Мы, инженеры-наладчики, пропадаем в командировках в соотношении: месяц в тьмутаракани — четыре дня дома. Днём налаживаем и запускаем оборудование ЦБК (целлюлозно-бумажных комплексов) — пашем, как папы Карлы, а вечером — не безалкогольный ужин, преферанс и развлечения по интересам. Я, к примеру, купил эту тетрадь в дерматиновом переплёте. Буду записывать «незабываемые» впечатления и «щекочущие» воспоминания.
Человек с воли
Два года назад, когда я ещё работал в НИИ ЦБП, вызывает меня как-то руководитель группы и, опуская глаза долу, протягивает футляр с чертежами.
— Ты, Максим, извини, знаю, сырой ты ещё, но, сам видишь, какие у меня работники: одна беременна, у двух других дети — послать больше некого. Поезжай. Срочно фундамент нужно проверить. «Нулевой цикл» под расширение комбината сдаём. Его, обычное дело, зэки закладывают. — Тут он поднимает глаза и отводит их в сторону. — Обычное дело… зона. Осторожность не помешает. Если чего не поймёшь или не уверен, звони.
И чего он извиняется, думаю. Я только рад — надоело штаны у кульмана протирать. До Братска долетел без приключений. Из аэропорта в комбинатскую гостиницу добрался за час и бегом в столовую. Меню непритязательное: сардельки да винегрет. Я к официантке, как, мол, мне столичному инженеру на такой диете пять дней выживать. Широкой души девушка оказалась, притащила малосольный омуль. А с пивом и чёрным хлебом… лучше, нарочно не придумаешь. По ленинградским понятиям — деликатес. Я соответственно предлагаю даме разделить со мной трапезу. В столовке, кроме нас, один человек, да и тот уже головой в тарелке. Она не кокетничает, присаживается. Ну, как обычно, кто вы да откуда, да зачем к нам пожаловали.
— Так тебе завтра на зэковскую территорию, — говорит, — там ходи с оглядкой. Держи ушки на макушке, а роток на замок.
Мне как-то не по себе стало, но виду я не подал.
— А что так? — спрашиваю, — Они ведь под охраной работают.
— Под охраной-то, под охраной, да как стройку начали, так один сбежал, другого за карточный долг убили, а ещё двое в котлован свалились… Ну, так говорят. Их же сюда из знамо каких лагерей привозят. Наших на этот проклятый «нулевой» не затащишь. Без крайней надобности носу туда не кажут.
Остаток вечера прошёл в моей комнате в тёплой дружеской обстановке. Люся, или Лида (убей, не помню), ушла около полуночи, оставив на память аромат духов «Серебристый ландыш» — верный спутник моей бабушки.
Утром я отправился на комбинат отметить командировку и получить пропуск на строительную площадку, то бишь на этот самый «нулевой цикл». К пропуску, как оказалось, прилагались два лейтенанта — охрана. Повели они меня по территории. Позёмка снежная по земле вихрится, ветер пронизывает (ноябрь всё же), а я в своей кожаной куртке на тонкой шерстяной подкладке. Лейтенанты в зелёных ватниках, рабочие в чёрных и серых, а я — белая ворона, «столичный псих».
Шли где-то с километр. Подошли к участку, обнесённому колючей проволокой. Из вагончика перед калиткой вышел охранник, проверил наши пропуска, попросил документы, а у лейтенантов — и оружие. Мне это как-то сразу не понравилось. Оказывается, правило такое: на территорию, где работают заключённые вход с оружием за-пре-щён. Потому как случалось, что они набрасывались на охрану, отнимали оружие, а тогда уж сами понимаете…
Заходим. Участок огромный. Ни одной живой души.
— Видать у них сегодня культурно-просветительный день, — говорит лейтенант постарше.
— И слава те, господи. Так спокойнЕе, — отзывается молодой.
Я вздыхаю с облегчением. Цитату из газеты вспомнил: «Они, эти бывшие воры, кулаки, вредители, убийцы впервые узнали поэзию труда и романтику созидания».
Достаю из «трубы» чертежи, разворачиваю. Лейтенанты мне помогают. Двигаемся по периметру. Я замеряю глубину траншеи, проверяю, точно ли простенки на грунте размечены, охрана чертежи поддерживает — в общем, работаем. Даже согрелся немного. Я так в этот фундамент уткнулся, что и не заметил наваленных в стороне бетонных плит и арматуры.
На севере смеркается рано. Думаю, ещё полчасика и заканчиваем. А тут, откуда ни возьмись, из-за бетона фигура показывается. Рабочий что ли, думаю. Мужик явно к нам направляется, и вида он, мягко говоря, сурового. Смотрю, лейтенанты чертежи сворачивают и вместе с трубой суют мне в руки. Выдвигаются на шаг впереди меня. Он к ним подходит, со старшим о чём-то шепчется и рукой как махнёт, кыш мол. Они сразу назад, скок, будто он им генерал. Тут мне становится не по себе.
Мужик старый: лет сорок, а может, и шестьдесят, ниже меня ростом, но чувствуется, что силищи в нём — немеряно. Бык. Я как на лицо его глянул, надежда, что он из вольнонаёмных, растаяла как снежинка у меня на губe. Зек, он зек! Тут меня и в дрожь, и в пот кинуло — я с зеками лицом к лицу в жизни не сталкивался. Помню, правда, пленных немцев — они в Ленинграде траншеи под трубопроводы копали — так те совсем другие были...
— Херню свою бумажную положь и за мной лындай, — голос у него хриплый, как «паханам» и полагается. Люськины россказни в мозгу всплывают. Не уж-то он меня в карты проиграл….
— Чего застыл, фраер? Глухой? — Он спиной поворачивается и идёт за бетонную свалку. Я свою «х---ю бумажную» лейтенантам отдаю, а они глаза прячут. Сам не знаю, как ноги от земли оторвал. Страх во мне квашнёй поднимается, всего меня заполняет. Метров десять прошли, а там сторожка без окон без дверей, только курьих ножек и не хватает. Он какую-то доску отодвигает и показывает, пролезай мол. Ситуация дикая — у меня ноги снова, как к земле приросшие. Он глаза сузил и ко мне поворачивается: —Тебе чо, спец приглашенье с курьером прислать?
Пролезаю. Тусклый свет только через щели пробивается. Ну всё, думаю, мне каюк. Сколько мне жить-то осталось… В сторожке стол — кусок железа на приваренных к нему кусках трубы. На столе два гранёных стакана. В зоне только кружки алюминиевые разрешены, а тут — стаканы. Страх угодливо подсказывает: ножа у заключённого быть не должно — может, стеклом резать будет… Смотрю, за пазуху лезет. Я невольно отшатываюсь. Стукаюсь головой о стенку. Не дышу. Он достаёт поллитровую водки. Не самодельной бормотухи, и не «Московской особой» за 2,87 р., а «Столичной» за 4,12 р. Разливает по стаканам.
— Пей. — Стакан полный, а я больше двух рюмок за вечер отродясь не опрокидывал. — Пей, говорю.
У меня руки трясутся, зубы по стеклу стучат... Пью... Да и не пью вовсе, а заглатываю. Сначала вообще чуть не задохнулся. По подбородку потекло, а он мне: — Да не бзди, бухать учиться надо — не дитё малое.
Я кое-как допиваю. Только стакан на стол поставил, он по второму и себе и мне наливает и ножик достаёт. Вот тут уже не испуг, не страх — ужас меня как схватит. Чувствую, падаю. Слава богу, за стол уцепился. А он, снова за пазуху лезет. Я думаю, что кричу «помогите», а на самом деле просто рот разеваю беззвучно. А он лапищу свою из ватника вытаскивает и лежит на ней, не поверите... а-пель-син! Да у нас в Ленинграде в ноябре апельсины днём с огнём не сыщешь, а тут, в Сибири, где и хлеба люди вдоволь не едят, апельсин! За колючей проволокой, у зека.
Он его аккуратно очищает — видно, что рука ножом владеет профессионально — располовинивает и мне протягивает.
— Хавай, и давай по второй. За моё здоровье. День рожденья у меня. Пятак стукнул. Пить с мразью не желаю. Обрыдло: жохи, барыги да палачи. С человеком с воли выпить хочу.
П-позд..., — язык у меня стал толстый, не ворочается.
— Лебезишь, — вздохнул он, — зелёный ты. — До дна пей! Не фарт мне с тобой.
Как я второй стакан выпил, сам не понимаю. Очнулся коленями на земляном полу, а головой на пустом столе. Всё исчезло: бутылка, стаканы, шкурки апельсиновые и сам мужик. Только доска отодвинута и немного раскачивается, а за ней темень. Я выползти боюсь: что, если он меня там поджидает... Но из этой «зековской рюмочной» другого выхода нет. Как выполз, уже не помню. Помню, что лейтенанты меня как увидели, так с бетона и подскочили — думаю, обрадовались, что живой. Волокли меня на себе до самого управления комбината. А там уже поставили на ноги, сунули в руки трубу с чертежами и указали улицу, ведущую к гостинице.
… и брёл я по белому снегу, качаясь и оскверняя его каждые двадцать шагов, а на душе, хотите верьте, хотите нет, пели птички: «живой чирп-чирп, живой чирп-чирп...» Что чувствовал пахан в свой день рождения, мне знать не дано, но я его точно ощущал как мой собственный.
1967
2010, Флорида. Переезжаем. Полез разгребать attic, то бишь чердак. За без малого тридцать лет тут горы «сокровищ» накопились. Наткнулся на эту нелепую тетрадь — таких уже, верно, и не выпускают. Читаю, вздыхаю, умиляюсь. Эх, не повезло «пахану»: молод я был — не умел ни выпить, ни побеседовать по уму. Апельсины употребляю только в виде сока, и то исключительно по настоянию врача.
Американец
Торчу в Кировской области в уродливом посёлке с не менее уродливым названием Мурыгино. Два магазина, одна аптека, заколоченная церковь и клуб, где кино, танцы и общественные разборки — пуп культуры. Блочные пятиэтажные «хрущёвки» для жителей посёлка и служащих воинской части. Асфальт разбитый, пылище — в общем, стандартный комбинатский посёлок.
Августовская жара. Вкалываем по-чёрному. Вчера, в воскресенье, выбрался наконец на Вятку подышать, а сегодня утром прихожу на комбинат и только и слышу...
Нет, начну сначала. В моём случае «история с географией» не только фигуральное выражение. У этой истории и впрямь есть географический маршрут: Домбай — Ленинград — Мурыгино.
В апреле отправились я со товарищи на Домбай покататься на лыжах и вообще отдохнуть. Красота там несказанная: снег белейший, солнце ярчайшее, горы сине-зелёные, как на картине Сарьяна в Русском музее, а воздух — казалось, не надышусь.
Нам повезло. Сняли номер с двумя двухярусными кроватями (то ли по западному образцу, то ли по лагерному?) в новенькой гостинице с баром в фойе. Туда-то мы и отправились праздновать нашу удачу и начавшийся отпуск.
И где же, как не на Кавказе, наткнуться на своих питерских школьных приятелей. Посидели все вместе: шутки-прибаутки, анекдоты. Мои напарники — мужики толковые: два физика и один кандидат медицинских наук, да и школьные друзья тоже не лыком шиты. Один учится на театрального режиссёра, другой лабораторией управляет — какой именно, нам, гражданскому населению, знать не полагается.
Часам к одиннадцати мои напарники откланялись и поднялись в номер, а я с однокашниками остались ещё поболтать. Столько общих знакомых и смешных, и совсем не смешных школьных историй — было, что вспомнить. Наконец, около часа ночи распрощались.
Я снял обувь и так тихо, как только мог, открыл дверь номера. В абсолютной темноте стал пробираться к своей койке, благо мне по жеребьёвке досталась нижняя. В номере стояла абсолютная тишина. Я ещё успел подумать, «как повезло: никто не храпит, не сопит, маму во сне не зовёт, начальство матом не кроет — чего ни услышишь, где спят трое мужчин». Я разделся до трусов и майки, нащупал тумбочку и сложил на неё брюки и свитер. Зуб на зуб не попадал, но, чтоб не шуметь, пижаму из чемодана под кроватью доставать не стал.
Немного удивило, как легко приподнялось одеяло — я помнил, что днём оно было заправлено по-солдатски туго. Короче, я залез под одеяло и… Ах! Понял, что я не один. Протянул руку и коснулся тёплой округлости, обтянутой нежной человеческой кожей. Одновременно раздался женский визг. Я выскочил из постели и заорал: — Вы кто?!
— Это вы кто? Мы так не договаривались!
— Я Максим, это моя койка.
— Я Лариса, мне сказали...
Тут я понял, как звучит гомерический хохот. Нахалы! Естественно, мои «сожители» не спали, а, затаив дыхание, ждали моего возвращения.
— Извините. Дайте мне встать. Я сейчас же оденусь и уйду. Мой номер будет готов только утром. Мне сказали ваши друзья, — она запнулась и почти выкрикнула, — эти идиоты, что вы на день задержались, и я могу здесь переночевать. Глупый детский розыгрыш! Разрешите, мне надо одеться! Я сейчас уйду.
«Сожители» продолжали бессовестно ржать. Что мне оставалось делать...?
— Нет, оставайтесь, уйду я.
Я сознавал и благородство своего поступка и печальный факт, что из-за недосыпа первая половина дня на горе для меня потеряна. Жаль, но ничего не поделаешь. Я оделся, вернулся в бар, просидел там до закрытия, а затем продремал четыре часа в холле на твёрдом казённом диване.
На следующий день за обедом Лариса подошла к нашему столу и подчёркнуто громко меня поблагодарила. Тут я её впервые разглядел. Миловидная, почти красивая, что приятная на ощупь, я уже знал, она в сторону моих соседей даже не взглянула. Те сидели, усиленно глядя в свои тарелки. Физиономии у них покраснели: не понятно, от стыда или от сдерживаемого смеха.
— Мне сказали, вы из Ленинграда. Я тоже живу в Ленинграде. Вот мой телефон, — она протянула сложенную квадратиком бумажку. — Позвоните, я бы хотела вас отблагодарить.
Я встал: — Да не за что, — и с удовольствием взял бумажку.
Отдохнул я отлично. Шесть дней мы носились на лыжах под солнцем с намазанными зубной пастой носами. С Ларисой я больше не сталкивался, видимо она была из «не катающихся». По возвращению в Ленинград я ей позвонил. Мы встретились в ресторане. Оказалось, она работает в Ленинградском доме моделей. Посидели интересно — она умная, деловая.
— Я тебе позвоню, когда у нас появится что-то стоящее, — сказала она на прощание. На следующий день я улетел в очередную командировку.
Мы, наладчики, «летуны». Носимся по всей стране, дома бываем редко. За следующие четыре месяца, мы виделись не больше трёх раз. В августе Лариса мне позвонила и говорит: — Зайди ко мне, у нас для тебя кое-что есть.
Я зашёл. В Доме моделей на Невском атмосфера особая, нарядная. И кабинет у неё свой, какой-то радостный, не казённый.
— Поступили новомодные заграничные ткани, я хочу сшить тебе шорты.
Начало августа — что я дурак отказываться. Лариса стала меня всего обмерять, и конечно, не без комментариев. Нахохотались мы вдоволь. Я опять пригласил её в ресторан, и мы чудесно провели вечер (который закончился завтраком в её квартирке). Через неделю я получил действительно замечательные шорты из ткани в едва заметную клетку, с бесконечным количеством карманов и кармашков. Перед командировкой я уложил их в чемоданчик и отправился сюда, в это чёртово Мурыгино.
Вчера возвращаюсь с речки. Жара, какой, говорят, не видывали лет десять, а то и полвека. Я, голодный как волк, в своих новеньких шортах, с гаванской сигарой за 15 копеек (мамочка, я помню, что на голодный желудок курить вредно) двигаю в магазин. Выбор продуктов небогатый, но имеется. В отличие от многих других посёлков такого типа. Продавщица — тётка классическая: голова обвязана платком, под которым бигуди; передник — бывший белый; стоит за обшарпанным не слишком чистым прилавком.
— Ты что тут вонь разводишь! — Базарный тон соответствует её наружности, — А ну вали отсюдова!
Сигару пришлось выбросить. Купил я у неё кое-какие продукты и пошёл «домой» в снятую для нас инженеров-наладчиков квартиру. Разделся до трусов и к плите. Готовить я не умею, но поджарить колбасу и залить яйцом получается. Только уселся есть — стук в дверь. Открываю и здрасьте вам: стоит милиционер и, кто бы мог подумать, эта самая продавщица.
Милиционер берёт под козырёк: — Честь имею, участковый, сержант Кондратьев. Кто кроме вас, проживает в этой квартире?
— Сейчас никто, — говорю, — я один.
— Разрешите войти и предъявите ваши документы.
Я, естественно, разрешаю. Достаю паспорт и командировочное удостоверение. Он изучает внимательно, минут пять, несколько раз переводит взгляд с фотографии на меня и вдруг спрашивает: — А где американец?
У меня глаза на лоб: — Какой американец?
— Обыкновенный американец. Вот женщина видела, как он зашёл в ваш подъезд. А здесь, кроме вас, все жильцы постоянные.
Продавщица, покраснела как рак, с ноги на ногу переминается.
— Та он как ушёл, я думать стала: в штанах коротких у клетку, ну как их, в шорах… и с этой, с сигарой. Наши ж разве так вырядятся... Нам про бдительность без перерыва внушают. Ну, думаю, иностранный он. Ну и долОжить решила. Откуда мне знать, что он ненастоящий... ну, не настоящий американец.
Милиционер постоял в замешательстве и уже менее строгим голосом говорит: — На всякий случай, штаны эти предъявите.
Я, естественно, «штаны» предъявляю. Милиционер снова берёт под козырёк и разворачивается. Тётка, не взглянув в мою сторону, трусит за ним.
Не знаю, как это возможно, но пятнадцати часов оказалось достаточно, чтобы о моём приключении стало известно на комбинате. С сегодняшнего утра я только и слышу: «привет, американец»; «как дела, американец»; «эй, американец, пошли на обед» ...
У всех моё настоящее имя как отшибло. Неужели эта чертовщина будет длиться до самого конца командировки? А если ещё и до ленинградского управления докатится, вот уж посмеются…
1967
Пять лет этой тетради не касался, но, раз уж подвернулась под руку, добавлю…
Месяца три назад гуляем с женой по Невскому. День солнечный, навстречу нам субботняя толпа. Вдруг от толпы отделяется классно «прикинутая» дамочка и кидается меня обнимать.
— Куда же ты пропал, Макс?! — восклицает она.
— Лариса, ты?!
— Давно пропал? — негромко спрашивает моя Киса.
— Да уж года четыре, не меньше.
— Он занят был. Строительством занимался.
— Что опять завод какой-нибудь?
— Да, завод… ну и семью тоже строил.
Понятно, да? Мы ещё немного поболтали, посмеялись и разошлись — каждый в свою жизнь. 1972
2010, Флорида. А тётка-то, провидицей оказалась. Вот уже тридцать лет с хвостиком как я стал настоящим американцем. Невольно задумаешься, был ли то просто комичный инцидент из моей молодой жизни, или… Неисповедимы пути твои, Господи!
Сестрёнки
Полтора месяца назад меня отправили в очередную командировку на целлюлозно-бумажный комбинат (ЦБК) в «славный город» Кондопога. Находится он в «озёрной красавице» Карелии. Только городом его не назовёшь — пара улиц и собор середины восемнадцатого века.
В проходящем через Ленинград скором Москва — Мурманск я трясся одиннадцать часов. Путешествие ещё то. Спал на верхней полке. От ароматов плацкартного вагона хотелось научиться дышать через поры. Кое-как развлекла игра в карты. Попались две женщины и мужчина, сносно игравшие в преферанс. После того, как я для приличия отказался, женщины одарили меня двумя пирожками с неопределённой начинкой.
С вокзала сразу рванул в контору ЦБК, чтоб успеть до закрытия отметить дату прибытия. До гостиницы добрался попуткой. Дали двухместный номер, а мог бы быть и четырёхместный. Удача. Когда я вошёл, мой сосед уже был в комнате. Он полулежал на койке в одежде, a рядом на тумбочке расположились уже начатая бутылка Московской, банка маринованных огурцов и крупно нарезанные чёрный хлеб и копчёная колбаса.
При виде меня сосед вскочил и протянул руку: — Валентин Петрович Зранханов, рад познакомиться. — Он был немного ниже меня ростом, плотного телосложения. Лицо мучнисто-белое, плоское — намёк на близкое общение его прапрабабушки с татаро-монголами.
— Сейчас, сейчас, — захлопотал он. Поставил тумбочки на середину между нашими кроватями и отодвинул свою кровать от стенки так, чтоб было удобно есть, пить и общаться. Жестом пригласил меня присаживаться за импровизированный ужин, что оказалось очень кстати — у меня с утра, кроме жидкого кофе и воспоминания о пирожках, во рту маковой росинки не было.
— Есть, что праздновать, есть, — он потёр руки и налил нам по полстакана водки. — На полгода контракт подписал. — Мы чокнулись. — За знакомство! Вы кто? А, инженер… Новую австрийскую машину обследуете… Хорошее дело — бумага позарез нужна.
Валентин Петрович, оказался из «ходоков», как, впрочем, и большинство обитателей гостиницы. Ходоками комбинатские называли хозяйственников, съезжавшихся «со всех концов нашей необъятной родины» за остродефицитным товаром — газетной бумагой. Ему, я думаю, лет пятьдесят — пятьдесят пять. Мне двадцать шесть. Ему много было чего порассказать, так что я только ел, пил и слушал.
Он больше всё про войну: как по фронтам ездил, как семью эвакуировал, как ему осколок в ногу попал… То есть был он, как я понял, офицером-снабженцем, а в конце войны стал управлять лагерем перемещённых лиц то ли в Германии, то ли в Австрии, не помню. Из того немногого, что я слышал от старших, следовало, что в лагеря перемещённых лиц собирали людей, выживших в немецких концентрационных лагерях и угнанных на работу в Германию. Оттуда их переправляли на родину, что для советских в большинстве случаев означало — прямиком в ГУЛАГ. Сами эти лагеря — хотя не ГУЛАГ, но и не Артек. То немногое, что я о них знал, ужасало. Командовать одним из таких «лагерьков» Валентина Петровича и назначили. Сквозь дымку алкогольного опьянения и сытости я понимал, что это назначение стало венцом его военной карьеры, наградой за «боевые услуги». Параллельно во мне нарастали отвращение и сожаление, что я охотно жрал его колбасу.
— Кого только я не перевидал, – щедро делился В.П. – Там ить миллионов пять советских было, в сорок пятом-то. Не меньше. Там и с плена немецкого освобождённые, и с Германии, кого немцы угоняли на работу, были. У меня-то поначалу сто пятьдесят тыщ душ было, а соседний лагерёк, он поменее моего был, тыщ на двадцать — чисто еврейский. Из моего-то мало кто в загранице оставался — всех на родину переправляли, а из еврейского — так и в Палестину, а то и в Англию, и в Америку. Они хоть тощие были, ещё тощее моих, а мозгами своими хитрыми соображали.
Слушать его стало совсем тошно, но с первоисточником на эту фактически запрещённую тему, я столкнулся впервые. Время от времени он вытирал лоб и шею большим носовым платком. Когда он сделал это в энный раз, я заметил на уголке платка его инициалы.
— Уж не сами ли вышивали? – Мне хотелось его подколоть.
— Зачем сам, женщины вышивали. Двадцать штук вышили, да только два осталось. Давно это было. Женщин у меня тогда тыщи были — выбирай, какую душа пожелает…
— Душа?
— А ты, парень, лукавый… — масляная улыбка расплылась по его плоской харе. — Я ж начальником лагеря был — от меня все зависели. На какую работу поставлю, сколько еды дам, кого-когда домой отправлю — всё вот этих руках.
Он вытянул руки, повернув их ладонями вверх. Пухлые, белые с сальными от колбасы пальцами — руки как руки, а мне т-а-а-к захотелось в них плюнуть. Я встал, чтобы выйти, но он нажал на моё плечо, сиди мол. Рожа у него раскраснелась.
— Я вечерком, бывало, разложу у себя в кабинете нарезку разную, да хлебушек, да масло сливочное, сахарку колотого поставлю и смотрителя какого-нибудь барака позову: «А пойди-ка такую-то мне в гости на чай приведи». В лагерях-то этих хлеба достатка не было, сам видел, как они солому жуют… бабы эти. Да и не бабы вовсе, а девки молодые, немчурой угнанные. Придёт такая, еду увидит и аж дрожит. Сам понимаешь: я ей даю нажраться, а она мне — нае----ся, — он хлопнул себя по колену, — вот такой справедливый обмен, — и расхохотался.
У меня сжались кулаки. Передо мной маячил блин его ухмыляющейся хари, а он парил в своих «сладких» воспоминаниях.
— Вот только две сестрёнки попались… ни в какую. Я уж по-всякому, а они, нет да нет. От угощения моего глаз оторвать не могут, сами кости да кожа, а всё равно ни в какую. Ну так я им паёк велел сократить, а эти сучки всё равно…
Тут я не выдержал! Вскочил с кровати и со всей силы врезал ему в морду. Он как-то странно скособочился, перевернулся и слетел в промежуток между кроватью и стенкой. Я обежал кровать и стал его бить ногами, а потом дотянулся и стал бить по морде. Он не сопротивлялся, только визжал как поросёнок, а я бил, бил и не знаю, как бы остановился, если бы в нашу комнату не ворвались двое мужчин и не оттащили меня от этого гада. Парни оказались из Армении. Тоже «ходоки», приехали добывать бумагу для своей типографии. Они подняли В.П., усадили меня на кровать и спросили, где мои вещи. Я указал на свой так и не распакованный чемоданчик. Тогда они отвели меня в свою комнату и стали расспрашивать. Пока я им рассказывал, что произошло, меня продолжало трясти и кулаки сжимались сами собой.
— Слушай меня, ахпер (братишка), ты иди отсюда, быстро. Уже, наверное, он вызвал милицию, а может кого и из органов, — сказал тот, который постарше. — Ты, давай на вокзал, на самый первый проходящий. Куда приедешь, когда приедешь, всё равно — тебе здесь никак нельзя оставаться. Такому гадине попадёшься, он тебе всю жизнь сломает. У тебя деньги есть?
— Да, я командировочные получил, на три дня и свои ещё. На билет хватит.
— Ашот, — сказал младший, — ему же в командировочном отъезд отметить надо.
— Давай сюда документ, — протянул руку Ашот и, как мне показалось, ругнулся по-армянски. — Там Катя, я договорюсь. И адрес, адрес свой пиши. — Он подтолкнул ко мне лежащий на столе блокнот со столбцами цифр. — Внизу, внизу пиши. Лав (хорошо).
С тремя пересадками и ночёвкой на вокзале я добирался до Ленинграда двое суток. В пятницу позвонил на работу и сказал, что вернулся, как и предписывала командировка, но поздно и поэтому выйду в понедельник. А в субботу по почте пришло моё командировочное удостоверение с правильной датой в графе «выбыл». Сработало, как швейцарские часы.
Первые пару недель я напряжённо ждал вызова к начальнику, однако на работе никто ничего не узнал. Эти ребята армяне — золото. Всё уладили, может от тюрьмы спасли, а я ни их фамилий, ни адреса не знаю. Не сообразил спросить, а теперь мучаюсь.
Должен признаться, я всё ещё хожу по улице, озираясь и вздрагивая при виде мужчин, похожих на В.П. Вот, всё написал, как было — надеюсь, поможет избавиться от докучливых (тошнотворных) воспоминаний.
1968
2010, Флорида. Я исключительно мирный человек, но два раза в жизни, будь у меня огнестрельное оружие, я мог бы убить — это был один из них. Армян этих помню и мысленно благодарю по сей день, но и гадину эту не забыл — руки чешутся… тоже по сей день.
Цыганка
— Лишь только свет, и я у ваших ног, — Колька спрыгнул на перрон и заграбастал меня в объятия. При росте метр семьдесят восемь я доходил ему до носа. Прижатый к его груди, я вдохнул попурри ароматов табачного дыма, туалетного мыла и ветра дальних странствий. В мгновенье ока он вытащил пачку сигарет из одного из бесчисленных карманов его неизменного жилета. Колька москвич, я ленинградец, познакомились, когда нам было по пятнадцать на даче в Прибалтике. С талантливым, бесшабашным и немного безумным Колькой мы подружились, думаю, навеки.
— Как жизнь, старичок?
— Слегка обрыдла, — его хриплый смех смешался с кашлем. – Устало сердце от узких рамок благополучья. Оно в унынье, оно в оковах, оно в томленье…
Я понял, Колька в очередной раз занудился в «узких рамках благополучья». Его бросок в Ленинград — всего лишь преддверие длительного исчезновения где-нибудь в сопках Кольского или песках Казахстана.
— Я продрог как собака. На Загородный!
Посещать «рюмочную» в девять утра не входило в мои привычки, но я-то съел завтрак: яичницу с колбасой и мамины блинчики с творогом, а Колька сошёл с «ночного», который самый дешёвый, и тащится от Москвы до Ленинграда десять часов. Ему рюмочная сейчас виделась райским садом.
— По пятьдесят? — спросила сонная продавщица.
— Одну пятьдесят и одну сто пятьдесят.
Колька благодарно хлопнул меня по плечу. Я заплатил. Мы выпили и отправились бродить по питерской красоте в поисках открытой пельменной. Через пару часов присели на парапет решётки Михайловского сада покурить. Перед нами весь в лесах высился Спас – на – Крови. Его ремонтировали, а скорее, просто забросили, по-моему, со времён окончания Второй Мировой. Колька рассказывал обо всех покушениях на Александра Второго, потому что, как известно, здесь-то его в конце концов и взорвали. Это послужило причиной строительства храма именно здесь, где пролилась кровь царя. При Советской власти храм приказывали разобрать дважды, но так и не разобрали, а в шестьдесят первом году в центральном куполе храма был обнаружен немецкий фугасный снаряд. Он застрял в перекрытии свода купола и, не взорвавшись, пролежал там восемнадцать лет. Весил немало-немного сто пятьдесят килограммов. Колькины память и эрудиция — предмет моей зависти.
Заговорившись, мы не заметили, как и откуда перед нами возникла старуха с двумя замурзанными малолетками.
— Позолотите ручку, правду расскажу, — заскулила она противным голосом. — Не себе прошу, а на хлеб детям малым.
— Уходите отсюда, — сказал я, повысив голос, и грозно посмотрел на тётку. Но она не ушла, а исподлобья уставилась на Кольку.
— Убирайся! — Периодические нашествия цыган на город приучили нас не вступать с ними в какой-либо словесный обмен.
— Цыганка, что ли? Гадаешь?
От неожиданности я даже вскрикнул: — Зачем, старик? Она же от нас теперь не отцепится.
Я опоздал, она уже завела свою тягомотину.
— Негатив давний уже, проблемы со здоровьем могут быть. Имя скажи, красивый, да руку позолоти — я морок отведу.
— Да пошла ты, — заорал я и слегка подтолкнул её в плечо. Детишки вцепились в её юбку, а малец, на вид лет пяти, заплакал.
— Погоди ты, — остановил меня Колька, — Николаем зовут. А какой морок?
— Волосину свою длинную дай мне. – У Кольки волосы чуть не до плеч, густые, седые с юности.
— Вот ты сама и выдерни которая по вкусу придётся. — Он наклонил голову.
— Коля, да что ты с ума сошёл связываться? Глупости её слушать? Пошли! — Я потянул его за рукав.
— Да погоди ты. Необычная она.
Мне тоже подумалось, что она какая-то странная — не таборная. Я помню старую цыганку по фильму-опере «Алеко» (мама когда-то потащила в образовательных целях). С одной стороны, она чем-то и похожа, а с другой… Пальто ниже колена вытертое на грудях; из-под него юбка длинная, чёрная, линялая; платок как у пиратов и старых цыган на лоб надвинут и узлом сзади завязан. Из-под платка седые вперемежку с чёрными волосы. Перчатки с обрезанными пальцами, как у продавщиц в овощном.
Смотрю, она действительно кончиками пальцев у Кольки волосину выдирает — одну, потом вторую. Честно, мне не по себе стало. Все Колькины друзья знают, он субъект необычный, романтик, делает необдуманные поступки, но он же умный, чёрт побери.
А дальше она естественно говорит: — Теперь денежку давай.
Другого нечего было и ожидать. Смотрю, он по всем карманам хлопает и то ли из пятого, то ли из пятнадцатого достаёт «лиловую». Двадцать-пять?! Четверть зарплаты инженера. Что у него деньги такие водятся, для меня открытие — в рюмочной и в пельменной за него платил я.
— Переклад сделай, — говорит цыганка и протягивает руку.
— Колян, не сходи с ума, — я останавливаю его руку.
— Ты нам не помеха, — говорит старуха, — таких вас пруд пруди. А мне, Николай, не денежка твоя нужна. Ты её сам сворачивай, да волосинами своими оборачивай, да в мои приговорки вникай.
И как начала: «Не узел вяжу, а бесу прикажу, то на волос сплетенный силе окаянной прикажу, то от Николая морок отважу, то сурочи сей прикажу, то ходиной идти, то нитиной плести да переплетом свершится, да от Николая отвертится, да Николая здравием вершится, да Николая благом утвердится, да иному хворобой страдать, да иному за него помирать. Тако слова сии твердые, тако слова сие верны, никем не отделаются, никем не переделаются, аминь. И на земь, на земь бросай.»
Колька швырнул трубочку на асфальт, будто она ему пальцы жгла. Девочка постарше тут же подобрала Колькин четвертной и сунула его тётке. Он исчез в мгновение ока. Колька стоял словно в ступоре, уставившись в землю, где только что валялись его деньги. Наверное, с целую минуту. А потом как прорычит: — Где она?
— А ты что думал, будет иначе, — разозлился я, — совсем спятил?
Цыганка, что-то бормоча, уже успела отойти метров на десять. Колька вроде как очнулся и — за ней. Схватил за рукав, да так что чуть его не оторвал. Из шва вылезла вата, или что там ещё, а она за своё: — На кладбище в полночь придёшь, найдёшь номер могилы, там под камешком…
— Отдай деньги! — Зашипел Колька. — Сказала, что не нужна моя денежка, вот и отдавай. — Он так набычился, что мне стало не по себе. — Добром не отдашь — силой заберу.
Теперь уже ревели оба: и малец, и девчонка.
— Не трожь меня, не могу я тебе их сейчас отдать, — запричитала цыганка, и голос у неё снова стал писклявым. — Ушли они… на здоровье твоё, да скоро вернутся. Завтра полуночью иди на Смоленское, там у могилы Блока, у самого креста денежку и найдёшь…
Откуда ей Блока знать? — пронеслась мысль, но тут вступил Колька: — Ты, старая, мне баки не забивай. Давай, Максим, проверь её карманы, пока я держу.
Мне захотелось исчезнуть…, но я проверил. Даже и в рукава залез — ни-че-го.
— Наверняка за пазухой спрятала.
— Ну не, полезу же я ей за пазуху, — запротестовал я. Вокруг нас начал образовываться коллектив любопытных.
— Последний раз говорю, отдай не-то вытряхну, — рычал Колька.
— Да как я тебе отдам, к сурочи, к сурочи поганой ушла денежка…
— Макс, бери её вот так, под колено и за подмышку. На счёт три переворачиваем.
— Пошли отсюда, Колян, — взмолился я.
Но спорить было бесполезно. Он завёлся с такой же силой и так же стремительно, как до этого уверовал в наговоры цыганки.
К изумлению публики он схватил тётку со своей стороны и крикнул: — Да бери же её!
Что мне оставалось делать… Её стоптанные ботинки оказались почти на уровне моей головы. Сильно трясти не пришлось. Сначала высыпались монеты, потом пара рублей, а затем и Колькина купюра. Мы попытались поставить тётку обратно на ноги, но она не устояла — сразу села на землю. Колька подобрал свою бумажку. Дети кинулись подбирать остальное. Кто-то из наблюдателей зааплодировал. Прозвенел девичий возглас: «Балбесы безмозглые!» Я мысленно согласился. Мы ушли, не оборачиваясь.
Бродили по Питеру, зашли в Русский музей, пили пиво… О произошедшем ни слова. Колька признался, что «лиловую» не успел дочке отправить.
— Так у тебя же сын.
— Законный — сын, а незаконная — дочь. Два годика ей.
У меня на душе и без этой новости было муторно, а тут… Поужинали у нас дома. Колька услаждал уши моих родителей сногсшибательными историями о его гео-метеорологических путешествиях. После ужина он отправился на вокзал. Когда за ним закрылась дверь, я испытал невероятное облегчение.
Прошло месяца полтора, и вот вчера возвращаюсь с работы домой и по просьбе мамы захожу в магазин Продукты. Там немного дешевле, чем в центральных Гастрономах, и мама считает — свежее, потому что ничего не залёживается, раскупают всё до грамма. Я пробиваю в кассе чек, возвращаюсь к прилавку за своими сосисками, маслом и сыром и слышу, как женщина просит взвесить полкилограмма самой дешёвой ливерной и отрезать четыре кусочка докторской: «Потоньше, пожалуйста». Я беру свои пакеты и бросаю взгляд на женщину, делающую такой скромный заказ. Она в тёмном пальто, шарф в клеточку, чёрные с сединой волосы собраны в пучок на затылке. В первую секунду не могу сообразить, откуда мне знакомо её лицо, а в следующую… из меня вырывается какой-то петушиный восклик: — Так вы не цыганка?!
— Почему же не цыганка, цыганка… по отцу. — Она кидает на меня взгляд, усмехается и идёт к кассе расплачиваться. Я за ней.
— Пожалуйста, разрешите я заплачу. Я вас очень прошу. — Но она платит сама и возвращается к прилавку за своими покупками. Она выходит на улицу, я загораживаю ей дорогу и начинаю сбивчиво и многословно извиняться за наш с Колькой бесчеловечный идиотский поступок.
—Как вас зовут, молодой человек? – прерывает она мой словесный понос.
— Я Максим.
—А я Эсфирь Богдановна.
Моя физиономия не успевает скрыть недоумение.
— Да, немного странно. Я цыганская еврейка или еврейская цыганка, как вам будет угодно. — Не знаю, что выражает моё лицо, но она улыбается: — Оказывается, и такие бывают. Эсфирь, по Библии Эстер, еврейка, спасшая свой народ от уничтожения, а Богдан — это угодный Богу. Распространённое имя среди цыган.
— Но как же… зачем же… вы же…
—У вас найдётся немного времени, я живу здесь за углом?
Мы молча идём минут пять. Заходим в парадную и поднимаемся на второй этаж. Она едва успевает повернуть ключ, как дверь распахивается.
— Тётя Фир-р-ра, — кричит знакомый мне малец, — ты что…
Тут он видит меня, отступает вглубь и на его лице появляется испуг. Мне становится совестно до тошноты.
— Всё в порядке, Феденька. Зови Сашу и приходите ко мне. Я колбаски принесла.
Она открывает дверь в свою комнату. Через открытую дверь комнаты напротив я вижу знакомую девочку, склонившуюся над тетрадкой. Дети чисто одеты и ничего цыганского в них нет.
— Всё просто, Максим, — говорит Эсфирь Богдановна, — дети эти соседские, я их знаю с рождения. Папаша давно сгинул, а мать женщина неплохая, но пьющая. Я хоть и работаю в лучшей ленинградской библиотеке каталогизатором, но зарплата мизерная, а их мама приносит в дом столько же, сколько пропивает. Сашура, иди, детка, хлеб нарежь и чайник поставь.
Она поднимает на меня глаза: — Ну а год назад случилось так, что ни у неё, ни у меня не стало и на еду хватать. Тут моя еврейская предприимчивость растормошила мои цыганские таланты, «а ну, давай» говорит. Когда мы наткнулись на вас, это была наша вторая вылазка… и я знаю, последняя — дети очень испугались. Сашенька два дня боялась на улицу выйти. Вы с Николаем сурово и по-хамски со мной обошлись, но и я не без греха. Деньги у людей выманивать, — она сипло хихикнула, — это совсем не лучший способ прокормиться. Так что, всё ясно?
Я кивнул.
— Ну и ступай с Богом.
— А как вам всё-таки удалось так на Николая подействовать, что он все деньги отдал?
— Как! Так во мне же цыганская кровь настоящая, а это… дорогого стоит.
— А мне погадать можете?
— Таким, как ты, ворожить бессмысленно.
— Каким таким?
— Которых не пробить… со всех сторон защищённым.
— Чем защищённым?
— Скорее, не чем, а кем. Дедами, прабабками, мамой, может, Богом… не знаю.
Я оставляю свои пакеты на столе, прощаюсь и иду обратно в Продуктовый.
После ужина звоню Кольке и всё рассказываю. Он минуты две молчит, а потом спрашивает: — Ты дом её запомнил?
— Конечно.
— Покажешь мне, когда я снова в Питере появлюсь.
1968
2010, Флорида. Помню. Помню даже, как, когда я схватил её под коленки, край юбки смазал мне по лицу. А Колька, когда в Ленинграде оказывался, всегда с тех пор к «цыганке» заходил, и не с пустыми руками. Оба заядлые книгочеи — им было о чём побеседовать.
Фреда Калин (известна как: Ямпольская по мужу, Калинская по папе, Столяр по маме, Дунаевская по отчиму) окончила Ленинградский Институт Киноинженеров. Работала по специальности КИП и Автоматика как в СССР, так и в США. Демографически — из поколения бэби-бумер, интеллектуально и духовно — интеллигент антисоветской выпечки. С 1978 года проживала в различных городах США и Канады. В Майами познакомилась с незабываемой Людмилой Штерн. С её лёгкой руки в 55-ом номере замечательного журнала «Слово\Word» опубликовала свой первый рассказ «Речитатив». Затем её рассказы публиковались в журналах: «7 Искусств», «Мы здесь», «Чайка». В журнале «Южное Сияние» вышла похвальная рецензия на её повесть «Три жизни доктора Сигала», печатающуюся в журнале «7 Искусств».