Лея Алон (Гринберг)
«В нём вечный лад поэзии звучал»…
…Я вновь и вновь возвращаюсь к старой видеозаписи: Лейбу Левин читает стихи Ицика Мангера… Не могу оторвать взгляд от этого тонкого выразительного лица, от его глаз, то полуприкрытых в задумчивости, то смеющихся, от его удивительных говорящих рук.
Лейбу Левин
Всё в нём живёт, устремляется тебе навстречу. Но он не с тобой. Он наедине с самим собой. Наедине со своей душой, со стихами, которые читает. Читает ли, поёт ли? Живёт ими…
Лейбу Левин – мастер художественного чтения, певец, композитор, поэт. Только у поэта может быть подобное восприятие мира, только поэту дано найти такие яркие неожиданные краски, чтобы слова, подобно парусу под порывом ветра, вдруг ожили, затрепетали, устремились тебе навстречу… В какой-то неведомой тебе дали они, эти слова, встречаются с музыкой. И это соединение так естественно, что, кажется, они так и родились вместе: слова и музыка. И ты забываешь, что стихи эти написал не Лейбу Левин, а совсем другой поэт, но он, Лейбу Левин, проник в глубину текста, вложил в него свою душу, открыл в нём, может быть самому автору неведомый пласт, и теперь, на сцене, этот текст обрел вторую жизнь.
Был строен он – возвышен и высок.
Был – в чёрном –
острой чёткой тенью,
Как будто прикасаясь к струнам строк.
И – словно флейта в удлинённом горле –
Так голос пел, меняя высоту,
Отмеривая свет и красоту
И взвешивая радости и горе.
В нём вечный лад поэзии звучал,
Он нёс её, борясь с теченьем.
И выплыл на ковчеге вдохновенья,
И вечное – бессмертию отдал.
Так на заре его молодости, выпавшей на тридцатые годы, эссеист и поэт Меир Харац, знавший Левина в Черновицах, писал о необычном таланте молодого человека, назвав его певцом, а своё стихотворение – «Портретом певца».
С родителями и сестрами. Черновицы, 1927
«Возвышен и высок» – эти слова поразили меня своей точностью: спустя целую жизнь, оставившую свой след на всём облике Лейбу Левина, он был по-прежнему возвышен и высок. То была душевная высота, которую не стёрли годы страданий и потерь. На видеозаписи – Лейбу Левин, постаревший, поседевший, но, как и в былые времена, по-юношески строен, с лицом грустного клоуна, читает – нет, скорее поет «Грустную песенку» Ицика Мангера. И передо мной возникают вдруг образы и трёх оловянных гвардейцев, и капрала в геройских усах, и поэта, который принёс «для юной царевны с небес золотую звезду».
Когда-то за рюмкой красного вина в одном из черновицких винных погребков Лейбу пел эту песенку самому Ицику Мангеру. И сюжет её заиграл вдруг иными красками: как часто на пути золотой звезды – дара писателя или поэта своим современникам – стоят оловянные солдатики, силой своей власти преграждая ей путь в царство красоты и духа.
Лейбу Левин называл себя «Ворткинстлер» – «художник слова». Каждое слово являло ему своё лицо. Так художник, бросив взгляд на окружающий его пейзаж, различает оттенки цвета, его малейшие нюансы. Слова раскрывали перед ним свою тайну. Он чувствовал стихотворение так, как будто оно родилось в нём, иначе он не мог бы его читать со сцены. Среди его творческого наследия есть и собственные стихи, но он не считал себя поэтом. Он писал музыку, но не считал себя композитором. Он не знал нотной грамоты, но стихи, став песней, словно обретали крылья…
«Его единственным инструментом, рабочим станком был он сам, его собственное тело, лицо, язык, голос, руки, – которыми он владел в совершенстве, не имея другого орудия и не нуждаясь в нём… Он сам был струнами арфы. И была одна мелодия, на которую он отзывался каждой из них, всеми ими: идиш, еврейская литература, музыка, еврейское бытиё. Он пел эту мелодию всю свою жизнь», – написала об отце Рут Левин.
Однажды Рут, учившаяся живописи, нарисовала грустного клоуна, а ей сказали, что это её отец… В его глазах даже, когда он был весел, жила та самая неизменная еврейская грусть…
Когда-то они были дружны – Ицик Мангер и молодой человек с сияющими карими глазами, которому предсказывали большое будущее. Они были даже чем-то похожи, Ицик Мангер и Лейбу Левин: тонкие одухотворённые лица, вьющиеся чёрные волосы над высокими лбами… Но было между ними и глубокое внутреннее сходство: оно таилось в их мироощущении, а любовь к языку идиш, объединившая их, была лишь отражением связи их душ с еврейскими корнями.
Много лет назад я явственно ощутила всю глубину связи еврейского слова и еврейской души. Было это в Риге. Фрида Михельсон, чудом уцелевшая в Катастрофе, рассказывала мне о расстреле латвийских евреев в Румбульском лесу и неожиданно перешла на идиш. И я, не знавшая языка, поняла вдруг, что только идиш и мог звучать в минуты прощания, когда словно прорывается из глубин человеческой души суть её. Лишь эти слова с такой полнотой могли выразить всю любовь и боль еврея перед вечной разлукой. Они хранили память о тепле родного дома, его особой атмосфере, о верности своим традициям даже на пороге смерти… И здесь, на краю могилы, продолжало звучать полное нежности: «мамэле», «татэле», «тохтэрл» «зунэле майнс»…
Может быть, с тех пор, так и не выучив идиш, я чувствую необъяснимую тягу к еврейскому слову… Но только благодаря Лейбу Левину, желанию глубже проникнуть в его духовный мир, я впервые прикоснулась к поэзии Ицика Мангера, Шмуэля Галкина, Льва Квитко, Шике Дриза, Хаима-Нахмана Бялика, Галперна Лейвика … Какой огромный пласт нашей культуры остался сокрытым, похищенным у нас, чтобы мы не знали своего собственного наследства, чтобы не проснулось в нас чувство национальной гордости… «Похищение законного наследства». Эти слова написал Ицик Мангер в своём письме Самуилу Галкину. Он знал, что обращается к тому, кого уже нет на свете. Но ведь живому Галкину он, в то время гражданин Америки, не мог написать, чтобы не причинить вред поэту, вот он и пишет мёртвому, признаваясь в своей любви к нему и выражая свою боль о судьбе еврейских поэтов. Он сравнивает их с немыми нищими на советской «свадьбе». Им оставили лишь мимику без слов, танец теней без музыки. «В Вавилоне языков Советской империи лишь еврейское слово осталось без звука и без отзвука…» О еврейских буквах он пишет так, как пишут о страдании человека, всем сердцем сопереживая ему: «Опалённые огнём и поруганные. Растоптанные и осквернённые. Утонувшие в слезах, они не в силах были взглянуть на парадные литеры кириллицы…»
Портрет Лейбу Левина работы Жиля Перахим.
Бухарест, конец 30-х годов
Читая избранную прозу Ицика Мангера в переводе с идиш сестёр Гиты и Мирьям Бахрах, изданную в Израиле, я словно приникла к роднику народной мудрости с его Золотой Павой, остряком Гершеле, хроникой города Коломея, где прошло его детство, но к стихам я, по сути, прикоснулась только сейчас, хотя не раз слышала его песни, считая их народными.
Стихи в переводе на русский язык сохранили лиризм, пробивающийся сквозь печаль и юмор. Читая их, я слышу музыку. Она приходит ко мне издалека, словно и она скиталась с еврейскими поэтами по дорогам изгнания:
О видение осени, одинокой и дивной печали…
Вот уж скоро Бал-Шем-Тов святой побредёт
в твоей сумрачной дали;
И серебряной речке, без сил шелестящей на плёсе,
И белесой берёзке с её лебединой песней,
И горячечно-алой луне, полыхающей в облаках,
Отойти будет легче на вещих его руках.
Ицик Мангер. «Видение осени». Пер. с идиш Рут Левин*
Лейбу Левин был певцом языка идиш. И так естественно, что стихи Ицика Мангера – принца еврейской поэзии – влились в его репертуар. Ицик Мангер любил свои стихи в исполнении Лейбу Левина, любил написанную к ним музыку. Порой и сам исполнял стихи, ставшие песней.
Он говорил: «Мне дорог каждый, у кого есть талант, и кто пишет на идиш".
У Ицика Мангера и Лейбу Левина был один и тот же священный талисман. Их детские сны провожали одни и те же мелодии, их еврейские мамы пели им одни и те же колыбельные песни. И были в этих песнях «рожинкес мит мандлен», и белая козочка, и золотая пава. И так же ушли в огне войны в вечность их мамы и папы, братья и сёстры. И каждый из них по-своему, но очень похоже, писал об этих потерях.
«Золото павы – печальное золото. Любовь и мечта идут рука об руку». Это слова Мангера. И золотая пава, и белоснежная козочка Ицика Мангера будут качать пустую колыбель, потому что не осталось тех, кому пели свои песни еврейские мамы… Нет больше Янкелэ, нет больше Ицика…
Нет больше мамы, но продолжает жить её любовь…
Давным-давно уж мамы моей нет,
Но мамина любовь по свету кружит,
раскрыв объятья, заслоняя ветер.
Она бессонье улиц усмиряет,
Зайчат в лесу от сглазу заклинает
и малых мошек называет: «Дети».
Любовь ей не дает покоиться в могиле.
А то молитвенник раскроет, что о звездах,
и молит, молит Бога, чтоб не бросил.
Во сне моем сияют ее слезы…
Ицик Мангер, «Любовь»
А Лейбу Левин, как бы окинув пройденный путь долгим взглядом, и увидев в свете памяти потерянный дом и всё, что было для него так свято, переложил свои мысли в стихотворение «Священный талисман»:
Я взял с собою в дальний путь,
Тяжелый путь, суровый путь,
И в край чужой пронес тайком
Свой талисман священный –
Ту козочку,
Ту белую,
Из сказочки,
Из песенки,
Родную колыбельную,
И в счастье, и в крушенье.
И много долгих волчьих лет
Ее дыханием согрет,
Страшился худшей я из бед –
Не дай Бог, растерзают
Ту козочку,
Ту белую,
Из сказочки,
Из песенки,
Родную колыбельную,
Что чуда ожидает…
Какие видения прошли перед его глазами, когда он писал эти строки? Он боялся возвращаться в прошлое, но оно глубоко сидело в нём, временами напоминая о перенесённых страданиях и о чуде спасения. Порою, оставшись наедине с собой, он словно видел эту картину: штабеля замёрзших трупов, похожие на штабеля дров. И он среди них. Обмороженный, потерявший сознание, он бы, конечно, погиб, если бы не она, его ангел-спаситель, лагерный врач Цецилия Абрамовна Гутерман. Уже потом, когда она выходила его, рассказала, как проходила мимо непогребённых тел, и ей почудилось, что кто-то зашевелился. Склонившись над телом, прислушалась и уловила слабое дыхание. Он был ещё жив, и она выходила его и добилась разрешения лагерного начальства оставить в больнице фельдшером. Два еврея, они хорошо понимали друг друга. Она была женой расстрелянного «врага народа», а он «румынским шпионом»… Когда её освободили, он писал ей в Москву. Он ещё ничего не знал о судьбе оставшихся в Черновицах родных, его арестовали в сорок втором году, как подданного Румынии, обвинив в шпионаже, и по 58-й статье приговорили к пятнадцати годам заключения. Связь с домом была потеряна. Он был оторван от всего мира. Порой, когда болело измученное тело, и он не мог уснуть, он повторял стихи, и они приносили облегчение душе: «Летела пава золотая, летела, / А ночь золотыми очами глядела, / Светлый мой, усни, усни./ А ночь золотыми очами глядела, / И ты был смычком, а я скрипкою пела…/ Это была «Колыбельная влюблённому» Анны Марголиной. С каким вдохновением он работал тогда над сборником песен «Зекс шлофлидер» – «Шесть колыбельных», написанных на стихи разных поэтов. Он вышел в Черновицах в 1939 году. Одна из колыбельных была написана на стихи Галперна Лейвика, но сегодня ему были ближе совсем другие его стихи. Всё, что тот пережил в царские времена, сегодня проходит он, почти в тех же краях. Приговорённый к пожизненной ссылке где-то в Якутии, на реке Лене Лейвик бежал и добрался до Америки. В строках, полных драматизма, он передал состояние души беглого каторжника: «На дорогах Сибири / Найдёт кто-нибудь лоскуток от рубашки, / Ботинок разорванный мой. / Обрывок ремня и осколок от глиняной чашки, / Страницу из Книги Святой…» Пер. Исроэля Некрасова.
Сегодня не убежишь… Это не царская ссылка, а советская тюрьма… И она куда страшнее. Если когда-нибудь ему будет суждено вновь писать музыку, он обязательно напишет её на стихи Лейвика о неволе… Он так глубоко чувствует их, особенно это:
Где-то там, далеко, расстилаются земли запретные,
Диких гор серебристая синь и леса заповедные;
……………………………………………………..
Кто-то там, далеко, одинокий лежит в заключении,
На челе его день умирает зарёю вечернею;
Где-то кто-то бредёт, занесённый снегами глубокими,
и пути не находит в запретные земли далёкие.
«Где-то там, далеко»
Однажды ему привиделся тяжёлый сон. Затмение солнца. И в кроваво-красных сполохах на поле стоит его мама. Ему казалось: она пришла проститься. От сна осталось необъяснимое чувство тяжести. Он не выдержал и пересказал сон соседу по бараку. Ждал и боялся ответа, будто был в нём приговор. Сосед оказался беспощадно прям: «Блут фун мамэ – ликуй хамэ». – «Затмение солнца – кровь матери».
Вот тогда под впечатлением сна родилась песня: «Водит меня моя доля по сибирским трактам».
Водит моя доля по путям сибирским.
Отовсюду, ухмыляясь, смерть идёт навстречу.
Так мы рядом и шагаем, как два лучших друга –
Я и смерть, но след её на снегах не виден…
И всё-таки он выжил, отсидев четырнадцать лагерных лет. Когда его арестовали, ему было двадцать восемь. Казалось, жизнь только начинается, всё впереди, а сейчас – за сорок, и он должен начинать всё сначала. Он чувствовал: в глубине души просыпается страх, неуверенность. От двоюродного брата знал, что вся его семья погибла: родители и две сестры. У него больше нет дома. В Черновицах его никто не ждёт. Сможет ли он когда-нибудь вернуть утраченный мир: вновь выйти на сцену, писать музыку, работать над стихами? Единственным близким человеком была Цецилия Абрамовна. Приехав в Москву, он постучал к ней. И судьба, словно вознаграждая за страдания, преподнесла ему самый дорогой подарок: любовь. Он встретил Шуру, дочь Цецилии Абрамовны. Их любовь была чудом, в которое он давно перестал верить… На одной из фотографий они вдвоём: мужчина и женщина, улыбаясь, смотрят друг на друга. То взгляд влюблённых, сияние их глаз говорит больше объятий и поцелуев. Когда много лет спустя после этой встречи Лейбу не стало, Шура вместе с Рут начали работать над сборником его песен.
«Слово и мелодия»… Эта прекрасно оформленная книга сейчас передо мной. Изданная на трёх языках: идиш, иврите, английском, она включает в себя сорок девять из восьмидесяти композиций Лейбу Левина на стихи еврейских поэтов в фортепьянной обработке замечательного музыканта Ханана Винтерница, с вступительным словом Нехамы Лифшиц и других известных израильских музыкантов, и самой Рут, написавшей вступление и эпилог. Книга коротко знакомит и с самими поэтами, стихи которых Лейбу Левин положил на музыку. Кончала книгу Рут одна. Шуры уже не было в живых. Когда через десять лет после начала работы, она принесла антологию домой, была годовщина смерти мамы. Горела свеча. Ночью Рут проснулась и увидела: огонёк свечи танцует… Словно от радости… Словно душа её мамы чувствует: исполнилось то, чего она так ждала. Ту ночь Рут вспоминает со слезами на глазах. Она выполнила свой долг перед памятью отца и матери.
Книгу Рут посвятила сыну, своему мальчику, своему Лейбелэ…
Рут Левин .Фото Диляры Мурадовой
Но возвращаясь к книге жизни Лейбу Левина, я чувствую, что забежала далеко вперёд. Именно сейчас не стоит торопиться. Лейбу был счастлив… Его согревала любовь. И он вновь – у письменного стола, перед ним раскрыта тетрадь, и он записывает стихи и прозу, составлявшие когда-то его репертуар. В другой тетради – еврейские народные песни, которых он помнил великое множество. Дома они пели за субботним столом, вечерами… Отец любил хасидские песни, мама – еврейскую поэзию, а девочки, Хайка и Дора, как и он сам, всегда готовы были поддержать любую песню… Всё ушло, но то главное, что олицетворял еврейский дом – дух его – продолжает жить в нём.
А потом родилась Рут, его девочка, светлый чудесный ребёнок. Он пел ей свои колыбельные. Она впитывала их, ещё не зная, что это вошло в неё на всю жизнь. «Песни жили и, как живые, чуть-чуть волновались и менялись в лице при каждой новой встрече – исполнении, теснились и радовались, когда рождалась новая. Я знала их в лицо и отличала каждую по походке, по складкам платья, по выражению папиных губ, рук, колен. Одна пускалась танцевать, как дождик по дырявой крыше, другая заламывала руки, третья подмигивала мне, маленькой, и вдруг расцветала…»
Он гулял с ней по зимней Москве и учил её правильно дышать. Он говорил ей: «Нельзя открывать рот, дышать надо только носом». Свой опыт он приобрёл в лагере. Он знал: мороз обжигает горло и лёгкие. Он учил её ходить по кромке тротуара, смотреть только вперёд, не бояться… Ничего не бояться. Ему ли не знать, что стоит дать слабинку, и так легко потерять себя…
Но и в эти счастливые годы пережитое в лагере неожиданно напомнило о себе. Он вернулся на сцену, выступал вместе с Нехамой Лифшиц: она пела, он – читал стихи. За три эти года она стала его близким другом. Однажды прямо на сцене он потерял сознание: сказалась полученная в лагере травма головы – падение с грузовика. Потом это стало повторяться всё чаще…
В эти же годы он познакомился с Самуилом Галкиным. Оба вспоминали своё лагерное прошлое. Галкин тоже сидел в Сибири. Они читали друг другу стихи, напевали мелодии народных песен. Галкин был родом из Белоруссии, Лейбу из Румынии, но их песни несли то же настроение, тот же еврейский дух. Лейбу написал музыку на два стихотворения Галкина. Вот одно из них в переводе Рут.
Моя драгоценная, сердце моё
Видишь, твержу, повторяю одно:
Моя драгоценная, сердце моё!
Ужели конец, неужели прошло?
Ужели мне видеть тебя не дано?
Тебя и красы твоей чистое дно?
Моя драгоценная, сердце моё!
А может, вернёшься и явишься вновь,
Восстанешь из жара и блеска стихов,
Стихов, сотворённых тобою – не мной?
Моя драгоценная, сердце моё!
Видишь, твержу, повторяю одно:
Моя драгоценная, сердце моё!
В один из дней его ждало письмо из Черновиц. Его просили выступить на юбилее памяти Элиэзера Штейнбарга. Черновицы звали его. А может быть, это звала его собственная память?.. Мысль о возвращение в Черновицы пугала его. Но он чувствовал, что должен побывать там, какую бы боль ему ни причинила встреча. Пройти по тем же улицам, вернуться в свою молодость, в те далёкие, счастливые годы… Имя Штейнбарга напоминало о творческом взлёте тех незабываемых лет. Басни Штейнбарга он читал со сцены ещё до их публикации. Любил их языковую и звуковую игру, неожиданные образы: кнут и кляча; дым и туча; иголка и штык… Нет, не у Эзопа заимствовал баснописец свои образы. Они несли еврейскую глубину, в них жила еврейская грусть и пробивался еврейский юмор. Разве может маленький носовой платок из басни «Книга, башмак и платок» – «Бихл, шихл, тихл» – сравниться с башмаком? У башмака такие богатые воспоминания: он был на ногах самых великих мира сего… А книга, которой дана такая власть над чувствами человека? Что он значит, платок, рядом с ними? Нет у него ни силы, ни власти: «Я не сотворю грозу, / Не осилю духа. Что ты! / Долг мой и моя забота: / Со щеки стереть слезу…» Вот она, суть маленького платка: утереть слезу… Пер. Ольшевского.
Лейбу помнил, как многотысячная толпа провожала Штейнбарга в последний путь и его слова, высеченные на голубом, как небо, памятнике. Это были первые строки басни «Молот и кусок железа» из его посмертного сборника. На русском языке они звучат примерно так:
Грустно, дети, на земле широкой, на огромной!
Горько! Так хоть басенке порадуемся…
Подобно реке в половодье, стихи и проза в его исполнении, вырвавшись за привычные рамки книги, пришли в города и местечки Румынии, зазвучали в больших и малых залах, библиотеках, частных квартирах. Он нёс своим соотечественникам еврейское слово и чувствовал их горячий отклик. Всё это он вспоминает сейчас, стоя на сцене, перед переполненным залом, всматриваясь в лица людей. В зале много молодёжи. Новое, незнакомое поколение. Но они знают его имя, они пришли, чтобы услышать его… Его приветствуют стоя. Долго не смолкают аплодисменты, не давая ему начать…
Неужели он дожил до этих минут? Давно он не испытывал чувство такой полноты, такого счастья…
С чего он начнёт? Он выбрал басню «Дым и туча». Штейнбарг написал её до Катастрофы, дым концлагерей ещё не поднялся к небу. Это будет позже, после его смерти, но в поэте словно пробудился дух пророчества: «Как душа нагая, отлетевшая от плоти, / Вьётся чёрный дым над крышей, / Вьётся, кружится, змеится, уносясь всё выше / В голубой простор…»
Бежать от земли, этого ада, к солнцу, раствориться в небесной голубизне… Но вот на пути его туча. С небес спешит она на землю. Нет, ему, дыму, не понять её: «– Бог с тобой? Куда летишь? В тот ад?»
Но туча непреклонна: «Я вниз, я вниз должна… / О, пойми, душа моя полна / молниями, громом и слезами…» Пер. Г. Перова
Не так ли и человек: подобно туче, видит он смысл своего существования в том, чтобы напоить землю, отдать ей то, что переполняет его душу… Не так ли жил и он сам?
Звучит его родной идиш. И кажется ему, что он сберёг его, согрел своим дыханием. В тайшетских лагерях и на лесоповале в Ухте. Он повторял строки народных песен, услышанные в доме. Вновь и вновь возвращался к ним. Только бы не забыть. Только бы уберечь от стужи…
«Хочу переложить еврейское страдание на еврейский язык», – напишет он много лет спустя, уже в Израиле, когда переведёт с немецкого языка на идиш стихи Зельмы Меербаум-Айзингер, еврейской девочки, восемнадцатилетней поэтессы, погибшей в лагерях Транснистрии.
Вглядываясь сегодня из своего далека, я думаю: как жаль, что ему не дано было знать, что его Рут, его маленькая Рутэле, своими смешными косичками и чистым голоском умевшая, как никто другой, согреть его сердце, с которой он словно оттаивал от холода пережитого, будет исполнять его песни в его родном городе, на той же сцене, где и он когда-то.
Мог ли представить, что его девочка, примерная пионерка, воспитанная в советской школе, впитает в себя еврейский дух, почувствует красоту незнакомого ей языка, и тысячная аудитория будет аплодировать ей, как когда-то аплодировала ему? И кому-то её тонкий профиль, с такими же прекрасными, как у него, глазами, напомнит его, молодого. И какая-то старая женщина, с трудом поднявшись на сцену, отблагодарит её теплом своего поцелуя. За то, что пошла дорогой отца. Хранит память о нём…
От него перешла к ней артистичность, высокий вкус к поэзии и искусству, но главное – любовь к еврейскому слову. Она напишет об Ицике Мангере: «Он был олицетворением всего того, чем папа жил и дышал… И всегда у меня было ощущение, что я дотрагиваюсь до чего-то особого, очень живого, горько-сладкого, как сам идиш, и пронизанного сиянием звёзд, вишнёвым цветом, дорожной пылью. Мангер – волшебник. Самые простые слова расцветают у него под пером, и ты то смеёшься, то плачешь, и не можешь оторваться от этого чистого источника поэзии!..»
Казалось, Лейбу из своего далека помогает ей обрести своё место в этом мире. Она стала актрисой, певицей. Основу её репертуара составили песни на идиш, песни Лейбу Левина. Она несёт их из страны в страну, словно на крыльях любви...
Приближались семидесятые годы. Евреи покидали Москву. Будто невидимая волна гнала их к незнакомому берегу. Пришёл и его час. Он вспоминал строки Иегуды Галеви: «Я всю роскошь Испании брошу, если жребий желанный, высокий / Мои очи сподобит узреть прах священных руин на Востоке». Да, прав был Иегуда Галеви: они жили на Западе, а душа звала их на Восток. Уже в Израиле Лейбу прочёл стихи Ицика Мангера:
Виноват ли я, о Вседержитель,
Что смертельно устал от дорог,
И к стопам Твоим низлагаю
Эту горстку усталых строк?
Мой Бог, мой Творец, Властелин мой,
В блеске предвечного дня
Лягу я в облако белое –
Ты убаюкай меня.
Так усталый путник переступает порог дома, с трепетом, нежностью, надеждой…
Мангер покинул Америку, где жил все последние годы, и где его не оставляло чувство одиночества. После долгих скитаний Израиль – его последнее пристанище. Осмысливая прожитое, он писал своё последнее стихотворение: «Много лет я скитался в чужой земле».
«У Кинерета синего, поражён / В своём рубище буду стоять, / Неприкаянный принц, что обрёл свою синь, /Свою синь – вековечную свою мечту. / Не буду лобзать твою синь – просто так, / Словно в тихой молитве / буду стоять…».
Встретиться им не довелось. Когда Лейбу ступил на землю Израиля, Мангера уже не было в живых.
В Израиле Лейбу дописал концовку к стихотворению «Священный талисман». Он воспевает свой священный талисман, сказочную белую козочку из материнской колыбельной. «Пусть разомкнет свои уста / Мой талисман священный…» Он был ещё полон творческих сил и, как когда-то в Румынии, мечтал, чтобы стихи и проза на идиш, подобно реке в половодье, пришли к слушателю. Однажды, после его выступления в Иерусалиме, о нём написали: «На сцене – волшебник»...
Но выступления Лейбу были очень редкими. Идиш почти не звучал на израильской сцене. В глазах молодой страны он был символом галута. Свою боль Лейбу перелил в слова:
Кому я буду петь, кому?
И некому и поздно…
Хоть к небу голову закинь
И пой далёким звёздам.
Эти звёзды ведь твои,
Все твои, подкидыш.
Боже, ведь должны они
Понимать на идиш…
Такие яркие строки, что кажется ты видишь его – одинокого путника, изливающего свою боль небесам… Пройдет много лет, прежде чем в Израиле изменится отношение к идиш. Но Лейбу оставался верен себе. Он жил в мире поэзии. Он писал песни на стихи любимых поэтов. И вновь происходило чудо: где-то там, в неведомой нам высоте, слова и музыка соединялись. И рождалась песня. Он только не знал, что Рут подарит его песням крылья. И их услышат не только в Израиле…
А я вспоминаю строки Меира Хараца:
В нём вечный лад поэзии звучал,
Он нёс её, борясь с теченьем,
И выплыл на ковчеге вдохновенья,
И вечное – бессмертию отдал.
Сатирическая свадебная песня. Исполняет Лейбу Левин. Архивная запись (70-е годы).
«Печальная песенка» в исполнении Лейбу Левина. Архивная запись (70-е годы).
«Печальная песенка» в исполнении Рут Левин
* Здесь и далее, где не указан переводчик, переводы Рут Левин.