Евгений РАЗУМОВ
«Муза?.. Конечно, пишет»
* * *
И дружба, и любовь, и прочие забавы
смешны для муравья, смешны для стрекозы.
Смеюсь и я, дружок. Имею, то есть, право
не принимать всерьез в былом былой слезы.
А нынешняя что ж?.. Дружок, на то и кепка,
чтоб утереть тайком на фоне муравья.
(Смешное фото нас удерживает крепко
от крепкого вина и прочего питья.)
Соломинки жуем. Глядим на муравейник,
где дел невпроворот. (Лентяи мы, дружок.
А может быть, карман не переносит денег,
и потому — худой среди худых порток.)
А, впрочем, а-а-а — наступим мы на грабли
и все-таки чуток потрудимся в саду,
что переходит в лес. Глаза мои ослабли —
для будущей весны скворечни не найду.
Ведь выпилил ее и сколотил на славу!..
(А может быть, во сне?..) Присядь и ты, дружок!..
На фоне муравья, что смотрит на канаву
с компостом, где ботва и прочий корешок.
«Все — суета сует», — он думает, должно быть.
Но муравьиный спирт, дружок, всегда при нем.
И нам с тобой пора на электричку топать.
И забывать во сне, о чем рыдали днем.
* * *
На фоне снежных баб и лыжников на фоне
цепляется душа за веточку сосны,
где хорошо клесту и хорошо вороне
прихода ожидать очередной весны.
И ты, душа, присядь хотя бы на березу —
порадуйся зиме, вороне и клесту…
Порадуйся, душа, как в детстве, паровозу,
что до сих пор гудит, что едет по мосту.
И то, что староват, его заботит мало —
нуждается депо и в этаком пока.
На фоне снежных баб и зимнего вокзала
вон как еще пыхтят железные бока!..
До грусти ли, когда туда — везет дровишки,
оттуда — то цемент, то семечек вагон?..
И так — лет пятьдесят уже. Без передышки.
Без гуда: мол, кому на свете нужен он.
Перрон № 2
Моих печальных снов глухонемая фея,
как странно ты молчишь, «экскурсию» ведя
по городу Москве, где я еще болею…
Любовью?.. Нет уже. Хотя… хотя… хотя…
Хотя мои шаги Тверским бульваром шатки.
От старости?.. О нет — от молодости вин,
что мысленно я пью. Кусочек шоколадки
протягивает мне экскурсовод-грузин.
«А где же ты, моя глухонемая фея?!.» —
сквозь шоколад кричу и понимаю: сон
закончился уже. Вокзал, где я старею,
оставил для меня единственный перрон.
(Все остальные в прах разносит гастарбайтер
отбойным молотком. У города Москвы
нет времени на сон.) Хотя бы альма матер
оставьте посреди забвения травы!..
(Прошу у молотков отбойных.) Где когда-то
шептала фея мне черкесские слова.
И — слушала мои. И смерть не знала даты,
когда ей приходить к перрону № 2.
* * *
Опять, Натаха, где-то там
ты пилишь яблоню ножовкой
и узнаешь по проводам,
какой электрик здесь неловкий.
Но бабам некогда роптать
на провода и остальное —
они пропаривают кадь
под урожай из перегноя.
И ты, косынку повязав
и засучив рукав халата,
рассаду громоздишь на шкаф,
отставив к лешему ухваты.
Запарилась. Устала вся —
от кирзачей и до косынки.
Какая странная стезя —
в деревню протоптать тропинки
из центра города Москвы!..
Дивлюсь, Натаха, и жалею
(о том, что были мы «на вы»,
когда ходили к Мавзолею).
(Не повторятся эти дни,
а вечера, Натах, — тем паче.)
На фотокарточку взгляни —
я там еще чего-то значу.
Не жду, конечно, я письма.
Но вспомнишь — благодарен буду,
Натах. Признателен весьма.
Покуда жив.
Нат, — жив покуда.
* * *
Распакую чемодан (в сторону Европы).
Можно не спешить туда 49 лет.
На дороге в Черновцы вырыты окопы.
А дорогу в Конотоп сторожит скелет.
Мимо поезд не идет (а иначе — крышка).
Он снаряды возит там и другой тротил.
А ведь я носил всю жизнь чешское пальтишко.
В башмаке румынском я тоже отходил.
Разговор о барахле?.. Нет, о крови общей.
Что Европу залила лет на сто вперед.
И опять она течет обгоревшей рощей
к морю Черному, опять огибая дот.
«Питер Брейгель подождет», — думаю, сжимая
в Костроме свои виски, где седая прядь.
Двадцать пятое число наступило мая.
От июня нам чего, Нострадамус, ждать?..
* * *
Внуку Косте
Лепить снеговика?.. Так доставай ведерко!
Морковка есть у нас и варежки б/у.
И я почти воскрес, чтобы катать с пригорка
тебя под «э-ге-ге», тебя под «у-у-у».
Природа воскресит и остальную пятку,
где пряталась душа, пройдя через наркоз.
Нет, я пока плясать не вызвался вприсядку,
но быть лошадкой — тпру! — могу уже всерьез.
Да что нам про меня трещать под стать сорокам!..
Фигура поважней выходит за порог.
Я место уступлю тебе ходить под Богом,
а иногда — бежать, своих не чуя ног.
В тебе останусь я малюсенькой ресничкой.
Что иногда всплакнет, не зная — отчего.
…А брови?.. Брови мы, слышь, нарисуем спичкой.
Вот прожую овес и крикну: «И-го-го!..»
* * *
Цемента — три мешка, но мешкаю при этом
бадьею черпать Тигр, тем более — Евфрат.
Навязчивые сны. Алеша, прошлым летом
не мог носить бадью больничный мой халат!
Но снилось: Вавилон, и ты (конечно, в каске
строительной) стропил касаешься рукой.
«А ведь у нас еще оконной нет замазки», —
подумал я тогда, сон подперев клюкой.
Зачем из раза в раз мне конопатить лодку,
что привезет кирпич?.. Зачем из раза в раз
мне с местным мужиком лакать уместно водку?..
Алеша, не пойму, но чищу керогаз.
Нажарим рыб себе. Запьем зеленым чаем.
(Врачи велели спирт забыть на двести лет.)
А завтра… Завтра мы все Нимрода встречаем.
«Готова?..» — спросит он. «Увы, — ответим, — нет».
Кувалдой не прибьет, но кости поломает.
«Да я и так с клюкой», — я усмехнусь во сне.
Без башни хватит нам земных, Алеша, мает.
Куда вот три мешка девать цемента мне?..
* * *
Я гвоздочки не прикрыл рубероидом, Алеш.
Заржавели, Алексей, даже циркули в углу.
Что же не сменяет нас Вавилона молодежь?..
Я устал. И ты устал. И огонь ушел в золу.
А когда-то он, смотри, надувал аэростат.
Чтобы тот возил кирпич на двенадцатый этаж.
(А.Аханов рисовал нас, жующих виноград,
30 лет тому назад или 49 аж.)
«Помнишь — летопись была?..» — вопрошает мой язык
(я немного прикусил этот самый язычок). —
Фигурируем мы в ней?..» Отвечает мастер: «Дык
об тебе на глине той, получается, молчок».
Получается, сверло я напрасно источил
о египетский гранит, о ливанский баобаб?..
Под ногою — лишь песок. Под ногою — только ил.
И огонь ушел в золу. Я ослаб. И ты ослаб.
Выпьем черного вина (лет 400 ему).
Привкус опиума там и цикуты, Алексей.
«Не боись!.. — прораб сказал. — Обоих я вас возьму
вспомнить молодость, когда буду строить Колизей».
На мотив Джузеппе Арчимбольдо
Время помыть калоши, вытряхнуть у камина
трубку, припомнить лето, где ты бродил без кепки.
Банка стоит на полке. Плавает в ней малина.
Память летит на свечку. Бабочка. Лапки цепки.
Девы?.. Конечно, снятся. (Чаще — без пеньюара.)
Муза?.. Конечно, пишет — письма, рецепты смузи
(зелье такое). Впрочем, старость — не божья кара,
просто то кости ломит, то завывает в пузе.
У Арчимбольдо — проще: вон как кора корява,
волосы дыбом встали в виде ветвей лохматых.
Это — зима. И мухи слева летят направо,
чтобы заснуть в полете. Небо — и то в заплатах.
Старость. Предел чего-то. Семечка и ребенка,
что торопился небо, солнце увидеть, маму…
Время помыть калоши и отложить в сторонку.
Время заклеить скотчем в доме вторую раму.
Муза, усни на грелке (вон как озябли ножки)!..
Незачем нам по тучам бегать украдкой к Богу.
Память. Сидит на стуле в виде усатой кошки.
Хочешь — лизни, родная, капельку, что ли, грогу.
* * *
И.К.
В чай насыплю ежевики из твоих Ессентуков.
Томик Лермонтова будет вслед Печорину смотреть.
Это все — литература. Разговоры мотыльков.
За окном — зима. От печки как бы нам не угореть —
мне и письмам о Кавказе, где цветы уже цветут
(или это — сон, родная?), где гуляю в мыслях я.
Молодой. Поэт к тому же (без пятнадцати минут).
Или это ежевика одурманила твоя?..
Спи, мой ангел!.. Дочитаю предпоследнюю главу.
Там закладкою лежало от тебя твое письмо.
Слишком долго я на свете (и на севере) живу.
Не грусти. В любом романе все кончается само.
Юбилейное
Юбилей, Алеша, — это повод
выпить водки впятером с грибами
(с красной рыбой). 60 — не овод,
чтоб кусать тебя в твоей панаме.
Загорай под соснами Пицунды,
Карфагена, Верхнего Селища…
Муравьи — и те свои секунды
тратят вкусно (не по части пищи).
Волокут то гусеницу скопом,
то, к примеру, ягоду-малину.
Ходят по хвоинкам и микробам,
мажут спиртом муравьиным спину.
Смотрят на тебя и на панаму —
дескать, Аполлон, а не мужчина!..
Нет, Алеша, это — не реклама,
это — прутик, отогнать кручину.
Это — вроде буковок эклоги,
что ссыпаю я тебе в карманчик.
Будь здоров! (Протру-ка спиртом ноги
муравьиным.) Не грусти, мой мальчик!
* * *
Бронзовый жук на ветке напоминает — лето.
Дескать, Земля — не глобус, бабочка — лучше бабы
(снежной). Спасибо, Павел, Вам и жуку за это!
Выну сандалий пару из платяного шкапа.
Выйду в пижаме синей, что по больничной части
прежде служила, сяду на чурбачок из липы.
Местная кошка Фуся скажет из травки: «Здрасьте…»
«Здравствуй», — отвечу, ноги свесив к земле без скрипа.
«Вот и эклога, Павел», — вспомню свою же фразу.
(Десять томов за печкой ждут своего Дедкова).
Жаль, я роман последний Вам не прочел ни разу.
(Там и о Вас замолвил я перед Богом слово.)
А мемуары, Павел… Кто их читает нонче?..
Зябликов Леша, может… Может, Истомин Федя
(мой однокашник)… Смехом я свой рассказ закончу,
где человек в пижаме думает о конфете.
Сладкой была. И фантик ярко блестел на солнце.
Там — в пятьдесят девятом. В Шахове-деревеньке.
…Бабушка Люба смотрит из своего оконца.
Кажется вкусной эта жизнь человеку-Женьке.
* * *
На той фотографии (по Кишиневу),
на той фотографии (по Еревану)
иду, и понятно мне каждое слово,
поскольку я — русский (евреем не стану).
Ни спеси во мне под рубашкой из хлопка
(узбекского — знаю), ни страха за душу…
Стреляют?.. Нет, это — шампанского пробка.
Не трусили предки. Я тоже не струшу
в Тбилиси, который спасали от хана
(забыто?..), и в Киеве (тоже — морока).
А может быть, то, что евреем не стану, —
ошибка судьбы?.. (Потерпи, синагога.)
Вон Галкин уехал. Уехал Назаров —
смотреть Назарет и другие красоты.
Зря вещий Олег повернулся к хазарам
с мечом. С фотографии юноша, кто ты
сегодня для Киева и Кишинева,
сегодня для Вильнюса и Еревана?..
Агрессор. Какое удобное слово!..
И даже в Берлине боятся Ивана.
Урока истории А.Шикльгрубер
когда-то не выучил в городе Линце.
Ему повезло — не повесили. Умер.
Как много желающих с ним застрелиться.