litbook

Поэзия


Мы растили котов...+1

*   *   *

Вот и поговорим – побеседуем, покружим

над своим пепелищем, которое не вмещают

страх и ужас уже – и тоска, где скрипучих пружин,

как в разбитом диване столько, что стоны нещадно

сопровождают любое желание сесть,

если сразу не лечь. Только чай – ничего кроме вара

на нарубленных травах теперь не уместны уж здесь

к сцепке слов, потому что внутри кошмара

 

мозг и так не в себе, чтобы градусы повышать

на условном термометре за окошком.

Как тут дышится? Чем промышляет душа,

повторяя мелодию за неотложкой

в поздний час? Лунный бык на тугие рога

ночь повесил – мычит, а коррида, кажись, уснула –

лишь поджилками чуешь, как покинули берега

реки боли за тридевять жизней, и сводишь скулы.

 

Что, озябли глаза, хоть и лето? Эффект пустот,

заполняемых льдом, невзирая на время года,

так как холод оставлен с конвоем у нас на постой,

и трещит от него не один позвонок, а вся хорда,

выводящая к черепу, в вечную мерзлоту.        

Чай не греет, ты прав. Здесь вообще ничего не греет

с неких пор. Кот молчит, не ведёт даже ухом, хотя зовут,

будто скоро не полночь, а имя ему не Герман.

 

*   *   *

Трамвай громыхает: шкатулка с болтами и гайками –

ах, да и с людьми, конечно же. Вот к уху бы поднести –

расслышать, как принципы фотографии

приложены к внешности звука, сокрытой в большой горсти,

в которой оттенки становятся отголосками,

фон – ритмом, вкрапления – какофонией,

но ты – слишком уж невелик, чтобы эти стальные колёса

лязг в сыпучий плеск маракаса переоформили

 

в руке пятипалой твоей. Всё, проехали. Угол – а далее,

змеёй изогнувшись, трамвай уползает из кадра.

Лишь параллельно лежащие рельсы из многотрудной стали

ещё продолжают сознание препровождать куда-то,

пока не остынут. Лишь чёрные провода,

по-прежнему напряжённые, потенциально заряжены

на поиск тех измерений, что в парадоксальной связи, когда

ржавеющий корпус покрашен в оранжевый…

 

*   *   *

В пучеглазом детстве, когда хворост был данью дерев

за возможность костра, приоткрывшего потусторонние тайны,

каждый маузер на начальствующем бедре

представлялся чем-то сакрально-монументальным,

так как, будучи маленьким, смотришь на свет из-под

грузных глыб, от которых исходит сила,

и поэтому выворот сути, её смысловой изворот

заслоняется, образно, крупом коня Аттилы,

 

кем в текущей реинкарнации стал кто-то из грозных рядов

боевитых мужей, населяющих новые мифы.

Вот ты вырос и, видимо, если хватило трудов

или зрения, то узрел многомерность, но с тем безоружность мира.

Ну а нет, значит, ищешь, кто пред тобой виноват,

невзирая на зеркало, ибо ментально проще

оставлять за подкладкой, то есть вне совести, ад,

оправдав это тем, что так шили дело и в прошлом.

 

*   *   *

Семья напёрсточника угадала шарик

и вышла вон: ему ж – крути-верти и путай.

В ботиночки скрипичные обутая 

в пучке распавшемся автомобильной фары

 

шагает опрометчивость. Ну, будем квиты.

Дымится кофе, нагадав на гуще

такую явь, о, Боже всемогущий,

что гарь её впредь не занюхать эвкалиптом.

 

Журнальный столик, трупы книг холодных,

а за окном никак не рассосётся

сырая рана. Помнишь полуостров,

что островом казался в час охоты

 

на кадр поэффектнее? Вот было ж

благое время для простых открытий,

а нынче рыбка плавает в корыте:

жаль, человеческий язык забыла.

 

Здесь ловкость рук – закрученная лихо

нить старого сюжета. В том, что слева.

Нет, в том, что справа. И простак несмело

глядит под поднятый напёрсток с детским ликом.

 

*   *   *

Мы растили котов,

поправляли нелепые чёлки.

Вот и контур готов,

но какой-то, увы, нечёткий.

 

Сонно щурились лампы

без развесистых абажуров,

и сердечные клапаны

гнали по телу сурик.

 

На автобусной остановке

в семь утра не дождаться ответа:

кто приедет, и сколько

будет нынче в нём дальнего света.

 

Перелётная память

сидит на мешках с цементом,

возле ям, где ссыпают

подсчитанные проценты.

 

Новостройки растут

к сроку высеченными столбами,

но прыжок в высоту

только взятую массу и славит.

 

Достоевский и Гоголь ввели

в дискурс маленького человека,

что в весенних разводах белил

видит призрак зелёных веток.

 

Вот и листья: так, что ж не поём,

вдохновившись их силой?

Знать, листву распустившим дубьём

вновь кого-то убило…   

 

*   *   *

«Нестор Петрович, что же это такое получается?

Ходишь, ходишь в школу,

а потом – бац! – вторая смена…», –

киноязык ретроспективен, но факт остаётся фактом.

 

Ствол начищался шомполом,

чтобы выстрелить в самое сердце,

что, как правило, слева –

между Волгой, Гудзоном, Днепром, Дунаем,

Темзой, Гангом, Янцзы, Евфратом

и другими аортами в клетке грудной, где голубь

с веточкой скромного лавра в клюве

похож на перистые облака,

застрявшие в безлиственных кронах

заболевших деревьев.

 

И кто только не населяет голову,

когда мысли – подобие птичьего корма,

который пытались отсыпать тюремным собакам

с ефрейторским рвением,

но с нелюбовью к людям…

 

*   *   *

У луковицы голова покуда на месте,

правда, горька, ох, горька.

Сны огорода просты, но вещи.

Не читай, не смотри известий:

врёт чучело, наверняка,

что не тронут детей, стариков и женщин

 

эти – чьи заступы вглубь и вширь.

Стыла в земле, но пускала стрелы,

будучи луком, да срезали налету –

теперь безоружна (впрочем, за жизнь

дали бы ломаного гроша, наверное,

по итогам сезонных потуг).

 

У луковицы голова покуда на месте,

а толку-то: сыро, темно и тесно.

Грунт принимает тяжесть чьих-то шагов,

дающих на то основания веские,

что теперь никуда не деться,

раз уж и до неё дошло…

 

*   *   *

Откусанная мякоть яблока таит

в себе вкус рая, и фантомный стыд

при мысли этой ощущаешь: вид

самокопания, основанный на сцепке

души и тела, ввергнутых в конфликт

из-за того, что хоть и всё горит

под каждою ногой, ей – дал кульбит

уйти в отрыв, ему – длят руку цены.

 

Но смачный хруст похож на костный хруст,

когда бы садоводом был Прокруст,

и это добавляет новых чувств:

с тем яблоко в руке почти как череп.

А скажешь: «змей» – и вот уже мангуст

прыжком пронзает шелестящий куст

с расчётом на решительный укус,

что слишком просто для таких мучений.

 

Докажешь тяготение земли,

хотя закон уже давно ввели,

и в школе дети по команде «пли»

изводят на него свои заряды,

а он им пляшет «яблочко» в ответ

и к действу подключает педсовет.

А ты грызи свой паданец-ранет –

даётся что-то свыше нам не зря, ведь.    

    

Но что за гадость? Корчится червяк.

Есть у всего коварная черта:

владеешь целым, а глядишь – черна

дыра, и в ней – утрата зреет.

Осталось выплюнуть: для яви нет вчера.

«Я Блока на ночь яблоням читал», –

вздохнёшь, и мир на спинах черепах

заснёт как грузный плод в оранжерее.

 

*   *   *

                                                  Брату

В объятиях родины можно и задохнуться.

Ослабь воротник,  развяжи и отбрось

галстук. Занявши жемчуга у перламутровых устриц,

купи легкокрылый билет на рейс за земную ось.

Можешь не отдавать потом этим склизким моллюскам –

их створки разломаны, мякоть, впитав лимон,

в пасти жующей канет деликатесным сгустком

там, где людей и деньги сводят в один миллион,

 

в два миллиона, в три, в десять – и ряд бесконечен.

Форточка справа, штора идёт вразнос.

Тает в вúски со льдом злой среднерусский вечер.

Памятен всадник тем, что даёт купорос

в монументальном прыжке, зависшем над мутной бездной:

парой копыт – в постамент, другими двумя – во тьму.

В небо гляди: сколько ж свободного места,

след самолёта принципом гипотенуз

 

делит пространство не между нами, а между

фазами взгляда: оторопь, радость, восторг,

вдумчивость, интерес, тревога, но и надежда.

Спустишься с трапа – и вот уж былой эпилог

в пользу открывшихся шансов на слух переписан:

не разобрать поначалу, однако, у слова «конец»

выросли два плавника – так пресноводные письма

пробуют выплыть на нерест из неразборчивых мест.

 

Родина слышит, родина знает – как в песне –

знает, что любим, но, слыша опричный рожок,

тянет на выях головы, ставшие песьими,

значит, с любовью опасно идти на рожон.

Нет ничего постыдного в перистом перелёте –

жизнь ждать не будет, когда кровь отхлынет от глаз:

здесь на крюке догниёт кус оторванной плоти,

там, может быть, сохранится хотя бы каркас

 

прежнего смысла с возможностью выискать новый.

Родина — это язык, это лица родных

в памяти, где заполняет звериные норы

призрачный свет, а не только удушливый дым.

Может быть, переродится она, переболеет –

кости вернёт, обернув покаянной слезой:

но не рассчитывай вскоре встретить пушистой и белой,

та, что внутри, и так до конца с тобой…

 

Андрей Николаевич Дмитриев. 1976 года рождения. Живет в Нижнем Новгороде. Публиковал стихи и прозу в сетевых изданиях «Полутона», «Кварта», «Этажи», «Артикуляция», «45-я Параллель», «ДЕГУСТА.РU» и «Лиterraтура», в альманахе «Новый Гильгамеш», в журналах «Нева», «Дружба народов», «Крещатик», «Новая Юность», «Prosōdia», «Плавучий мост», «Байкал», «Гвидеон» и других.

 

 

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru