РИСУНОК ЧЕРВОТОЧИН
На даче тихо, яблоневый сад
ветвями никнет. В бочке дождевая
вода полощет синь, скворцы дерзят,
все спят на раскладушках, оживая,
забыв про жаркий город на июль.
Потом, конечно вспомнят, но сейчас же
на летней кухне звяканье кастрюль
и днища сковородок в чёрной саже,
и мерное кружение осы –
почуяла земные ароматы.
Уже готовы медные тазы.
Слегка прошедшим временем помяты,
огнём обожжены, спокойно ждут,
когда под осень дождь коснётся бочек,
и дачники разъедутся, и тут
пойдёт совсем другой междусобойчик –
варенья и компоты, сладкий чад,
а паданцы какие, Боже правый!
Всё кажется, что сверху постучат,
и ангелы заявятся оравой,
весёлой, детской, падкой до причуд.
Там будут двое – братик и сестрица,
они лишь только то на свете чтут,
что больше никогда не повторится –
любовь, надежду, веру. Подождём
до яблок, до рисунка червоточин,
который намокая под дождём,
бывает удивителен и точен.
КУЗНЕЧИКОВЫЙ БАХ
Прохлада угнездилась в погребах,
снаружи – пекло, город неприкаян.
В кузнечиковых трелях слышен Бах,
маэстро жаром выжженных окраин.
Послушаешь и думаешь – сорву
сухой листок, забытый корневищем,
и лягу в полумёртвую траву
мечтать о неизведанном и высшем,
которое в июле – хоть куда.
Тут важно не уснуть, сгоришь мгновенно.
И снизу вверх глядеть на провода
пока в седой висок стучится вена –
не спи, спускайся в погреб, там темно,
прохладно там, хотя довольно сыро.
Играет в глине терпкое вино –
всё тот же Бах, но только для блезира –
притворный гений высохших рябин –
такая мысль, сравнение плохое.
Пока что вкус не тот, но цвет – рубин,
и запах – то ли сено, то ли хвоя.
Наверно, память, сны и миражи,
в траву такую страшно спать ложиться,
и ты порыв, пожалуй, придержи…
Но честен Бах, обманчивы душица,
ромашки, маки, даже васильки –
наивный символ знойного июля.
Мы так же друг от друга далеки,
зато ни в чём себя не обманули.
Кузнечиковый Бах не свёл с ума
не выигравшим чувственным напевом.
А после поцелуев будет тьма,
но разве хоть один сравнится с первым…
НИЖНИЙ ЯРУС
Войти в горячий лес и замереть,
вдыхая дух, настоянный на травах.
И жизни нерастраченную треть
истратить на неправедных и правых
захочется зачем-то у корней
в суглинок влажный въевшегося клёна.
Какая тень под ним. И можно в ней
смотреть, как муравьиная колонна
уходит по стволу куда-то ввысь.
Тебе бы замыкающим хотя бы,
чтоб тихое – ты только не сорвись –
осваивало силы и масштабы
совсем другого толка в день и час,
по-августовски светлый и короткий,
чтоб сок живой, по капельке сочась,
давал себя почувствовать сироткой
сорвавшемуся хилому листу.
Смотри – вот он идёт к земле кругами,
петляя и теряя высоту,
одним из элементов оригами –
картины, перетёртой до трухи,
от спор грибных до слизневого следа.
В лесу легко замаливать грехи,
соврать себе – я больше не уеду,
останусь тут, пока жара вокруг,
вживаясь понемногу в нижний ярус,
теряя постепенно чуткость рук,
не веря в то, что вяну, сохну, старюсь,
почуяв осень, трепет паутин,
все листья узнавая поимённо.
Дремотный лес, в котором ты один
рассматриваешь павшие знамёна,
и вечер, близорук и тугоух,
врывается в беспамятство с наскока,
где мысли, словно рой осенних мух,
о прошлом не печалятся нисколько.
ПРЕСТИЖ
Здесь все упрёки, в общем – ни о чём,
ты кто такой? Скорей беги, не мешкай,
нашаривая скважину ключом,
ты думаешь о праве? Праве чьём?
Встречает отражение усмешкой,
шатающейся в зеркале кривом.
И жарко, август. Что ж, переживём
бесправность обладания, как случай
из ряда вон. Входи, но свет не жги,
скрывай свои несмелые шаги,
скрывай свой взгляд не верящий, колючий,
оглядывая комнату её.
Проснулась и встаёт в твоей рубахе.
Как в трубке телефонное «аллё»,
на спинке стула тонкое бельё,
запомнившее ваши охи-ахи,
скольжение, движение, надрыв…
Смолкаешь, даже не заговорив,
а лунный свет выхватывает бодро
из тени полусонный силуэт.
Запомнятся тебе на много лет
и танец рук, и грудь её, и бёдра,
и терпкий вкус на всё готовых губ –
игра, в которой вместе проиграем,
и августовский воздух-душегуб,
и вечер, что на ласки очень скуп,
и ад любовный, кажущийся раем –
зовущий треугольник между ног…
Вы вместе, только каждый одинок –
потом она уйдёт обратно к мужу.
Какие тут права?.. Упрёки? Что?
На столике шипит бокал Шато,
а ты всё бьёшься с мыслью – почему же?
Ключи – на стол. Она уйдёт одна,
тебе не проводить её, не надо.
Ты думаешь – ну, чья-то там жена,
но помнишь, как встаёт, обнажена,
в твоей рубахе… Нет страшнее ада,
чем эта память. Ревность без причин.
Причины есть – весёлое чин-чин,
и ты над ней, хмельной, строптивой, шалой.
И август, и поруганный престиж,
и ад, и рай… И ты ей всё простишь,
хотя прощать и нечего, пожалуй.
ФАНТИКИ С КОНФЕТ
Слетают, словно фантики с конфет,
иллюзии с уверенных и прытких.
Где Пушкин и Есенин, Блок и Фет?
Остались разве только на открытках
обрывками лирических высот.
Июль уходит, если повезёт,
возможно, август будет чуть полегче.
Опять надежды в жалобах слышны,
как слабый звук в обрывках тишины,
накинутой на сгорбленные плечи.
Поверишь – будет сердцу веселей,
строка к строке, придумывай фантомы –
вот Ленин покидает мавзолей,
а вот и папа с мамой снова дома,
и праздник бесконечный день за днём.
Жара, как в детстве, выдохнем, вдохнём,
начнём сначала школьную программу,
ныряя в гугл и яндекс – вирт рулит,
привычно нажимая на делит,
рифмуя так же глупо и упрямо
слова, слова, слова – таков удел
надеждами покоцанных реалий.
Наш строй, увы, заметно поредел,
по улицам июль гуляет вялый,
как байкер седовласый наизусть
стихи читает, мыслит – вознесусь,
тут слово не проскочит мимо рта ведь…
Ну что ж, давай займёмся ерундой,
и примемся, как Ленин молодой,
сегодняшние лозунги картавить.
Что классика? Теперь она – отстой,
любой поисковик – надежда юных.
Слова звучат обманкой золотой,
лишь знай себе, поигрывай на струнах
мятежной человеческой души.
Присядь, стихи об августе пиши,
о будущей любви, почти такой же,
как та, что перепрела до трухи,
о байкере, читающем стихи
в прокуренной жилетке чёрной кожи.
ЦВЕТ КАНИФОЛИ
Уже не скрипки, разве что – альты,
слегка пониже тон, а звук помягче.
Горит конфорка газовой плиты,
дворовый кот, в боях побитый мачо,
за окнами вдыхает аромат –
а вдруг перепадёт – остатки сладки.
Вот вешалка, пиджак на ней, помят,
и дырочка зияет на подкладке.
Почти что фрак, забытый и ничей,
в прихожей неуместный в эту осень.
Пожалуй, альт не хуже скрипачей,
но после выступления несносен.
И пьёт, и курит много, сгоряча
ругая всех и всё – не так сыграли.
Снаружи кот, внутри горит свеча,
осенний ветер стонет пасторали,
но старому альтисту всё равно.
Сентябрь шафранный, цвета канифоли,
закатов долгих красное вино,
и давняя любовь – чего же боле?
Надеть бы снова фрак – тонка кишка,
звенит бокал – мелодия Токая,
как песенка про доброго жука.
поёт Жеймо, на возраст намекая,
альтист вздыхает – что за красота!
Ещё чуть-чуть, а там дожди польются…
Впускает беспородного кота,
и ужин свой кладёт ему на блюдце.
Здесь осень и любовь. Он счастлив с ней,
а фрак не нужен, музыка избита,
но странно, что звучит она нежней
на фоне увядающего быта,
где будто бы с котом поговорив
о прожитом… При лампе, при свече ли,
старинный альт склоняет чёрный гриф
к стоящей много лет виолончели.
ПОКЛОНЕНИЕ АСТРАМ
Видишь, написано. Можно стереть,
но подождём – не узнать результата
в спешке ненужной. Бумажная треть
жизни прошедшей – акуна матата!
Мяч алебастровый, парковый гном,
листья акаций за детской площадкой.
Сколько же можно играться с огнём,
строчкой одной, неуверенной, шаткой?
Сколько? Две трети ушли в никуда –
след на бумаге в пространстве летейском,
словно в окне дождевая вода,
пара сражений, проигранных с треском.
Но сожалений не знаешь отнюдь,
чья-то душа, не берущая пленных,
вдруг предложила тебе отдохнуть,
лечь и поспать у судьбы на коленях.
Мамина? Может, любимой твоей?
Или влюблённой? Откуда им взяться?
Спишь, а морщина легла меж бровей
скучного и пожилого паяца.
Раньше, бывало, ходил и ва-банк,
в тяжкие все ударялся спокойно.
Ну, а сегодня? Подкормишь собак,
хлебные корки кидая с балкона.
Крошки для птичек. Стокгольмский синдром –
память о женщине – каяться не в чем.
То, что писалось, в расчёт не берём,
всё будет стёрто в итоге конечном.
Сам же, наверное, всё и сотру –
август, сентябрь, поклонение астрам…
Девушку с белым веслом поутру,
мальчика в парке с его алебастром.
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ШТРИХ
И мир, и война перечитаны до запятой,
жара сумасшедшая, нечем заняться в июле,
но, граф, понимаешь ли, Лев Николаич Толстой,
скажу вам по правде – похоже, вы всех обманули.
Тут миром не пахнет, и порох ещё не сожжён,
а сколько ещё предстоит на страницах романа…
Жара, и солдаты целуют зарёванных жён
в потёкшую тушь и размытые потом румяна.
Безухов естественен, имя не русское – Пьер –
по воле каприза прилипло печатью бастарда,
но ясен умом, размышляет – куда же теперь
погонят вот этих? Должно быть, на бойню, как стадо
невинных овечек. Дома превратятся в золу,
мы помним, читали – Болконский, Наташа Ростова.
Но граф, озабоченный непротивлением злу,
разводит руками, бормочет – а что тут такого?
Ну, ладно, проехали… Время другое, пойми,
зачитанный классик, здесь мира осталось немного
и много войны, ну, и как оставаться людьми?
Солдаты уходят на бойни не в такт и не в ногу,
Такой вот роман… Да, ещё заключительный штрих
о непротивлении – ты позабыл в эпатаже
о том, что Наташа Ростова родит четверых,
которых, возможно, направят когда-то туда же –
на чью-то войну. Не до мира, почтеннейший граф,
хотя и роман перечитан сто раз до листочка,
но выводов нет, ситуацию переиграв,
сюжет повторяется. И не поставлена точка.