Часам к трём пополуночи небывалая тишина на пару с небывалой тьмой и рядом, и вдалеке затопили окружающее пространство. Ни ветра, ни дождя, ни возни мышей и насекомых здесь, ни лая собак снаружи. Кругом беззвучная, безжизненная, летаргическая темнота. Прошлой ночью в прорехе соломенной крыши было видно звёзды. Теперь же – нет. Тяжеловесное ненастье постаралось. Обременённые азовской влагой тучи провисли над степной деревенькой, надёжно скрывая её от далёких светил. Глаза продолжали искать те звёзды и безуспешно шарили в недосягаемом мраке.
— Не спишь? — и не рассчитывая на ответ, продолжение: — А я было задремал. Только беда — неглубоко. Прохладно для крепкого сна. И рёбра ноют, дышать не дают.
— У меня, думаешь, по-другому?
— Не хочу сейчас думать! Хочу заснуть.
— На том свете отоспишься.
Вся ночь, вся темнота, весь мрак и вместе с ними всё мироздание в тот же миг, негодуя, обернулись на этот пророческий ответ и, выразительно скрипнув зубами, справедливо поправили оппонента:
— Отоспимся.
И тот незримо кивнул головой, раскаиваясь в неуместной шутке.
— Увы!
И безотрадность ситуации, как рупор, многократно усилила смысл этого междометия. И оба его услышали. И поэтому конфликт не разгорелся. Оба молчали, и каждый смотрел в свою темноту. И каждый был темнотою. Оба боролись с воспоминаниями, которые подплывали и цеплялись к их лодкам, и каждый хотел быть безжалостным к этим привидениям, даже к хорошим и светлым, и старался их теперь же оттолкнуть. Химеры усмехались и продолжали плыть рядом.
Через какое-то время снова раздался голос:
— Ты молишься?
Темнота не удивилась вопросу.
— Не получается. Не тот момент.
— Смеёшься? Другого, скорее всего, уже не будет.
— Не могу. Страшно. Да и стыдно как-то. Годами об этом даже не думал, а теперь…
В ответ темнота стала тихо-тихо то ли всхлипывать, то ли подвывать странную песню.
Вспомнились вдруг встревоженные глаза отца, бездыханное тело лохматой собаки, в клочья разорванная кукла Петрушка. Нет, нет… Но мираж не отталкивался, не пропадал.
— Угадай! Угадай! — не веря своим глазам, тряс отец любимого пса. Тот вытянулся на траве и без признаков жизни уставился взглядом в её зелёную гущу. Отец обернулся к трёхлетнему сыну. Тёма ещё не имел ясного представления, что такое смерть, и поэтому не видел в происходящем трагедии. Ему казалось, что Угадай притворяется, что он сейчас вскочит и, как всегда, будет прыгать вокруг них и лаять, и ластиться, и руки лизать. Отец смотрел на Тёму очень внимательно и долго, как будто решал в уме сложный арифметический пример.
Буквально минуту назад они вышли на лужайку для игр в саду и увидели, как Угадай с воодушевлением треплет Петрушку и с восторгом придерживает его лапой и отрывает его терракотовую голову. Тёма слёзно закричал во весь голос — любимый Петрушка страдал безвинно и незаслуженно. И, бросившись к нему на выручку, Тёма насилу вырвал из пасти собаки свою куклу и теперь держал в руках её останки с повисшей на единственной нитке головой.
На пса посыпались все, какие мог знать трёхлетний ребёнок, проклятия. Угадай смотрел бессмысленно то на отца, то на сына, неуверенно вилял хвостом и как-то вполголоса скулил. А у Тёмы начиналась просто истерика, в кульминации которой он прокричал подслушанное недавно у сверстников-купчат:
— Чтоб ты сдох!
Угадай вздрогнул, сел на задние лапы и через мгновенье завалился на бок. Тёма продолжал топать ножками, плакать и говорил своей кукле:
— Мы тебя зашьём, не бойся!
Мучимый страшной догадкой отец осторожно подошёл к собаке. Какой студёный ужас, должно быть, он испытал, убедившись, что Угадай мёртв. Ах, Тёма! Ах, мой маленький ангел!
Не больше года назад Лев Сергеевич что-то похожее ощутил при других обстоятельствах. Ему тогда лишь на малое время показалось, что главное действующее лицо происшедшего — двухлетний ребёнок. К тому же это было совершенно противоположное событие, светлое и доброе. Сюжет его будто списан был с чеховского рассказа, но с невозможно счастливым финалом. Крёстный отец Тёмы, младший брат Льва Сергеевича, был земским доктором и практиковал в соседней волости. Во время неслыханно жестокой вспышки дифтерита бесстрашно спасал фабричную детвору. Много раз пройдя по краю, однажды он всё-таки оступился. Детские инфекции для взрослых — почти приговор, особенно в их захолустье. Других врачей в тех краях не было, и Лев Сергеевич только спустя четыре дня смог привезти к брату доктора — немца из ближайшего города. Крёстный Тёмы бредил, пылал и сипел, временами заходился безнадёжным кашлем до рвоты, глаз почти не открывал. Немец хладнокровно признал своё опоздание и не стал ручаться, что Александр Сергеевич переживёт хотя бы эту ночь. Сочувствуя, даже от части обещанного гонорара отказался.
Вечером, сидя у постельки сына, Лев Сергеевич разговаривал с ним о вышних силах, правящих нашим миром, об их мудрости и всевластии и о том, «что невозможно человеку, возможно Богу». И слишком вольно цитировал Евангелие:
— И ещё Иисус Христос говорил: «Там, где двое будут молиться во имя Моё, там буду и Я посреди них. И вместе с ними буду молить Отца Моего Небесного, о чём они просят». И обречённо и неуверенно добавил: — Вот нас двое. Так давай, Тёма, помолимся Господу нашему о спасении дяди Саши!
И, не смыкая влажных ресниц, Лев Сергеевич опустился на колени перед образом. Глядя на него, встал на коленки в своей кроватке и Тёма. Перекрестившись, Лев Сергеевич произнёс:
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, Ты один знаешь, что такое настоящая милость! Буди милостив к рабу своему Александру! — и погрузился в горячую безмолвную молитву о брате своём.
С простотой, свойственной только ангелам, молился о дяде Саше и маленький Тёма, пока не заснул. Лев Сергеевич через какое-то время вспомнил о сыне, прервав молитву, встал и свернувшегося калачиком Тёму переложил под одеяло.
Утром сияющая горничная разбудила Льва Сергеевича словами:
— Александр Сергеевич завтракать просят!
Удивительно, что скрытый полной тьмою собеседник неожиданно спросил:
— Ты что, улыбаешься?
Не споря и нисколько не оправдываясь, тьма отвечала тьме, что ворвались, мол, в голову смешные воспоминания. И в самом деле, не каждая ли мать расскажет вам о своём чаде пару-тройку таких историй, в которых они вместе молились, и небо послушно им повиновалось. И многие доктора могут привести из своих практик примеры необъяснимых выздоровлений. Бывает. Только и остается, что улыбнуться. И редкий отец отреагирует на такое событие по-другому. Лев Сергеевич был редким. Он не просто улыбнулся, он сразу заподозрил, что сработал какой-то сакральный механизм и привёл его в движение именно Тёма. И вот прошёл год, и тот же Тёма запускает тот же механизм. Но как разнятся результаты!
«Год назад я никому ничего не сказал, — думал про себя Лев Сергеевич, — и теперь никто из близких ничего не узнает».
Мрак продолжал тихо-тихо подвывать свою странную песню, потом была какая-то возня, будто человек хочет улечься поудобнее и перекатывается с боку на бок. И вот голос этого человека раздался совсем рядом и шёпотом:
— Помнишь, ты рассказывал, как папА тебя, совсем мелкого, в монастырь возил к старцу? Опять улыбаешься? Не молчи. Он тебя туда из-за воробьёв потащил?
— Я и забыл, что и про воробьёв тебе рассказывал! — был удивлённый ответ. — С чего ты вдруг вспомнил?
Тридцать лет и три недели назад, в далёком безмятежье кухарка протянула Тёме яблоко со словами:
— С шести деревьев одно приличное яблочко!
Этот штрих — единственное, что Артемий Львович помнил из того события отчётливо. Остальные детали память размазала, не удержала в едином контексте. Помнил он, как та же кухарка собирала в плетёное лукошко мёртвых воробьёв во дворе. Помнил, как отец с круглыми глазами шёпотом говорил с ней, а она плакала. Потом отец долго не отрывал от головы рук и весь вечер не сводил с Тёмы глаз. А последующую поездку в монастырь помнил плохо. У папА в те дни глаза всегда были на мокром месте. И он был такой добрый и такой грустный.
Помнил Артемий Львович и голос старца Зосимы, но не помнил лица. Помнил запах свечек и ладана, помнил тяжесть раскрытой книги, которую старец возлагал на его голову. Но ни слова не помнил из тех молитв, что схимник читал над ним каждый вечер в течение недели.
