Случайная встреча на скамейке на Старокиевской горе летом 2022. «Бывают странные сближения», – скажет позже Володя. Мы стали друзьями. Он познакомил меня со своими философскими работами. В ноябре 2023 г. Володи не стало, но его тексты, на мой взгляд, по-прежнему актуальны.
Памяти Владимира Б.
1.
Сейчас я уже не могу уверенно сказать, что конкретно случилось со мной наяву, а что мне привиделось, прислышалось. Как таковой, я долго отсутствовал в этом мире вообще и в Украине в частности, ибо душа моя, дух, обретался где-то вне материального моего тела. И однажды кто-то вздумал собрать меня воедино ранним утром, когда первые лучи поднимавшегося солнца заполнили белое пространство, оказавшееся больничной палатой. Мои глаза открылись; я вынырнул (меня «вынырнуло») из тьмы небытия – в свет, но всего лишь на мгновение, ибо веки тут же сжались, последним, судорожным усилием обороняя меня от возвращения по сю сторону. Но вернуться пришлось – чтобы начать жить еще раз после. И как-то раз, не помню днем или во сне, в череде пробивавшихся ко мне сквозь постоянный шум в ушах звуков я расслышал скрипучий голос мужчины, сказавший интересное. Непослушными пальцами я записал на каком-то обрывке то, что смог зацепить.
– … нас мыслит образ наш в сознании бытия. В этом признании присутствует ответ на вопрос «Откуда мы?» Но не полностью. Исчерпывающий ответ связан с уточнением «Кто мы?»
Никакое из лиц, возникавших изредка в космосе моей памяти, не соединялось с этим голосом. Я не мог вспомнить обличия говорящего, но произносимые им слова действовали на меня успокаивающе, как таблетки троксевазина. Волонтерка Настя принесла мне дочкину тетрадку с голубоглазой принцессой на обложке.
– Оленка моя в Німеччині разом із моєю мамою.
Она коротко перекрестилась и выключила свет в палате. В упавшей темноте я стал ждать нового «прихода», но не дождался и заснул. А «голос» являлся, поскольку утром я обнаружил в тетради наезжавшие одна на другую строчки:
– … в тексте первых глав Бытия однозначно сказано, что человеки существуют в горних образах и земных подобиях. Они сотворены в литературе (?) неба безвидными, а на земле созданы в материальной плоти. И мне, как разумно мыслящему существу во плоти, хочется установить как бы личную связь с безвидными образами неба.
На следующей странице я увидел четкую запись:
«Скажи, разумный, зачем ты взялся в этом мире?»
Именно этот вопрос, видимо, занимал тогда и меня, «возвращенца». Впрочем, ясного ответа я не нашел и по сегодня.
Как ни казалось это странным, постепенно «устанавливалась как бы личная связь» меня с «голосом», он стал звучать все яснее и дольше. Ироничный, иногда сварливый и даже ядовитый. Пока однажды мою пораненную голову не посетила простая мысль, что все происходящее – лишь следствие контузии, и я разговариваю сам с собой. То есть элементарно схожу с ума.
– И что? – помню, хмыкнул я тогда. – И пусть, даже интересно.
Я медленно ковылял полутемным коридором в палату после физиотерапии, когда «голос» ясно произнес:
– … в заклинании «Не дай мне бог сойти с ума…» я угадываю родительское наставление найти начало наипервейшей молитвы. Этносы и народы уверяют: наши мифы написаны не нами.
– Спасибо, – откликнулся я.
Впору было спросить, кто ты есть, говорящий? И зачем ты пытаешься все это мне втюхать? Потоки воды беззвучно стекали снаружи по стеклам высокого окна в косых крестах из широкого белого пластыря. Ливень. Я остановился, закрыл глаза и несколько раз повторил услышанное.
– Вам не гаразд? [1]
Я оглянулся. Доктор Строгая. Голубой халат, небесной красоты лицо с картин итальянского Возрождения. Я широко улыбнулся:
– Ні, дякую, доктор, все гаразд, якщо гаразд у божевільні.
– Ну, навіщо так сумно?[2]
Длились дни. Я выздоравливал и продолжал складывать в тетради строчку к строчке. Сейчас я не могу утверждать, что все эти слова я буквально услышал, но откуда-то они взялись во мне, поскольку записаны моей рукой.
– …Господь сотворил образ и подобие свое в пространстве свободы. Внутри себя. Перволюди были включены в общую с Ним свободу, как саранча во влекущий ее ветер. С одной существенной оговоркой: у саранчи нет внутренней потребности в свободном полете, ей бы только буквально перелететь, переместиться. Во внутренней способности души человеческой «полететь» пространство свободы присваивается, становится полной собственностью души.
Хороша свобода в военном госпитале, где дни равны близнецам, имея отличия лишь в цвете шнурков в их кроссовках. И вообще… Скоро уже сто дней с начала большой войны. Признаюсь, все эти отвлеченные понятия мало занимали меня в жизни «до». Расклады теории игр, например, волновали меня значительно больше. Отсюда следовал якобы логичный вывод, что я отнюдь не беседовал сам с собой, а пытался в меру своего разумения присвоить и разгадать обрывки подслушанных чужих мыслей. Я стал задумчив и раздражителен, а мои сокамерники очевидно избегали общения со мной. В четверг, лежа под капельницей, я услышал прямое обращение «голоса» ко мне, вполне себе издевательское:
– … ваше неверие Богу, мой дорогой атеист, не освобождает вас от Него. Он сотворил вас своим Сыном, ни к чему не обязывая. Так, на всякий случай. А вдруг однажды вы захотите ощутить себя персоной свободы и сверхчеловеком беспредельного величия. Ваше ликование в этом случае будет Ему наградой в отцовстве. Без Его соучастия вы не сможете ощутить меру своей победительности, ведь Он и есть форма и содержание беспредельности. А пока не отчаивайтесь, соприсутствуя вашей уникальной белковой организации. Всевышний таит надежду на ваше творческое прозрение.
Я лежал с закрытыми глазами, и кто-то мелькнул на черном экране моей памяти. Высокий, серебристый. Не разжимая век, чтобы ничего не забыть, я продиктовал услышанное соседу.
– Вот именно, – сказал сосед, тоже контуженный.
– Что вот именно?
– Ну это… про бога. Все правильно говоришь.
В палате меня зауважали.
Выяснилось, что «голос» боится звука сирены воздушной тревоги. Как-то ночью, когда «он» что-то шептал мне, в палату ворвался истерический вопль сирены. Никто из похрапывающих даже не пошевелился, сирена затихла, и я тщетно слушал тишину – «он» исчез и не появлялся неделю другую. Текст безвозвратно вылетел у меня из головы, и я с неожиданной тоской подумал, что «вылечился». Но нет:
– … говорить о грехопадении, не видя в Адаме и Еве воплощенной свободы, бессмысленно. Ни Божье «нет», сиречь запрет познать «добро и зло», ни искушение змия, ни Божье «да», то есть благословение плодиться и размножаться, для свободных не может стать полем выбора, поводом для волеизъявления, ибо свобода не требует и не предлагает что-либо выбирать. Даже себя.
Помню, что в то утро меня еле добудились. Кавычки и заглавные буквы я расставлял по своему разумению.
Воскресным вечером, когда в госпитале становилось особенно тихо и тоскливо, я ходил туда-сюда по нашему длинному коридору и что-то по обыкновению бубнил. Настольная лампа горела на посту дежурной сестры, доктор Строгая возилась с историями наших ранений и хворей.
– Я читала, что поэт Мандельштам вот так сочинял свои стихи. Ходил и что-то «мычал, мычал», – сказала она мне, когда я в очередной раз проходил мимо.
Я остановился.
– Вы знаете, вы почти угадали. Я записываю то, что во мне говорит чей-то голос. И потом пытаюсь понять услышанное.
– Это что-то новенькое. Вы сможете подойти сюда через час?
– Конечно.
Ночь. Госпиталь. Венецианская красавица с усталыми глазами и контуженный диверсант. Он читает из тетради:
– Все сводят понятие свободы к праву и возможности выбора. Однако, такая трактовка представляется неверной и даже уродливой. Свобода безначальна, она не может не быть, да вдруг стать. Она всегда свыше, Божий дар, кстати, и для атеистов тоже. Свобода предлагает не выбирать, а войти в ее якобы «пустой» простор. Вам интересно?
Доктор задумчиво смотрела на меня. Я помолчал и продолжил.
– Она откликается на потребность живой души состояться. Мистическое чудо творчества, взаимодействие «образа и подобия», порождает на жилплощади бытия живую душу. И тогда тварь восклицает: я – драгоценное создание этого мира, никому не дано превзойти мою уникальность.
