, вы невиновны. Правда, я не был на заседании, к тому же теперь поздно говорить об этом.

— Очень остроумно вы сказали о «празднике»… Интересно было бы узнать статистику: сколько невиновных наберётся в сотне действительных преступников.

— Думаю, не больше десятка, — задумчиво проговорил Палач, заталкивая в рот аппетитный кусок сочного мяса с грибами, сыром и сметаной.

— И вы так спокойно говорите об этом? — приговорённый шлёпнул правой ладонью по левой коленке.

— Простите, я могу уйти. Вы сами попросили меня разделить с вами ваше предпоследнее одиночество, — Палач выжидательно уставился на свою жертву, как бы готовясь поднять из-за стола свою прямоугольную фигуру.

— Да-да, я не в себе. А нет ли у вас фотографии ваших чад?

— Я простой человек, только слышал такое слово, как психология. И вот история повторяется. Все осуждённые, с которыми я ужинал, просили показать дагерротипы моих детей. Поэтому я принёс. И не ошибся. Странно, что приговорённые долго и внимательно разглядывают лица моих детей. Иногда и жены. Что они там хотят увидеть? Вот и вы туда же.

— И я туда же, — машинально повторил смертник, — впрочем, может и не туда…

 

 

 

III.  СЛУЖИТЕЛЬ  И  ПАЛАЧ

 

Убийство по приговору несоразмерно ужаснее,

чем убийство разбойничье.

Ф. Достоевский

 

            Кому первому пришла в голову эта странная идея? Хотя не более странная, чем праздничный ужин с собственным палачом в канун казни. Предложение, скорее всего, пришло всё же от тюремного Служителя. Но Палач так охотно и быстро согласился встретиться, словно сам подумывал о желательности такого свидания.

И вот они сидит друг перед другом и не знают, с чего начать.

            — Много преступников прошло через мои руки, но одного я так и не могу забыть. Прошло около трёх лет после его казни, а у меня всё свежо в памяти, словно это случилось вчера. Что-то щемящее было в его поведении, в его смерти. Он выглядел ягнёнком, приносимым в жертву. Хорошо, хоть не снится по ночам, — решился прервать неловкое молчание Служитель и, достав из наружного бокового кармана LʼÉcho de Paris,[25] бросил газету на стол.

            — Я так и думал, что речь пойдёт о нём. Когда мы ужинали, он очень мало ел. Я спросил, почему. А он ответил, что боится расслабиться и заснуть, тогда как он собирался бодрствовать до рассвета, — Палач с усилием потёр обеими ладонями узкий прямоугольный лоб снизу вверх и слева направо, словно разглаживая узкие, но глубокие борозды морщин, давно ставшие привычными для кожи.

            — Да, мне показалось, что он набожный человек. Только не знаю, когда пришло к нему благочестие. Не в тюрьме ли? Он просил священника прибыть на час раньше и долго исповедовался, а за день до того провёл со священником часа четыре, — Служитель завёл глаза к низкому осеннему небу, и оно, дымчатое, отразилось в его светло-серых глазах. — В разговоре с ним однажды выяснилось, что наши бабушки, его и моя, — русские. Возможно, они были даже знакомы: обе были вхожи в салон писательницы comtesse de Ségur, урождённой Софии Фёдоровны Ростопчиной, дочери знаменитого генерал-губернатора Москвы, которого обвиняют в сожжении первопрестольной. Казнённый неплохо говорил по-русски. Бабушка приложила руку к его воспитанию. А я свою не помню.

— Он знал и немецкий… Между прочим, я всегда был против смертной казни, — внезапно сменил тему Палач. — Мне пришлось привести в исполнение более двухсот приговоров. Столько раз я вынимал заглушку и косой безжалостный нож падал на беззащитную шею. И голова отваливалась, как перезревшая дыня. Больше всего мне запоминались именно шеи: толстые, бычьи, как говорят, или же худые, тощие; напряжённые, полные страха или расслабленно-обречённые; нежно-белые или тёмные, волосатые, покрытые красным загаром. И ещё плечи! У многих они дёргались, словно приговорённый то и дело недоумённо пожимал плечами, иногда ходили ходуном в предчувствии лязга ножа и отделения от плеч этого кладезя премудрости, который довёл человека до высокого эшафота.

Палач резко замолчал, перевёл дыхание и оглянулся вслед за Служителем, который с самого начала встречи то и дело посматривал по сторонам, стараясь это делать непринуждённо, вскользь.

— Да, я никогда не любил следить за казнью и никогда не понимал парижскую чернь, которая толпами собирается на площади перед нашей тюрьмой, — небрежно прервал молчание Служитель.

— Так вот, я много раз говорил, что смертная казнь не достигает своей цели. Почти двести раз я смотрел им в глаза и лишь один раз увидел в них страх. А что я в них читал? Обречённость, суровое спокойствие, улыбчивую лихость, браваду, вызов, гордую независимость, религиозную восторженность в предчувствии главной Встречи — со Спасителем. Но не раскаяние. И не животный страх…

— Да, ещё лет сорок назад об этом писал Victor Hugo. Его Le dernier jour d'un condamné[26] я перечитал несколько раз. А если посмотреть на казнь с другой стороны, — подхватил Служитель, — то видно, насколько развращающе она действует на народ. Одни приходят на площадь из любопытства, но у большинства какое-то болезненно-радостное настроение. Что они предвкушают? Вот сейчас лишат жизни преступника, убийцу? Но ведь он человек! А если невиновного? Ведь и такое случается. Или же они радуются, что вот убили его, а не меня? На днях после казни зрители — именно зрители, как в театре или в цирке — устроили хоровод вокруг гильотины, при этом пели и танцевали с хохотом и непотребными выкриками. Как это ни удивительно, но смертная казнь становится у черни обильным, неистощимым источником для шуток и острот. Так они заглушают в себе страх перед ожидающей их гильотиной. Нет, от смертной казни только вред, как ни посмотри. По крайней мере, от её публичности. Тут я согласен с вами. И ещё меня поражает такой факт: приезжают на казнь писатели — и наши, и из далёкой России. А один английский журналист рассказывал мне, что лет тридцать назад во время казни в Лондоне François Courvoisier, нашего соотечественника, лакея, убившего и ограбившего своего хозяина (это был lord William Russell), многие видели в толпе перед тюрьмой таких знаменитостей, как Charles Dickens и William Thackeray[27]. Писатели пришли посмотреть на живую картину: беспомощный человек со связанными сзади руками болтается и дрыгается в петле. Они сделали вид, что не заметили друг друга. À propos,[28] давно уже предложили перенести казнь с площади во внутренний двор тюрьмы и совершать её лишь при самых необходимых свидетелях, но кто-то там, — Служитель поднял вверх кривоватый указательный палец, — тормозит это дело. Уверен, если отменят публичную казнь, найдётся немало недовольных.

— В Лондоне уже два года совершают казнь не на площади, как раньше, а во дворе Ньюгейтской тюрьмы, — показал свою осведомлённость Палач.

Они замолчали, словно всё уже было сказано, и цель встречи достигнута. Не глядя друг на друга, они озирались по сторонам. Причём Палач с тою же небрежностью повторял движения Служителя. В чашечках остывал кофе, они едва пригубили напиток, как будто это было дорогое вино, а они его не спеша смаковали, дегустировали. Кафе оставалось пустынно. Платаны роняли последние остроконечные листья, похожие на кленовые, только не красные или бордовые, а жёлтые с зелёными прожилками или совсем коричневые. Мощные стволы, сбрасывали платье, и под ним оказывалась не плоть, а подпорченные, покрытые пятнистыми лишаями скелеты. Служителю подумалось, что лучше бы они встретились на другой стороне улицы — под каштанами, а не среди нависших полуголых великанов.

Задумчивое молчание прервал Палач.

            — Я слышал, что у вас есть знакомые или приятели в жандармерии, в полиции и даже среди судебных следователей, vous avez le bras long[29]. Уверен, что вы знаете гораздо больше меня. Не поделитесь? — он пытался скрыть интерес и нетерпение, но постоянное поёживание, лёгкое, почти незаметное подёргивание плеч выдавали Палача.

            Служитель приосанился, он словно почувствовал своё значение в этой непривычной связке с палачом. Кто только ни писал об этом сверхгромком деле: Le Petit Parisien, Journal des Débats, Le Petit Journal, даже Le Moniteur universel, Figaro, Le Temps или совсем недавно родившийся Le Siècle[30]. Однако заместитель коменданта в курсе некоторых деталей помимо тех, что поведали вездесущие газетчики.

            Служитель немного свысока улыбнулся, зачем-то чуть заметно поёжился, повторяя движение Палача, и разгладил газету.

            — Дело было так, — начал он говорить о главном, откровенно важничая. — Представьте себе маленькую гостиницу на берегу Сены. Наверху всего четыре комнаты, по две на каждой стороне коридора. Справа № 4 и 3, слева — № 1 и 2. Первая и четвёртая у самой лестницы, а третья (комната трагедии) и вторая — в глубине коридора. Внизу комнаты для семьи хозяина и ресторанчик. Если подняться по лестнице, то направо перед нами номер 4, в котором проживал бородатый человек, назвавшийся портовым служащим, а налево (№1) — нелюдимый подозрительный тип, приходивший в гостиницу только на ночь. Ещё одну комнату занимала семья: муж, жена, пятилетняя дочка. Дверь нашего героя вторая справа (№3). Окна выходят во двор. Он приехал с женой и двумя детьми. Старший — от первого брака супруги, младшенький — его. Утром жену и детей, двух мальчиков, нашли убитыми. Он же спал непробудным сном. На одежде кровь полосами так, словно об неё вытирали орудие убийства. Под окном соседнего номера (№ 4) в цветах нашли скомканный платок; видно было, что им тоже вытирали кровь с лезвия. Орудие убийства не нашли. Видно, убийца унёс его с собой.

            — Неужели полицию ничего не насторожило? Я не следователь, но какой же идиот будет убивать жену и детей, а потом вытирать нож о собственную одежду и засыпать на месте преступления? И орудие преступления не нашли. А платок-то его под чужим окном оказался? — Палач засыпал Служителя вопросами.

            — Полицию многое насторожило. Вы верно отметили именно то, на что следователи сразу обратили внимание. Кроме того, по свидетельству родных и знакомых семья жила дружно и в любви. Сначала Он и Она были соседями по лестничной клетке. Потом у женщины из плавания не вернулся муж-моряк. Корабль пришёл в порт, но без него. По свидетельству капитана и всей команды её мужа смыло волной во время шторма. Поговаривали, что на самом деле он, скажем мягко, провинился перед командой, причём настолько, что его просто высадили на необитаемом острове: без воды, без еды, без оружия, без одежды. Жестоко, но говорили, что он это заслужил. В общем, «Robinson Crusoe à contrecœur»[31]. Вот что сделали из него, — показал свою начитанность Служитель.

            — Кстати, боцмана Селькирка, прототипа Робинзона Крузо, команда тоже высадила на необитаемом острове, правда, оставила ему оружие, одежду, еду и даже семена злаков, — не уступил собеседнику пальму первенства Палач.

            — Интересно. Однако не будем отвлекаться. После пропажи мужа-моряка наш герой (будем его так называть) женился на соседке, усыновив её старшего сына. Позже родили своего. Официальная версия относительно убийства состояла в том, что он надрался до невменяемости — от него за версту несло джином — и в порыве ревности или чего-то такого похожего зарезал жену и детей. Смущало, конечно, то, что он убил и сыновей. Но и тут нашлась версия: возможно, она ему изменила, и второй ребёнок тоже не его. Об этом он нечаянно узнал и отомстил.

Служитель пока передавал всё то, что Палач знал из газет.

— Вначале подозревали всех. Но никто ничего не видел и не слышал, то есть алиби ни у кого не было. Кстати, проверили и хозяина гостиницы. Но скоро выяснилось, что убитая женщина — его невестка, бывшая жена пропавшего несколько лет назад моряка. Подозрительный сосед из № 1 слышал, как у бородача позвякивали в пакете бутылки, когда он возвращался домой. Две бутылки джина, пустые, полиция нашла через несколько дней, когда бородач уже уехал. Никто не обратил внимания, что обросший человек в ресторанчике не раз заказывал именно джин.

            — А платок-то, платок? — не унимался Палач.

            — Ах, да! На платке нашли инициалы подозреваемого. Вышитые. Страшная улика. Решили, что он из окна хотел выбросить его подальше, но тот спланировал прямо под соседнее окно, — Служитель машинально погладил газету.

— И всё же он не был похож на человека, способного поднять руку с ножом на ребёнка. Тем более, что, как выяснилось, убиты они были британским кортиком, и раны на теле были страшные, — Палач неплохо разбирался в оружии.

            — Они поженились через год, после того, как она лишилась мужа. Приёмному сыну десять лет, а младшему — четыре.

            — Я не могу понять полицию. Ведь нынче, когда всё выяснилось, смотришь на всё по-другому. Стало видно, где они не доработали, где пошли по широкому пути одной версии, основанной лишь на предположениях и допущениях. Никаких свидетельств о ревности, а версия убийства на почве ревности становится главной. Орудие убийства, причём редкое, не нашли, а все родственники говорят в унисон, что у него никогда не было холодного оружия, он даже побаивался его. Страховой агент, что с него взять?! Или: никаких доказательств, что младший ребёнок не его, не имеется, а фантастическое предположение рассматривается, как версия. А ведь мне пришлось лишить его головы, — Палач с самого начала был настроен против полиции.

            — Несчастный человек! Несчастный! Не забыть мне его глаза, когда он, глядя в небо, точнее, в потолок тюремной камеры шептал одно и то же: не убивал я! Так просто, без подробностей. Как будто твердил, что не нарушал я заповедь «не убий». Остальное его словно не волновало.

— Всё же давайте вернёмся к трагическому финалу. Вы ведь знаете его в деталях? — Палач произнёс это утвердительно-вопросительно.

Служитель продолжал оглядываться, как будто ждал кого-то. Палач заметил это несколько нервное движение головы вправо и влево, так что белый воротник натягивался с одной стороны, а на шее появлялись кожные складки, уходившие за крупный кадык.

— Вы кого-то ждёте? — не выдержал Палач.

— Да, не буду скрывать. Я пригласил и кюре, который исповедовал нашего подопечного. Но, видимо, это не опоздание, и он уже не придёт. Сюрприз, увы, не получился.

Но именно в этот момент к ним медленно и неслышно, словно на цыпочках, подошёл кюре.

 

 

 

IV.  ПАЛАЧ,  СЛУЖИТЕЛЬ  И  КЮРЕ

 

Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека.

Л. Толстой

 

            Поздоровавшись не без смущения и подобрав сутану, он неловко присел за стол. Не спросив для приличия разрешения. Также не захотел объяснить и своё опоздание. Он заказал чашечку кофе и нарушил удивлённое молчание.

            — Я слышал ваши последние слова. Если судить по тому, что в чашечках у вас осталось по глотку кофе, то разговор уже в самом разгаре. Продолжайте, прошу вас, — обратился Кюре к Служителю.

            Служитель посмотрел не на Кюре, а на Палача, потом поднял глаза к небу. Странная троица сидела за столом. Неуютнее других чувствовал себя Кюре, который мысленно укорял себя: «И зачем пришёл? Чего мне не хватало?» Палач быстро преодолел смущение и уже с нетерпением ждал продолжения истории. Служитель же вдруг потерял чувство своего превосходства и никак не мог ухватиться за кончик оборванной нити. Наконец опрокинул в рот остатки кофе вместе с осадком, поперхнулся и, откашлявшись, продолжил.

— Благодаря моему приятелю в Sûreté, я знаю больше того, что сообщали парижские, а тем более, провинциальные газеты.

Тут Кюре слегка улыбнувшись, отвернулся в сторону так, что ни Палач, ни Служитель не заметили мягко-ироничную линию узких поджатых губ.

— Говорят об убийстве: ищи, кому выгодно, — Служитель поднял вверх указательный палец и нарисовал в воздухе вопросительный знак. — А тут никому невыгодно. Но сначала давайте поподробнее об обитателях других комнат. Напротив нашего героя в № 2 остановилась тоже семья. Они приехали просто отдохнуть, покататься на лодках, подышать свежим воздухом, тем более, что это совсем недалеко от Парижа и проезд на фиакре стоит не больше денье. Соседнюю комнату (№ 4), под окном которой обнаружен окровавленный платок, занимал назвавшийся портовым служащим загорелый мужчина средних лет. Об этом писали, если помните: у него пышная и длинная чёрная с проседью борода, которой он откровенно гордился. Она росла сразу из-под нижних век и закрывала всё лицо. Усы свешивались на рот, и губы — тонкие и твёрдые — становились видны лишь во время обеда, когда он подносил ко рту ложку или вилку. Пил же так, что усы загораживали край стакана или фужера, и рта опять не было видно. Казалось иногда, он процеживал напитки через усы. Наконец, в первом номере — если с rez-de-chaussée[32] подняться по лестнице, то сразу налево — жил, как я уже сказал, подозрительный тип, который непонятно чем занимался, ни с кем не поддерживал отношений, и косо смотрел на семью нашего казнённого героя. Непонятно было, зачем он вообще приехал в несчастную гостиницу.

— Да-да, всё это я помню по газетным вырезкам, — Палач опять нетерпеливо поёжился.

— Так вот, перехожу к главному. Все видели, что семья нашего героя вернулась с прогулки в полном составе. Оживлённые, даже весёлые. Старший мальчик вёл младшего за руку. Обедать они не стали, видимо, хорошо перекусили в другом месте. И никто из их номера уже не выходил. Далее: семья из номера напротив тоже вернулась с прогулки, поужинала внизу в ресторанчике и поднялась к себе. Странный человек, косо смотревший на жильцов, заказал поздний обед в номер, и тоже не спускался… Впрочем, нет, сохранилась такая деталь: в своём номере он неловко снял перстень, и тот укатился под кровать. Тут погасла лампа. Он бросился в номер напротив, к бородачу, попросил лампу, быстро нашёл своё сокровище, зажёг свою лампу. В тот день утром бородатый вернулся домой с двумя бутылками джина, что заметил один из свидетелей, поднялся в номер и ни разу никому не попался на глаза, — Служитель с удовольствием играл свою роль то ли знатока, то ли следователя. Или даже воображал, что он — Eugène Sue[33].

— Да-да. Следствие пошло по самому примитивному пути, — Палач неожиданно ударил худой ладонью по острому колену.

— Полиция всех допросила и… отпустила. Все они, конечно, тут же съехали, не желая оставаться в гостинице, где произошло такое неслыханное по жестокости преступление. Семья из второго номера вернулась в Париж, странный человек из первого номера переехал в другую гостиницу неподалёку, а бородач уведомил полицию, что срочно уезжает, как у него было запланировано. Порт Les Sables-d'Olonne ждёт его. Ни тени подозрений не пало на хозяина. Кто же будет своими руками губить налаженное дело, лишаться твёрдой прибыли?! Ну, а теперь главное.

Служитель неожиданно прервал себя, сделав лирическое отступление:

— Я так волнуюсь, как будто наш герой сидит где-то рядом с нами.

— Главное мы знаем: он не виновен. Но мою работу не исправишь. Отсечённую голову на место не приладишь. Так и ношу эту картину с собой: голова в корзине, глаза ещё открыты, а в них отражается синее небо. А вообще-то, глаза у него были серые, как у вас, — Палач с серьёзным видом кивнул Служителю. — И всё же, как случилось, как удалось доказать его невиновность?

Кюре сидел неподвижно и внимательно слушал, не проявляя нетерпения, как это делал Палач. Заметно было, что под сутану священник поддел что-то для тепла. Перебирая пуговицы на одежде — их можно было насчитать тридцать три, по числу лет земной жизни Христа — он изредка покачивался на стуле и поправлял шляпу-сатурно с широкими полями, действительно напоминавшую обрезанную снизу планету Сатурн.

— Всё просто. Или сложно? Первый муж убитой женщины, моряк, выжил на необитаемом острове. Его подобрали через шесть лет. Этот человек был сыном владельца гостиницы. Или я уже говорил это? Ещё в юности сын-моряк был проклят отцом за преступление против родной сестры, и позже, когда моряк женился, отец даже не захотел познакомиться со своей невесткой, а потом и с внуком-выродком, как он его поименовал. Когда моряк после шестилетнего отсутствия пришёл в гостиницу, отец его, обросшего бородой, не узнал. Сын, давайте будем называть его и дальше моряком, чтобы не путаться, снял комнату №4 рядом со своей бывшей женой, её мужем (нашим героем) и двумя детьми. Очевидно, что он долго вынашивал план мести. Он старался не встречаться ни с отцом, ни с сестрой, ни со счастливой семьёй. Он почти не разговаривал, как все заметили, видимо, опасаясь, что его узнают по голосу.

— Да, голос трудно изменить. Однажды я встретил своего друга, с которым не виделись сорок лет! И можете себе представить, не узнал его. А когда учились, жили душа в душу. Но вот он заговорил, и я сразу вспомнил друга юности, хотя на лице его остались лишь малые полустёртые следы былого юношеского облика. Какое чудо человеческий голос! Десятки лет он не меняется, — Кюре вступил в разговор и ввёл в него совсем другие нотки.

Палач взглянул на Кюре, как бы ожидая дозволения сказать своё слово. Кивнул Служителю и промолвил:

— Да, голос можно изменить только одни способом: если повредить горло чем-нибудь. Одному моему знакомому в драке ткнули в горло ножом. С тех пор он сипит. И кличка к нему пристала — Сипатый. Однако давайте не отвлекаться от главного.

— Самое важное, — приосанился опять Служитель, — моряк знал (он ведь родился в этом доме), что между его номером и комнатой бывшей жены давным-давно при постройке устроена потайная дверь, запертая на ключ и заставленная с обеих сторон шкафами. Как видите, всё просто. Ночью он отодвинул шкаф, открыл дверцу, подвинул второй шкаф, оглушил спящего мужа, влил в него чуть не литр джина. Приговорённый, между прочим, кричал на суде, что он пьёт лишь вино, и только за обедом, что подтвердили все родственники. Итак, жену моряк убил «за измену». А детей? Тоже «за измену», сказал он на следствии.

Палач молча слушал и всё ёжился то ли от осенней прохлады, то ли от подробностей.

— Продолжаю. Моряк-бородач вытер клинок об одежду второго супруга бывшей жены. Тут он заметил, что на кортике осталась кровь. Он вытер её платком, торчавшим из кармана соперника. Вдруг в его дверь постучали. Он шмыгнул к себе, быстро поставил шкафы на место. Бросился к двери с кортиком в одной и платком в другой руке. Через дверь попросил соседа подождать, засунул кортик под кровать, выбросил окровавленный платок в открытое окно. Причём, скомкал его и метнул в сторону соседнего окна. Однако платок расправился в воздухе и приземлился в цветы под его собственное окно. Оказалось, что пришёл хмурый сосед из первого номера попросить на время лампу, потому что его светильник погас, а перстень-печатка, который он неловко пытался снять с безымянного пальца, закатился под кровать. Глупая ситуация. Бородач дал лампу, оставшись стоять в дверях, пока странный сосед не найдёт свой перстень. Через два дня моряк отбыл в порт Les Sables-d'Olonne. Там он нанялся на судно, отчалившее в Сенегал и Гвинею. Вернулся он в Париж лишь через два года.

Палач внимательно и напряжённо слушал. «Сидячая гильотина», — подумал Служитель, скользнув по нему серым взглядом. Кюре задумчиво поглядывал на небо, то убирал руки под мышки, то выпрастывал их и поглаживал колени, словно вытирая вспотевшие ладони.

Служитель взял паузу, как будто ожидал от слушателей просьбы продолжить. Не дождался.

— Добрался он из Марселя в Париж, и поскольку ничего не умел, занялся разбоем со своими друзьями-моряками. Дальше просто. Когда он попался, никто не думал его колоть на другие преступления. Но он сам сознался, что убил жену и двоих детей. Вернувшись с необитаемого острова после шестилетнего отсутствия, он с радостными чувствами полетел домой. И вдруг увидел, как его жена обнимается и целуется с соседом, а двое детей — один его и второй, видимо, уже от соседа — играют рядом. «Я так внезапно возненавидел её, счастливую, увидев рядом с новым мужем, нашим соседом, что совсем голову потерял», — говорил он на следствии. С тех пор он стал вынашивать план мести. И вот такой случай ему представился. Кстати, оба мальчишки были — вылитая мать. Муж — ни тот, ни другой — словно не принимали участия в их зачатии — ни одной черты от отцов, все материнские…

— Да, я помню, газеты об этом писали, — Палач не терял интереса к рассказу. Кюре просто кивал, подтверждая и то, что слушает, и то, что эта деталь ему известна. Служитель не стал ждать просьбы продолжить.

— Можете себе представить, что через два года после убийства, когда он вернулся из плавания, моряк зашёл к отцу с надеждой помириться. Или хотя бы посмотреть на него и на повзрослевшую сестру. Бороды у него не было и в помине. И отец, и сестра признали его, но не захотели возобновлять ни семейные, ни какие-либо другие отношения. Или я это уже говорил? Простите, если повторяюсь. Как-то путанно я всё рассказываю. Парадокс в том, что бывшая невестка хозяина и бывшая жена его непутёвого сына, выбрала именно эту крохотную гостиницу, не подозревая, что проживает у свёкра, что привезла ему внуков, о которых он, как и всякий человек в летах уже не раз мечтал.

Палач погладил ладонью грудь, словно массируя сердце. Кюре заинтересованно посматривал на кафе через улицу. Платаны высились полуголые, а каштаны на той стороне ещё сопротивлялись осени, стесняясь сбрасывать зеленовато-жёлтые платья.

— Или такая деталь, — Служитель потюкал ногтем указательного пальца по виску. — Чуть не забыл, что после убийства моряк взял кортик с собой. Дорог был ему этот клинок. Однажды брали на абордаж английское судно, и кортик стал его военным трофеем. Не расставался он с ним никогда, и сейчас в Париже не захотел ни спрятать, ни подарить, ни выбросить. В полиции обратили внимание на кортик, с которым его взяли. Потянули за ниточку, а моряк наш и не сопротивлялся: почти охотно рассказал всё про убийство, о котором начали уже забывать. Всё же прошло два года.

Служитель замолк таким манером, что стало ясно — повествование окончено. В глазах Палача выразилось разочарование. Его прямоугольное лицо словно говорило: почти всё это я знал. Да, несколько новых маленьких штрихов к картине. И тут же родился немой вопрос: а стоило ли встречаться? Он последний раз поёжился. Вопросов не было. И Служитель, и Кюре безмолвствовали. Палач неуклюже встал во весь свой гильотинный рост. Присутствие Кюре, конечно, подпортило встречу. Пока они оставались вдвоём со Служителем, Палач чувствовал себя раскованнее, вольготнее. Он вежливо, но холодно попрощался с обоими и, не поблагодарив за рассказ, двинулся по улице в сторону rue de Vaugirard, повернул налево и скоро потерялся из виду. Jardin du Luxembourg,[34] — отметил для себя Кюре.

 

 

 

V.  КЮРЕ  И  СЛУЖИТЕЛЬ

 

…Приговорённому дают две недели

на все приготовления.

У. Теккерей

 

Служитель и Кюре переглянулись. Обоим почему-то не хотелось расставаться. Тем более, что оба вздохнули с облегчением, когда Палач скрылся из виду. Словно они боялись, что он может вернуться и живой гильотинной рамой вырасти возле их стола. Молчание нарушил Служитель.

            — Monsieur le curé,[35] если у вас есть время, я бы с удовольствием послушал ваше мнение о невинно казнённом.

            Кюре прошёлся пальцами по пуговицам сутаны, словно по клавишам аккордеона, поправил снежно-белую колоратку в виде вставки и тем самым как бы сбросил с себя напряжение.

            — С удовольствием, monsieur! Я заметил, что вы заинтересованно поглядываете на другую сторону улицы. А не перейти ли нам в то кафе? Из-под платанов — под каштаны.

            — Очень рад вашему предложению. Отсюда кафе выглядит привлекательно, кажется более уютным.

Они расплатились за три чашки кофе и, увёртываясь от лихих тяжёлых фиакров, поспешая друг за другом, перешли улицу. Там всё оказалось комфортнее: и более мягкие удобные сиденья, и покрытые дешёвыми, но чистыми скатертями столы, и кофе — крепкий, душистый, горячий. Он дымился на прохладном осеннем воздухе и таял в нём, его не согревая.

— Для полноты вашей истории не хватает нескольких важных штрихов. Не буду делать попыток заинтриговать вас, скажу сразу: наш казнённый — мой близкий друг из далёкой нереальной юности. Это его я узнал по голосу через сорок лет. Здесь, в тюрьме.

— Что вы говорите! Вот это поворот!

— Да, я не хотел предавать огласке этот факт. Газетная шумиха прошла мимо меня. Хотя я слышал об этом убийстве, но имя осуждённого проскользнуло в моём сознании, не оставив следа. Я встретился с ним в тюрьме, когда меня вызвали на исповедь. В первый момент мы не узнали друг друга, но как только заговорили... Несколько часов мы провели, что называется, в объятиях друг друга: écoliers nous étions comme les deux doigts de la main[36].

— Этот случай я помню. Ко мне прибегали подчинённые и со страшными глазами сообщали, что приговорённый исповедуется уже четыре часа. Я приказал не мешать вам, — Служитель не забывал подчёркивать своё значение в событиях, случившихся в тюремном заведении.

Кюре лишь коротко кивнул. Казалось, он погрузился в воспоминание об этой единственной в его жизни и неповторимой исповеди и не хотел покидать то время.