В одном из углов Новоторжской площади пожилая баба, почти старуха, неожиданно замерла перед патрулём из двух младших чинов и офицера с золотыми погонами. Не верила своим глазам. Потом:
— Доброго здоровья, Артемий Львович! – уверенно сказала она и поклонилась до земли.
Артемий Львович тоже опешил — никак не мог припомнить эту странную женщину. Весна уже в полную силу вступила в свои права, а она всё в валенках и полушубке, и тёплый платок вокруг головы. Лицо видно как-то отчасти. Поняв замешательство офицера, баба улыбнулась, поправила платок и хотела уж идти своей дорогой дальше.
— Неужто Лукерья Голубкина?
— Голубева.
Наконец узнал Артемий Львович свою горничную и кухарку из детства, остановил и чуть не расцеловал. Добрую память о себе она оставила в его сердце. Если бы не глупые разговоры общественности о сожительстве с ней его родителя, Лукерья прожила бы в их доме гораздо дольше, может и до самой революции. Но Льву Сергеевичу пришлось её попросить исчезнуть через пару лет после смерти маменьки.
— Я на вашего батюшку зла не держу! — с грустью, но твёрдо сказала она. И Артемий Львович ей поверил.
Проговорили они с полчаса. Сначала со смехом вспомнили о том, как гимназист Тёма учил её читать по слогам, а потом без смеха вспомнили о более ранних событиях, о воробьях. Лукерья божилась, что говорит правду. Рассказала, что в саду их за домом висело с десяток скворечников. И одной весной она сама наблюдала, как случилась война скворцов с воробьями. «Налетело жидков целое полчище и выклевало себе право на рукотворные жилища в саду. Вытеснили скворцов. Те человека боялись и пропитание себе искали в кронах старых яблонь — вредных червячков, гусениц, мотыльков склёвывали. А воробьи не боялись и кормились с мусорной кучи остатками людской трапезы. До паразитов им дела не было. Так сад и запаршивел в тот же год. Одно приличное яблочко с шести деревьев», — вспомнилось Артемию Львовичу.
— Со слезьми я на ваш сад смотрела, жалко было деревья бесплодные, мочи нет! И чёрт меня дёрнул рассказать Вам про эту беду, про то, что без повидла той зимою останетесь.
Рассказывая Тёме о садовом несчастии, о коварных воробьях, Лукерья, наверное, слишком сгустила краски, потому что первого мёртвого воробья в саду нашли тем же вечером.
— Так я ли был тому причиной?
— Вы, Артемий Львович. Вы! Вы их на лету взглядом, полным слезинок, сбивали. Истинную правду говорю!
«Опять приукрашивает, — думал Артемий Львович, — смешно ведь!»
— Я когда батюшке вашему всё открыла, его чуть удар не хватил. — И, прищурившись, добавила: — Видать, знал про вас что-то такое и боялся за вас. Недаром через неделю уже повёз в монастырь.
Патрульные солдаты, по отдельным словам беседы, долетавшим сквозь базарный шум, проявляли интерес и старались придвинуться ближе. Офицер то и дело поэтому брал бабу под локоть и отводил в сторонку.
— Мне тогда четыре года всего было. Ничего почти не помню. Каждое твоё слово для меня открытие.
— Старец Зосима только на это и уповал, что забудете и не вызреет в вас этот плод. Заклинал не оставлять вас одного, не давать играть вам в «земельки-ножички», читать над вами, спящим «Да воскреснет Бог» и причащать каждое воскресенье. А уж как в возраст войдёте, говорил, так и отступит от вас страшный дар.
— А ты почём знаешь?
— Так Лев Сергеевич мне рассказывали после паломничества вашего.
Артемий Львович почувствовал некоторую неловкость, как будто выпытал у пожилой бабы признание, о котором, собственно, и знать ничего не хотел. Надо было завершить эту тему, и офицер в двух словах рассказал о своей жизни: об изломанной карьере, о ранениях, о, слава Богу, несостоявшемся в 1914 году браке. Выяснив, где при надобности искать Лукерью, стал прощаться.
— Бросайте вы всё, Артемий Львович, и перебирайтесь к батюшке за границу!
Ещё одна загадка. Откуда ей знать, где папенька?
— Как? Через Владивосток? Да и где он теперь, ума не приложу. Последняя весточка год назад из Гельсинфорса была.
— А где же ему ещё быть, как не у крёстного вашего.
В тот же вечер в офицерском собрании, чуть не до стрельбы, повздорил Артемий Львович с одним казачьим сотником, благо увёл его оттуда близкий знакомый ещё по германскому фронту, тот, с которым спустя некоторое время попадут они в красный плен. Допивались уже на квартире. Разговорились о довоенных временах. Тогда и выложил старому приятелю Артемий Львович кое-что о своих детских чудотворениях и о встрече с Лукерьей рассказал. Немудрено. Весь оставшийся день он только об этом и думал, и ночью его прорвало.
Подпоручик особо не верил, но слушал с интересом, смеялся.
— А летом семнадцатого года в Петрограде, аккурат после присяги Учредительному собранию, нашёл меня крёстный, родной брат моего батюшки, и впервые от него я услышал что-то связное о своей детской патологии. Прежде все воспоминания мне мерещились, как из горячечного сна, а крёстный свёл их к единому знаменателю.
Подпоручик перестал улыбаться и подсел поближе.
— Дядя Саша, оказывается, ездил на родину за девяностолетним и уже слепым старцем Зосимой. Тоже его почитал. Отвёз подвижника на остров Коневец на Ладоге и через Питер возвращался к жене — дочери финского фабриканта. И будто бы Зосима дал ему иносказательный наказ — найти меня и рассказать мне всю правду. Пока был я в ангельском чине, пока был совсем ребёнком, мог не бояться своего дара, а едва подрос, моя детская злоба стала им пользоваться. А у детей желчь ядовитая. Слава Богу, отец за меня боролся и молитвами святого старца купировал моё искушение.
Подпоручик смотрел в потолок.
— Вино осталось?
— Тебе достаточно.
— Не боишься моего дара? — захохотал Артемий Львович.
— Бояться или не бояться? — и рука подпоручика рефлекторно сжала эфес сабли. Губы его оставались поджатыми.
— Когда крёстный уехал, я два дня места себе не находил. То верил, то не верил. Буквально чувствовал возвращение беса…
— А на третий день за свои высказывания о государе от барона Энгельгардта, от этого холёного ультрамонархиста, получил пощёчину в клубе и вызвал его на дуэль. Лучшего стрелка в Петрограде! Помню, помню.
— Если бы не ты, милейший друг, мы стрелялись бы с ним в ту же минуту, прямо в клубе.
— И этого разговора между нами сейчас бы не было. Вот так же, как сейчас мы с тобой тогда всю ночь просидели, и я ведь был уверен, что это прощание, что вижу тебя живым в последний раз.
— Только пили мы тогда шустовский коньяк, а не сливянку.
— И ты всё ходил по комнате и ходил, из угла в угол. Зло в кулак собирал?
Артемий Львович никак не мог понять ход мыслей подпоручика. К чему он подводит? А тот продолжал:
— Когда я разбудил тебя на заре, меня твоё спокойствие поразило. У тебя же шансов не было! Энгельгардт с завязанными глазами десять из десяти выбивал, а ты так спешил к нему на встречу — и сапоги начистил, и новый мундир, и огонёк в зрачках. Потом, когда в условленное место с задержкой больше чем на час прибыл секундант Энгельгардта, я увидел, как победно сверкнули твои глаза, но не придал этому значения. «Чёрт знает, что такое, господа, - сказал нам секундант, - барон встал с утра нездоровым и, бреясь, вдруг упал у туалетного столика. Удар. Над ним уже читают псалтырь.»
— Подпоручик, вы к чему клоните?
— Да после твоих откровений не знаешь, что и думать. Действительно, чёрт знает что такое! Эдгар По какой-то!
Улеглись господа офицеры под утро. Разговор их закончился благородным обещанием не возвращаться к откровениям Артемия Львовича никогда. Все мистические эпизоды из жизни ротмистра Пушкина — это фатальное стечение совпадений, решили они, и бабские, детские, поповские домыслы. Не могли они иметь другой природы, потому что не могли…
Между тем темнота, разделявшая вчера и завтра, дала слабину. Там, где глаза пару часов назад искали звёзды, Артемий Львович боковым зрением заметил появление чуть более светлого пятна и как будто воздуха морозного вдохнул. Глянул в упор, и привидение исчезло. «Ещё поживём», — успокоился он, но, отведя глаза в сторону всё так же невидимого собеседника, на месте звёзд опять увидел заплесневелое пятно.
— Светает, — разжал он пересохшие губы.
Подпоручик молчал. Скорее всего, он и не слышал, что произнёс Артемий Львович. Отталкивал от своей лодки химер.
— Ты пальцы ещё чувствуешь? Третьи сутки пошли, как нам руки связали.
— Что? — спустя битое мгновение ответил подпоручик. — Какие пальцы, господин ротмистр? О голове надо думать…
— Плакать надо о голове.
— Артемий Львович, — взорвался боевой товарищ, — с твоим-то даром плакать?
Его голос гремел с высоты. Ротмистр и не заметил, когда подпоручик успел встать на ноги.
— Возьми себя в руки! Ты же можешь нас вытащить! Ты, мыслью поражающий лучших поединщиков на расстоянии! Неужто с этими хамами не поквитаешься? Тебе же не сравнить насколько больше моего досталось и прикладами, и сапогами. И на дыбе повисел, и на раны твои матросы мочились. «Ваше благородь, сумеешь нас перебороть?» Вот и перебори! Артемий Львович, очнись и озлись на них! Их тут четверо всего осталось. Заклинаю!
— Мы же условились не вспоминать об этом.
— А теперь надо вспомнить! С чёртом биться — чёрту кланяться. Выживем сегодня — уйду на Афон и отмолю тебя, Артемий Львович!
Артемий Львович молчал и злился почему-то только на своего товарища. По отношению к красным было другое чувство. Сильное, но уступающее тому, что он чувствовал в детстве по отношению к воробьям.
— Чушь это всё!
И, не стерпев такого ответа, подпоручик босой ногой так пнул Артемия Львовича, что тот пропустил и настоящий рассвет, и истошный крик петуха, и топот конских копыт вокруг сеновала. В чувство его привёл не матрос, а красноармеец ведром холодной воды.
— Подымайся, ваше благородь! Пошли!
От сеновала до хаты, от которой доносились нервные голоса, вокруг ещё одного строения было с полсотни саженей, не больше. Небо моросило тёплым бисером. Пахло сырой землёй и навозом.
— Всё, в расход? — хорохорясь, спросил у красноармейца подпоручик, с надеждой глядя при этом на Артемия Львовича.
— Товарищ Голубев приехал, — перевешивая винтовку с плеча на плечо, ответил красноармеец. — Арсений Львович сначала потолковать с вами хотел.
Подпоручик поддерживал ротмистра и шептал ему с отчаяньем в голосе:
— Давай же, Артемий Львович! Злись, злись….
Но ротмистр думал уже совсем о другом.
Выйдя из-за угла глинобитной постройки, пленные увидели с десяток вооружённых красных у дома и четверых матросов в стороне. На крыльце стоял молодой человек в кожаном френче с маузером на боку и пытливо переводил свой взгляд с одного связанного на другого. В душе ротмистра что-то затеплилось, но как только взгляды Артемия и Арсения Львовичей встретились…
Грянуло несколько выстрелов, и под ноги товарищу Голубеву упала ручная бомба. Взрыв. Гиканье, конское ржание, беспорядочная пальба, какие-то всадники с шашками наголо.
— Ай да Артемий Львович! — завопил подпоручик. — Ай да Пушкин, ай да сукин сын!
Ещё один взрыв и ещё больше всадников в крестьянской одежде, в мундирах с чужого плеча, в рыжих папахах. Один матрос ещё отстреливался от них из-за курятника, троих его подельников уже рубили нежданные гости. Красноармейцы не успели развернуть пулемёт, и их сопротивление было обречено. Конвоир офицеров бросил винтовку, надеясь утечь огородами. Выстрелы постепенно стихали. Запах пороха и крови. Малороссийский смех, малороссийский говор наполняли двор. Товарищ Голубев лежал на крыльце без движения, и бандиты смело перешагивали через него, спеша проверить хату.
Связанные офицеры у себя за спиной услышали неспешный топот копыт. Из-за угла выехал на сытом жеребце румяный здоровяк в обвислых усах, с окровавленной, вероятно, об конвоира, шашкой.
— Тю-у-у, — загадочно произнёс он, увидев связанных, и расплылся в людоедской улыбке. — А подывитеся, шо это у нас таке? Никак офицера? Ваше благородь, попалися?
Подпоручик так и не успел оценить, как изощрённо судьба посмеялась над ним напоследок. Он только что ликовал, видя, в каких позах корчатся на земле красноармейцы, и вот вместе с черепом бандитская шашка располовинила его улыбку. Самодовольно выпрямившись в седле, краснорожий любовался своей работой. Потом, заслышав женский визг, приподнялся в стременах и решил пришпорить коня. Ну и шашка, конечно же, ещё раз взметнулась в воздух.
Артемий Львович, всё глядевший в сторону лежащего на крыльце красного командира, успел подумать: «Брата, вот чего мне не хватало всю жизнь».