– Стоп! – сказала красивая доктор Строгая. – Возможно мы оба «с приветом», но мне кажется, что я уже слышала эти слова.
Я замолчал и так мы с минуту смотрели друг на друга.
– Этот голос звучит так медленно, с задыханиями, да?
– Да. Скрипучий такой.
– Именно. Точно – скрипучий. Это он. Это Алексей Борисович.
– Точно! – прошептал я. – Это Алеша.
– Высокий, взъерошенный, в цветных рубахах. Он проводил у нас семинар молодых писателей. У меня тогда только что вышла первая книжка стихов.
Мы опять уставились друг на друга.
– Его очень насмешила моя фамилия, – добавила она.
– Он жил в Луковице, – поделился я.
– Как?
– Луковица. Это село под Каневом.
– Господи, прелесть какая! – улыбнулась она. – Ну да, конечно…
– Так не бывает, – сказал я. – Вы пишете стихи?
– Уже не пишу. Не могу, нет сил. Мы ведь здесь ночуем. Кстати, вам в пятницу на выписку.
– Спасибо, доктор. Наверное, у меня сохранился его телефон.
– Передайте Алексею Борисовичу привет от Строгой Кати.
– От Строгой Кати, – повторил я.
– И скажите, что я помню наизусть его волшебную историю про Адама и Еву.
Она встала.
– Мне нужно на четвертый этаж.
Мы пошли рядом в дальний конец коридора. Странная парочка, выпавшая из госпитального быта. Говорила доктор:
– Всевидящий, умеющий читать в сердцах, позволил себе «не увидеть» грешников, которые спрятались между деревьями реальности. И воззвал Господь Бог к Адаму, и сказал ему: «Где ты? Не ел ли ты от дерева, с которого я запретил тебе есть?» Первый в земной жизни джентльмен мог бы ответить на этот вопрос точно и достойно: «Да, Господи». Но мы слышим ответ мужлана: «… жена, которую ты дал мне, она дала мне от дерева, и я ел». В ответе очевидный намек-отмазка, мол, это ты, Боже, причастен к моему падению. Ты подсунул мне особу со склонностями тобою заложенными.
Катя улыбнулась и посмотрела на меня. Просто идти с ней рядом и слушать ее голос – это уже лечебная процедура.
– Однако, Господа не покоробило признание любимого чада, созданного им по образу и подобию. Он опрашивает будущую первую леди планеты и слышит: «Ничего такого я не хотела, да змей обольстил меня». И снова бесстыдная попытка отвертеться, отстоять свою честь. Впрочем, милосердие Бога безмерно.
Я засмеялся.
– С этого гениального сюжета, с этой интриги с участием говорящего аспида начинается великое этическое учение.
Двери лифта со скрипом раздвинулись.
– Спокойной ночи, – Катя Строгая вошла в кабину. – Действительно так не бывает… Но, вот случилось.
– Спасибо, доктор. Удачи вам.
После этого вечера мне «голоса» больше не было.
Я нашел номер Алексея и позвонил утром – гудок долго звучал в пустоте. Наконец, на третий или четвертый день я догадался послать эсэмэску. В вагоне поезда я получил ответ: «Папы больше нет. Я его дочь, Ксения. Вы единственный, кто вспомнил о нем. Спасибо. Кто вы?».
Я спросил, что случилось.
– Я не знаю, – ответила она. – Папа позвонил двадцать пятого февраля и сказал, что больше ему незачем жить. Через два дня мне сообщили о его смерти. Но мы только что вырвались из Киева, и я не смогла приехать, чтобы с ним проститься. Ужасно.
Поезд темной змеей пробирался в ночи, вагоны сильно болтало на недавно отремонтированных после обстрела путях. Я не спал. Значит Алеша сам определил время своего ухода. Да, наверное, он это мог. Возможно. Причина мне вполне внятна. Но о чем он «оттуда» так долго и настойчиво предупреждал меня? Или нас?
2.
Это было так. Друзья дали мне ключи от их хаты в Луковице, чтобы я спрятался от людей и снял накопившийся «напряг». «Выдохнул». Пожил какое-то время сам с собой. Иногда это необходимо. Я бросил в машину сумку с самыми необходимыми вещами и умчался из Киева.
Рано утром я вышел наружу. Тиша. Бело-розовая тиша. Цветки абрикоса открываются на рассвете; плотно, почти впритык друг к другу сидящие на ветках, они распустились, не дожидаясь, пока нарастут листья, и каждое утро Луковица рождалась из абрикосовой пены.
