litbook

Проза


Септима0

1.

Петро!!!

Я с конфетой «коровка» в руке бегу по нашему севастопольскому двору к черному провалу двери в моем доме. За мной гонится Сундук. Я уже слышу его противное сопение за спиной, когда меня что-то бьет в лоб так, что я падаю навзничь прямо в руки Сундуку. Он обнимает меня и пытается поставить на ноги.

– Сундуков, прочти «Широка страна моя родная», – говорит ему училка Тамара Степановна.

– Широка страна моя родная, много в ней подушек-простыней… – тихо и медленно говорит Сундук и опускает меня на землю.

Петро! Що ти?

Ночью меня уже повалили на спину и прижали к булыжнику, в последний момент я вижу грязное, серое днище бетонной урны, которое кто-то опускает мне на лицо. Нет – это не я. Я не знаю, кто этот убитый человек. Но – это и я.

Хлопцi, Петра вбили!

Я с плотогонами на Черемоше. Крепконогие парни в гуцульских кептарях, скаля зубы, выставили вперед три огромных весла, грохот воды на порогах, буковые бревна шевелятся подо мной…

Дихає… Вiн дихає!

Нет, это бревна затора на Подкаменной Тунгуске, стволы встают дыбом, я проваливаюсь, пытаюсь вынырнуть, но бьюсь и бьюсь лбом о бревна.

В свiдомостi?На третiй поверх![1]

Внизу подо мной колышутся стоящие вертикально фигуры. Это Черное море, в глубине с железом на ногах вишу я вместе с белыми офицерами. Нет, я не воевал в Крыму в гражданскую, но это и я, выброшенный прибоем на темные гальки в Херсонесе. Я ползу, обдирая колени, чтобы убежать от черного вала за спиной. 

 Как страшно быть всеми убитыми сразу. Я не хочу…

Контуженные могут с пулей в голове лежать и ничего не чувствовать. В шоке. Как живые мертвые.

Это обо мне?

Чайку, мiй хороший?

 Я пью.

Тишина в темноте. Шаги, многоног...

Rubber bullet wound to the forehead.

Oh, my God! Is he conscious?

– Perhaps…[2]

Это обо мне?

Чья-то рука.

– Петро

– Василь. Я… видел… лицо… того, кто меня убивал, – шепчу я.

 

Летят, летят бомбардировщики. Их тяжелое «у-у-у» висит в небе…

 

2.

В Чернигове украинский пограничник долго сравнивал мое лицо с фотографией в паспорте. Я понимал его затруднение: выбритый череп, опухшая, небритая физиономия и повязка на голове до самых глаз никак не сходились с фото пятилетней давности. Наконец он вздохнул, шлепнул печать, положил паспорт на столик и вышел. Солдатик, сопровождавший его, обернулся в дверях купе и подмигнул мне. Я, как смог, ответил ему тем же. Мы поняли друг друга.

На белорусской стороне меня сличали с фотографией по очереди пограничник, его начальник, и, наконец, появился некий гражданин в синей куртке, державший в руках мой паспорт и командировочное удостоверение. Он сел на скамью напротив меня, помолчал и сказал:

 – У Вас просрочена командировка.

– Да, я сейчас в отпуске за свой счет.

– Понятно. Что с Вами случилось, Петр Ильич? – почти участливо спросил он.

– Бывает, – подумав, ответил я.

– Бывает, конечно, – согласился он, ожидая продолжения.

Я посмотрел в окно на суетящихся на перроне людей.

– Ну хорошо… – сказал гражданин, – тогда… – он встал. – Тогда счастливо добраться домой.

– Спасибо.

Друзья с Майдана купили мне билет в двухместное купе, и я проспал практически до Петербурга. Я видел во сне Севастополь. Мы с папой идем в Казачью бухту к секретным дельфинам. Ученый по имени Михаил Павлович выводит нас на деревянный бон, и вдруг из воды вылетает прозрачная медуза и плюхается папе на погон. Я вижу лицо дельфина – он улыбается.

– Он почему-то не любит людей в форме, – смущенно говорит Михаил Павлович.

Дельфин выпрыгивает из воды, падает всем телом перед самым боном – лавина воды обрушивается на нас. Поток смывает меня с бона, и я уплываю на дельфине в голубое море, все дальше и дальше. Мы вдвоем.

Я проснулся. Утро. Купе. Что-то очень важное случилось со мной, я не сразу понял, что именно – а это ушла боль, мучившая меня десять дней кряду. Я сел. Мужчина в шортах напротив меня разгадывал сканворд.

 Я открыл дверь своим ключом и вошел в квартиру. Мама выбежала из комнаты и замерла, увидев меня с забинтованной головой. Маленькая, хрупкая, испуганная. Я поставил сумку на пол. Мы обнялись.

Мама помогла мне снять повязку. Гематома на моем лице уже не такая страшная, как та, черно-синяя, что щелками заплывших глаз я увидел в крохотном зеркальце медсестры. Он попал мне над самыми бровями, точно в «чакру аджна», третий глаз – теперь я, возможно, стану мудрецом, всезнающим и всевидящим. Нота «ля» будет моей сакральной.

 – Ну что, навоевался, сынок? – спросил меня вечером вернувшийся со службы отец.

 – Я – журналист, папа, воевать не имею права.

– Да, да, – усмехнулся он, – ты всегда был послушным мальчиком.

Мой отец, капитан первого ранга, должен был знать, что происходит в Крыму, поэтому, когда мы поужинали, я очень спокойно спросил его об этом.

Отец ответил не сразу.

– Насколько я понимаю, мы возвращаем себе Крым.

– Но так нельзя, папа… – начал было я.

Отец посмотрел мне прямо в глаза, я не стал продолжать и услышал, как с облегчением вздохнула мама.

– Кто это тебя так?

– Это «Беркут», спецназ. Они стреляли по людям в толпе и целились именно в голову.

– Как же так? Он же мог тебя убить, Петя… – тихо сказал мама.

 – Он этого и хотел. Я видел его лицо. Но тогда они еще стреляли резиновыми пулями.

Отец молчал. Мы пожелали друг другу доброй ночи и разошлись по комнатам.

Я не сказал им, что меня спасло. Я случайно увидел тех беркутовцев, что выскочили на крышу дома на углу Шелковичной и Институтской с карабинами в руках и, вероятно, за мгновение до выстрела успел чуть дернуть головой. Пуля ударила немного вскользь.  

Ночью я проснулся: кто-то тряс меня за плечо. Мама стояла надо мной.

– Петруша, ты так страшно кричал во сне.

– Что я кричал?

– Ты кем-то командовал.

Я не мог вспомнить, что мне снилось.

Утром я позвонил главному редактору журнала, где я работаю. Он обрадовался, услышав меня, но в конце разговора предупредил, что не сможет напечатать ни одной моей статьи о Майдане.

– Надеюсь, ты меня понимаешь?

– Да, Борис Серафимыч, да, конечно. Я понимаю, что мои почти двадцать часов интервью идут псу под хвост.

Я нажал отбой. Пусть так. Все равно надо расшифровать все записи, а там видно будет.

Первая запись, 25 января. Чуть больше месяца прошло.

«Кто на Майдане?! Шваль! Наше киевское отребье да западенцы понаехали. Город испохабили, Крещатик загадили… Они же не расходятся, потому что торчат. Чаек с амфитамином, понимаете? Вот скажите мне, почему Янукович не применит нормально силу? Почему там только эти пацаны-вэвэшники[3] и «Беркут», а где армия? Я зачем обалденные налоги плачу? Уже три дня назад могли бы им полный капец сделать…»

Три дня назад, двадцать второго января, «Беркут» опять пытался зачистить Майдан. И не смог. Тогда погибли первые двое. На следующий день я получил командировку в Киев. Таксист, взявший меня в аэропорту, не знал, что я его записываю.

Мама вошла в комнату. Я поставил диктофон на паузу.

– Петя, кто это?

– Таксист, мама. Простой киевский таксист.

– Пожалуйста, сделай потише, ко мне сейчас дети придут.

– Хорошо.

 Другая жизнь. У мамы репетиция с ее хористами. Я достал наушники. Серое небо за окном. Все хорошо?

 27 января. «Я не был непосредственно на передовой и не дрался. Я физически не могу быть великим бойцом. И когда было нападение наших на милицию… Для меня видеть, что один человек кидает в другого камнями – это был шок. И по правде говоря, когда меня попросили подать брусчатку, я отказался. Потому что для меня это было как принять участие в зле, соучастие в грехе. Я передаю кому-то камень, чтобы он кинул его другому человеку в голову. Я не мог этого сделать. Когда с нашей стороны появились первые жертвы, когда начались эти захваты в плен, избиения, еще не смерти, просто такие брутальные вещи, что людей раздевали, заставляли голыми бежать к себе, били – тогда стало ясно видно, как народ из-за этого ожесточается: хорошо, у нас борьба, и мы будем биться до последнего, потому что на нашей стороне правда».

Андрей, постарше меня, лет сорока, библиотекарь, грузный такой, в очках, первый, кто согласился говорить под запись. Тогда я придумал, что буду спрашивать: «Зачем Вы здесь?» Не «Почему?», а именно «Зачем?» Мы сидели возле палатки Львовской сотни в дальнем конце Крещатика. Он помогал на кухне, колол дрова, носил воду.

«Но уже на другой день – мы уже подавали брусчатку, помогали те «коктейли» носить и шины палить. Все это уже воспринималось как борьба за правду! Я не знаю всех деталей… Но самое удивительное для меня было то, что киевляне просто массово начали появляться на Майдане, когда были те бои на Грушевского, особенно на второй, на третий день. И двадцать второе – это уже как кульминация, когда уже смерти людей стали действительностью. Киевляне просто массово привозили шины, привозили «коктейли», посуду под «коктейли» целыми ящиками. И то, что киевляне везли по сути оружие на Майдан, пусть не огнестрельное, но все-таки оружие – это произошел великий шаг в развитии общества».

Я снял наушники и услышал поющие детские голоса. Унисон, терция, септима. Когда отец служил в Севастополе, и мы жили в 4-й Равелинной улице, я тоже пел у мамы в хоре: «Пусть летят они, летят, и нигде не встречают преград…»

Я сварил себе кофе и снова взялся за дело.

«Я все больше и больше прихожу к убеждению, что ключевую роль на Майдане играют какие-то очень глубинные пласты в сознании людей. Ну, правда, есть что-то такое общее в сознании или подсознании, не знаю, как это назвать…

Когда люди собираются, между ними возникает внутренняя духовная связь, и это дает некую энергию и значительно больший результат, чем можно было ожидать. Например, такой позитивный пафос казачества откуда он взялся? Ты ходишь по Майдану и видишь, что хлопцы начали постригаться по-казацки. Просто обычные молодые хлопцы, которые вчера были так, а сегодня они пострижены как казаки. И люди начинают говорить про Майдан, как про Сечь. И это не те ряженые, что я видел во Львове во время реконструкций. Здесь какой-то неуловимый механизм поведения, отношений, какой-то блеск в глазах – как люди начинают петь те песни, как начинают здороваться, как они начинают вспоминать каких-то героев Холодного Яра[4], каких-то героев прежних эпох, как бы воссоздавать их. И все это происходит абсолютно спонтанно».

  Мама позвала меня обедать. Мы молча поели, за чаем она спросила меня, был ли я на похоронах погибших на Майдане.

 – Нет, мама, я еще лежал в Михайловском монастыре.

– Где?

– В монастыре. Когда «Беркут» поджег Дом профсоюзов – там был большой госпиталь, нас на руках и на носилках перенесли в монастырь. Монахи приняли.

 – Значит ты тоже лежал в этом Доме? Боже мой! Я видела на «Дожде», как он горит.

 – Ну ведь сейчас уже все хорошо, правда?

– Не знаю, Петя. Я смотрела похороны и плакала, одна в комнате. Папы не было дома. Эти люди… Они меня просто поразили.

– Да. Там был один старик, он приехал из Донецка. На святого Николая похож, такая белая борода. В пальто, словно вышел вечером прогуляться, и в валенках. Мы сидели ночью возле бочки-печки, грелись. Ночная смена дежурных. Ребята гнали его спать, он неподалеку жил у друзей, а он: «Да, да», но не уходил, а молча слушал наши разговоры. На какое-то время мы остались вдвоем, и он рассказал мне, как ночью с 10 на 11 декабря, когда был первый штурм Майдана, он возвращался домой и увидел идущий строем «Беркут». Много, в полной боевой готовности. Он понял, что они идут на Майдан, а там об этом не знают. Он кинулся к ним. «Ребята, вы что? Там же люди стоят за то, что и вам нужно, вашим детям». И у них были такие лица, будто они уколотые чем-то, просто совершенно безумные лица! Они отпихнули его, и он успел раньше их добежать и потом вместе со всеми отбивался. Я теперь, говорит, боюсь уходить, у меня такой перепуг, будто что-то здесь случится и пострадают люди. Вот он хотел, наверное, собой закрыть всех. И он мне сказал: «Я верю, что зло всегда наказуемо. Просто мы не знаем, когда и как. И очень хорошо, что не знаем».

– Я тоже так думаю, – ответила мама, – и мне очень страшно за человека, который в тебя стрелял.

 Я поцеловал ее и ушел к себе. Включил «Эхо Москвы». Там читали обращение президента о вводе наших войск в Крым. Потом ведущие долго обсуждали происходящее, вспомнили советскую провокацию перед началом финской войны в тридцать девятом. Я выключил радио и подошел к окну. Снежинки медленно падали, скрывая почерневшие сугробы. Снег. Такой же, как шел в Киеве.

Зачем я остался жить?

На следующий день пришел наш семейный доктор и выписал мне больничный по причине бытовой травмы. Михаил Борисович спросил меня о Майдане. Я дал ему послушать запись медсестры.

«Мой Майдан начался с января месяца. Я очень долго шла… в какой-то момент мы с подругой, она работает в Центре сердца, беседовали. Я говорю: «Настя, я уже не могу сидеть». Она: «Я тоже». Вот мы и пришли в Дом профсоюзов работать. Был вначале наш третий этаж. Я никак не могла понять, почему третий? Я сразу им говорила – тяжело поднимать пациентов, лестница такая узкая, очень неудобно! Потом я поняла – они заранее подумали о том, что когда-то пострадавших будет много. Был такой момент, когда работаешь, работаешь, а потом раз: смотришь и не понимаешь, то ли ты в фильме каком-то находишься, то ли в реальной жизни.

Знаете, у каждого своя картинка запечатлелась: у кого кровь, у кого открытые раны, а у меня глаза. Потому что я укладывала раненых на матрасы, все на меня смотрят, а я помочь в этот момент не могу, ведь мне нужно дальше укладывать. Операционные заняты, все врачи заняты. А мне надо дальше работать. И у меня был один из таких, может быть самых сложных для меня моментов: мне из всех надо было выбирать самых тяжелых – а всем ведь нужна помощь! И я сортировала – взяла это на себя… И эти глаза, которые смотрят на тебя, смотрят и молчат. Никто не плачет, никто не стонет…

И помню мальчика… Эти глаза я вообще забыть не могу… Он сидел на стуле и смотрел на меня. Я веду одного пациента, второго. А он смотрит на меня. Я думала, что им кто-то занимается, потому что он сидел напротив склада медикаментов. И там были доктора. Мне казалось, что у него что-то с глазами, и там как раз работали офтальмологи. Но, оказывается, им никто не занимался. Он просто сидел, а ему, наверное, не больше двадцати. Там и глаз не видно, такие щелочки. Я спрашиваю: «Котечка, тобою кто-то занимается?» А он еле-еле отвечает: «Нет». Я говорю: «А что у тебя, где?» Надо обязательно спрашивать, потому что не сразу можно понять, где, что. Он может хоть как-то определить, поскольку я вижу только очень сильно разбитое лицо. А он говорит: ««Беркут» меня придавил, а «титушки» добивали молотком».[5] Его просто били молотком. Потом его забрали в больницу на «скорой», но он умер. Я не знала, что им никто не занимается. Если бы я знала, насколько ему плохо, я бы… Извините. Выключите, пожалуйста».

Доктор помолчал, потом вдруг сказал, что вчера он с женой подал документы на выезд в Германию. Я знал, что его сын учится в Дрездене.

Во дворе неожиданно что-то громко хлопнуло, раз, другой, залаяла собака. Я вздрогнул.

– Кто-то выбивает ковер, Петя, – усмехнулся доктор. – Там такой снежок лежит мягкий – самое время. 

Эхо ударов металось от стены к стене в нашем дворе-колодце.

– Вам нужно пару недель побыть дома, потому что контузия может вылезти чем угодно. И лучше на время отложить работу. Еще хорошо бы пить что-нибудь успокаивающее.

– Да, наверное, вы правы, – ответил я.

Мы попрощались возле нашего дома. Я пошел прогуляться на набережную Фонтанки.

Этих титушек я не раз видел своими глазами. Однажды мы поехали проверить сообщение о палатках, появившихся на выездах из города. Нашли пустые палатки и ничего не поняли. На обратном пути мы увидели «их», шедших плотной толпой, человек сорок, во всем черном, в руках бейсбольные биты. Лица закрыты масками. У Андреевского спуска их собралось уже человек триста, рядом милиция – общаются. Погромщики, специально доставленные в Киев, чтобы перекрывать проходы на Майдан. Они ловили тех, кто шел туда или возвращался домой. Били жестоко, до смерти.

Белый снег, белый свет, белый, без единой тени простор. Красный трамвай на горбу Египетского моста. Тропа пересекает наискось лед на реке, от пандуса к пандусу.

Я вернулся?

           

3.

В тот мартовский день, когда депутаты признали Крым российской территорией, отец пришел домой с веселой компанией капитанов разных рангов. Под шум их голосов мне удалось улизнуть из дома.

Тепло. На набережной и на льду Фонтанки я увидел множество радостных людей, протяжно сигналили водители проезжающих машин – мои сограждане праздновали начало войны. Я точно знал, что будет война, потому что я видел глаза тех людей, которых сейчас унизили и растоптали и еще потому, что теперь я вообще многое знал. Третьего дня меня пригласил в редакцию Серафимыч.

– Тобой интересовались эфэсбэшники, – мрачно сообщил он мне, закрыв двери кабинета. – Я подтвердил, что давал тебе командировку и оформил отпуск.

Я медленно шел по старым плитам набережной в сторону Финского залива. Живой мертвый. 

Сказочно красивое утро случилось 18-го февраля в Киеве. Накануне предложили «мирну ходу» к Верховной Раде. Сотни «Самообороны Майдана» с флагами и значками – каждую сотню громко объявляли со сцены в центре Крещатика – поднимались навстречу яркому солнцу вверх по Институтской улице. Какие-то группы совсем в цивильном, другие «вооруженные до зубов»: щиты, шлемы, бронежилеты. Я видел, как подбегали к идущим пожилые женщины и дарили образочки и какие-то обереги из веревочек: «Хлопцы, возьмите, это будет вас защищать». «Последний парад наступает!», – сказал кто-то рядом со мной. Что-то возвышенное жило в то утро в людях, предчувствие главного события, ощущение, что судьбы всех нас как будто на чаше весов и кто-то никак не может принять решение, что же с этим делать. Тогда я подумал, что это решение может быть вовсе и не в их пользу.

За сотнями с песнями двинулись вверх тысячи киевлян, женщины, пенсионеры, обычные люди, которые жили в огромном городе за контуром Майдана. И я с ними. Мы ушли не очень далеко, боковые улочки оказались перегорожены грузовиками и автобусами. За ними, на горочке стоял густой цепью «Беркут». Мы остановились, просто стояли и смотрели друг на друга. Какая-то женщина вышла к ним, что-то объясняла, к ней подбежал парень и ее увел.

Прошло, может быть, около часа, когда слева от нас поднялся в ясное небо столб черного дыма и вдруг каждый второй беркутовец поднял руку и бросил в нас шумовые гранаты. Они действительно могут очень сильно покалечить, особенно, если настроены на взрыв в воздухе, над головами.И сразу стало ясно, что люди, которые стоят напротив тебя, могут тебя убить и готовы тебя убить, и даже сделают это с удовольствием. За все предыдущие месяцы накопилась агрессия, злость, усталость и сейчас обеим сторонам хотелось уже это закончить так или иначе.

Толпа ответила воплем ужаса и ненависти. В ответ обильно полетела брусчатка и бутылки с «коктейлями», на моих глазах загорелись два КАМАЗа, гранаты рвались и рвались… Уже кричали сирены «Скорых», уже вели под руки окровавленных людей и тогда я случайно увидел, как на крышу углового дома выскочили с карабинами люди в камуфляже и в шлемах. И тот, чье лицо я успел разглядеть, прежде чем он приник к оптике прицела и нашел среди всех меня…

Василь рассказал, как он со своими друзьями-гуцулами выхватил меня из-под ног бегущей толпы и на себе дотащил до Дома профсоюзов. Молодой совсем хлопец из прикарпатского села. Он приехал в Киев через неделю после меня, мы встретились в квартире его дальней родственницы, где я снимал комнату. Хозяйка, красивая женщина лет сорока, сама носившая сумками продукты на Майдан, в первый же вечер поддразнила его:

– И что? Ты готов идти умирать?

– Так, – качнул он головой.

– Как это в двадцать первом веке умирать за страну? Что за чушь? За кого ты готов умирать? 

И Василь очень спокойно, как-то даже сдержанно, ответил:

– Якщо треба померти за батькiвщину, значить треба померти.

Я понял, что он действительно может так поступить, что для него это норма. Помню, я прикинул слова Василя на себя и позавидовал ему.

На вымощенном брусчаткой пандусе набережной Фонтанки под визг и смех «стреляло» шампанское, с обеих сторон реки с шипением неслись в небо петарды, белый лед на мгновения становился то синим, то зеленым, то красным.

Летят, летят бомбардировщики…

А в киевском ночном небе колокольный набат всех церквей, зовут сигналы автомобилей, на Майдане бьют колотушками в подвешенные металлические листы: «Киев, проснись! Киев, вставай!» Мне нужно срочно найти такой лист. Я мечусь и не нахожу ничего подходящего, но вот забор-ограда вокруг здания на капремонте, я бью в зеленую гудящую стену вот этим кубиком камня с пандуса… «Питер, проснись!»

 Я открыл глаза и увидел маму.

– Петенька, ты опять кричишь…

Я включил светильник на стене – серый кубик брусчатки лежал на тумбе возле кровати.

Весы качнулись в мою сторону, кто-то оставил меня жить. Я помнил свое прошлое, но моей прошлой жизни больше не существовало.

Во время долгого разговора с отцом я уже знал, что я – другой, что во мне теперь живет иное понимание людей и событий. Возможно, я смог бы принять бóльшую часть его доводов – ведь я прожил в Севастополе пятнадцать лет, – не случись поездки в Киев. И я отвечал отцу «так нельзя» потому, что чувствовал, насколько сказанное им второстепенно. Как оказалось второстепенным для людей на Майдане устремление в Европу или «Янукович – геть!» или «Россия – ворог». Иной свет освещал им путь. Иные истины открывались их сердцам в долгих ночных разговорах.

В большой палатке, за «круглым столом», встречались со старым деятелем польской «Солидарности». После его выступления кто-то крикнул: «Так что сейчас делать Майдану?», и поляк уверенно ответил, что любые насильственные действия ведут к поражению. Поэтому сейчас, когда насилие с обеих сторон уже случилось, вам нужно сказать людям горькую правду и с достоинством разойтись.

Мы с моим другом-библиотекарем возвращались в его Львовскую сотню.

– Мирные акции могут быть весьма агрессивны и действенны, – заговорил я. – Важно, чтобы они были толком организованы и собирали не сотни, а десятки тысяч.

– Могут, конечно. Многие сейчас на Майдане согласятся с тобой. Наши люди вообще в душе очень мирные, даже сверхчувствительные. Но, к великому сожалению…

Он остановился и закашлялся. Я ждал. Вдалеке кто-то пел на сцене. Майдан тихо жил в зимней темноте, дымили кухни, над палатками на площади и во всю длину Крещатика шевелились флаги и знамена – украинские, европейские, черно-красные.

– …к великому сожалению, мы еще не то общество, где распеванием гимна и стоянием месяцами на морозе можно добиться каких-то изменений. К сожалению – нет. Мы живем в таком мире, где так не бывает и за все надо платить. Это звучит цинично, страшно, но такова человеческая природа.  И вот, поскольку «к сожалению, нет», мы сейчас не можем просто взять и «с достоинством» разойтись. И проглотить эту путинскую интеграцию, поскольку ясно, что Янукович продаст все, что только можно. Я думаю, что наше достоинство как раз в том, чтобы продолжать. И мы должны быть готовы платить…

– За что, Андрей?

– Ну, хотя бы за то, чтобы стать другими.

– Окей. Но армия раздавит всё это за несколько часов…

– Петро, извини, ты приехал и, даст Бог, уедешь живым и здоровым. А нам здесь жить.

Он оказался прав: Майдан выстоял и победил, заплатив жизнями «Небесной сотни».

А я уехал. И очутился словно в зоне Чернобыльского отчуждения, в которой шла война.

Главред, старый журналист, прочитав мои расшифровки, сказал:

– Завидую. Пиши книгу, Петя.

Вчера утром в моем мобильнике возник голос некоего Николай Ивановича, который пригласил меня зайти побеседовать в Большой дом.

– Не надо никакой повестки, Петр Ильич, – ответил он на мою просьбу. – Я просто хотел бы с Вами поговорить.

Перед выходом из дома я посмотрел на себя в зеркало: гематома исчезла, остался лишь небольшой шрам. Нормально. Я решил пойти пешком. Ночью подморозило и город оброс курчавым инеем. За теплую неделю вода вышла на лед Фонтанки. Сейчас в прозрачной наледи отражались решетки набережных и мосты. Казалось, что иней поглощает звуки и на улицах намного тише, чем обычно – я шел и улыбался.

Серое здание ФСБ на Литейном, покрытое снежком, выглядело даже элегантно. Здесь, в числе тысяч других, чекисты допрашивали моего прадеда. А потом расстреляли, в подвале этого дома или на Левашовской пустоши – не известно. Как раз перед началом финской войны.

Я снял перчатку и приложил к стене ладонь – отпечаток получился классным. Удовлетворенный сделанным, я потянул на себя тяжелую деревянную дверь подъезда, шагнул вперед и едва не столкнулся с выходившим человеком в черной шапочке «блинцом».

Я сразу узнал его. Он быстро пошел в сторону Литейного, а я остался стоять, держась за длинную, холодную ручку двери.

– Закройте дверь! – прокричал кто-то изнутри.

Парень остановился, достал из кармана мобильник. Я отпустил, наконец, дверь и медленно пошел к нему. Он обернулся, солнце высветило лицо, как тогда, на Институтской. Я догнал его у перехода через Захарьевскую и встал рядом.

– Беркут… – негромко сказал я.

Он дернулся.

– Беркут, – повторил я.

Он медленно повернулся ко мне. Я сдвинул вверх свою вязаную шапку, он увидел шрам. Светофор загорелся зеленым, народ обтекал нас, мы стояли и молча смотрели друг на друга. Он приоткрыл рот и быстро облизнул губы. Я видел его глаза, серые, испуганные.

– Беркут, тебе все равно прилетит, ты нигде не спрячешься. Ты будешь бежать всю жизнь – и не убежишь.

Он отвернулся, шагнул было на переход, но опять дали красный.

– Вряд ли даже моя мама отмолит тебя, – сказал я и пошел обратно к нужному мне подъезду. Отпечаток моей ладони на стене чуть-чуть обтек на солнце. Я потянул на себя тяжелую дверь.

 

Летят, летят бомбардировщики… Теперь они всегда будут лететь надо мной. Я слышу их тяжелое «у-у-у», сливающееся со светлым «а-а-а» детского хора, поднимающимся вверх. Ууу… и ааа… Септима.

                                                                   Киев, ноябрь 2021 г.

В рассказе использованы материалы книги «Майдан. Свiдчення. Киïв, 2013-2014 роки. За редакцiею Леонiда Фiнберга та Уляни Головач. – К.: Дух i Лiтера, 2016. – 784 стр.

[1]В сознании? На третий этаж.

[2]Ранение резиновой пулей лобной области. - Боже мой! Он в сознании? – Возможно.

[3]Вэвэшники – солдаты и офицеры внутренних войск (ВВ).

[4]Холодноярская республика – повстанческая республика, провозглашённая на территории Чигиринского уезда Киевской губернии в районе лесного массива Холодный Яр. Входила в состав Украинской Народной республики с 1918 по 1922 г.

[5]«Титушки» - оплаченные группы молодых наемников-провокаторов. От фамилии Вадима Титушко, судимого за нападения на журналистов на митингах в 2013 г.

Ордовский-Танаевский Михаил Львович. Родился в 1941 г. в Ленинграде. Первый год жизни провел с родителями в блокадном городе. После окончания технического института работал инженером. Затем окончил киноинститут. С 1973 г. в штате "Ленфильма" как режиссёр. Снял пять фильмов, в том числе "Случайные пассажиры". С 1989 г. занимаюсь документальным кино и литературной работой, в основном связанными с историей русской эмиграции. Автор документального сериала "Русский корпус. Свидетельства". Соавтор монографии "Гимназия в лицах. 1-я русско-сербская гимназия в Белграде. 1920-1944". Член Русского генеалогического общества в Петербурге. Автор многих статей. С мая 2022 г. живу в Киеве.

 

 

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru