1.
Большой золотистый окунь висел совершенно неподвижно, едва заметно пошевеливая крышками жабер, и смотрел наружу желтым немигающим глазом. Прозрачные плавники топорщились на спине: тот, что ближе к голове, – с черным пятном и второй, желтовато-зеленый. Они светились на солнце, наполнившем собою озерную воду. Тень рыбы колыхалась на темных водорослях в глубине.
Мальчик удобно лежал на сосновой лапе, нависавшей над водой, и смотрел вниз. Ему казалось, что рыба видит его так же хорошо, как он видит ее, и он старался не шевелиться. Лицо окуня походило на бабушкино, когда она обижалась и выставляла вперед нижнюю губу.
– Хороший, хороший, – что-то шептало внутри его.
Мелкие невские кобздюшки не шли ни в какое сравнение с этим полосатым чудом – даже серебристая корюшка, которую в весеннюю путину приносили рыбаки в каждый ленинградский дом.
Окунь и мальчик жили вместе в светлом мире голубой воды и оранжево-ствольного сосняка, чувствуя себя одинаково уютно и спокойно. Мальчик не умел определить словами это ощущение, и оно жило в нем молча, не имея до поры названия. В его малом детском лексиконе еще не прижились слова «красота» или «красивый» – являясь словами взрослых, они никак не соотносились ни с окунем, ни с окружавшей его природой. Скорее они соединялись с вещами, например, с его коньками «снегурки» с закрученными вверх носами или с флотскими ботинками его дяди с крючками-зацепками на подъеме. И еще – гипсовый домик с треугольной крышей и короткой трубой, с оконцами и огарком свечи внутри. Однажды, еще до школы, подержать домик дал ему пленный немец в дверях их квартиры перед самым Новым годом. Мама вынесла немцу хлеба и прогнала его, не разрешив взять домик.
Окунь шевельнул сияющим розовым хвостом и медленно ушел в темно-зеленую глубину озера. В лагере говорили, что на дне «Блюдечка» бьют ключи и потому вода в нем всегда такая холодная. Мальчик проследил глазами его исчезновение, вздохнул и слез с дерева.
Из опыта своей жизни он уже знал, что ничто не бывает «навсегда». В воскресенье приедут мама с папой на «родительский день», длинный и короткий одновременно, а потом сядут в автобус, шофер блестящей ручкой потянет на себя дверь – и всё; пыль быстро осядет, бензиновый выхлоп повисит в воздухе и рассеется. Останется авоська с мамиными пирожками, но и они кончатся той же ночью в палате, где сразу же делилось и поедалось всё, что привозили родители. И каждый заснет сытым второй и последний раз за смену.
Мальчик достал из травы алюминиевый бидончик – к родительскому дню все собирали ягоды и сушили в кухне грибы. Вчера он нашел одно очень черничное место, а неподалеку длинный, заросший ольшаником и папоротником, окоп. Возможно даже блиндаж, поскольку из него торчали обломки серых прогнивших бревен. Он быстро наполнил бидончик, наелся сам и отправился к блиндажу на горке.
Ему не повезло: он не нашел в нем ни винтовки, ни пулеметной ленты, ни даже гильз. Лишь проросшая травой каска лежала на дне. Он осторожно спустился в глубокий окоп, присел и сразу понял, что это «наша» каска, пробитая с левой стороны. Внутри нее он увидел прогнившие ремешки и белую личинку. Вытряхнув личинку и траву с землей, мальчик надел каску, встал, придерживая ее руками, и выглянул из окопа. Отсюда все виделось по-другому: мрачные заросли папоротника, корни и черные стволы елей, из-за которых во время боя немцы стреляли по нашим в окопе. Он снял каску и потрогал пальцами зазубренные края пробоины. Только осколок мог так пробить ее, а, значит, что-то взорвалось поблизости – наверное мина или даже снаряд. Он опять надел каску, выглянул наружу и нашел глазами серые стволы, лежавшие довольно далеко слева. Вот там раздался взрыв, осколки прилетели сюда, один из них попал в каску и пробил ее… Человек в каске упал, наверное, как раз тут, где он сейчас стоит. Он посмотрел под ноги. Сбоку со склона окопа осыпалась земля – мальчик вздрогнул от неожиданности. Он аккуратно положил каску на дно и вылез из окопа.
Солнце скрылось за набежавшими облаками. Там, где лежали сгнившие стволы, он увидел яму с черной водой. По ее глянцевой поверхности бегали водомерки. Вдруг что-то грохнуло у него за спиной, совсем неподалеку, эхо пролетело между деревьями и унеслось, смахнув водомерок. Пахнуло дымом. Он побежал было туда, на звук, потом вернулся за бидоном и замер. Ему стало страшно: он еще никогда не видел мертвых людей.
Лес наполнялся голосами, а мальчик в черных шароварах и светлой рубашке все стоял и стоял со своим бидончиком в руке. Вдруг он сорвался с места и побежал, просыпая чернику, в сторону лагеря, к той ямке под оградой, через которую он выбрался утром. Никто не заметил его, когда он пролез под сетчатой оградой – весь лагерь столпился у ворот. Он видел лишь спины. Толпа расступилась, в образовавшемся коридоре шел физрук Григорий Иванович с кем-то закутанным в серое одеяло на руках, за ним пионервожатые несли носилки, рядом шли врач и медсестра с сумкой с красным крестом в руках. Они прошли к медпункту совсем близко от мальчика, и он увидел белый бинт на голове лежавшего на носилках под одеялом пацана. Потом всех загнали в палаты, но они смотрели в окна на то, как под торжественную арку, украшенную лапником, въезжала на территорию «Скорая помощь».
Перед обедом всех собрали на волейбольной площадке. Директор Александр Евгеньевич рассказал, что Федотов и Савчук из 3-го отряда нашли в лесу старую гранату и бросили ее в камень.
– У них хватило ума спрятаться за деревьями, но оба получили контузию от взрывной волны, а Федотов осколочные ранения. А могло и убить.
Директор сам воевал, он не кричал, а называл вещи своими именами. Он еще раз запретил выходить из лагеря в одиночку – только в составе группы. Нарушители будут сразу же отчислены, деньги родителям не вернут.
Начал накрапывать дождь.
Ночью мальчику устроили «мотоцикл»: вложили между пальцами ноги бумажку и подожгли. Он проснулся от боли и хохота окруживших его кровать. Митя вскочил и кинулся на них, но они ждали именно этого и расступились, закрываясь подушками. Он выбежал из палаты наружу под купол розово-голубого неба. Рыжая лисица прижалась к земле, увидев его. Оба, не шевелясь, долго смотрели друг на друга.
На «родительский день» Митин папа приехал один, потому что у мамы болело сердце. Он привез сыну новую коробку красок и две кисточки первый номер – самые-самые тоненькие.
Они сразу ушли из лагеря к озеру, в котором можно было купаться.
– Давай я не пойду на обед, – попросил Митя, управившись с привезенными припасами.
– Давай, – согласился отец. – Только пообещай мне, что ты не будешь больше шляться один в лесу.
– Хорошо. А ты на фронте видел взрыв гранаты?
– Не взрыв, а разрыв. Видел, конечно.
– А мины?
– И мины тоже.
– А от мины большая яма остается?
– Воронка? Ну, метра три в диаметре.
Митя замолчал и прижался к отцу.
– Мы победили, да, папа?
– Конечно, – отец встал. – Пошли, я научу тебя плавать брассом. А что это у тебя на ноге?
– Мы в футбол играли с детдомовским лагерем.
– Выиграли?
– Нет, конечно! Они специально «куются» и сразу лезут в драку. Как в школе!
Отец сел на траву.
– Сядь. Вот что, Митя… Ты не знаешь, что твоя мама тоже из детского дома. Ее отец, твой дедушка, погиб. Был голод и ее маме пришлось отдать двух дочек, Таню и Нину – тетю Нину, ты ее знаешь, – в детский дом. У этих ребят никого нет, понимаешь? Сегодня у тебя родительский день, а у них обычное воскресенье.
Отец положил ему руку на плечо.
– Ты подумай об этом.
В конце смены на конкурсе кружка по рисованию Митя Кормильцев получил первый приз – большую кружку компота. Он нарисовал озеро, окуня в нем с изогнутым телом, готовым к рывку, а на берегу рыжий мазок и черный дым.
– Костер надо поправить, – сказал учитель.
– Это не костер, а разрыв, – ответил Митя.
– Тогда прибери дым.
Вообще-то мальчик хотел нарисовать блиндаж и то, что он из него увидел, но у него не получилось.
Дома он взял с верхней полки бамбуковой этажерки со своими книгами поблескивающий, зазубренный кусок стали и показал маме.
– Это что, мама? Осколок?
– Положи на место, Митя, – сухо ответила мама, стучавшая по клавишам «Ундервуда».
– Он от чего?
– Я не знаю от чего! Ради бога, положи его на место! От бомбы или от снаряда, этим осколком тебя чуть не убило.
– Когда?
– Я не хочу об этом вспоминать. В блокаду.
Митя взвесил осколок на руке и положил его на полку.
– А мы еще пойдем в музей обороны Ленинграда?
– Не пойдем. Музей не работает. Не мешай мне, пожалуйста, мне немного осталось. И будем обедать.
Над этажеркой висел отрывной календарь с портретом товарища Сталина на картонной подкладке. В начале года бабушка вешала на эту картонку пухлый новый календарь. Четвертое августа 1950 года, пятница. Послезавтра мамин день рождения.
Солнце освещало маму. Она сидела, согнувшись над клавиатурой, рычажки с буквами подпрыгивали и били по валику. Волосы иногда падали ей на глаза и тогда она откидывала их резким движением головы.
Мальчик вышел на балкон. Круглое ласточкино гнездо наверху в углу балкона пустовало. Белый прогулочный пароходик с веселыми людьми плыл по Неве. Вдали по Финляндскому мосту шел поезд. Во дворе мелюзга играла в прятки в фундаменте не построенного пленными немцами дома. Митя улыбнулся, потому что он видел сверху все их хитрости. Взрослые, сидевшие неподалеку за доминошным столом, бросили на столешницу карты. Один из них встал, оглянулся и не спеша пошел по дорожке в сторону фундамента.
– Митя! – позвала мама.
– Сейчас.
Пацаны прыгали вокруг водившего, сбивая его с толку – ему оставалось найти последнего, который мог всех выручить, а тот сидел в уголке под самым носом «вóды». Двое взрослых столкнулись на дорожке: один вдруг отскочил назад и побежал под арку, а второй начал медленно падать на землю.
– Ну, Митя же! – крикнула мама.
Мальчик молчал. Возле доминошного стола уже никого не было. Внизу истошно закричала женщина.
– Ааааа! Убилииии…
Мама выскочила на балкон. К лежавшему на дорожке бежало несколько человек. Испуганная мелюзга толпилась возле фундамента.
– Боже мой! Ты что-то видел?
Митя помотал головой.
Вечером он услышал из уборной разговор соседей на кухне о том, что уголовники играли в карты и кто-то «проиграл жизнь» и зарезал первого, кого встретил.
– Высшая мера, только высшая мера, – сказал непонятное сосед дядя Витя.
Митя тихо стоял у двери, чтобы подслушать что-нибудь еще, но соседи ушли к себе. Тогда он спустил воду и вернулся в комнату к своему сундуку – на нем мальчик спал. Каждый раз, когда Митя медленно поднимал за тяжелую петлю для замка обитую темными полосами крышку сундука, навстречу ему открывалось сияние розовато-оранжевых досок. Однажды зимой, придя из школы, он открыл любимый сундук, лег поверх белья и нечаянно заснул. Он проснулся в темноте, над ним светилась откинутая крышка, и мальчик какое-то время, лежа внутри, еще гладил ее доски. Ни разу ему не удалось смешать краски так, чтобы получился этот цвет.
«Разруха» стояла позади завода «Северный пресс». Во время войны бомба взорвалась внутри здания, но стены выше второго этажа устояли. Их скрепляли металлические балки. Самое страшное – сделать второй шаг по балке, почувствовав пустоту за спиной. Митя видел, как некоторые сразу садились на балку и отползали назад. Над ними никто не смеялся. Но видел и тех, кто проходил от стены до стены, держа руки в карманах. Сам он так не мог: сегодня он опять прошел по балке, балансируя руками, глядя сквозь окна на Неву. Потом они с Сашкой Орловым пошли на берег, на плоты. Паром пересекал реку в сторону «мельницы Ленина», рядом с которой работал на заводе отец Мити.
В день рождения мамы они поехали утром на поезде в Петергоф. Прозрачную струю воды, летящую в небо, Митя увидел сквозь оконные проемы в стенах разрушенного дворца.
– Это Самсон, видишь? – спросил его папа.
Митя кивнул. Они спустились мимо большой ели на площадку перед дворцом. Внизу множество людей окружали полукруглый бассейн. На большой куче камней в центре бассейна сияла золотая фигура, из которой вылетал фонтан. Толстая струя воды рвалась вверх, останавливалась почти на уровне Митиных глаз и медленно рушилась обратно. Кончик фонтана прыгал, становясь то выше, то ниже. В облаке брызг вспыхивала радуга.
Внизу, возле бассейна стоял страшный грохот падающей воды. Из золотой фигурки на краю барьера бил наискось фонтанчик, но главного Митя не видел из-за спин людей. Он подергал отца за руку, и тот поднял его на плечо. Вокруг золотого человека из камней били вкось еще фонтаны. Вода в бассейне бурлила.
– Самсон разрывает пасть льву, – прокричал папа.
За спиной Самсона от стен дворца без крыши наверху по всему спуску к бассейну стояли золотые фигуры и фонтаны, фонтаны…
– Самсон – это кто? – спросил Митя, оказавшись на земле. Он уже видел живого льва в зоопарке.
– Это мамин родственник, – засмеялся папа. – Он жил в древнем Израиле и не стриг волосы.
По дороге в кафе, где едят мороженое, мама рассказала, как Самсон шел по пустыне и на него напал лев, совсем молодой лев, глупый еще.
– Самсон убил этого льва?
– Нет, конечно, – быстро ответила мама. – Лев убежал.
Мальчик обернулся. Струя фонтана серебрилась на солнце. Вдоль всего обгорело-желтого фасада дворца тянулся красный транспарант с белыми буквами.
Мите достались два мороженых шарика – кремовый и розовый. Удовольствие портила мама, все время просившая его «есть маленькими кусочками».
Обратно они плыли по морю на теплоходе. Мальчик сидел впереди, почти под флагом, нос корабля разрезал плоское море, как мама ножницами голубую ткань, из которой она кроила Мите новую рубашку. Море нарисовать труднее, чем озеро.
Когда вечером собрались нарядные гости, папа достал из ящика и поставил на проигрыватель «Ласточка» светлую ненастоящую пластинку. Адаптер с иглой качался на пластинке, как лодка на Неве, что-то долго шипело, и вдруг все услышали, как папа играет на пианино и поет маме «серенаду» ко дню ее рождения.
Мальчик не любил винегрет, он скучал и ждал, чтобы скорее кончились поздравления, чтобы они выпили вино и наелись – тогда начнутся танцы и игры. Самая веселая игра называлась «колечко». Все встают в круг, растягивая веревочку, на которой кольцо. В центре тот, кто водит. И все быстро двигают руками по веревочке то в стороны, то сводя кулаки вместе, и незаметно передают кольцо от одного другому. «Вóда» должен схватить руку, в которой колечко. А у кого рука пустая, тот строит вид, как будто оно именно у него. Митю поймали первого – кольцо предательски выскочило из его кулачка, он стал «вóдой» и ему долго не удавалось никого угадать. Наконец, мама «сделала ему глаза», и он ее поймал. Митя выскочил из круга и ушел на балкон обижаться. Какая-то тетка внизу остановилась и подняла голову. Мальчик состроил ей рожу, а тетка погрозила ему кулаком. В комнате взрослые играли в жмурки и хохотали. Вдруг все остановились, словно кто-то крикнул: «Замри!». В дверях комнаты стоял папа, он поманил к себе маму, и они вышли.
Мальчик проскользнул в коридор – там стоял милиционер и еще один человек в голубой рубашке.
– Я была в комнате и ничего не видела, – говорила им мама, – я выскочила на балкон… Митя, вернись и закрой за собой дверь.
Мужчины вышли на балкон курить, женщины молча сидели вдоль стен. Мальчик тоже сел на свой сундук и стал ждать вместе со всеми. Кенар Яшка распевал в своей клетке.
В комнату вошла мама.
– Всё! Пьём чай! – весело воскликнула она.
Все шумно бросились выдвигать из угла обратно к дивану стол, расставлять чашки-ложки-тарелки. Мамин торт «наполеон» разрезáл отец. Первые три куска мама специальной лопаткой отложила на отдельную тарелку.
– Митя, отнеси, пожалуйста…
– Ну, мама… Я потом…
– Ми-тя!
Каждый раз он должен идти к соседям и угощать их!
В этот теплый вечер Мите разрешили спать на балконе, и он увидел падающую звезду. Когда рядом с ним лег отец, мальчик подкатился к нему и улыбнулся во сне.
На линиях под словом «Тетрадь» Митя написал: «по арифметике. Ученика 3-б класса 152-й мужской школы Кормильцева Дмитрия». Мама опять стучала на своем «Ундервуде», стол немного трясся, и небольшая клякса стекла с перышка на букву «я». Мальчик вздохнул.
Отличников никогда не любили в школах. Митя не особенно и старался – просто у него так получалось. В его табели попадались и четверки: по чистописанию, физкультуре и пению. Пели раз в неделю в актовом зале на сцене под большим портретом товарища Сталина. Митя уже знал от учительницы Анны Ивановны, игравшей на пианино, что ему «медведь на ухо наступил». Поэтому он тихо стоял в последнем ряду и первым увидел крысу, вышедшую из-под сцены в зал. Молодая серая крыса не спеша прошла метра четыре, потом остановилась, повернулась к поющим и села на задние лапы. Возможно, ей нравилась музыка. Митя нечаянно фыркнул. Крыса убежала, а Кормильцева выгнали с урока в пустой класс.
Митя промокнул кляксу.
– Ничего страшного, – сказала мама, взглянув на тетрадь, – я подчищу бритвой.
– Мама, а ты плакала в детском доме?
Мама плакала, когда вернулась с уничтоженного небольшого кладбища на Малой Охте. Могилу старшего брата Мити, умершего младенцем от скарлатины, тоже закатали в асфальт. Кладбищенскую церковь отремонтировали и открыли в ней кинотеатр «Рассвет».
2.
– Блю-блю-блю канари…
Хрусть! Хрусть!
– Блю канари дьрамо имрамо…
Хрусть! Хрусть! Митя резал капусту большим ножом и громко пел.
– Блю канари аттендьвано…
Он выпрямился и подпрыгнул, изображая длинного «лицедея» с сачком в руке.
– ааа-аа-лонтано![1]
В своей мастерской под белый шум дождя он мог позволить себе побыть поющим клоуном.
Чугунная сковорода приняла капусту. Митя положил на доску лук и сосиски.
Запись красными чернилами в его дневнике «опять паясничал на уроке» раздражала отца больше всего. Митя умел шевелить ушами и поднимать каждую бровь по отдельности. Здесь пролегала линия обороны Кормильцева по прозвищу «дистрофик» или «шкилет». А в седьмом классе его родной мужской школы появились девочки… На шевелящиеся уши они не ловились, тогда он добавил к ним походку Чаплина и придумал пинг-понговый шарик на пальце. С глазками. После гастролей в СССР грустного белого «Бипа» Митя, перешедший на третий курс «Мухи»,[2] поехал в Москву в цирковое училище, чтобы перейти туда на «клоунское» отделение. Ему предложили начать со второго семестра первого курса. Митя вздохнул и похерил эту идею.
Прошлым летом тетя Ксения, всю жизнь служившая в Театральном музее, достала билеты на представление команды Славы Полунина. Милая тетушка, существо столь эфирное, что лифт с нажимным полом отказывался ее поднимать, бывало говорила дома со своей мамой, Митиной крестной, на французском языке. «Лицедеи» сразили их обоих. Он отвез тетушку на такси в «Дом ветеранов сцены» и вышел на берег Невки к деревянному мосту.
Бледное пятно солнца торчало над городом. Бред белой ночи накрыл его. Он дошел до середины моста и сел на настил, свесив ноги к воде. Когда кругом творится какой-то цирк, а тебе уже сорок, стоит ли вспоминать о своей мечте? Низ-зяя! Утиная мамаша с детками… Какой-то чудак-рыболов вышел на заросший тростником берег с удочкой и складным стульчиком в руках. Кого он собирается тут ловить?
Жизнь прошла, мечты остались на том берегу.
Митя выключил огонь под сковородой.
– Вот, собственно и все, как говаривал Хармс.
В стену дважды постучали. Митя стукнул в ответ и вышел. Телефонная трубка лежала на столике в мастерской соседа, заслуженного деятеля.
– Да!
– Привет, старик! – сказала трубка голосом бывшего одноклассника Орлова. – Ты не мог бы завтра утречком подгрести ко мне со своим рюкзаком?
– Понял. «Сигнальчик»?
– Ага. Часов в девять.
– Хорошо. Ты из автомата?
– А то?!
Чашка крепкого кофе завершала нехитрый завтрак Мити. Он подошел к мольберту, на котором стоял холст с первой «прокладкой». Каждая новая работа неожиданно являлась Мите так ясно, словно, разрушая физическую структуру мира, изначально уже жила в его памяти, словно когда-то он уже делал это. Иногда он видел ее во сне. И тогда Митя натурально «заболевал». Оставалось только перенести это видение на холст, не спеша вживляя в него прозрачные цветовые слои. Только и всего…
«Прописка» высохла. Нет, сначала надо полить мамины цветы: тонконогие фиалки, размножающиеся из листа, герань с острым, нелюбимым им запахом, крошечная бегония, традесканция. Мама умерла, едва переступив пятидесятилетие.
– Блокада догнала… – подвел итог врач.
– Если бы тебя не было, – как-то раз сказала Мите мама, – мы бы все умерли еще тогда.
Она родила сына, когда ловушка блокады еще не захлопнулась, но ехать в неизвестное не решилась. Через неделю муж ушел на фронт. В марте 42-го умер от голода дед, отец мужа.
Митя надел рабочую рубаху, еще минут пять постоял перед мольбертом, разглядывая написанный год назад акварельный эскиз. Открыл баночку с разбавителем. Отошел. Воткнул в магнитофон кассету с блюзами, посмотрел на дождь за окном, наконец, вздохнув, сел к мольберту.
– Однажды Орлов объелся толченым горохом и умер, – сообщил Кормильцев Сашке, войдя в «нехорошую квартиру» на Салтыкова-Щедрина.
– Не надоело? – поморщился толстый Орлов, пожимая Митину руку.
– Старик, Хармс вечен!
На «Салтыковке» в кухне стояли одна возле другой три газовых плиты; два туалета в разных концах коридора никогда не пустовали, ряды разномастных выключателей возле дверей заставляли задумываться даже жильцов квартиры.
Никто не знал, где Сашка доставал «литературу»: «Хронику текущих событий», письма и тексты Солженицына, Владимова и Буковского, фотокопии романов Саши Соколова в черных пакетах. Платоновские «Чевенгур» и «Котлован». Новые стихи Бродского, «самиздатовский» Хармс. Введение военного положения в Польше привело к тому, что на подоконнике в комнате Орловых выросла пачка «Tribuna ludu» и «Zicie Warszawy». Неведомо откуда появился польско-русский словарь.
Митя довольно давно не появлялся здесь. Они в четыре руки быстро загрузили рюкзак.
– Ну вот, вроде ничего страшного не осталось… – хозяин осмотрел комнату.
– Тогда удачи, – попрощался Митя.
Лифт опять застрял на каком-то этаже. Митя спустился по немытым стоптанным ступеням лестницы. Внизу еще сохранилась изразцовая печь.
– «Гости» пришли сразу же вслед за тобой, – сообщил Орлов вечером по телефону.
Митя вспомнил: двое мужчин вежливо расступились, пропуская его, когда он выходил с рюкзаком из парадного на улицу. «Вот пуля пролетела и ага…». Все «орловское наследие» Митя сложил дома в свой любимый сундук с розовато-оранжевым сиянием внутри!
Он сочувствовал диссидентам, но не более того. Однако, когда наши вошли в Афганистан, он жестоко поспорил с отцом, утверждавшим, что иначе там бы оказалось НАТО.
После чего они с Орловым месяца полтора рассылали письма по случайным адресам из телефонной книги Ленинграда с призывом убрать войска из Афгана. Какое-то время это их даже веселило, да и фамилии иногда попадались жутко смешные, но постепенно их энтузиазм иссяк.
У Пушкина было четыре сына и все идиоты.
На ноябрьские праздники Кормильцев-Поильцев в очередной раз принимал в мастерской гостей «Казино «Сингапур». Все началось с того, что Мите подарили настольную рулетку. Присутствовал даже желтый пластмассовый движок для сгребания фишек с коврика для ставок. Арсенал игр нарос почти мгновенно. Шахматы, шашки, домино, несколько колод карт. Азартно рубились в очко, «секу» и в «66»! Кто-то притащил детскую игру «Вверх и вниз», вызвавшую невиданный ажиотаж. Кости, нарды, лото, модная «Монополия», в которую редко кому удавалось доиграть до конца, даже «тычок». Напитки и закуски приносили гости. И каждый раз кто-нибудь бегал за водкой к таксистам. На доходы от «казино» Митя купил несколько складных столов и стульев.
Сейчас он чистил селедку, краем уха слушая уже явившихся любителей поболтать «за политику», их бессмысленные гадания о будущем СССР. Ничего, кроме раздражения и скуки, эти толковища у него не вызывали. Колокольчик в дверях позванивал, гора пальто и курток у входа росла.
Ровно в шесть, под бой бабушкиных часов, Митя выключал музыку, будь то «Аквариум» или «Зоопарк», Высоцкий или несравненная Элла Фитцджеральд, надевал купленный по случаю шапокляк и «открывал» стол.
– Син-га-пур! Делайте ставки, господа!
Однажды, прежде чем разойтись в ночь, Митя предложил сыграть в памятное ему с детства «Колечко». Он и веревочку с медным кольцом приготовил заранее, но – не пошлó. Иные времена…
Через пару дней, затарив сумки пустой посудой, Митя шагал по выпавшему ночью снежку в «бункер».
Но если жизнь – необходимость бреда
И корабельный лес – высокие дома, –
Я полюбил тебя, безрукая победа
И зачумленная зима.
На площади с броневиками
Я вижу человека – он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон.[3]
Очередь равных выплеснулась из подвала наружу. Когда Митя стоял уже внутри, в тепло проник человечек сиреневого цвета.
– Пустите, люди! – прохрипел человек.
Никто не шелохнулся.
– Брежнев помер! – вдруг крикнул мужичок со слезой в голосе и рванул к вожделенному окну.
На мгновение стало очень тихо. «Сиреневый» без помех выставил на прилавок бутылки, но приемщица с грохотом захлопнула окно. Все ждали, примериваясь, как поступить – уйти или нет?
– Тамара, – негромко сказал кто-то. – Помер, не помер, ты посуду-то у людей прими!
Окно открылось.
– Последний кто? Закрой дверь и скажи, чтобы больше не занимали.
Вдоль улицы Антонова-Овсеенко в новостройках Веселого поселка тянулся чахлый, болотистый лесок, остаток того леса, куда они ходили с отцом за елкой на Новый год, а по осени за горькушками. Он достал из почтового ящика письмо. Дома он выложил продукты в холодильник, налил себе рюмку коньяка и открыл конверт.
Маша писала, что она влюбилась в свою новую работу – гид по Иерусалиму, что сынок Йонька шалопай, как все израильские залюбленные дети. И да, бывший муж женился «в Америку».
Он тогда учился на втором курсе. В «рюмочной» на Моховой возле театрального института стройная девица в веселой компании пила водку малыми глотками из красивой серебряной стопочки. Он поймал ее взгляд и поднял одну бровь. Барышня улыбнулась. Митя послал сигнал второй бровью – она подняла стопочку.
Друзья прозвали их «МиМы». Именно Маша придумала его поездку к «циркачам». Ну, не получилось, обидно, конечно… И они уехали «дикарями» на остров Кижи. Рюкзаки, тушенка-сгущенка, палатка, снадобье «Тайга» от комаров. Томик неведомого Мите Достоевского взяла с собой «умная Маша», учившаяся на театроведа.
Островок Кижи оказался плоским и просторным. Две диковинные церкви с колокольней врезаны в жемчужное небо. Серебряный осиновый лемех, дивные слова «пятерик на восьмерике», «прирубы», «закомары», «рублено в обло». Внутри церквей свежо пахло деревом. Покосы и синь Онеги, дальний ветряк, избы, баньки, амбары.
Вечером экскурсия отбыла на белом корабле, а они остались и поставили палатку в ивняке на онежском берегу. Солнце каталось по небу вверх-вниз. Пять дней, не отлипая друг от друга, они ходили писать эскизы, ловили в Онеге рыбу, читали вслух по очереди шизофренические страницы «Идиота», в результате чего Кормильцев «навсегда» превратился в Мышкина. На шестой день из кустов вышел милиционер. Тогда они перебрались на Соловки, взяли напрокат лодку и исчезли среди речек и каналов, прорытых в былые времена монашествующими.
Маша жила в отдельной трехкомнатной квартире в Мучном переулке, окнами на канал Грибоедова. Сидя за столом, Митя все время видел отражение нелепого себя в стеклах старинных книжных шкафов. Машин отец, Исаак Яковлевич, служил в букинистическом отделе «Академкниги».
– Вы любите крепкий? – спросила Машина мама, разливая кофе в тонкие чашечки.
– Не знаю, – честно ответил Митя.
И случилось неприличное. Митино сердце заметалось, как кенар Яшка в клетке, на лбу выступил холодный пот. Гостя уложили на кушетку в Машиной комнате.
– Извини меня, – прошептал Митя.
– Помолчи, пожалуйста.
Умная Маша держала его за запястье и считала пульс.
В комнату с серебряной стопкой в руке вошла мама.
– Митя, вам надо обязательно показаться кардиологу.
– Хорошо, мама, – ответила за него Маша. – Выпей.
Митя ненавидел запах валерьянки, неразрывно связанный в его памяти со смертью матери. Он сел и выпил.
– Ты дурак! – сказала Маша и начала хохотать. – Ты что, никогда не пил кофе?
Митя помотал головой.
Однажды они с Машей отправились в ЗАГС, но по дороге поссорились – невесте не понравилась его новая серая шляпа. Митя выбросил шляпу в Фонтанку и долго смотрел, как она плыла по течению, пока ее не утопил прогулочный теплоход.
Не прошло и пятнадцати колов времени, как Исаак Яковлевич подал документы на выезд в Израиль. Партячейка «Академкниги» единогласно исключила его из своих рядов. После закрытия магазина друзья крепко выпили в задней комнате. Его уважали в городе, как уникального знатока поэзии русского Серебряного века.
– Поехали, Митенька, – позвала любимая, – я рожу тебе кучу кудрявых еврейских деточек. Ведь ты же еврей по маме.
– Ну, какой я еврей, Маша? Меня бабушка окрестила еще в детстве в Греческой церкви. Ее как раз недавно снесли.
– Кому это важно, Митя?
– Мне, – ответил Митя и вдруг понял, что это действительно ему важно. – И папа болеет.
Без книжных шкафов и штор на окнах квартира Маши казалась непристойно голой. Провожали навсегда. Веселились, пели под гитару и много пили, но как-то странно не пьянели. Митя унес с собой подарок от Маши: ходики с безголосой кукушкой и двумя гирями в виде еловых шишек.
– Они всегда будут тикать над тобой, Мышкин, – сказала ему Маша. – А ты не забывай… подтягивать гири.
Возвращаясь к себе, Митя вспомнил рассказ мамы, как дедушка перед самой смертью поднял руку и остановил висевшие над ним ходики.
Человек с тонкой шеей забрался в сундук, закрыл за собой крышку и начал задыхаться.
В Петропавловске-Камчатском всегда полночь.
Врач призывной медкомиссии определил у художника-графика Кормильцева «недостаток веса». Митю загнали на три года на Северный флот, где он овладел искусством портретной живописи. Плюс погоны, кортики, шевроны. Он вернулся домой старшиной второй статьи.
Мирно тикали ходики. Митя читал тексты отца Павла Флоренского и медленно, сосредоточенно писал большое полотно, пробуя наощупь обратную перспективу. Золотистый окунь в сияюще-голубом, промерзшем до дна озере, черные червячки рыбаков на льду, а поверх этого тщательно выписанный, нежный пейзаж, уходящий кулисами в дымку.
Он с успехом выставлял в «квартирниках» портреты и северные пейзажи с брошенными деревнями, бывал на Пушкинской у Митьков.[4] Появились и покупатели. Но на первой его выставке в Союзе художников «Окуня» с экспозиции сняли, отметив при этом оригинальность композиционного решения и мастерское владение цветом.
После вернисажа Митя и отец возвращались домой вместе.
– Никогда не думал, что ты станешь художником.
– Я не нарочно, папа, – улыбнулся Митя. – Видишь ли, человеческий язык, он – штука довольно грубая. Ты должен однозначно формулировать многие вещи, чтобы другой человек тебя понял. Иное дело живопись. Это как бы попытка заглянуть за горизонт.
– И что за горизонтом?
Они переходили Исаакиевскую площадь. Дворец, свадебный подарок Николая I дочери Марии, украшали макеты советских орденов. Красное полотнище обвилось вокруг флагштока.
– Мне все казалось, – заговорил, помолчав, Митя, – что если пойти все прямо, идти долго-долго и зайти вот за ту линию, за ту самую, где небо с землей встречается, то там вся и разгадка, и тотчас же новую жизнь увидишь, в тысячу раз сильней и шумней, чем у нас. Это из «Идиота», папа. Но я –то боюсь, что там пустота.
В ноябре инженера-конструктора Михаила Ивановича Кормильцева все-таки выпроводили на пенсию, пополнив его пухлую коллекцию Почетных грамот. Родитель месяц погибал без работы, грыз Митю, а потом устроился в жакт лифтером. Каждый вечер отец смотрел по телевизору программу «Время».
– Не понимаю я эти горбачевские нововведения, – говорил он за вечерним чаем на кухне. – Убей меня бог – ни к чему хорошему они не приведут.
Митя не спорил и выходил гулять с Чуком, ласковой, шоколадной дворняжкой.
Во вторник позвонила тетушка Ксения.
– Здравствуй, Митенька. Папа дома?
– Добрый день. Он в Выборге, в санатории, вернется послезавтра.
– Очень хорошо! Пожалуйста, приезжай ко мне. Прямо сейчас, – таинственным голосом сказала тетя и дала отбой.
Тетушка плотно закрыла дверь в своей комнате и поведала Мите страшное: в неведомой стране Венесуэле у них нашлись родственники, которые через три дня будут в Ленинграде.
– Это мой и Миши двоюродный брат. И его сын. Ты не знаешь, но наш дедушка эмигрировал после революции в Югославию. Я просто в ужасе. Они из Южной Америки – не могу же я их принять здесь?! В этой нищете.
– Нет проблем, – успокоил ее Митя. – Соберемся у нас. А как они Вас нашли?
– О, это совершенно фантастическая история, – всплеснула руками невесомая тетушка.
Неожиданно для Мити отец категорически отказался встречаться с заокеанским кузеном.
– Я во всех анкетах писал, что у меня нет зарубежных родственников. Выходит, что я всю жизнь обманывал?
– Но ты же не знал, папа. Не знал, да?
Отец отвернулся и не ответил.
– Мне нужно сообщить в партком.
– Папа! Ты – лифтер: при чем тут партком?! И хватит уже бояться!
– На каком хоть языке они говорят?
– На русском, папочка, на русском.
Отец тяжело вздохнул.
– И что им от нас надо?
– Думаю, что ничего. Просто хотят познакомиться.
В коридоре квартиры в пролетарском Веселом поселке они пожали друг другу руки:
– Кормильцев Сергей.
– Кормильцев Михаил.
Совершенно разные и поразительно похожие. Оба в костюмах и при галстуках.
– Мой сын. Константин, или Котик.
– Мой сын Дмитрий. Митя. Проходите.
Вошли в комнату, молча расселись за старым овальным столом, словно на международных переговорах. Котик подал отцу большой конверт. Сергей выложил на скатерть фотографии.
Михаил встал и достал из ящика письменного стола черный пакет от фотобумаги. Две одинаковых фотографии все увидели почти сразу же.
– Это папа, мама и я, – сказал отец. – И какой-то мамин родственник, я не помню.
Каждый из сидящих за столом по очереди взял обе фотографии. Митя взглянул на оборот привезенной из Венесуэлы. «Семья сына Ивана. Все расстреляны в Петрограде большевиками», прочел он.
Вдруг все вскочили и начали бурно обниматься. Во время чаепития отец и Сергей, перешедшие на «ты», горячо спорили о свободах при капитализме и социализме. Оказалось, что после войны Кормильцевы уехали из Европы в Венесуэлу.
– Мы очень боялись, что вот-вот начнется новая война между Советами и бывшими союзниками, – пояснил Сергей.
Потом, вместе с тетушкой (Ксюшей, как ее называл Сергей) принялись рисовать фамильное древо.
Митя и Котик вышли на балкон. Внизу играла гармонь, разогретые весенним солнцем и запрещенными Горбачевым напитками граждане свободно общались…
– Выходит, что мы с тобой троюродные братья, – сказал, обняв Митю за плечо, молоденький Котик.
Он говорил по-русски правильно, но с заметным акцентом.
– Ну да, – согласился Митя.
– Твои картины покупают? – поинтересовался брат.
– Покупают. И худфонд берет.
– Это что?
– Это коллекция при Союзе художников.
– Чудно. Я в прошлом году ездил в Ташкент на кинофестиваль. Хочу организовать неделю русского кино в Венесуэле. У нас там большая колония. Ты поможешь?
– Конечно.
– А ты поедешь в Каракас со своей выставкой.
Митя и папа получили в подарок наручные часы со встроенным кнопочным калькулятором. Тетушке досталось индейское пончо. Главное же заключалось в том, что отец согласился узнать, как оформляется зарубежный паспорт!
Нужные характеристики в Союзе художников Митя собрал довольно быстро. После чего он отправился в райком. Там его ждали две старушки-коммунистки и хмурый пролетарий. Все трое дружно его ненавидели.
Митя заручился справкой, что он не алкоголик и не наркоман. Впереди его ждали: флюорография, ухо-горло-нос, кардиолог, психиатр, окулист, хирург…
Хирург специальной поликлиники для «творцов» – милая дама за шестьдесят в очках со стеклами, как лупы.
Тщательно осмотрев и обстукав Митю, дама приказала:
– Опустите трусы.
Митя повиновался.
–Покажите головку члена.
Хирург наклонилась и уставилась на Митино достоинство.
– Когда у Вас был последний половой контакт? – подняла она голову.
Митя уставился в потолок: «Я-хочу-в-Каракас. Я-хочу-в-Каракас».
– Молодой человек!
– Дней пять назад, или больше, – буркнул Кормильцев.
– Гонореей не болели?
– Нет!
– Можете одеваться.
«Хороший человек, наверное, – подумал Митя, выйдя во двор поликлиники. – Любит работу, как папа мой».
Мите оставалось только поставить прививку от тропической лихорадки, которой никто в Венесуэле уже не болел. Вакцину готовили раз в две недели.
Его разбудил телефонный звонок.
– Дмитрий Михайлович? – услышал он незнакомый голос.
– Да, – напрягся Митя.
– Беспокоит главврач санатория. Вчера умер ваш отец. Я очень вам сочувствую.
– Почему? – спросил Митя.
– Обширный инсульт. Вы знаете, как нас найти?
– Да. Знаю.
– Приезжайте.
Отца похоронили на Северном кладбище рядом с мамой. Дождь, зарядивший с утра, съел остатки снега. Мутная глинистая вода скопилась в яме. Гроб опустили прямо в воду. Она все выступала и выступала наружу, когда засыпали могилу. У основания креста поставили отцовскую фотографию с заводской Доски почета, обернутую в полиэтилен. Мама очень любила это фото. Черные зонты скрывали лица. Тетя Ксения плакала, прижавшись к Мите.
– Вот и снова они вместе… Как они любили друг друга!
На поминки пришли отцовские фронтовые друзья, заводские и женщина из жилконторы.
– Вы знаете, – сказала она в поминальном слове, – вот умер Михаил Иванович, прекрасной души человек, и завтра у нас в конторе снова будут ругаться матом. А при нем было нельзя. Он всегда приходил на работу в галстуке.
Женщина вытерла рукой слезы и села.
Митя дал телеграмму в Каракас. Сергей позвонил и долго плакал в трубке.
Смерть отца Митя пережил тяжело. Он долго не разбирал его вещи, потерянно бродил по набережной Невы, пришел к полукруглому дому на Малой Охте, где они раньше жили, нашел глазами балкон, на котором они спали с отцом. Вспомнил, как рыбак выловил большого сига как раз напротив их дома и как его взвешивали вот в том магазине. Паромчик неторопливо пересекал реку. Как никогда ранее, он остро почувствовал тотальное советское сиротство-безотцовщину, некое общее бездомье.
В Венесуэлу летели трое кинематографистов и Митя. Полет занял сутки. Костя встретил их в аэропорту Каракаса.
– Что это за самолет сел в Москве на Красной площади? – сразу же спросил он.
– Не знаю, – тупо ответил Митя. – Этого не может быть.
– Почему?
– Потому что этого не может быть никогда.
Котик залился смехом. Он затащил их в какое-то помещение с телевизором, и Митя увидел маленький самолет, выпорхнувший из-за храма Василия Блаженного. Самолетик сел и побежал, слегка подпрыгивая на брусчатке.
– Ну, ты видел?
– Видел, – ответил Митя.
Ему стало грустно.
Утром Сергей привез Митю в русскую Никольскую церковь.
– Отец Никон, как и я, зубодер, – рассказал он. – До сих пор практикует, между прочим.
Улыбчивый старичок с умными глазами отслужил панихиду по новопреставленному рабу божьему Михаилу. Митя стоял столбом, рассматривал роспись храма и чувствовал себя крайне неуютно. Он знал наизусть «Отче наш» (видимо крестная научила), несколько раз бывал в церквях в Союзе, но вот так запросто пить кофе со священником, сидя под пальмой в беседке возле храма...
Митя почему-то вспомнил, как он пил кофе у Маши.
– Простите меня, Дмитрий Михайлович, но вы, вероятно, человек неверующий? – спросил отец Никон.
– Не знаю, – ответил Митя, – если я правильно помню, Махатма Ганди говорил, что у Бога нет религии. – Он поставил чашку на стол. – Мне кажется, что человек двадцатого века доказал свою абсолютную приспособляемость к любому, самому жуткому злу. Возможно, что вера кому-то помогает жить с этим. А я… а я просто люблю разные необъяснимые вещи в нашей жизни.
– Например?
– Ну, например, чудо оперения иволги. Или, скажем, возникновение жизни на Земле. Или – существует ли тайна жизни? Не знаю, поняли ли вы меня.
– Да, я понял. Спасибо, – улыбнулся в ответ батюшка.
Странный мир окружал Митю. Он погладил серый, похожий на ногу слона, ствол пальмы, но неожиданно для себя расцарапал ладонь.
«Разноцветные» люди заполнили до отказа новенький комплекс «Атенеум», где проходила Первая неделя советского кино в Венесуэле: белые, говорившие между собой по-русски, смуглые, цвета «кофе с молоком» и совсем темные.
– Митя, позволь представить тебе: сеньоры из коммунистической партии Венесуэлы.
Рядом с Сергеем стояли двое: полный белый человек в светлом костюме и настоящий индеец. Митя пожал протянутые руки.
– Здравствуйте! Но я беспартийный. Простите…
Сергей перевел на испанский. Белый говорил неторопливо и долго.
– Они говорят, что счастливы пожать руку человеку из великого Советского Союза. Они приглашают всю советскую делегацию к себе на ранчо…
Митя посмотрел на дядю – тот подмигнул.
– Спасибо, очень интересно… Спасибо.
– Estarenos encantados de pasar la noche con gente sovietica![5]
Коммунисты снова пожали руку Мити.
Выставку картин художника Кормильцева разместили в отдельном зале.
– В ваших пейзажах, Дмитрий Михайлович, есть что-то мистическое: в них хочется уйти и остаться там жить, – сказала ему красивая сеньора. – Прекрасная живопись.
– Благодарю, – поклонился Митя.
Ненавистный галстук сдавливал шею.
– У меня небольшая галерея. Я предлагаю вам выставиться у меня.
– Я буду счастлив.
– Это Кира Терентьева, – шепнул ему Сергей. – У нее одна из самых роскошных галерей в Каракасе.
На открытии фестиваля Костя предоставил слово своему брату.
– Дамы и господа! Вас всех пугали, что «русские идут!»
Котик перевел.
– Вот – мы пришли.
Митя расставил в сторону руки и помахал ими как крыльями.
Зал взорвался хохотом. Раздались бешеные аплодисменты.
– НИЗ-ЗЯ! – крикнул в зал Митя.
Закончилась эпоха.
Калугин заснул и увидел сон, будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер.
Калугин проснулся, почесал рот и опять заснул, и опять увидел сон, будто он идет мимо кустов, а в кустах притаился и сидит милиционер.
Калугин проснулся, положил под голову газету, чтобы не мочить слюнями подушку, и опять заснул, и опять увидел сон, будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер.
Калугин проснулся, переменил газету, лег и заснул опять. Заснул и опять увидел сон, будто он идет мимо кустов, а в кустах сидит милиционер.
Калугин проснулся и решил больше не спать, но моментально заснул и увидел сон, будто он сидит за милиционером, а мимо проходят кусты.[6]
3.
В середине ноября, в оттепель, друг и сосед по даче, Андрей Андреевич Малышка, пригласил Митю «на баню». Родительскую фамилию Андреича «Малышко» испортили в детском доме в Бердичеве. Эта ошибка принесла ему и в детстве, и в дальнейшей жизни немало насмешек и невзгод, что, вероятно, и сделало его в результате добрейшим человеком. Он мог, например, едучи на своем «Жигуле» утром с дачи на службу, остановиться возле идущей с сумками на станцию женщины и предложить подвезти ее. Некоторые, правда, подозрительно прищуривались и отказывались, но сие никоим образом не изменяло его ласкового отношения к людям.
Митя приехал в Зареченское накануне под вечер еще и для того, чтобы решить окончательно, что же он даст на свою юбилейную выставку. Знакомый галерейщик неожиданно предложил отличное помещение возле Львиного мостика, а Маша и старый друг Орлов клещами вытащили из него согласие. Семьдесят пять лет! Сейчас он уже старше и мамы, и отца.
Митя не любил свои старые работы и вообще пришел к убеждению, что как художник он не состоялся, хотя и получил звание заслуженного деятеля. Однажды он решил, что «устал от красок» и, перейдя на пастели и цветные карандаши, оформил десятка два книг.
– Минимализм – это естественное следствие углубления морщин на лбу, – сообщил он жене.
– Не надо песен, ленивый старикан, – услышал он в ответ. – Твой лоб давно уже как стиральная доска. Пошли пить кофе.
Но иногда, как-то вдруг, Митя сосредоточенно нарезáл ножом бумагу размером примерно в лист ученической тетради и надолго уезжал из дома на «акварельки». Небольшие, неожиданные вещи, не похожие ни на что: выписанные быстрым, невесомым прикосновением кисти цветы, кусты, деревья, трава, небо. Мгновения тайной жизни мира без людей.
Эти «акварельки» он с удовольствием показал бы, но возникла проблема: многие из них, по неведомой своей прихоти, он написал с обеих сторон листа. И как их выставлять? А книги?
Печка аппетитно гудела. Митя принес из сеней еще дров и вышел во двор. Бледно-желтый туман клочьями висел над опустевшим под зиму садоводством. Митя побродил по участку и решил починить крыльцо.
Друг Малышка прожил славную жизнь прораба на советских долгостроях, окончил заочно институт и какое-то время возглавлял трест. Потом все бросил и ударился в бизнес. Он умел всё. Баню для друзей и себя он задумал лет пять назад. Душа его жаждала красоты и совершенства. Вместе с Митей они увлеченно рисовали на обрывках бумаги баню с каменкой в просторной парилке, комнату отдыха на втором этаже, хранилище веников под крышей. Шесть на шесть на ленточном фундаменте в два окна по фасаду второго этажа.
Для начала «трудолюбивые узбеки» снесли ветхий сарайчик и освободили место. Но на этом все и остановилось, поскольку собственная фирма Андреича процветала, и заказы текли рекой. Наконец, ему это надоело. Андрей Андреевич поставил фирму на тормоз, нанял украинских хлопцев и к осени выстроил свою мечту. Балясины и столбики лестницы он выточил собственноручно. Митины картины на светлых бревенчатых стенах, темная икона в углу, вкупе со старым буфетом и новенькими лавками за длинным столом в гостевой комнате придали всему определенный шарм и искомую завершенность.
– Икона бабушкина, – несколько смущенно пояснил Андреич Мите.
Митя хмыкнул.
Чудный старик-печник четыре дня развлекал их беседой, называя обоих сынками.
– Ну, вот! – предъявил он печь. – Исполнено согласно канонам нашего дела. Пусть сохнет. Напрасно вы не хотели вывести трубу кирпичом.
Через неделю из железной трубы с крышкой конусом пошел дымок, и этот прекрасный момент они отметили застольем на втором этаже, где Андреич и остался ночевать.
– Ну что? – позвонил он поутру Мите, – пришло, как говорится, время собирать камни.
Они погрузились в «Жигуль» и отправились в карьер. Долго, на взгляд, на нюх и на вкус отбирали камни для каменки. Торжество открытия бани решили перенести на следующую весну, хотя хозяин разок все-таки попарился в одиночестве.
– Камни – чудо, – сообщил он Мите. – Всего два выбросил.
А зимой с Андреичем случился инфаркт.
Так что вчерашнее приглашение Мити «на баню» означало слишком многое для них обоих. Таки будьмо!
Туман над Зареченским густел, скрывая печальную беззвучную пустоту. Печь прогорела и в доме стало уютно. Митя задвинул заслонку на трубе и вернулся к крыльцу. Три ступеньки нужно менять. Он пошел в сарай за досками и инструментом. По дороге он приласкал елку, которую давно, совсем крохотной, принес из леса и посадил прямо в грядку с клубникой так, чтобы видеть ее из окна. Митя верил, что растения чувствуют человеческую любовь к ним.
– Все-таки что-то из старых работ придется выставлять, иначе пространство не заполнить, – решил он.
По улочке мимо его дома промчалась машина, наполненная грохотом музыки. Старики умирают, а их наследникам уже не нужны убогие парники и клубничные грядки: они приезжают «на шашлыки».
Калугина сложили пополам и выкинули его как сор.
Вернувшись из Венесуэлы, Митя довольно скоро женился. Типичный профессорский роман – Жанна училась у него на курсе в художественном училище. Молодая, привлекательная и небесталанная. В назначенное природой время Митя пришел под окна родильного дома с букетом белых роз. Крохотное существо в розовом одеяльце отец нес к такси на вытянутых руках. Он хотел назвать дочь Аглаей, но согласился на Лизу.
А жизнь дичала день ото дня, талонная, лихая и скудная. На привезенные из Каракаса деньги Митя купил по случаю небольшой, бревенчатый дом в Зареченском, успев спасти сбережения от хищных рук государства. Остатки отнял министр Павлов.[7] Тут-то Жанночка и сбежала. С новым мужем-бизнесменом она уехала в Германию, оставив «на время» двухлетнюю дочь с папой и пообещав исправно присылать деньги на няню. Эта история элегантно вписалась в происходившее вокруг сумасшествие.
Митя развесил на столбах объявления. Через пару дней в дверь позвонила баба Настя. Сухонькая старушка, ангел во плоти. Она бедовала вдвоем с внуком в доме напротив, поскольку беспутная ее дочь в одночасье исчезла. Баба Настя восхитилась Лизонькой, Митя восхитился няней, и все сложилось как не надо лучше.
Ему удалось найти работу машинистки на дому. Он в душе поблагодарил маму за нехитрую науку печати, промыл шрифт «Ундервуда» и взялся за дело. Дочка, как раньше и сам Митя, сидела-стояла рядом.
Как-то раз баба Настя принесла с собой большую желтую коробку с гуманитарной помощью из Германии.
– Возьмите, Димочка, тут еда какая-то, я в ней не понимаю…
– Но…
– Возьмите, возьмите. Мне этого не надо… Я прошу вас, возьмите это у меня!
Она вдруг горько заплакала.
– Как же так, Дима, я их победила, а они меня кормят? Что же это за люди?
Всю войну Настя прошла сестричкой в госпиталях на передовой.
– Страшно было, конечно. А как же не страшно-то? Вот попали под обстрел, он стреляет, а мне надо за кровью… Ну, накроюсь халатиком, зажмурюсь и бегу. И стрелять по ним приходилось, да. А они сейчас – вот… Возьмите, пожалуйста, я не могу это есть.
Май выдался теплым. Иногда в начале лета в Ленинграде случались прелестные дни, напоенные тихой радостью и надеждой. Воздух прогревался даже до жаркого, по-особому сияла Нева, отражая голубизну неба, зеленый туман окутывал кусты в скверах, в Летнем саду снимали со статуй зимние одежды, а незнакомые люди, сидя на скамьях вдоль аллей, неспешно беседовали друг с другом.
Митя перевез дочку с бабой Настей и ее внуком в Зареченское. Подняли огород, даже картошку посадили. Мите нравилось копаться в земле. Он обрадовался кудрявым росточкам моркови, следил за ними, подпирая щепотками земли. В парнике вместе с Лизой опылял кисточкой желтые цветки помидоров, и оба сосредоточенно гудели «как пчелки».
Сашка Орлов позвонил ранним утром.
– Спишь?
– Сплю.
– Идиот! Включи телевизор!
Митя включил и увидел «Лебединое озеро». Он ничего не понял, кроме того, что нечто нехорошее случилось в его стране.
Веселый поселок в телевизор по утрам не смотрел, а привычно выстроился в очереди к пивным ларькам. Хозяйственный Митя быстро отоварил оставшиеся талоны и поехал «в город». Катыхи конского навоза почему-то лежали в самом начале Невского. На следующий день они с Орловым самозабвенно скандировали «Фашизм не пройдет!» на Дворцовой площади при невиданном дотоле добровольном скоплении людей. После митинга всезнающий Сашка привел Митю в «Набоковский дом», в редакцию газеты «Невское время». Им выдали пачку специального выпуска в один лист с обращением Ельцина, которую они тщательно расклеили по стенам домов. Поспали у Орлова и отправились на Исаакиевскую площадь «защищать Ленсовет». Сашкина жена заставила их взять с собой йод и бинты.
Множество друзей обнаружили они в эту ночь на площади перед Мариинским дворцом. Кто-то записывал в какие-то отряды. Люди кучками ходили мимо конного императора от дворца до «Астории» и обратно, прижимая к уху портативные приемники. Сообщали о стрельбе в Москве, о гибели троих в тоннеле. Часа в два подтвердился слух о движении на Питер дивизии ВДВ.[8] Площадь на мгновение замерла. Ситуация упростилась до дважды два: бессмысленность их хождения здесь с появлением войск в городе стала очевидной. С уходом слабонервных толпа на площади превратилась в народ.
Когда кончилось спиртное и курево, а небо посветлело, в окне дворца появился Анатолий Собчак[9] с двумя микрофонами в руках. Он что-то говорил – площадь ликовала.
Они уходили вдвоем. Митя обернулся – огромное солнце поднималось за бронзовой спиной Николая. Троллейбус, подпертый садовыми скамьями, стоял поперек улицы Герцена. Площадь опустела.
Полдня они шатались по прекрасному, улыбающемуся городу среди людей со счастливыми глазами. Потом вместе уехали в Зареченское. Дочка с визгом бросилась к отцу, а за накрытым под яблонями столом их ждал смешной человек Малышка. Закуска росла в двух шагах от них.
И начался великий диспут о будущем. Пронзительно глядя на Андреича, Орлов задавал «вечные» вопросы о судьбе России и сам же спешил ответить, вспоминая Бердяева и иных умных людей. Неспешный в размышлениях и словах хозяин посмеивался и подливал в рюмашки.
– Лучше не будет, – успокоил он гостя.
– Почему?
– Потому что у нас лучше не бывает. Ну, будьмо!
Они выпили, закусив молодой картошечкой. Митя улыбался, глядя на замечательные физиономии своих друзей. Может быть и он свою мысль имел, но в споры не вступал. Под вечер он ушел укладывать дочку спать и нечаянно заснул рядом с ней.
А между тем «великий и могучий Союз» трещал и качался словно старая, прогнившая ветла в бурю, пока одной зимней ночью он вообще не исчез за горизонтом.
Но до этого еще предстояло дожить.
К Митиному юбилейному дню рождения в Ленинград приехал из Венесуэлы Сергей. На Дворцовой площади шумел митинг по поводу возвращения городу исконного имени. Спорили отчаянно – Петроград или Петербург, или даже Петрополь. Сергей дивился происходящему до тех пор, пока к Александрийскому столпу не вышел натуральный Ленин в мятой кепке и в галстуке в горошек. Злостно картавя, он обратился к веселой толпе. Тут Сергей повлек Митю «от греха подальше» в ресторан, где они и отметили полвека Митиной жизни. Поздравив племянника, Сергей встал и предложил:
– За Россию! За великое будущее России без коммунистов!
Еще в Каракасе Митю поразила любовь русских эмигрантов к никогда не виданной ими родине.
– У нас у всех одно правило: дома только по-русски, снаружи – на местном наречии.
Чистая, по-детски наивная любовь к исчезнувшей стране, странная на взгляд советского человека, для которого понятия страна и власть навсегда слиплись, как намокшие страницы учебника истории.
Сергей пригласил Митю в паломничество по монастырям. Он привез с собой видеокамеру, намереваясь снять материал для будущих лекций в русских колониях. Митя вздохнул и отказался – ему не хотелось надолго оставлять дочь.
Еще на лестнице Митя услышал частые междугородные гудки.
– Да, – успел он схватить трубку.
Звонила из Иерусалима Маша.
– Шалопай! Я набрала тебя в последний раз, уже думала, что не успею поздравить… Где Вы шляетесь, молодой человек?
Слушая ее радостное щебетание, Митя понял, что он сейчас скажет.
– Алло! Митя! Ты здесь?
– Да.
– И что ты молчишь?
– Я слушаю тебя. Машечка, а что, если мы с Лизаветой приедем к тебе в гости? – медленно проговорил он.
В трубке осталось только ее дыхание.
– Алло, Маша! Ты здесь?
– Здесь.
– Что ты молчишь?
– Митяяя… Ты это… Ты так пошутил? Митька!
– Да нет. Я только что получил серьезное финансовое вливание от дядюшки.
Он первым увидел ее. Маша опоздала к моменту их выхода в холл аэропорта и медленно шла, всматриваясь в прилетевших. Ее лицо то высвечивало солнце, то оно пропадало в тени. Вот она поймала его взгляд, остановилась. Митя поднял одну бровь, потом вторую. Маша сделала несколько быстрых шагов и вдруг побежала, смешно откидывая назад локти. Нет, ничего не выгорело, ничего не исчезло… Они поняли это с первого же прикосновения друг к другу. Просто над ними прошелестели двадцать колов времени.
– Здравствуй, Лиза! Меня зовут Маша.
– Здравствуйте, Маша, – осторожно ответила девочка и посмотрела на папу.
– Мама много рассказывала о вас, – сказал, знакомясь, Машин сын Ионатан, большой, кудрявый и голубоглазый. Он чисто говорил по-русски, что Митю и удивило, и обрадовало.
Маша поселила гостей в знакомой семье бывших советских евреев неподалеку от своей квартиры.
Они вошли в Старый город через Яффские ворота. Маша знала здесь всё, от подземелий до крыш. Буря встречи в аэропорту ошеломила обоих и сейчас они соблюдали целомудренную дистанцию в «одну Лизу»: девочка держала их за руки и радостно скакала по древним плитам Виа Долороса.
– Тебе идет седина, Митя…
Резкий вскрик муэдзина напугал Лизу. Митя взял ее на руки.
Они всматривались, вслушивались друг в друга, радуясь мгновениям узнавания себя «прежних» и пугаясь одновременно.
– Ты хочешь подойти к стене плача?
– А мне можно?
– Конечно.
– Пожалуй, да. Мне есть, о чем поплакать, – улыбнулся Митя.
– Хорошо. Иди. Можешь оставить записку между камнями. Мы ждем тебя вон там.
Митя подошел к стене. Сидевший на складном стульчике старик в твердой черной шляпе подал ему кипу. Митя неуклюже прислонился руками и лицом к теплой, шероховатой плите. Сначала он видел самого себя как бы со стороны и ему хотелось уйти, но картинка растаяла, унеся с собой шелест голосов сидящих и стоящих вблизи него людей. Митя остался наедине с собой.
Неожиданно для самого себя он сказал вслух:
– Господи, помоги нам, – и открыл глаза.
– Ты пробыл там почти час, – встретила его встревоженная Маша.
– Извини.
– Ты что-то увидел?
– Да, наверное. Я не помню. На меня смотрели глаза…
Так шли дни – шаг за шагом… Они не торопили себя и время.
В понедельник, в семь утра Маша заехала за ними на своем белом «Рено». Сонную Лизу пристегнули в специальном детском кресле.
– Куда едем?
– Увидишь.
Божественная, первозданная красота открылась их глазам. Розовое небо высилось над пепельно-охристыми холмами Иудейской пустыни. Митя попросил Машу ехать помедленнее – если уж нельзя остановиться и выйти наружу.
– Холмы как будто слегка наморщились, да?
– Это древние тропы. По ним тысячи лет ходят овцы. Скоро весна, и ты не представляешь, как тут все мгновенно расцветает. Такой сиренево-желтый туман.
Время исчезало в тишине.
– Смотри, вон там, впереди, наши бедуины в своих картонных домиках.
– Папа, папа, ослик! – неожиданно закричала позади них Лиза.
– Папа – ослик! – засмеялась Маша.
– Папа – ослик! – залилась смехом Лиза. – Папа – ослик!
Им стало весело и хорошо. Голубая табличка на столбе известила, что они опустились на нулевой уровень моря. Рыжие слоистые горы окружали шоссе. Перед очередным поворотом Маша затормозила.
– Мы сейчас находимся на дне древнего океана.
Они вышли из машины и пошли вперед. Дистанция в «одну Лизу» по-прежнему разделяла их.
– Смотрите! – Маша остановилась и взяла девочку на руки.
Далеко внизу драгоценным опалом сияло Мертвое море, похожее на зрачок в оправе гор.
– У него цвет перламутра средиземноморских раковин.
Митя молчал. Ему вспомнился желтый немигающий глаз окуня, смотревший на него из озера «Блюдечко» тысячу лет назад.
– Между прочим, слово еврей в одном из древних языков, может быть арамейском, значило «человек с другого берега».
– Я не знал этого.
– Мы с тобой – двое с другого берега.
Они, улыбаясь, смотрели друг на друга.
– Ну что? Поехали? Нас ждет завтрак в Эйн-Бокек.
Ряд высоких белых зданий вытянулся вдоль пустынной набережной моря на отвоеванной у горы узкой полосе. В отеле «Оазис» Маша забронировала два номера. Они переоделись в белые махровые халаты и спустились в кафе.
Днем Митя рискнул войти в глицериновую воду Мертвого моря. Он даже лег на его поверхность, сорвав аплодисменты Маши с Лизой и нескольких зевак на пустынном в феврале берегу.
Они прожили в «Оазисе» целую неделю. В их последний вечер на Эйн-Бокек вдруг налетел шквалистый ветер. Обрывки сизых туч, метавшиеся по небу, скрыли огоньки Иордании на другом берегу моря. Глянцевая вода плоскими слоями наступала на берег и откатывалась вспять.
Они стояли, обнявшись, у окна. Ветер гнул и трепал пальмы на набережной, из темной морской дали, сворачиваясь на глазах, накатывались на мокрый песок «снежные» валики.
– Это соль, Митя! Как красиво, да?
Пластмассовый грибок с пляжа пронесся по шоссе ногой вверх.
– Первый раз вижу здесь бурю.
Небо темнело, становясь все ниже и ниже. Ливень обрушился мгновенно, стеной. Море исчезло.
Они спустились в пустое кафе, официант принес два бокала вина. В открытом бассейне «кипела» голубая вода. «Так же, как возле Самсона в Петергофе», – подумал Митя.
– Я поеду с тобой в Россию, Митя, – услышал он голос Маши и оторвал взгляд от бассейна. Маша смотрела на него со спокойным удивлением.
– И знаешь почему? – спросила она.
Митя радостно улыбнулся и качнул головой.
– Нет, ты не знаешь. Потому что ты приехал с Лизой. Но есть Йонька, нам нужно услышать, что он скажет.
Радостным солнечным утром они попрощались с сияющим перламутром морем и уехали в Иерусалим.
Ионатан ужасно развеселился, узнав, что у него появляется отчим.
– Я все про вас понял, когда вы свалили в Эйн-Бокек. Окей! По мне так в России сейчас будет интереснее всего на свете. После армии я поступлю на матмех в Петербурге. Супер! Предлагаю сегодня же это отметить!
– Юноша правильно воспитан! – засмеялся Митя. – Ты знаешь, где мы познакомились с Машей?
– Митяяя, не надо…
– В рюмочной на Моховой улице.
– В рюмочной? Это что?
– О, сколько нам открытий чудных готовит просвещенья век! Лехаим! Митя, завтра мыс тобой едем в Тель-Авив к моим старичкам. Я думаю, они страшно удивятся, увидев тебя, восставшего из пепла. Лиза останется с тобой, Йоня.
– Я всегда мечтал о сестре!
– Не ври, Йонька! Вот врет, как дышит…
В эту ночь Митя видел во сне глаза над спящим Иерусалимом
Маша приехала осенью, не испугавшись антисемитов из общества «Память» и Русского национального единства. Войдя в квартиру, она засмеялась, увидев на стене свои ходики. Маша обняла ладонями шишки гирь и шепнула им:
– Я вернулась. Я же обещала вам…
А жизнь в России становилась все интереснее и интереснее!
Племянник Андреича Василий имел звание майора, служил в военкомате и поэтому носил устало-значительное выражение лица и адидасовский костюм турецкого происхождения.
– Дмитрий Михалыч! Приветствую! – встретил Митю Василий, раздевавшийся в предбаннике.
«Эх, некстати как», – подумал Митя.
– Добрый день!
Митя закрыл за собой дверь. Андреич набросал для духовитости под лавки лапника. Запах прогоревших березовых поленьев и острый еловый дух смешались в совершенно волшебный аромат. Из печи валил жар.
– Искусство принадлежит народу! И это правильно! – Василий повесил трусы на крючок, надел на голову киргизский войлочный колпак и ушел в парную.
– Извини, Митя! – вздохнул Андреич.
– Опять за деньгами приехал?
– Ну да, дочка у него болеет.
Митя вошел в парилку. Почти два года ждали они с Андреичем этого дня! Жар вцепился в уши, на мгновение перехватило дыхание. Пахло совершенно восхитительно. Веники, нарезанные ими в начале лета, дожидались своего часа, замоченные в новой деревянной шайке. Андреич покропил малым веничком на каменку из ковшика с травяным настоем и устроился третьим на полкé, застланном свежими простынями.
Наслаждались молча. Злость на объявившегося не ко времени Василия уходила из души Мити, становилось паряще легко и радостно.
– Пойду, мне по первому разу больше не стоит, – поднялся Андреич, – вы тут грейтесь пока.
– Никто, кроме русских, не понимает баню! – произнес Василий. – Только мы!
Мина собственной значимости сошла с его раскрасневшегося лица.
Митя не успел ответить. Дверь в парную распахнулась.
– Горим, ребята! – прокричал Андреич, ухватил таз с холодной водой и исчез. – Печку залейте!
Митя выкинул веники из шайки на полóк и выскочил в предбанник. Серый дым валил со второго этажа и выходил в распахнутую дверь. Он кинул воду в печь. Оттуда пыхнуло паром – Митя едва успел отскочить.
Загорелся пол на втором этаже вокруг металлической печной трубы, пронзавшей, баню. Наверное, с полчаса с ловкостью цирковых акробатов носились вверх-вниз с шайками и тазами три голых мужика. Вода кончилась, Митя пару раз выскакивал во двор к колодцу.
Спустились вниз. Андреич и Митя уселись на лавке в предбаннике отдышаться. Пахло еловыми лапами и горелым деревом. Василий поспешно одевался.
– С легким паром! – сказал Митя. Они с Андреичем посмотрели друг на друга и начали хохотать.
– Спасибо, – крикнул Василий и выскочил наружу. «Два старых идиота», – пробормотал он, садясь в машину, и рванул с места так, что едва не вынес ворота.
А Митя с Андреичем хлопали себя по ляжкам, хохотали, как скаженные, и не могли остановиться. Наконец, Малышка встал и закрыл дверь.
– Этот приехал, заболтал меня, так я лишнего и протопил, – повинился он. –Могли и угореть.
– Да ладно тебе…
– Хорошо. Одевайся да пойдем в дом. Я завтра тут приберусь.
Свою избу Андреич так и не удосужился привести в божеский вид. Пока он выставлял на стол заготовленное ими к торжественному вечеру, Митя затопил печь.
Наконец сели. Стол радовал глаз обилием и изысканностью. От шампанского оба решительно отказались, приступив сразу к французскому коньяку.
– Ну что, будьмо?
– Будьмо!
Несколько времени они молчали, ибо давно уже не сидели вот так, вдвоем, в тишине, под потрескивание дров в печке.
– Что с нами происходит, Андреич? – начал главный разговор Митя. – Ты – украинец, я – русский, хотя и еврей по маме. Ты думал когда-нибудь, что мы будем стрелять друг в друга?
Малышка наполнил рюмки.
– Васька ездил в командировку на Донбасс.
– Что говорит?
– Да так, пустое. Он же не воевать ездил, а других возил. В России, Митя, никогда не правили гопники. Никогда гопники не нашивали себе генеральских погон. А какой майор не мечтает о лампасах?
Они чокнулись и выпили.
– Вкусно твоя Маша рыбу солит. Форель?
– Да.
– Я тут слушал беседу с одним писателем. Интересный человек. Русский. Он говорит, что воспринимает наш народ как пустоту.
– Подожди минутку.
Митя встал, подбросил пару поленьев в печку и вернулся к столу.
– И что наши властные гопники чуют эту пустоту и боятся. И разными способами стремятся завоевать её. Но хрéна! Пустоту не завоюешь. А из этой пустоты, говорит, выползают разные, не похожие друг на друга явления, и исчезают. И он приводит в подтверждение исторические факты, что у нас были все резоны и причины стать пустотой. Она всасывает в себя все новое, но от этого ничего не меняется. Петр попытался обуздать пустоту, рубил головы, резал бороды. И что? Надорвался и помер, и всё опять сошло на нет. То есть это давно уже накапливается, сгущается. И вот это облако пустоты, говорит он, может так рвануть, что мало никому не покажется. Народ запросто может пойти бить хохлов, а может и своих, как жгли усадьбы помещичьи в гражданскую. Или в «пугачевщину».
– А твои украинцы?
– Украинцы, или еще белорусы, – там, я думаю, поменьше пустоты. И не потому что они лучше или хуже, а просто там всё иначе было.
– Прости, Андреич, но вот ты же любишь людей? Пустоту любить невозможно!
– Вы, Дмитрий Михалыч, идеалист. Я за свою жизнь едва не всю страну объездил, а уж всяких людей повидал – дай бог каждому. Нет это другое, это у меня детдомовское осталось – всегда помочь слабому.
– Я не верю тебе. И твоему писателю тоже.
– Воля ваша, – засмеялся Андреич.
– Я выйду ненадолго. Подышать.
– Давай, давай.
Митя вышел и сел на ступени крыльца. Унылый, сырой ветер раскачивал фонари на проводах. Он закрыл глаза и так долго сидел, неподвижен и задумчив. Вдруг он увидел себя, вернее не увидел, а угадал себя, стоящего как бы на сцене посреди какого-то пространства. Он стоял, ожидая, что выйдет кто-нибудь еще из актеров и тогда он узнает свою роль, но никто не появился. А где выход со сцены он не знал. Тогда он робко шагнул вперед к рампе, туда, где – он чувствовал это – в темноте сидели, стояли, смотрели на него родные ему незнакомые люди. Они ждали.
– Я ничего не знаю, Настасья Филипповна, – тихо сказал им Митя, – я ничего не видел, вы правы, но я… я сочту, что вы мне, а не я честь сделаю. Я ничто, а вы страдали и из такого ада чистая вышли, а это много. К чему же вы стыдитесь и с Рогожиным ехать хотите? Это лихорадка.
Митя замолчал, вслушиваясь в дыхание пространства.
– Я вас, Настасья Филипповна… люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна. Я никому не позволю про вас слова сказать, Настасья Филипповна. Если мы будем бедны, я работать буду...
На крыльцо вышел Андреич.
– Ты телефон забыл…
Митя открыл глаза.
– Маша звонит.
Он встал и взял трубку.
– Мышкин! Вы там в порядке? Мне как-то тревожно весь вечер. Что ты молчишь?
– Я не молчу. Всё хорошо. Я очень люблю тебя.
4.
Скорбь живет под этим кровом,
За столом сидит сосновым,
На полу сидит в углу,
В голубую смотрит мглу.
С тихим схожа рыболовом,
Странной тешима мечтой,
Скорбь, закинув руки в дали,
Как две удочки рыбачьи,
Стережёт – не проплывёт ли
Из бездонных вод печали
Окунь счастья золотой...
Перец Маркиш, 1918. Перевод с идиш Л. Руст.
Киев – Санкт-Петербург – Тбилиси
Ноябрь 2021 – март 2022
Ордовский-Танаевский Михаил Львович. Родился в 1941 г в Ленинграде. Первый год жизни провел с родителями в блокадном городе. После окончания технического института работал инженером. Затем окончил киноинститут. С 1973 г в штате «Ленфильма» как режиссёр. Снял пять фильмов, в том числе «Случайные пассажиры». С 1989 г занимаюсь документальным кино и литературной работой, в основном связанными с историей русской эмиграции. Автор документального сериала «Русский корпус Свидетельства». Соавтор монографии «Гимназия в лицах 1-я русско- сербская гимназия в Белграде 1920–1944». Член Русского генеалогического общества в Петербурге. Автор многих статей. С мая 2022 г живу в Киеве.
[1] “Blue canary”, «Печальная канарейка», популярная американская песня (1953). Ее итальянский перевод стал безумно популярным в СССР после появления одноименного номера (1984 г.) в спектакле ленинградской труппы «Лицедеи» Вячеслава Полунина.
[2] Ленинградское высшее художественно-промышленное училище им. В.И. Мухиной
[3] Осип Мандельштам «Кассандра».
[4] Группа художников из Ленинграда-Петербурга.
[5] Мы будем счастливы провести вечер с советскими людьми!
[6] Из рассказа Д. Хармса «Сон».
[7] Конфискационная денежная реформа в СССР, известная как «Павловская реформа» по фамилии премьер-министра В. Павлова, январь-апрель 1991 г.
[8] ВДВ – воздушно-десантные войска.
[9] Собчак Анатолий Александрович (1937-2000), в то время мэр Ленинграда.