Хата-мазанка виднелась на соседней горке, серое авто притулилось сбоку, а во дворе стояло какое-то несуразное сооружение. Я не поленился и дошел туда. Большой, не меньше метра диаметром каменный жернов с дыркой посредине лежал на каменных же опорах. Сквозь отверстие проросло дерево, которое, видимо, специально подстригали. Два ручной работы стула стояли вокруг этого «стола», если, конечно, два стула могут стоять вокруг. Никаких оград здесь никто не ставил. Я подошел и погладил рукой холодную шершавую поверхность. Гранит. Это верхний жернов, бегун.
Тут меня и застукали – из хаты неожиданно вышел высокий, пожилой мужичок, одетый во что-то очень ношенное. На ногах шерстяные носки и темные галоши.
– Доброе утро! Извините – вот любопытствую. А где ж его напарник, лежак?
– Он у людей в Григоровке. И млын был там же.
Хозяина звали Алексей. Я спросил его отчество, он ответил, что пока хватит просто имени. Через несколько дней он появился у меня, одетый для визита в красную рубаху и жилет. Он попросил меня, когда я буду в Киеве, отправить письмо в Верховную Раду, в военный комитет, как он выразился, и протянул мне запечатанный конверт без адреса.
Я пригласил его на чашку кофе. Алексей вошел в дом, но держался несколько церемонно, даже чопорно.
– Хороший у вас кофе, с пенкой. Спасибо.
От него веяло, если так можно выразиться, гордой «прохладой одиночества».
– Послушайте, Алексей, у меня есть друг, еще со школы. Сейчас он депутат Рады. Если вы приоткроете мне содержание письма, я, возможно, смогу передать ему прямо в руки. Он его зарегистрирует, все, как положено. Это комитет национальной безопасности, обороны и разведки.
Он ответил не сразу.
– Я предупреждаю наше правительство о скором и неминуемом нападении Российской Федерации на Украину, – медленно проговорил Алексей. – Нам надо готовиться к большой войне на выживание.
Черт возьми! Ранняя весна 14-го года. Крым они уже «приняли», и мы еще только задумались над тем, о чем этот человек из крохотного, полузаброшенного села говорил с абсолютной уверенностью. Но странно даже не это – мы реально не так уж и бедны умными людьми, удивительно то, что я ему сразу же поверил.
– У меня в этом нет никаких сомнений, – добавил он.
– Хорошо, я передам ему письмо.
– Вероятно, вам любопытно, откуда я это знаю?
– Да, конечно.
– Моя специальность – русская литература, а призвание и любовь, безответная вполне, – поэзия. Два гения, два блаженной памяти Александра давно обо всем сказали. «Комедия о настоящей беде Московскому государству» и поэма «Двенадцать» писаны одним историографическим почерком. Там все есть. Кто имеет уши слышать, да услышит!
Он помолчал, глядя в окно.
– Все звуки прекратились. Разве вы не слышите… – он подчеркнул голосом «слышите», – что никаких звуков нет? Это написал Блок в июне двадцатого. И через год умер. Дух есть музыка – это тоже его слова.
Алексей встал.
– Благодарю.
– Послушайте…
Он улыбнулся.
– Простите. А если как-то поподробнее? Я завтра отвезу ваше письмо, вернусь и буду свободен.
– Прекрасно. Приходите. Всего доброго.
Он поднимался к себе на горку, излишне прямой – так ходят люди с постоянным ожиданием боли в спине или с неискоренимым чувством собственного достоинства. Солнечный день, красная рубаха и серебристый нимб ежика на голове уходящего.
3.
Я пришел к нему утром. Алексей протянул мне синий томик с тройкой на корешке.
– Страница триста сорок семь.
Я сел на стул возле жернова, а хозяин вернулся в хату.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек!
Ветер, ветер –
На всем божьем свете!
Я с тоской вздохнул, вокруг абрикосовый снег и ничто не шелохнется. Желание читать, да и вообще лезть в эту историю быстро истаивало. Но – стыдно…
Алексей, видимо, посматривал на меня в окно. Он вышел во двор в ветровке и неизменных своих галошах, когда я дочитывал последние строчки. Я положил томик на «стол».
– Сумасшедшие стихи! Полное ощущение, что их писал больной человек.
– Вы не безнадежны, – усмехнулся Алексей.
– Приятно слышать!
Я тоже улыбнулся и встал.
Чуть склонив на бок голову, он смотрел мне в глаза.
– Этносы и народы уверяют: наши мифы написаны не нами. Вся братия великих из обители поэзии, от Гете до Бродского, талдычут одно и то же: не я пишу стихи… А кто, позвольте спросить?
Я не знал правильного ответа. Алексей отнес книгу в дом, мы вышли с участка на дорогу и отправились в путь.
– Самая исчерпывающая оценка поэмы принадлежит Корнею Чуковскому. «Двенадцать», сказал он, никогда не будут прочитаны. И, натурально – поэма как заколдованная. Все писавшие о ней так и не смогли обнаружить в поэме первый признак художественной литературы – коллизию. К опусам изящной словесности принято относить сочинения, в коих действие главного героя каким-то образом ему аукается.
– Да, конечно, – заполнил я образовавшуюся паузу.
– Но, помилуйте, у Блока ничего этого нет. Нечего и искать. Мир «Двенадцати» погружен в свободу, не связанную ни с какими мотивами. Группу товарищей несет, как саранчу, ветром революции. Катьку пришили – так это случайно или полу случайно. «Закрывайте етажи, нынче будут грабежи». Пока они лишь постреливают – не грабят же. И вот перед ними – «бац» – Христос! С кровавым флагом в руке...
Из облупившейся хаты вышла бабуня.
– Доброго ранку, Сонечко! – крикнул Алексей.
Она поклонилась в ответ.
– Между прочим, Соня ничего не слышит, – тихо сказал он, – она все берет из воздуха, чутьем. Все здесь верят, что Соня чаклунка.[3]
Алексей усмехнулся. Мы неспешно спускались в заросший жердёлами и кустами овраг к мостику через речку.
– Так вот, пустой, невнимательный человек видит в поэме только некий конгломерат настриженных под хронику картинок. Между тем, из вроде бы случайных обрывков подслушанных разговоров и подсмотренных сцен, как, кстати, и в «Годунове», складывается вещь эпического звучания. В фактуре и колорите и «Бориса», и «Двенадцати» нет ничего, что вставлено поэтами ради вящей живописности. Мозаика обеих вещей держится на системе прямых, чаще ассоциативных повторов. Все скрытно связано. И в этом трагедия и поэма сближены.
Алексей остановился на бревенчатом мостике.
– Это Лучка, она убегает к Днепру, – познакомил он меня с речкой. – Тоже от слова «лук» – не цибуля, нет, но изгиб, излучина. Послушайте, как она поет…
Я послушал – действительно поет. Этот загадочный человек со скрипучим голосом умел чудесным образом соединить наяву нежное воркование весенней Лучки и стрельбу в завьюженной столице почившей империи.
– Мостик мы сложили с одним хорошим человеком. Но продолжим. Блок-музыкант создал опус, лишенный описательности. Насколько это возможно в искусстве вербальном. Ни одна нота, ни один пассаж в рондо поэмы не проваливается в целом. Ничто не существует фрагментарно – все связано истинно музыкальной гармонией. Это волшебно ограненный бриллиант, все стороны которого видны без искажений одновременно. Курица здесь снесла родившее её яйцо. Все втянуто в утробу самозачатия. Насколько я могу судить, ни в одном произведении мировой литературы, кроме Библии, единство места, времени и действия не связано столь глубоко и органично со смыслом взаимодействия человека-творца и творящего Бога.
Теперь мы поднимались по склону холма в сторону лесочка. Алексей остановился, чтобы передохнуть.
– Я не все ловлю, но мне интересно, – поспешил сообщить я, наткнувшись на его ироничный взгляд. В этот момент я понял, что происходящее исключительно важно для Алексея, ибо, возможно, я оказался первым, с кем он делился выстраданным, пережитым болезненно и глубоко. И что существование анахоретом в Луковице – это совсем не то, для чего он готовил себя. Что-то безнадежно сломалось в его жизни.
Из труб мазанок внизу торчали прозрачные на солнце дымки. Вот и еще одна моя весна пришла. Мы молча поднялись к толпе акаций, между которыми виднелись кресты. Сельское кладбище. Старые, равносторонние казацкие кресты, вырубленные из песчаника, заросли кустами, какие-то клонились к земле, а иные, покрытые зелеными пятнами, вовсе повалились. Алексей привел меня к кресту, вокруг которого было довольно чисто.
В вершине креста выбит год кончины: 1889. Ниже даты изображено «Всевидящее око Господне». Треугольник с глазом и пятью дивными ресничками.
На поперечинах символы Иисуса Христа и лишь внизу, у корня, выбита надпись с «ятью»: «Здесь опочива Аврам Македон».
– Это предок моего друга, с которым мы мостик построили. В Луковице добрая половина селян Македоны. Деды рассказывали о начале села, но мы сейчас не об этом.
Мы сели на скамеечку.
– Блок сам признался Гумилеву, что ему тоже не нравится конец «Двенадцати». Он сказал: «Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И тогда же я записал у себя: к сожалению, Христос». Обратите внимание на «я сам удивился» и «чем больше я вглядывался». Я вам еще не прискучил?
– Нет, нет, что вы?
– Да. Вот напишут, а потом «сами удивляются». «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!». И трагифарс Блока – хлопок одной ладошкой: «Сегодня я – гений» в дневнике. Удивительно.
Алексей закрыл глаза.
Как пошли наши ребята
В красной гвардии служить –
В красной гвардии служить –
Буйну голову сложить!
Эх ты, горе горькое,
Сладкое житье!
Рваное пальтишко,
Австрийское ружье!
Я вздрогнул. С какой необыкновенной жалостью прочел он эти частушечные строчки! И одновременно – мистически пронзительно и страшно прозвучали они в весенней тишине сельского кладбища на приднепровских холмах. От них веяло холодом и гибелью. Почти сто лет прошло – а вот надо же!
– Как пошли наши ребята, – повторил я про себя. – Пошли, да, они пошли и еще пойдут. Похоже он прав.
Мы побродили кладбищенскими тропками и спустились вниз. Прошли по единственной улице села, естественно – Центральной. Вероятно, мы произносили какие-то слова, но они не сохранились в моей памяти. Лишь когда мы уселись возле стола-жернова, Алексей снова заговорил о «Двенадцати».
– По этому сказовому зачину третьей главы можно точно сказать, где родилась «русская идея» мировой революции. Определенно в России общинного уклада жизни. Глубина «кондовости» избяной Святой Руси не погребла, а скорее наоборот, востребовала утопическую идею большевиков построить рай в этой жизни. Россия в революции родила нечто, чем от века была беременна. Она хотела дать жизнь желанному и светлому, а разрешилась от бремени нечистью.
Алексей замолчал.
– Спасибо, – я встал. – Если совсем честно, то я пока не разглядел оснований для серьезных выводов.
– Еще не вечер, – улыбнулся он и тоже встал. – Вы готовы продолжить?
– Да. Все это загадочно и любопытно.
– Тогда здесь в шесть пятнадцать. Пойдем смотреть на закат над водохранилищем.
Он позвонил мне как раз, когда я вышел из дома, сказал, что ему нужно срочно уехать. Мы разговаривали, глядя через низину друг на друга.
– Мы могли бы общаться на трембитах, – пошутил я.
– Если бы, – услышал я его вздох. – Я ведь сам оттуда.
4.
Летом и осенью, в «лиственную пору», пагорбы и овраги Луковицы должны быть сказочно красивы. Для меня же лучший отдых – ехать в никуда и ни за чем. Просто ехать. Так я и отдыхал. Кормил я себя сам, что доставляло отдельное удовольствие. И ждал ученого соседа. Он не возвращался. Тогда я разозлился и прочитал с экрана ноута вслух всего «Бориса Годунова».
На следующее утро Алексей позвонил. Я вышел из хаты, сосед махал мне рукой.
– Сегодня в шесть пятнадцать. Вы готовы?
– Отлично.
На исходе дня мы встретились.
– Возможно нам повезет, и мы увидим красоту, – сказал Алексей, и мы отправились в путь. Он продолжил свой рассказ так просто, словно мы расстались накануне.
– Один мудрый человек написал о «Двенадцати» так: «Вещь эта имеет как бы эпиграф сзади, она разгадывается в конце, неожиданно». И не стал ничего уточнять. Давайте тогда сами попробуем выяснить смысл деталей портрета и антуража финала. Поэма как-никак принадлежит перу символиста.
– Давайте, – откликнулся я.
Алексей остановился и прочел:
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз –
Впереди – Исус Христос.
Голос его чуть подрагивал, а мне захотелось оглянуться – не видит ли кто двух сумасшедших, читающих перед сном друг другу стихи? Но я знал по опыту, что немногочисленные «луковчане» уже забрались в хаты, и никто не увидит этого чудного зрелища.
– Смотрите: «белый венчик из роз» – это эмблема, уместная скорее на прелестной девичьей головке, не правда ли? Он явно шаржирует Христа. И уж никак этот венчик не вяжется с кровавым флагом. Оставим в покое Александра Александровича, бог весть, кого он увидел, вглядываясь в темное окно своего кабинета. Но очевидно, что Иисус благовестия, – протянул он двойное «И», – не совмещается с Исусом поэмы. «Я есть путь, истина и жизнь», – сказал Иисус по свидетельству апостола Иоанна. На пути русской революции, свидетельствует Блок, – нет истины и жизни… И драма души православия «на этом пути» есть драма аутизма России. Сей сюжет давний и вполне клинический. Как говорится, приехали.
Мы неспешно двинулись дальше. Тропа спускалась по склону оврага на дно древнего моря. Под ногами ракушки-аммониты, ставшие известняком. Над нами шевелилось переплетение ветвей на фоне темнеющего неба.
– Но отбросим упреки к автору и согласимся с тем, что, проблема стыковки христианства и большевизма в России поэтом отнюдь не надумана. Русские от века хотят свободы больше, чем могут себе позволить. В «Борисе» Пушкин зафиксировал эту исконную трагедию православных, исток смятения русского духа.
– Я бы взял слово «хотят» в кавычки.
Алексей остановился и посмотрел на меня.
– Напрасно, – ответил он. – Вы предвзято смотрите на мир.
– Возможно. – Я не хотел спорить. – Итак…
– В «Двенадцати» красногвардейцы на самом деле никуда не идут, они топчутся на месте и лишь призывают держать революцьонный шаг. Развязка открыто заявляет о придуманности, о пустоте и даже о мнимости события. Будто ничего и не было. Дальнейшее – молчанье… Только вьюга долгим смехом заливается в снегах… Александр Блок зафиксировал факт исторический – Россия впала в истерию саморазрушения.
Дорожка резко повернула влево, и мы неожиданно вышли на песчаный обрыв над водохранилищем. Стол с двумя скамейками добрые люди поставили так, чтобы видеть воду, небо и длинные облака, похожие на пирóги с гребцами.
Ничего выдающегося нам не показали. Но в какой-то момент горизонт исчез, лимонно-голубой простор, закруглившись, опрокинулся на нас, и мы оказались внутри него. И я очень хорошо помню возникшее ощущение неожиданного счастья и свободного полета в синеве.
Это совместное переживание заката как будто породнило нас. Мы возвращались в полутьме, подсвечивая себе дорогу фонариками. Собирался дождь. Я предложил Алексею зайти ко мне, поскольку завтра у меня последний день в Луковице. Он согласился.
– Вы не досказали про Пушкина, – заявил я, когда мы устроились в «зале».
Алексей взглянул на меня и засмеялся.
– Спасибо. Мне впору бить в ладоши. На самом деле разговор о сближениях «Бориса» и «Двенадцати» – это отдельная поэма. Он открывает целый пласт русской литературы о Свободе с большой буквы. Оба Александра утверждают, что Русь так и не вышла из предваряющего историю общинного уклада жизни. «Настоящая беда Московскому государству» пророчески заявил Пушкин в скрытой полемике с декабристами, с их наивной задумкой опереть власть на якобы мнение народа, настоящая беда таится в том, что «родная сторонушка» граждански «слепа». По Чаадаеву, еще не родилась в мировой истории. Исторически не состоявшаяся нация не может быть носителем этической истины христианства – религии не на что «осесть», не из чего взрасти. Христианство так и не вошло в практическую жизнь славян. Вот и вся «святость»!
– Это жестоко, – заметил я.
– Но это правда! Нигилизм и безбожие народа в трагедии Пушкина очевидны. То, что Борис убивец, знали все еще до целования ему креста. Нравственно чистый ведает, что Лжедимитрий «вор, а молодец», и потому идет за Самозванцем. «Безмолвствование» – ожидание звуков рождения новой истории. И что же? Без малого век спустя Россия предметно проиллюстрировала летописное сказание Пушкина. И вот в веке двадцать первом случилось «страшное» – власти стали набожны и вернулись в храм.
– Как пошли наши ребята…
– Да. Пошли. В красной гвардии служить. И теперь у них есть ватажок, готовый прикинуть на себя «белый венчик». Это слишком серьезно. Послушайте, Бог не играет в кости. Он не склонен под настроение разъять мир на добро и зло, а последнее уничтожить для удобства вечной жизни.
Мы вышли из хаты в темноту умытого дождем села. Внизу, на Центральной улице светились две бусины фонарей.
– Файно! – вздохнул Алексей. – Крізь моє жорно росте бук. Гуцули мають це за дужий оберег. Мамуні забрала мене з села Дземброня, щойно виповнилося мені сім років. Я ніколи не питав її, чому. Мені подобалася таїна. У Москві я опинився серед людей найвищої культури. Російської культури. Я в ній закільчився, немов той бук, і з тим ніц не можу зробити. На добраніч![4]
– Добраніч!
Алексей чувствовал, что я смотрю ему вслед и помигал мне от своего дома фонариком, а я стоял и улыбался, пока луч не исчез.
5.
Я прощался с Луковицей. Часа полтора уже я гулял один. Луна поднималась из-за голого, безлистого леса, и я довольно далеко забрался. Я шел таинственной темной ложбиной, почти готовый повернуть обратно, когда увидел впереди проблески. И вот неожиданно, как во сне, передо мной открылась полоска песчаного пляжа, серебристые в лунном свете камыши и блестящее зеркало воды.
Прямо на краю пляжа, у самой воды сидел на корточках человек. Я никак не ожидал встретить здесь людей. Он сидел неподвижно в какой-то напряженной позе, наклонившись к воде. И у меня мелькнуло в голове, что это какой-то мираж. Я совсем не был готов к этому, что со мной случается редко. Я стоял в тени и наблюдал – человек, нормально, но абсолютно неподвижный. И вдруг он вскочил, раскрыл огромные крылья и со свистом поднялся над водой. Лебедь! Я подошел к кромке воды и увидел целую стаю. И тот, который только что сидел на песке передо мной, это чудо, оно подлетало к стае. Красивые вольные птицы, отражаясь в воде, собирались вместе на фоне светящегося неба. Они улетали, я смотрел им вслед, и все звуки прекратились.
На рассвете я уехал. Я увез с собой голубую папку с кнопкой, а в ней листы с текстом, напечатанном на принтере. «Послание Александра» значилось на первой странице. Чуть ниже названия автор поместил то ли эпиграф, то ли краткое введение:
Никакая идея не стоит жизни. Кроме Свободы.
Жизнь сама приносит себя в «жертву» этой Идее. И живится ею.
Свобода тайно возвращает живущего к истоку бытия.
Больше мы не встречались. Алексей приглашал, я не раз порывался приехать в Луковицу, но дело кончалось долгими телефонными беседами. Не случилось.
В сентябре 22-го года во дворе госпиталя, где меня вернули в жизнь и где я слушал его голос, взорвалась российская ракета. Погибли раненые и врачи. И я боюсь позвонить туда и спросить о докторе Строгой. Просто верю, что Катя жива.
Киев, июнь 2024 г.
Ордовский-Танаевский Михаил Львович. Родился в 1941 г. в Ленинграде. Первый год жизни провел с родителями в блокадном городе. После окончания технического института работал инженером. Затем окончил киноинститут. С 1973 г. в штате «Ленфильма» как режиссёр. Снял пять фильмов, в том числе «Случайные пассажиры». С 1989 г. занимаюсь документальным кино и литературной работой, в основном связанными с историей русской эмиграции. Автор документального сериала «Русский корпус. Свидетельства». Соавтор монографии «Гимназия в лицах 1-я русско-сербская гимназия в Белграде 1920–1944». Член Русского генеалогического общества в Петербурге. Автор многих статей. С мая 2022 г. живу в Киеве.
[1] Вам не хорошо?
[2] Спасибо, доктор, все в порядке, если все в порядке в сумасшедшем доме. – Ну, зачем так грустно?
[3] Колдунья
[4] Прекрасно! Сквозь мой жернов пророс бук. Гуцулы считают это мощным оберегом. Мама увезла меня из села Дземброня, как только мне исполнилось семь лет. Я никогда не спрашивал ее, почему. Мне нравилась тайна. В Москве я оказался среди людей высочайшей культуры. Русской культуры. Я пророс ею, словно тот бук, и с этим ничего не могу поделать. Доброй ночи. – Доброй ночи!