— Я сразу поверил, — заговорил он с лёгким волнением, — что он не убивал. Но что я мог поделать, когда оставалось несколько дней до казни. Машину правосудия не повернёшь вспять, это ведь как гильотина, барашек которой уже скользнул вниз. Я, конечно, ходил и к коменданту вашей тюрьмы, и в суд. Всё бесполезно. К сожалению, на исповеди он не рассказал мне ничего нового, что дало бы повод возобновить дело, вернуть его на доследование. Между прочим, хозяин гостиницы, когда убирали номера, обратил внимание, что шкафы двигали. Он-то знал о потайной двери. Сообщил в полицию. Решили ещё раз допросить бородатого моряка. Связались с портом. Там матроса с таким именем ни в одном документе не значилось. По наиболее яркой примете — длинной, чёрной с проседью бороде — тоже никого не нашли. Сбрить её — дело нехитрое. Уплыл моряк из рук полиции. В самом прямом смысле слова.

Кюре допил кофе и теперь медленно поворачивал и наклонял чашечку, внимательно разглядывая что-то внутри.

— Гадаете на кофейной гуще? — не без иронии спросил Служитель.

— Нет, просто рассматриваю узоры, которые капля кофе оставляет на внутренней стенке. А чтобы погадать на кофейной гуще, чашечку следует опрокинуть на блюдце.

Кюре ловко перевернул её, подождал, пока остатки кофе стекут на блюдце, жестом фокусника поднял чашку и поставил перед Служителем.

— Ну, что вы тут видите?

Служитель большим пальцем передвинул чашку обратно.

— Нет-нет, такие загадки не для меня.

— И не для меня, — улыбнулся Кюре, — мы ходим под Богом, а не под кофейной гущей.

С пуговиц на груди он перешёл к пуговкам на рукаве: их было пять — по числу ран Христа. Перебрал их, как чётки, губы его шевелились, но он молчал.

— Если вы не против, вернёмся к нашему казнённому. Чуть ли не всем было ясно, что не мог этот человек стать убийцей, но не нашлось сыщика, чтобы расследовать это примитивное, по сути, дело на совесть, а не по липовым уликам, — Служитель принял задумчивый вид. С той стороны улицы он любовался каштанами, теперь рассматривал платаны, словно жалел, что покинул их мощные уверенные пятнистые стволы.

— Представьте себе, как действует Промысл Божий, — Кюре оставил пуговицы в покое, — ведь надо было им выбрать именно эту гостиницу. Хозяин — её бывший свёкор, но ни он, ни она не подозревают об этом. Ведь надо же было моряку выследить их, всю семью, оставаясь незамеченным, неузнанным. Ведь надо же было, чтоб отец и сестра его не узнали, бородатого. Впрочем, он заметно изменился за шесть робинзоновских лет. Ведь надо же было прислать на расследование убийства неопытных и равнодушных следователей, которые думали не столько об уликах, о доказательстве вины, сколько о скорейшем закрытии дела. И всё же я опять и опять буду говорить о Промысле Божием.

— Вы что-то знаете ещё? Из исповеди?

— Нет, не из исповеди. Мы просто сидели рядом возле кабинки для исповеди, и он рассказывал мне о своей жизни. Так что тайну исповеди я не нарушаю. Не хочу загружать вас подробностями, скажу только о том, что относится к этому делу. В вашем изложении кое-что прозвучало намёками, а я скажу определённо. Наш казнённый стал любовником жены моряка гораздо раньше. Как только сосед уходил в плавание, он шастал к его жене. И ещё одно: он был отцом не только второго ребёнка, но и первого. Моряк всё это, видимо, подозревал, и в нём копилась злоба.

— Да-да, мне мерещилось что-то подобное. Связь у них была давняя, это чувствовалось по всем показаниям, — Служитель оторвал взгляд от платанов и с видом «я весь внимание» повернулся вполоборота к Кюре.

Священник взглянул в серое дымчатое небо. Там за облаками — солнце и синь небесная. Всегдашняя. Ей не страшны земные облака, отгородившие небо от земли, точнее, землю от небес. Как ни смотри, а сплошной бесцветно-серый ковёр облаков прижимает тебя к земле, заставляет думать о сиюминутном, бытовом, не в высь рваться, а стелиться по поверхности, не летать, а ползать от одной земной заботы к другой. Кюре неожиданно для себя и для Служителя вздрогнул, поправил шляпу с чёрной лоснящейся круговой лентой и заговорил.

— Мой потерянный, обретённый и вновь потерянный друг писал стихи. В юности он посылал их в газеты и журналы. Ничего не печатали, но ободряли: «Пишите!», «Продолжайте писать» или «Пишите много!» И он сочинял, только уже никуда не отправлял. Если вам интересно, я прочитаю его последнее стихотворение, написанное здесь в тюрьме. Он продиктовал мне его, и оно сохранилось в моей записной книжке.

Служитель пошевелился, уже привычно поёжился, словно вспомнил Палача, и кивнул.

— Он был романтиком, наш пострадавший. Вот послушайте. Оно короткое:

 

Сниму я белую рубаху,

Чтоб не мешала палачу,

И шею положу на плаху:

Пора платить. И я плачу.

 

Палач направит губы к небу,

Молясь о нас — за нас двоих,

Как будто бы свершая требу,

Чтоб я без боли кротко стих.

 

Блеснёт топор — вершитель права,

Глаза закрыты, сжатый рот,

А сердце взмолится безглаво

И благодарно воспоёт…

 

— Как вам нравится? — Кюре не закрыл записную книжку, он разглядывал собственный торопливый почерк.

— Да-да, романтик. Не о гильотине пишет, а по старинке — о плахе. Только вот рубаха у него белая, а лучше бы чёрная. Жаль, что вы не прочитали это стихотворение Палачу.

— О, нет! Нет-нет, — повторил Кюре, подняв обе руки ладонями к Служителю, так что стали видны все десять пуговиц на рукавах, — это стало бы кощунством по отношению к памяти о моём друге. Мне стихотворение понравилось. В нём есть молитва и смирение. А вот вам одно наблюдение: сколько прозаических страниц, сколько стихов написано о смерти на плахе, а о смерти под гильотиной — ни одной, ни одного! Гильотина отпугивает музу, а у поэта сохнут чернила на кончике пера.

— Между прочим, — уточнил Служитель, — сейчас смертную робу снимать не надо: прямо на приговорённом воротник отрезают ножницами — «чтоб не мешала палачу», то бишь барашку. Смотрите-ка! Истинным палачом-то оказывается «барашек»! Однако вы очень верно заметили другое: он довольно быстро пришёл к смирению.

— Я говорю не о том, что он смирился с неизбежностью смерти, а о смирении христианском. Если б вы слышали, сын мой, как он каялся! — Кюре метнул быстрый взгляд на Служителя, желая отметить для себя его реакцию на обращение «сын мой», вырвавшееся по привычке, но тот сосредоточенно внимал собеседнику.

— И постоянно, — продолжил священник, — твердил: «Это мне наказание от Бога за любодеяние и прелюбодеяние!» Представьте себе, такого слёзного и всецелого покаяния я никогда не видел и не слышал. Рыдания сотрясали его тело. Ведь исповедь — это не рассказ о прегрешениях, а всецелое искреннее покаяние в грехах и беззакониях. И поэтому до самого конца, если помните, глаза у него оставались чистыми, светлыми, даже прозрачными. И на помосте. Когда я давал ему крест для целования, он шептал: «Господи, прими окаянную душу, прими моё покаяние, не смею просить отпущения грехов». И душа его светилась и плавала в широко распахнутых очах, словно готовилась через них вырваться из грешной земной плоти и взлететь к Тому, Кто всё видит, всё слышит, всё ведает, всех ждёт. Я не стал говорить ему обычное du courage, «мужайся!» Mon ami a bu le calice jusqu΄à la lie et s'est endormi dans les bras du Seigneur[37].

— Что же это за страшные грехи, которые заставили его с такой силой каяться, — Служитель сказал это вслух, но как бы для себя, и тут же исправился, — Это не вопрос, нет. Я понимаю, тайна исповеди.

Внезапно на стол с глухим стуком свалился каштан — один из последних задержавшихся на ветвях. Твёрдыми колючками, как булава, топорщилась толстая зелёно-бурая кожура. От удара она раскололась на две чашечки, но, может быть, лопнула ещё там наверху, на ветке. Внутренность одной пустой половинки притягивала взгляд молочной бархатной белизной, в другой — застрял глянцевитый свежий плод приятного тёмно-коричневого цвета, напоминающего лоснящуюся шкуру только что вышедшего из реки гнедого коня. Кюре вылущил каштан и протянул Служителю ласковый на ощупь плод. Сам же осторожными пальцами попытался соединить половинки игольчатой «коробочки». Но они расстались друг с другом и смыкаться не хотели, тут же разваливаясь на две независимые друг от друга чашечки. И наружная зелень кожуры и её внутренняя матовая белизна на глазах сидящих быстро поддавались бурому увяданию.

— Не беспокойтесь, — продолжил Кюре, оставив в покое обе половинки, — об исповеди я ничего не собираюсь рассказывать. Сейчас я говорю о том, что теперь все знают — о страшном, как вы выразились, грехе любодеяния с его стороны и ещё более страшном грехе прелюбодеяния с её стороны.

— Но разве это такой уж тяжёлый грех, чтоб перевернуть душу человека или даже вывернуть его наизнанку, как нашего с вами бывшего подопечного?

Кюре привычно растянул тонкие губы в полуулыбке, но так, чтобы служитель не принял эту реакцию на свой счёт.

— Мы же это видим на каждом шагу, — продолжил Служитель. В нашей старушке Европе треугольник «муж — жена — любовник» давно называют французским. Конечно, хвалиться тут нечем, но всё же… Я знаю семьи, в которых муж забавляется с содержанкой, а жена — с полюбовником. Тут уж не треугольник, а какой-то квадрат получается, — довольный своей шуткой, собеседник хихикнул.

Кюре чуть улыбнулся, погладил полусферу тульи, заглянул в чашку. Там подсыхала кофейная гуща. Снова взяв со стола половинки кожуры, морщась от уколов шипов, он упрямо пытался их срастить.

— А у вас есть любовница, пассия? — Кюре попытался взглянуть на Служителя с хитринкой, но кроме извиняющейся нерешительности глаза его ничего не выразили.

Собеседник смешался и от неожиданности как будто поперхнулся кофейной гущей.

— Я думал… не знаю… на исповеди… и так сразу… — Служитель подбросил в прохладный воздух, согретый в ладонях дарованный природой каштан, ловко поймал его на лету и зачем-то сунул в карман. А каштан-то конский, дикий, несъедобный. На память?

— Простите меня, видите, как нелегко признаться, а значит не такой уж и простой или обычный этот грех. Мне иногда кажется, — Кюре перешёл на шёпот, словно сообщал собеседнику ужасный секрет, — что это самый таинственный, глубинный и загадочный грех в человеке. Думаю, Господу легче простить убийцу, чем прелюбодея. Это грех против тела, грех против души, грех против Духа Божьего, грех против заповеди, данной Господом на Синае. А ко мне придут на исповедь, скажут: «согрешила против седьмой заповеди» и замолчат. Ждут отпущения грехов… Ах, если б вы слышали, как он каялся! С тех пор я каждый вечер прошу у Господа, чтоб он дал мне хотя бы в конце жизни покаяние такой силы и искренности.

Служитель слушал и ёжился, словно навсегда заразился этой привычкой от Палача, и теперь не получалось избавиться от неё. Он рассеянно мял в кармане твёрдый голыш каштана. Казалось, разговор потерял для него интерес. Кюре заметил это, дружелюбно осмотрел фигуру Служителя, простодушно улыбнулся ему.

— Я же не приглашаю вас на исповедь. Я просто размышляю об одном из грехов. Не могу отделаться от мысли, что я никогда не понимал всей его глубины, а мой исповедник открыл мне глаза. Я вот сказал о седьмой заповеди, но ведь повеление Божие древнéе. Сотворил Бог Адама и Еву, и стали два одной плотью. А что Бог соединил, человек да не разлучает. А прелюбодей разделяет. И Церковь ещё раз соединяет мужа и жену, как Бог Адама и Еву. В чине венчания у них на главе венцы, значит, души венчаются, не только одна плоть, но и две души в едином Духе. А прелюбодей готов и от души отречься. Адский грех! Я всё это понял на исповеди моего друга юности. И ведь он покрыл свой грех: после пропажи моряка он женился на соседке. Но, видно, такой грех ничем не смоешь. Остаётся только покаяние и вымаливание прощения у Господа Бога нашего — Христа Спасителя.

Ainsi soit-il. Amen![38] — не без иронии подтвердил Служитель и чуть было не зевнул, но успел схватиться за нижнюю челюсть, поднажать снизу большим и указательным пальцами и подавить зевоту. — А почему, monsieur le curé, мы всегда называем казнённого «он», ведь у казнённого было имя, которое больше двух лет оставалось у всех на устах не только в Париже, но и по всей Франции, — поменял тему беседы Служитель.

            —Мой друг происходил из старинного, но обнищавшего дворянского рода, de sang bleu, pour ainsi dire[39].

            — Однако кровь, которая брызнула из-под гильотины была очень даже красного цвета — без всякой голубизны.

Буркнув бестактность, Служитель пришёл в откровенное замешательство и виновато посмотрел на Кюре. Пытаясь исправить ситуацию, он деланно затараторил:

— В конце этого долгого дня, monsieur le curé, мне хотелось бы первым произнести его имя.

            — Простите, но это неважно. Боюсь, его имя многим уже ничего не скажет. А вот последняя новость: родственникам разрешили перезахоронить тело. Приходите послезавтра на отпевание. Теперь его имя будет на могильной плите. Впрочем, там у него другое имя, написанное на белом камне, которое знает только Господь и носитель небесного имени. Он ведь невинноубиенный.

При слове «там» Кюре молитвенно сложил ладони так, что пуговицы прижались друг к другу, словно в поцелуе, и завёл глаза в побледневшие холодные небеса, потом обхватил обеими руками грудь и пробормотал уже себе под нос: «Впрочем, так ли уж невинно?»

            Несколько солнечных лучей один за другим пробились сквозь слоистые облака, заставили повеселеть каштаны и скатерти на столах, заблестели чашки, забликовали бутылки, фужеры. Бордовое вино посветлело, заиграло оттенками алого. Половинки кожуры белели на синей клетчатой скатерти. А плода не было.

Пригрело солнце и двух задумчивых и таких разных людей за столиком, которые и хотели бы расстаться друг с другом, да никак не могли сделать первый шаг, произнести первое слово или, точнее, слово последнее.

Москва — Кольчугино — Сегед

2018–2021

 

 

 

 

[1] Пусть небо падёт на землю, но правосудие должно свершиться (лат.).

[2] Сюрте — сокращённое разговорное название различных французских спецслужб, в том числе, криминальной полиции

[3] Большая Рокеттская тюрьма, камеры для осуждённых на смертную казнь (фр.).

[4] Никогда ни в чём нельзя быть уверенным или В жизни всё может случиться (фр.).

[5] Никогда не говори, что ты не станешь просить милостыню на улице и что никогда не попадёшь в тюрьму (фр.).

[6] В этом мире каждый несёт свой крест (фр.).

[7] Проповедник, так сказать (фр.).

[8] Или с полуострова Камчатка (фр.).

[9] Священное Писание (фр.).

[10] Мадам Гильотина, Вдова (фр.).

[11] Ассортимент, набор (фр.).

[12] Императрица Евгения (исп. María Eugenia Ignacia Agustina Palafox de Guzmán Portocarrero y Kirkpatrick, condesa de Teba — 1826-1920) — супруга Наполеона III, последняя императрица Франции. Славилась необычайной красотой, долгое время являлась законодательницей мод во всех европейских странах.

[13] Закон суров, но это закон (лат.).

[14] Это анахронизм: наш герой не мог знать этих терминов. Их ввёл в науку психиатр Рихард фон Крафт-Эбинг лишь в 1886 году, через шестнадцать лет после описанного разговора (примеч. автора рассказа).

[15] С глазу на глаз (фр.).

[16] В одно ухо влетело, в другое вылетело (нем.).

[17] Граф Толстой (фр.).

[18] Господин Тургенев (фр.).

[19] Просто я называю вещи своими именами. Дословно: просто я называю кота котом (фр.).

[20] Это также анахронизм: первая казнь на электрическом стуле произошла в США в 1890 году, через двадцать лет после беседы Палача со своей жертвой, и, конечно, о стуле и разных деталях казни он не мог знать ничего (примеч. автора рассказа).

[21] Очередной анахронизм: согласно большинству лексиконов, этому слову всего два десятка лет. Оно образовано от слов «американец» и сленгового «пиндос». Распространено среди русскоговорящих жителей США.

[22] Пётр Великий (фр.).

[23] Ещё один анахронизм: в 1870 году Палач не мог знать, что Василий Суриков в 1881 году напишет картину «Утро стрелецкой казни» (примеч. автора рассказа).

[24] Джек Кетч (ум. в 1686) — знаменитый английский палач, казнил самых известных подданных английской короны. Его имя в стране стало нарицательным.

[25] Эхо Парижа (фр.).

[26] «Последний день приговорённого к смерти» (1829), известнейшее произведение Виктора Гюго, которое высоко ценил Достоевский.

[27] Франсуа Курвуазье, лорд Уильям Рассел, Чарльз Диккенс и Уильям Теккерей (фр., англ.).

[28] Кстати (фр.).

[29] У вас имеются связи в нужных местах (дословно: у вас длинная рука) (фр.).

[30] Французские газеты того времени. Некоторые из них издаются и ныне.

[31] Робинзон Крузо поневоле (фр.).

[32] Первый этаж.

[33] Эжен Сю (1804–1857) — основоположник криминального романа, популярнейший в своё время писатель. Самое известное его произведение во Франции и в России — «Парижские тайны». На русский Э. Сю переводил Гончаров. Достоевский собирался перевести роман «Матильда», но замысел не был осуществлён.

[34] Улица Вожирар — самая длинная улица Парижа. Люксембургский сад одной стороной выходит на Вожирар.

[35] Господин кюре (фр.).

[36] В школе мы с ним были не разлей вода (дословно: как два пальца одной ладони) (фр.).

[37] Мой друг испил чашу до дна (дословно: до осадка) и почил в объятиях Господа (фр.).

[38] Да будет так. Аминь! (фр.).

[39] Голубая кровь, так сказать (фр.).

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru