Тот день торопился закончить собой август и было в нем, кроме летней теплоты солнца, чуткое ожидание осени, когда от трепета ветерка листья на деревьях приподнимаются и смотрят по сторонам, словно отыскивая укрытие от спешащих где-то вдалеке ноябрьских холодов, — и вновь поникают, провисая к земле — неизбежной своей обители. Старенький автобус, наполненный сквозняками из открытых окон и следами пребывания многочисленных пассажиров, позаботившимися увековечить свои имена на когда-то белой, а сейчас начинающей желтеть краске металлических стен, хрипел, взбираясь на очередной подъем дороги, и его становилось жалко, как старика, живущего на последнем этаже многоэтажного дома без лифта. Кроме меня и Ольги Ивановны, в салоне сидело еще пять человек, по каким-то своим причинам ехавшим из города в село, а, может быть, просто возвращавшихся домой, к глинобитным и каменным домам под красной черепицей и сероватым шифером, ограждающих стенами от постороннего любопытства зеленеющие сады и чернеющие ямками от выкопанного картофеля огороды.
Я сидел на переднем сиденье, том самом, где табличка с надписью разрешала располагаться исключительно инвалидам и пассажирам с детьми, и чувствовал себя неловко, занимая это место в силу своего двадцатилетнего возраста и несомненного здоровья явно не по праву, и только настойчивость Ольги Ивановны и пустота большинства автобусных мест заставили меня опуститься на это широкое, удобное для моих длинных ног, сиденье, развернутое к салону лицом, что затрудняло созерцание проплывающего мимо пейзажа, зато позволяло изучать пассажиров, чей облик, впрочем, не страдал избытком оригинальности, — и это заинтриговывало меня, наталкивая на мысль, что бесцветность лиц — маска, скрывающая глубину их душевных переживании. Последнюю неделю я перечитывал Экзюпери, выписывая в тетрадку его афоризмы, и был охвачен романтической идеей о неисчерпаемости духовного содержания каждого человека: нужно лишь в него всмотреться, что я и делал все свободное от хозяйственных дел и размышлений время.
Внезапно автобус начал замедлять движение. Приподнявшись, я посмотрел вперед, желая узнать о причине, заставившей водителя нажать на тормоз — и увидел девушку. Она стояла на обочине, слегка приподняв руку, и солнце, освещая ее стройную фигуру в короткой, выше колен, черной юбке и белой блузке, придавало ей нездешний вид, заставляя думать об инопланетянке, спустившейся по солнечному лучу на пыльную землю. Она стояла, не сомневаясь, что, приподняв руку, остановит рейсовый автобус, заставив водителя нарушить распорядок движения, запрещающего остановку в неположенных местах: так королева привычно применяет власть к своим трепещущим, радующимся подчиниться слугам.
Автобус замер; лязгнув, открылась дверца. Пассажиры приподняли головы, наблюдая, как девушка, легко взойдя по ступенькам, поздоровалась, поблагодарила водителя, одновременно положив в его раскрытую руку какую-то мелочь и, уверенно переставляя стройные, загорелые ноги в белых босоножках, направилась в заднюю часть салона. Захлопнулись дверцы; автобус дернулся, набирая скорость. Покачнувшись от толчка, девушка быстро миновала последнее сиденье и остановилась, схватившись рукой за поручень; окончательно устроившись, окинула внимательным взглядом сидевших к ней спиной пассажиров и с удивлением натолкнулась на мое взволнованное, не сводящее с нее глаз, лицо.
О любви я начал мечтать в седьмом классе, когда классный руководитель представила нам на одном из уроков новую ученицу по имени Надя, и я моментально в нее влюбился, хотя она не узнала об этом ни тогда, ни позже, потому что это была тайна, которую я скрывал от всех, в том числе и от нее, тем более что через год Надя уехала в другой город: ее отец служил военным и его перевели в другую часть. В девятом классе на школьном новогоднем вечере я рискнул пригласить на танец десятиклассницу Таню, жившую на одной улице со мной и тревожившую сердца многих мальчишек, — и был удивлен, когда понял, что Таня обрадовалась этому приглашению, а также тому, что я танцевал с ней все танцы подряд, объясняя подходившим кавалерам, что им пора обратить внимание на тоскующих у стен красавиц. Шутками и смешными историями я веселил Таню до упаду: наше хорошее настроение не нарушило даже сообщение моего друга Вовки, что после бала меня собираются бить, и очень серьезно, — мы просто сбежали, воспользовавшись открытым окном пустого класса, а потом долго стояли у Таниной калитки. Блаженство длилось полгода, заполненное мечтами, “гляделками” на школьных переменах, почти ежедневным приходом Тани ко мне домой в гости, где она решала мои задачи по математике, слушала мою декламацию стихов и никак не могла понять, почему я не решаюсь ее поцеловать, не догадываясь, что я не знал, как это делается, — и когда однажды Таня не пришла на свидание и стала проходить мимо, лишь слегка кивая головой, я подумал, что причина ее ухода — моя наивность и неумелость, и лишь после объяснения, состоявшегося между нами двадцать три года спустя, я узнал, что Таню напугал мой ум и сложность характера, что ей оказалось трудно быть рядом и она предпочла отойти в сторону — к простоте, но не к счастью. А я еще долго любил ее: в школе, и потом, когда год работал на стройке, и на первых курсах Одесского университета, хотя и слышал о Танином замужестве и о том, что у нее родилась дочка, поэтому и вкладывал свою боль в сочинение стихов, — и искал девушку, в которую может влюбиться моя требовательная, начитавшаяся Александра Грина, натура, — и сейчас мне показалось, что в автобус вошла та, которую я искал, и я смотрел на нее, смутившуюся от моего пристального взгляда, и находил все больше черт в лице и фигуре, подтверждающих мое предположение.
Девушка была красива, но не той красотой, которая, отталкивая всех, спешит утвердить свое первенство, и не глянцевитостью оттенков, характерной для расположившихся на страницах журнала светских львиц, а, скорее, мимолетностью душевного состояния, наполнившего ее лицо неприступно-задумчивой мечтательностью, а глаза — ожиданием чуда. Ее красота была подобна аромату распускающегося цветка: ее хотелось положить на ладонь и прижать к сердцу.
Мой взгляд смущал и тревожил девушку; она отворачивалась, глядела по сторонам убегающей назад дороги — и вновь поворачивала ко мне голову, и на ее лице, первоначально удивленном и сердитом, проступало явственное выражение вопроса: как у человека, неожиданно зашедшего в дом к знакомым и пытающимся понять, будут ли ему здесь рады.
Внезапно во мне возникло ощущение неловкости. Я представил себя со стороны: высокого, худого, с прищуренными, близорукими глазами, одетого в старенькую рубашку и выцветшие от частых стирок серые брюки — уродину, посмевшую обратить взор на растущую в чужом саду розу, — и покраснел от смущения. Сидевшая напротив Ольга Ивановна о чем-то заговорила, я односложно ответил; догадавшись, что я не хочу поддерживать беседу, Ольга Ивановна замолчала, погрузившись в свои мысли: то ли о том, много ли кизила в лесу за селом Пролом, куда я и она ехали, то ли о своей матери, Анастасии Александровне, умершей месяц назад от рака желудка, то ли о чем-то другом, необходимом и насущном, и все же ни к чему, кроме суеты и старения души и тела, не приводящем.
Скользнув осторожным взглядом по пассажирам, я задержал его на руках девушки, цепко обхвативших поручень, потом перевел взгляд выше, к лицу. Девушка смотрела на меня. Я сконфуженно отвернулся и вдруг понял: девушка глядела на меня с сочувствием, словно ощутив робость моей души, привыкшей отказываться не только от чужого, но и от своего, мою бедность, которую я делил только с собой, не вовлекая сюда посторонних, — и, как следствие, мою безумную гордость, обрекавшую меня на постоянное одиночество.
Наши взгляды встретились и остановились. Она смотрела на меня так, как смотрят на спящего ребенка; в ее взоре была доброта, нежность и что-то еще, непонятное и прекрасное.
Автобус остановился. «Пролом. Кому выходить?» — крикнул водитель. Схватив мое и свое ведро, Ольга Ивановна устремилась к выходу. Я поднялся и замер, глядя на девушку. Она колебалась, словно размышляя, выходить ей или ехать в Васильевку, куда она брала билет, потом вопросительно взглянула на меня и я почувствовал ее невысказанную просьбу остаться.
— Быстрее, Славик! — стоя на тротуаре возле автобуса, закричала Ольга Ивановна. — Нам нужно кизил успеть собрать, чтобы не опоздать на автобус.
Я заметался глазами, переводя их с Ольги Ивановны и обратно, решая извечную проблему между возможным журавлем в небе и синицей в руках, между мечтой и действительностью — и шагнул к выходу.
Автобус, свернув налево, покатил в село Васильевка. Видневшийся в заднем стекле силуэт девушки уменьшался и терял резкость, как при неудачной фотосъемке; отвернувшись, я вслед за Ольгой Ивановной направился к ждавшему нас кизилу, стараясь уверить себя, что незамеченное никем происшествие в автобусе — сон и мираж, что я, как всегда, ошибаюсь, и моя попытка знакомства с девушкой была бы встречена насмешками и презрением, оставив щемящее чувство обиды, а ее у меня и так уже было достаточно.
Кизила в лесу оказалось много, и собрали его быстро. Спасаясь от разговоров Ольги Ивановны, я залез на скалу и долго сидел на краю обрыва, созерцая покрытые деревьями и кустами горы, долину, белевшие в отдалении маленькие, похожие на игрушечные, домики села Пролом и нависшее над нами огромное синее небо.
В двенадцать часов мы возвращались обратно. Автобус был переполнен и нам пришлось стоять; Ольга Ивановна сердилась и ругала не желавших уступить ей место подростков. Потом был дом, улыбающаяся, довольная моей поездкой, мама, тишина комнаты, настроение которой определялось расположившимся в углу книжным шкафом — моей главной, непреходящей ценностью.
Прошли годы. Умерла от рака желудка Ольга Ивановна. Постарела и осунулась мама. Барахтаясь в том, что называется жизнью, я все чаще обращаю взор в прошлое, пытаясь понять причину неудач, превративших меня в плывущий по течению обломок. Я давно осознал, что у каждого человека есть звездные часы, определяющие, в какую сторону горизонта повернет его жизнь. Обычно это — встречи, странные и неожиданные.
Я влюблялся часто и мои чувства не всегда оставались безответными. Но мгновения, какие бы ни были счастливыми, так и оставались мгновениями, после которых неизбежно наступали дни, заполненные пустотой и разочарованием.
И сегодня, стоя на сложенной из неудач вершине, я опять вспоминаю летнее утро, спешащий в Васильевку старенький автобус и всматривающуюся в меня девушку. Я не знаю, был ли это мой, теперь уже пропущенный, звездный час любви, зато понимаю, что обстоятельства создали тогда удивительную, похожую на чудо, встречу, не состоявшуюся по моей вине. Не преодолев свою робость и нерешительность, отступив — в который раз — перед устоями морали и быта, я остался трусом навсегда — и получил ту жизнь, которой живу.