Крысы съели котёнка Уголька.
Эту фразу лежащий справа от Валька Колька Александров выпалил на одном дыхании, не заикаясь.
И новость совершенно и как-то сразу выбила Валька из колеи.
- Точно съела? – не поверил он.
- То-то-точно, точно, - «успокоил» его Колька. – Дядя Саша сейчас п-проходил, ш-шахматы п-принёс. Он и с-сказал.
- Сыграем?
- Р-решётнику уже к-кинул. Т-теперь г-глушняк. Н-неделю не видать.
- У-у-уй п-п-п-прыыаклиатый к-к-к-к-крис, - подтвердил Краус Керхарт, который лежал перед Валькой во втором ряду от окна, и, значит, получается, тоже был соседом.
Валька помолчал, подумал и вполоборота, сколько мог, повернул голову влево:
– Слышь, сынок?
- Ась, - захихикал проснувшийся Вовка, который только и ждал, что батя обратит на него внимание.
- Крысы…
- Кисы? – с восторгом завопил Вовка и заколотил по кровати ручками, которые кто-то успел отвязать.
- Нет, крысы…
- У-у кыысы!
- Да. Крысы. Съели. Ам-ам? Понимаешь?
- Дя, ням-ням. Кыысы ням-ням. Фу!
- Фу! Уголька съели. Кису.
- Кыысы сели кисю? – как-то на удивление спокойно поинтересовался Вовка.
Но Валёк знал, насколько обманчиво это спокойствие. И, вытянув, сколько мог, руку, стал покачивать Вовкину кроватку. А через несколько секунд раздался рёв, не уступающий по громкости львиному…
Вообще-то малышам лежать в отделении младших школьников было категорически запрещено. Просто так получилось. Бывшего Валькина соседа, Морозова, месяц назад, прямо ночью перевели в другую больницу.
Морозова привезли из Ленинграда, эвакуировали по Дороге Жизни. И пролежать он успел после карантина меньше суток. Морозов был загипсован вместе с шеей. Может, если бы не эта загипсованная шея, Валёк бы не решился, ведь предупреждала тётя Маша.
Но кидать было важной частью евминской жизни. Кидать было иногда равно жить. Или не жить. И кидать хотелось по-разному.
А Морозов был одно разочарование. Все надеялись: приехал парень из Ленинграда, расскажет о героических подвигах солдат и офицеров. Чёрта лысого.
- Кушать… Дайте кушать… Кушать…
- Морозов, ты немцев-то видел?
- Нет. А у тебя есть покушать?
- Морозов, а правда, что в Ленинграде клей едят?
- Да. Кушать дайте. Кушать!..
Вечером, часов около девяти, терпение у Валька закончилось.
- Дадут тебе покушать, глистопоносина. Не стони только.
Но Морозов не унимался. И когда он принялся сосать кружку, пытаясь размочить глину слюной, терпение у Валька закончилось.
- Морозов!
- А?
- Я дам тебе покушать. А ты мне за это расскажешь, как было в Ленинграде. Идёт?
- Замётано.
- Морозов, ты башкой-то совсем не бум-бум?
- Нет, закаменело всё.
- Так, Мороз, ты руку вытяни вверх… Можешь? Молоток. Левую, дубина ты стоеросовая. Так. Пальцы растопырь. Как только почувствуешь, что по ладони стукнуло, успевай пальцы сжать в кулак. Сгибаются пальцы-то, дундук контуженный?
- Сгибаются. Не обзывайся, пожалуйста. Я не контуженный. Меня на ящик в машине бросило.
- Лови! Разнылся.
И Валька стал катать первый шарик.
А после десятого Морозов замолчал.
- Эй, рассказывать-то дядя будет?
Но Морозов рассказывать так и не стал, а начал хрипеть. Валёк заорал, чтобы звали тётю Машу. Прибежала сестра, потом тётя Маша, схватили Морозова на руки, потащили куда-то. И уж больше никто не видел Морозова.
Про то, что его перевели в другую больницу, тётя Маша сказал наутро сама. Вальку и сказала. Но Валёк не поверил. Он чувствовал, что с этими переводами что-то не то. Да тут ещё один из ходячих, больших, Костя, трепался, что на кладбище полно свежих крестов.
У Валька начало грызть спину. И он понял, что не поправится к лету, и подумал, что до лета вообще надо ещё дожить. А зачем, дери его, в таком разе и доживать? И сотворилось с ним что-то. Что-то в нём обломилось. Он потерял всякий интерес к жизни.
Тут-то и приспела тётя Маша, которая долго не подходила к нему после Морозова.
- Валентин, у меня к тебе очень серьёзный разговор.
- Ы?
- Ты помнишь Вову?
- Сынка?
Безрукий солдат Андрей Ревякин переехал Валька лошадью, когда они с матерью шли из бани. Лошадь была умная, кавалерийская, она перешагнула через мальчика, но по его распаренной спине проехали сани.
На этих же санях через месяц его везли в Евму, расположенную по соседству.
Спина болела так, будто по ней било током. Впрочем, каково это – когда бьёт током – выросший в деревне Валёк узнал несколько позже.
- Господи, почему ты не дал мне умереть? – роптал Валёк в свою первую евминскую ночь.
А на следующий день познакомился с сынком. Вовке тогда было что-то около года.
Холодным зимним утром измученная молодая женщина сунула в руки тёте Маше пищащий свёрток и со словами: «Делайте с ним, что хотите!» - развернулась и ушла прочь. В свёртке оказался маленький мальчик с удивительно красивым лицом и двумя горбиками на уродливо изогнутой спинке.
Это разумным детям навроде Валька можно объяснить: лежи, мол, Валёк, не дёргайся: хуже будет. Писать-какать подадут. Накормят. Попрекать не будут: здесь народ привычный, и пострашней тебя типов видали. А Вовке – что? И вот, когда стали приматывать мальца к кроватке полотенцами, не выдержал Валька, заблажил, запускал пену, заорал на сестёр:
- Да вы что, охерели? Вы охерели, кобылы деревенские? Да я щас встану, я так вас отвожу за волосья, вас самих надо будет в гипс закатывать. Дайте сюда ребёнка. Дайте, я говорю, мне сюда это дитя. Ты, кобыла охерелая, не смотри, что у меня до титек в гипсе всё. Я двумя руками и головой такое могу делать, до чего твоя жопа незагипсованная ни в жизнь не дотумкает…
Сёстры, уже зная неуёмный нрав Валька, а главное – последствия, которыми это могло сопровождаться, сбегали за тётей Машей. Тётя Маша пришла, вынула Вовку из кроватки и переложила к Вальку:
- Держи, папаша.
Через месяц это подтвердил и сам Вовка, бесхитростно обратившись к десятилетнему Вальку первым в своей короткой жизни словом: «батя»…
После изолятора Валёк и оказался в четвёртом отделении, бывшей зале и мастерской художника Северова. Зала была большая и походила на морг, только все покойники были дети, мертвы наполовину и шевелились в своих маленьких гробиках…
- Как ни помнить сынка. Он бы меня не забыл.
Но сынок не забыл.
Через две недели на место Морозова принесли Вовку. Ненадолго. До конца зимних каникул. И кроватку придвинули вплотную к Вальковой.
И всё было бы хорошо, если бы не эти проклятые, обнаглевшие, всюду шныряющие крысы…
…Вовка проплакал часа полтора. Потом успокоился. И Валёк сказал соседям, что если кто ещё хоть слово скажет про Уголька, царствие ему небесное, то тому Валёк не поленится: встанет и глаза натянет на жопу.
Вальку не то чтобы поверили, но про покойника говорить перестали.
Краус вежливо поинтересовался:
- Шы-ыыытыо иессь г-г-глас на жоп? В кыыакой п-п-пыалат?
- В нашей скоро будет – немец один: весь в гипсе, сам заикается, а на жопе глаза светятся, - мрачно ответил Валёк, у которого от непрерывного качания Вовкиной кроватки заныло плечо и два раза выстрелило в спине.
Переспрашивать Краус не решился. Вовка заснул.
Тут приспел обед.
После обеда решено было играть в шахматы круговой турнир.
Решётников напялил на нос очки и за пять минут ухайдакал Крауса. Валёк ухайдакал Крауса за полчаса и пал смертью храбрых от ладьи Кольки Александрова ровно в шестнадцать ноль-ноль. Начинать битву Решётников – Александров до ужина было не резон.
Кроме этого, проснулся Вовка и батя с дядьками, в которые он посвятил Решётникова, Крауса Керхарта и Кольку Александрова, состязались в развлечении дитяти. Но Вовка, видимо, вспомнил про своего любимца Уголька, который частенько запрыгивал к нему в кроватку, и снова разнюнился.
- Заики, за работу, - мрачно скомандовал Валёк.
- Сыам зыыаика, - неожиданно огрызнулся Краус.
- Ладно, ладно, - пошёл на попятную Валёк, которого, совесть мучила ещё за давешнюю шутку.
Хотя образ, признаться, получился довольно интересный и, когда Валёк станет великим художником, известнее Кукрыниксов, он непременно нарисует... – Не кипятись, Краус. На сцене хор Александрова.
- И К-к-кыраууса, - не унимался Керхарт.
- Уломал. На сцене хор Крауса-Александрова.
Колька Александров уже выдувал щеками туш.
Девочки, которые лежали в правой половине палаты, подальше от огромных окон, зааплодировали.
На самом деле, петь Крауса и Александрова заставляла врач Александра Яковлевна, делившая дежурства с тётей Машей. В Евму её откомандировали с фронтовой полосы. В военном госпитале, где Аля, как сокращённо и по-свойски называли её дети, прослужила около года, ей часто приходилось иметь дело с контуженными, и она знала о приёме, который использовался для восстановления речи после подобных ранений.
Александров начал заикаться в Евме, на первом месяце лежания. В это время со многими детьми странные вещи происходили. Менялись маленькие люди. До неузнаваемости менялись. Или, цепляясь за воспоминания, оставались прежними. Но даже тогда обретённый опыт отстаивался и кристаллизировался во взгляде, которого не могла выдержать ни Аля, ни сама тётя Маша.
Колька по этому поводу очень просто ответил на вопрос врачей: как, мол, привыкаешь к нашей жизни:
- Мыама го-ооворила шыто я д-дома п-писался. З-зыдесь я писаться п-перестал, но с-сытал нииэмного за-заикаться.
А Краус Керхарт стал заикаться после того, как в деревеньке под Кёнигсбергом нацисты расстреляли у него на глазах отца. К заиканию добавилась ещё одна проблема. Временами Краус бледнел и дёргался в судорогах.
- Это не эпилепсия. Это нервы. Я такое уже видела, вылечу! – пообещала Аля, которой тётя Маша перепоручала детей, хвативших войны.
И Краусу стали давать разведённый спирт.
Петь Краус, плохо, хотя и всё лучше говоривший по-русски, долго стеснялся. Да и Александров заплакал, когда его заставили солировать «Маленькой ёлочке».
- Александра Яковлевна, они у меня запоют, - неожиданно и тактично вмешался в обретающую контуры пытки арт-терапию Валёк, который был способен крыть по совершенно непонятным причинам и до поросячьего визга обожавший его, Валька, медперсонал, но с докторами, тётей Машей и Алей, был чрезвычайно предупредителен, даже если они, говоря его языком, «хернёй страдали». – Они у меня не то что запоют – затанцуют. Только вы… того… дайте нам самим разобраться.
Привычная к мужским делам, Аля не возражала.
Самым сложным в деле обучения пению Крауса и Александрова было кидать по кругу банку с разведённым спиртом, не разлив оного и не разбив стеклотару.
Выпросив под каким-то предлогом у дяди Саши крышечку, которой можно было плотно закрывать баночку, проблему решили. Дядя Саша, старый кавалергард, не выдал, хотя и прекрасно понимал, чем эта крышечка попахивает.
- Так, хор Крауса-Александрова, долго ещё будем титьки мять? – поинтересовался Валёк.
- Т-три, ч-четыре, - скомандовал Александров.
Дыождик лил, дыождик лил,
Йыа у милушки п-прос-иил.
Кыагда дождик пйэрйстал,
Она дыавала иыа н-не сытал.
Поскольку в дуэте вёл Краус, частушки, разом успокоившие всеобщего сынка и племянничка, пелись с немецким акцентом.
…Партия Решётников – Александров длилась уже четвёртый час, и Валёк, успевший тем временем передумать всю свою десятилетнюю жизнь назад и вперёд, громко зевнув, предложил:
- Победила дружба.
- Во! – одновременно с двух сторон ответили ему два товарища, показав четыре кукиша.
Шахматная доска лежала на Александрове и, казалось, слилась с юным спортсменом в одно целое так, что он переставлял словно бы частички себя.
В шахматы играли с комментированием. Как таковые они были только одни, гуляли по отделению, но большую часть времени находились у Решётникова. Остальным любителям этой игры приходилось довольствоваться самодельными (спасибище дядище Сашище!) шахматными досками. Делая ход, Решётников комментировал его громко и важно. Доску он помнил как свои пять пальцев. Александров, в свою очередь, комментировал каждый ответный ход (он играл чёрными). Остальные водили пальцами по доскам.
- Крысы! – вдруг взвизгнул кто-то у девочек, то ли испугавшись спросонья, то ли и вправду увидев шмыгнувшую в угол хвостатую гостью.
- Крысы!
- Крысы!
- Крысы! – пронеслось по отделению.
- Утром кого-то из малышей покусали, - заметил отвлекшийся от игры Александров.
Следивший за игрой Валёк отложил доску и осторожно придвинул к себе кроватку со спящим Вовкой.
- Харэ орать, бабы глупые! – громким злым шёпотом успокоил он паникёрш. – Ребёнок спит.
- Сам дурак, - буркнул кто-то из девчат.
Партия продолжилась.
В мальчишеской и девичьей половинах отделения всё громче раздавалось посапывание, постанывание, всхлипы. Народ отходил ко сну.
- Валя, - неожиданно твёрдо и тихо позвал Краус.
- У, - неохотно ответил он, не отрываясь от игры.
- Крыс ползёт.
- Спи, Краус. Или ты страус.
- В-валя, тыы с-сыам с-стравс. Она к Вовка п-п-пыалзёт.
Валёк снова отложил доску.
- Смотри-ка, тварь, - с холодной ненавистью констатировал он.
Крыса осторожно двигалась по проходу между кроватями метрах в десяти от Вовки.
- Пугани, - предложил оцепеневший Александров.
- Толку. Ночью придёт, когда заснём. Мясца детского захотела, да?
Крыса остановилась. На худой мордочке задёргались усики.
- Смеёшься, тварь, - бледнея шептал Валёк. - Думаешь, лежачие – и всё. И парня защитить некому. Ужо я тебе за него нутро-то распластаю.
- Валь, ты чё? – забеспокоился Александров, думая, что у товарища начинается припадок.
- Я, нормуль. Вот скажи, Коля, ты очень не любишь математику?
- Ненавижу, - не думая выпалил Александров.
- Дай-ка мне учебник. Только тихонечко.
И Валька, сколько мог, вытянул руку вправо.
- Лови! – почти с рук на руки положил ему ненавистную книжицу второй гроссмейстер отделения.
Валька стиснул учебник в руке:
- По врагам нашей родины, по фашисткой сволочи, - он не чувствовал, как по его щекам текут слёзы, а лицо искажается чудовищной гримасой, - бронебойным… прицел семнадцать… трубка двадцать три…
И Валька шандарахнул учебником по крысе, которая вплотную подобралась к Вовке.
Он не сразу понял, почему так загрохотал его учебник, почему крыса, которую спугнул Краус и в которую он не попал, вдруг растянулась и скорчилась мёртвая на полу и почему по всему проходу между первым и вторым рядами кроватей покатились шахматные фигуры.
- Ф-фоер, ф-ф-фоер, ф-ф-ф…! –визжал Краус и бился в припадке.
Ревел Вовка. Плакали девочки. Бежали медсёстры и следом за ними Аля в военной форме (другой одеждой обзавестись не успела).
В проходе между кроватями лежали: белые пешки, чёрные пешки, кони, офицеры, ладьи, ферзи, короли, дохлая-дохлая крыса и старая шахматная доска, сломавшаяся от удара напополам.
Перед тем, как потерять сознание, Валёк услышал, что Решётников сказал Александрову:
- Коллега, я уступаю Вам эту партию.
Он и сам буркнул более простое:
- Зашибись ты в доску, Колян, друг мой ситный.
А потом провалился в бездну.
- Мама, - отчётливо услышал приходящий в себя Валёк слева от себя.
- Смотри, как он тебя, - изумилась Александра Яковлевна, рядом с которой улыбалась новенькая свеженькая и хорошенькая медсестричка. – Вовка уж если назовёт, то назовёт. Смотри! А вот это папка его. Валентин. Командир отделения. Героический мужчина, скажу тебе. Даже на фронте таких ещё поискать.
Валёк заёрзал в гипсе.
- Дальше – Коля Александров.
- Рядовой? – пошутила медсестра, которая, чувствовалась, была не из робкого десятка.
- Уже сержант, - уточнила Александра Яковлевна. – Снайпер от Бога.
Спохватившись, она сделала строгое лицо, стала делать наставления и даже отчитала медсестру: по первости и для порядка. Ожидалось большое поступление больных детей.
- Валя! Валь! – раздалось с девичьей половины после того, как ушли врачи.
- Чего тебе? – мрачновато, отходя от ночной встряски, не сразу ответил Валёк, узнав по голосу Зинку, которая ему нравилась, хоть он и видел её один раз – мельком, когда его несли на перевязку.
Да и что видел-то? Голова с косичкой из платьица торчит. А платьице-то, знает он, каким-то хитроумным способом напялено на гипс.
- Ты молодец, Валь, - похвалила его Зинка.
- Да я-то при чём. Молодец вон, - кивнул Валёк в сторону Александрова.
- Враг нашей родины был взят под перекрестный огонь. Попадание Александрова стало закономерным следствием манёвра, начатого Вальком. Валёк выбил фашистов с первой линии обороны, а Колька накрыл доблестным огнём на второй линии! – разглагольствовал Решётников.
- Решётник, а ты не лезь… - начал было Валёк, но Зинка перебила его.
- Ва-ля! А тебе приз.
- Какой ещё приз?
- Котлетка.
- Дура что ли? Ешь сама.
Валёк лукавил.
В отношении еды Зинка, такой же голодный ребёнок, как и все, была тем не менее большой привередой. В этом проявлялось её стремление быть не похожей на остальных, вполне понятное для маленькой женщины в коллективе, где все на одно лицо.
Вместе с тем надо сказать, что, при всей тяжести времени, дедушка Невзоров, муж тёти Маши, развёл в санатории целое садово-парковое хозяйство и, как мог, баловал детей.
Но если даже в малине с молоком плавало один-два червяка, Зинка непременно отодвигала чашку в сторону, пока их выкинут. Ещё она не любила пенки в молоке, гущу в компоте, какао. И не уставала повторять об этом.
- Фу, Валя, ну не будь грубияном. Я не ем котлеток, ты же знаешь.
- Плохо есть хочешь.
- Ва-ля… - в голосе Зинки чувствовалось нетерпение и первые симптомы обиды.
- Зин, вот ты взрослая девушка, а того не ймёшь, что: я лежу колодиной в первом ряду первой половины, ты – в четвёртом ряду второй половины. Меж нами по прямой двадцать аршин. И как ты мне эту коклетку передашь? По рукам? Так там у вас половина дальше свово носа не видют.
- Кину.
- Зин. Вот ты уж невеста, а как дитя малое упёрлась. Вовка у меня и тот…
- У! – подал голос Вовка и показал пальцем на ротик.
- Шут с вами, тошнотиками, кидай, - сразу решился Валёк.
- Ва-ля. На счёт три. Не пропусти…
- Я-то нормальный. Это Александров считать не умеет, да ещё последнего учебника лишился…
- И раз… И два… И… три…
Кидала Зина лучше всех в отделении. Через несколько секунд Вовка уже уплетал за обе щеки «коклетку».
- Кушай, сынок, кушай, сердечный, кушай, кровиночка моя драгоценная, - предчувствуя скорую разлуку, шептал Валёк.
Справа громко, навзрыд заплакал Александров.
Вечером Вовку унесли. На его место положили какого-то долговязого парня, загипсованного с головы до ног.
Говорят, что Вовка просто прилип к той сестричке, которая заступила в тот день на свою первую смену. И постоянно требовал её. Она испугалась. Уволилась из Евмы. Вышла замуж за покорителя Берлина, молодого офицера-фронтовика, который после демобилизации увёз её жить в Москву. Говорят также, что, выписавшись из санатория, Вовка, которому было тогда четырнадцать, первым делом рванул к маме. Не к своей родной, которая всё же нашлась, а к маме в белом халате. Долго искал её в Москве. Хромая, таскался сзади за мало-мальски похожими на маму барышнями по переулкам. Ломился в чужие квартиры. Потом смирился и вернулся всё же домой.
После выписки Валёк несколько раз навещал сынка в санатории. А когда Вовку подлечили, и он укатил из Евмы уже на своих двоих – с тех пор отец и сын больше не виделись.
Вовка не отвечал на письма Валька и тот постепенно успокоился. Но в своей одинокой жизни бедного художника нет-нет, да и вспоминал Вовку. И разводил руками, пытаясь понять, почему жизнь так меняет людей. Понимал что-то и пожимал своими широкими, как у всех выпускников Евмы, плечами:
- Он горбатый, я горбатый – так чего встречаться?
Военный врач, впоследствии врач Евмы, Александра Яковлевна, Аля, на гражданке ни любви, ни счастья не нашла, а на старости лет и вовсе тронулась умом. И в доме инвалидов, где доживала свой век, когда подавали ей первое, второе, третье, смешивала всё это в одной тарелке – и ела.