Монастырь открывался сразу. За широкой, густо поросшей невысокими развесистыми дубами и спутанными кустами ивняка и орешника поймой Донца, золотыми подвесками сияли его купола и белели старинные, высокие стены.
Я сворачивал с широкого моста, - по нему торопливо и робко прошмыгивали к монастырю автомобили и степенно шествовали немногочисленные – был обычный будний день - паломники. Дальше нам было не по пути. Им нужно было попасть к Богу, а мне – на пляж. В одной руке я нес прихваченный из номера полиэтиленовый пакет с двумя бутылками только что купленного в допотопной будочке с надписью «Пиво. Сигареты. Халодные закуски» ледяного пивка «Старопрамен» и увесистым хот-догом. Молодой торгаш-армянин с черными усиками и отсутствующим взглядом черных, круглых глаз пренебрежительно отсчитал сдачу: «Захады, дарагой...
В другой руке, пыхтя от напряжения, я тащил резиновый надувной матрац. Матрац я надул предварительно в номере санатория, чтобы не мучиться с ним на пляже.
Не могу сказать, что идти с надутым матрацем было удобно. От санатория до реки было километра три. Матрац, хоть и легкий, почти невесомый, был мне не по руке и некрасиво и неудобно волочился по земле. К концу пути он уже раздражал неуклюжестью формы, чрезмерно оптимистичным оранжевым цветом и слишком округлыми, так что его не удержишь в руке, тугими бортами.
С облегчением я бросал матрац на траву под старой, корявой акацией и пристраивал кулек к дереву. Тихая река тусклыми кругами ходила вдоль тенистых берегов. Солнце пряталось в утренней белесоватой дымке, и на той стороне реки, возле монастыря, кипел все прибывавший народ. Наблюдавшие за порядком донские казаки, молодцеватые чубатые хлопцы в синих шароварах и с нагайками в руках, то и дело от скуки спускались по широкой лестнице к самой воде и неодобрительно поглядывали в нашу сторону...
Я быстро разделся и вошел в холодную, вязкую воду. Берег у реки был илистый, от ног отскакивали бледные юркие лягушата и, вытянув длинные худосочные лапки, испуганно и стремительно бросались в зеленоватую воду.
На стремнине слегка относило в сторону. Заросший камышом и ивами противоположный берег с казаками и белой, праздничной лестницей незаметно приближался и вырастал. Чтобы избежать соблазна появиться на монастырской площади подобно вышедшему из хлябей морских дядьке Черномору, да притом еще и в полуголом виде, я виновато поворачивал назад и подгребал к своему берегу.
Соседями моими на пляже были: одинокая молодая мамаша, похожая на девочку короткой стрижкой и худосочной фигуркой, терпеливо возившаяся с толстым белобрысым мальчонкой лет пяти. И рыхлая матрона, развалившаяся на толстой подстилке в окружении термосов и кастрюлек. В воду купаться толстуха не ходила, место облюбовала в густом кустарнике и все время что-то жевала, позвякивая бесчисленной кухонной утварью. Насытившись, она переворачивалась на спину и, выставив огромный, ходуном ходивший живот, принималась громко и сладко храпеть.
Молодая мамаша, напротив, никак не могла угомониться. Она то силой тащила своего хныкавшего и вяло сопротивлявшегося отпрыска в воду – «не хочу-у, - обреченно и тупо повторял он, - там змеи живут...» - то заставляла его принимать (в кустах!) солнечные ванны. Занятие, на мой несерьезный взгляд, взрослое, даже пенсионное, а вовсе не мальчишеское. Замученный мамашей мальчуган должен был послушно лежать плашмя на расписанном багровыми цветами махровом полотенце и, зажмурив глаза, отдаваться проникновению летнего «полезного» солнца. То есть, по детской, и справедливой, логике – неизвестно чего...
Это упражнение маленькому Николеньке – толстого малыша звали именно так, и он приехал с мамой из Петербурга, - доставляло, по-видимому, невыносимые страдания. Он болезненно кряхтел, сопел, норовил перевернуться на живот, а потом и вовсе сбежать из-под материнской опеки. В прибрежных кустах можно было поискать маленьких прыгучих речных жучков, а если пройти по берегу немного дальше, то и нарвать бледной пахучей травы, какой у них на севере не бывает.
«Мне мама сказала», - хвастливо уверял маленький соломенноволосый непоседа, когда я поинтересовался, откуда он знает про траву – судя по всему, имелся в виду наш степной чабрец...
«Давай я тебя на матрасе покатаю», - предложил я, чтобы окончательно завоевать его расположение. И поспешил успокоить мигом взволновавшуюся мамашу: - «далеко от берега мы не уйдем. Не волнуйтесь, все будет в полном порядке», - уверил ее я.
Николенька быстро и весело согласился, я покатал его на матрасе, насколько позволяли прибрежные заросли и заводи. Он весело и немного испуганно повизгивал, старательно изображая руками весла, и поднимал при этом тучи брызг.
Вдоль берега, на всем его протяжении, большими и маленькими группками «отдыхали» приезжие. В кустах обычно пряталась покрытая дорожной пылью старенькая усталая малолитражка, поодаль белела скатерть-самобранка, и вокруг толпились подвыпившие отдыхающие в купальных костюмах, - обрюзгшие, с выпяченными животами мужчины и их визгливо похохатывавшие, грудастые и дряблотелые подруги. На скатерти была разложена бесконечно повторяющаяся во множестве вариантов дорожная закусь – розовое слоистое сало, сухая колбаса, свежие помидоры и огурцы, лук, чеснок и – обязательная принадлежность коллективного выезда на природу, на воскресный загородный отдых – внушительных размеров бутылка водки. А то и две...
А дальше, ближе к мосту, вовсю кипела организованная мелочная торговля. Синеватым дымком курились многочисленные мангалы, весело стучали сдвигаемые стаканы в сельских хатах-ресторанчиках, и повсюду хрипела, скрежетала и повизгивала развеселая магнитофонная музычка...
Я все это уныло обозревал, таская, как бурлак, Николеньку Белакуна на моем надувном матрасе вдоль берега реки.
«Белакуном» он стал так. «Николенька, - спрашиваю, - ты где проживаешь в Петербурге?» - «На Белакуна», - не моргнув глазом, отвечает он.
Я, не понимая, снова задаю этот же вопрос. И получаю тот же невразумительный ответ: «на Белакуна»... Пока до меня, наконец, доходит, что живет Николенька с матерью в Петербурге на улице имени известного революционера Белы Куна...
Мамаша, у которой стало вызывать подозрение мое чрезмерное внимание к ее сыну, внезапно засуетилась и заторопилась. «Пойдем, Николенька, домой, тебе обедать пора. А надо еще папе позвонить...»
Они быстренько свернулись и поспешно скрылись в дубовой роще поймы...
Я опять остался один и вдруг ясно осознал, что мне – скучно...
«Вам женщина нужна», - выслушав мои жалобы на скуку, сочувственно обронила немолодая медсестра, помогавшая мне на ваннах.
Я сидел, погруженный по самое горло в овальную хромированную емкость, в которой бурлила и пенилась холодная целебная вода. «Сходите вечером на танцы, познакомьтесь с какой-нибудь холостячкой ваших лет. Их здесь хоть пруд пруди, - усмехнулась Варя. - Специально приезжают, чтобы мужика подцепить. И куда только ваша скука денется», - многообещающе засмеялась она, закатав по толстые локти рукава белого халата и обмывая соседнюю пустую ванну. «А где у вас по вечерам танцуют»? – поинтересовался я, чтобы так вот сразу не отказываться; я плохо верил в способность женщин исцелять мужчину от меланхолии. Напротив, своей неуемной жизненной энергией они способны ее лишь усугубить. «В диагностическом корпусе, - кивнула Варя, сосредоточенно орудуя сухой тряпкой, словно соскребала со стенок ванны застывший на них мед. - На первом этаже. Каждую пятницу. Перед началом обычно бывает лекция, но это ненадолго», - словно извиняясь за досадное неудобство, заверила Варя.
Сегодня как раз была пятница. После ужина я пошел к диагностическому корпусу на разведку.
Это было новое двухэтажное задание, весьма посещаемое днем, и сиротливо-пустынное к вечеру. Красивым укромным полукругом оно расположилось в редком сосновом бору. В воздухе стоял сухой и приятный запах нагретой за день хвои. Земля кругом была усеяна желтыми выгоревшими иголками и павшими сосновыми шишками. Их черные, похожие на мелкие груши, тельца всюду валялись, заставляя оступаться, как на льду.
Я часто уходил утром в лес на прогулку, пока было еще не жарко. Воздух в сосняке был звонок и прозрачен, и в нем отчетливо слышался каждый звук. Вот совсем рядом заурчал и заскрежетал коробкой передач мясной фургон – это только что привезли в столовую свежемороженое мясо... Весело и гортанно заговорили, затарахтели, жизнерадостно перебивая друг друга, молодые женские голоса – поварихи и кухонные работницы вывалили дружной стайкой на крыльцо покурить...
От столовой вела узкая аллея, становившаяся все глуше и таинственней. Как не были редки и прозрачны сосны, они умело прятали за своими курчавыми верхушками и тонкими, голыми стволами - напоминая при этом остриженных пуделей - все живое и обитаемое. Глубокая тишина обволакивала вас мгновенно. Словно проваливаешься в теплую, мягкую воду. Только резкий, пропитанный древесной смолой воздух удушливым морозцем щекотал ноздри...
Каково же было мое изумление, мгновенно переросшее в испуг, когда я свернул на боковую аллею! Мягким полукругом она уходила в густые дебри. И там, в светлом сумраке леса, тихо, воздушно и зловеще скользила меж деревьев высокая черная тень.
Я отпрянул и замер, как вкопанный. Тень поколебалась и двинулась в мою сторону. Я перебежал в овраг, где в мелкой сосновой и вересковой поросли прятался спортивный городок – ржавые, с облупившейся синей краской брусья, перекладина с прогнувшейся и отполированной множеством рук до свинцового блеска поперечиной и вкопанные в землю старые автомобильные покрышки. На них надо долго, до изнеможения вспрыгивать, тренируя мышцы голеностопного сустава... Нудное и утомительное упражнение для профессиональных боксеров и прыгунов в высоту.
В овраге я затаился, шаря глазами по густой, бледно-зеленой стене сосняка.
Черная тень вынырнула незаметно. Она словно отделилась от множества шершавых, пивного красновато-желтого цвета сосновых стволов и уверенно направилась прямо на меня.
Мне ничего не оставалось, как смело и решительно пойти ей навстречу.
Тень оказалась живым существом. Это был рослый молодой монах в черной рясе, черной же скуфеечке, с желтым и бледным худым лицом. Редкой щетинкой сиротливо топорщились три-четыре волоска, и вид у монаха был усталый и болезненный.
«Не скажете, как пройти в поликлинику?» - остановившись, буднично спросил он.
«Нет, не скажу», - пожал плечами я; вообще-то к врачам здесь я не обращался и от медицинского обследования, как предписывалось настоящему курортнику, отказался наотрез. Для здоровья мне было достаточно чистой реки, лесного воздуха и одиночества...
«Нет, не скажу, - снова повторил я. – Кажется, в той стороне, - подумав, кивнул я. - Там находится диагностический центр... Это недалеко. Здесь вообще все рядом, - усмехнулся я, с любопытством оглядывая монаха: заблудившись, он выглядел растерянным и не знал, как себя вести. – Держите курс вон на ту беседку, - там, где белье развешено, - махнул я, - и сразу увидите...»
Перед корпусом, где должна была состояться лекция, рос большой цветник. Ромашки поражали воображение крупными, желто-зернистыми головками, розы и фиалки благоухали, и - кругом не было ни души...
В прохладном вестибюле висело написанное синей гуашью от руки объявление: в восемнадцать часов в фойе состоится лекция о жизни и творчестве русской поэтессы Марины Цветаевой. Читает... Фамилия и инициалы были написаны большими печатными буквами: Т.М. Славутинская...
...У входа на территорию санатория, если следовать к нему от автовокзала по главной улице поселка, задирается к небу металлический полосатый шлагбаум. Поодаль желтела крашеная будочка охранника и тянулась длинная цветочная клумба. Перед клумбой, как раз напротив будочки – на ее пороге в жаркое время дня скучно попыхивал сигаретой немолодой, чернявый служитель в расстегнутой рубашке – высился большой гранитный валун. А на нем серебристо мерцала металлическая табличка с выбитыми на ней буквами: «Здесь, на бывшей даче Лазуренко, - читаю я, - проживала – далее следовала дата: начало прошлого века – известная русская поэтесса Марина Цветаева».
«Где тут могла быть дача этого самого Лазуренко, - мысленно высчитывал я, обозревая тенистые склоны Донца и редкие, сухие пустоши на его берегах. Все здесь давно заселено, благоустроено и не оставляло места для территориальной импровизации. – Может быть, там, где санаторный парк постепенно переходит в сосновый лес?..»
В этом месте я особенно любил слоняться поутру. Тут стоял напоминавший немецкую кирху скромный флигелек, и к нему вели две-три заасфальтированные дорожки. Кто в нем жил и жил ли вообще – было неизвестно. Из дома никто никогда не выходил и никто туда ни разу не входил. Здание, скорее всего, находилось на балансе санатория «Святые Горы» и использовалось в качестве складского помещения. Что в принципе не умаляло его гипотетически великого прошлого. Именно здесь и могла быть та самая дача безвестного Лазуренко, о которой упоминала надпись на гранитном валуне.
Если честно, мне очень хотелось, чтобы готический домик принадлежал именно Лазуренко. А в нем обитала в некие годы начала прошлого века поэтесса, представляющая Серебряный век русской литературы. Потому что я люблю все старое и старинное больше, чем настоящее.
Скромный старинный флигелек прятался в окружении редких в этой местности туй, сухих и колючих, как и произрастающие здесь сосны. И мне казалось, что в этом доме проживала если не сама Марина Цветаева, то не менее известная и легендарная личность. Вечером, усевшись как ребенок, в первом ряду случайно составленных стульев, я принялся с интересом разглядывать всеведущую Т.М. Славутинскую
Народ на лекцию собирался медленно и неохотно. Пришла аккуратная, ухоженная старушка в очках, вероятно – бывшая учительница. За нею две высокие моложавые женщины, явно из интеллигенток. Скучный юноша в квадратных очках, с рыхлым и бледным рассеянным лицом. Скорее всего – поэт. Из настоящих, то есть - угрюмый, никчемный и необщительный. Типа Джон Китс...
Впорхнули две застенчивые молодые девушки-подружки. Они угловато уселись на стульях, сконфуженно краснея, фыркая и о чем-то тихо перешептываясь. Наконец с веселым удивлением и любопытством они уставились на «Джона Китса», пренебрежительно хихикая...
А под конец пришла низенькая полная брюнетка с забавным мопсом на длинном поводке. Она величаво уселась в первом ряду, заботливо усадив на колени молчаливого пса. Он угрюмо на меня уставился черно-желтой, слегка прибитой мордой, недовольно посапывая.
«Леон, нехорошо разглядывать незнакомых людей, - дернув его за поводок, нахмурилась женщина. И виновато улыбнувшись, запросто обратилась ко мне: - Извините, он еще маленький»... – «Ничего, бывает», - охотно простил я, заговорщицки подмигивая туповато-серьезному Леону...
Сама Славутинская была женщина скорее уродливая, чем красивая. Бесформенно - полная жгучая брюнетка с густыми, словно грубо и на скорую руку мелированными седыми прядями на гладко зачесанной голове. На подбородке два-три таких же седых волоска, а в уголках рта темнело подобие усиков. Темные и мрачные семитские глаза смотрели отстраненно и равнодушно, словно ее силком затащили на литературный вечер.
Она не спешила начать лекцию, спокойно восседая за небольшим журнальным столиком. Первым делом водрузила на него, домовито протерев его платочком, старенький мобильный телефон и потрепанную записную книжку. В книжку была воткнута – корпусом внутрь – недорогая пастовая ручка для срочных записей и пометок...
Никаких книг или чего-либо напоминающего конспект я на журнальном столике не углядел.
Лет Славутинской было... Да, думаю, за пятьдесят точно... Глядя на ее мелкую невозмутимую возню, я удивился. «А любит ли она вообще стихи и Цветаеву – женщину на мой приблизительный (но думаю, что верный) взгляд, бурную и непоследовательную? Страстно ненавидевшую порядок в жизни, любви и поэзии. Или этой Славутинской ничто не мешает жить своей, разумной, целесообразной жизнью, а любить совсем иное? То невразумительное и беспорядочное, что сопровождает жизнь и творчество каждого поэта»...
Пока я предавался безутешным мыслям, к лекторше подошла работница санатория в белом халате и шепотом что-то у нее спросила.
«Ну, а шо мине ваш завхоз, - раздраженно и громко заговорила она резким, противным голосом. Так разговаривают старые еврейки на базарах, когда продавец предлагает им купить помидоры по немыслимо высокой цене. «Та за такие деньги я весь ваш огород могу купить, не то шо ваш никому не годный помидор!» - «Дама, - сердито отвечает рассерженная торговка. – Не нравыться – не берить! И шо вы на него давите, - истерично взвизгивает она, отмахиваясь от привередливой покупательницы, как от надоевшей мухи. - Шо вы с того помидора хотите выдавить?!»
«Передайте вашему дурню завхозу, - сердито и внятно заговорила Славутинская, - шо я здесь почетный гражданин. И проживаю с ведома городского мэра. Не верит – пускай спросит у главврача»...
- Кажется, у нее неприятности? – спросил я у соседки с мопсом.
- Ерунда, - отмахнулась она. – Каждый год одно и то же. Тамара Моисеевна живет в Израиле, и сюда приезжает каждый год. На свою родину, - пояснила полная женщина. – Она поселяется в санатории. Ей действительно разрешено, - улыбнулась она, заметив мелькнувшее в моем взгляде недоверие.
- За какие заслуги? – не поверил я.
- Леон, тихо! – принялась успокаивать разволновавшегося мопса соседка.
Тот слушал-слушал разгневанную Славутинскую и потихоньку тоже воспламенился. Заерзал, зарычал и рванулся на свои, собачьи подвиги.
- Вы видели каменную стелу у входа? – спросила наконец соседка, укорачивая псу поводок.
- Ну да, - кивнул я. – В честь Цветаевой.
- Его установки добилась Тамара Моисеевна, - уважительно сообщила соседка. – Это она все раскопала про поездку Цветаевой в Святые Горы...
- Вы-то откуда знаете? – не поверил я. – Вы что – тоже местная?
- Да нет, - снисходительно улыбнулась хозяйка маленького, но оказавшегося на удивление свирепым и непослушным Леона; он все время глухо рычал и норовил соскочить с колен крепко державшей его хозяйки. – Я из Харькова. Отдыхаю здесь каждый год, - доверительно поведала она. – И все время прихожу на лекции Тамары Моисеевны.
- Любите Цветаеву?
- Вообще-то да, - смущенно призналась она. И добавила: - И Тамару Моисеевну тоже...
- Ее-то за что? – недоверчиво хмыкнул я.
- За любовь к Марине Ивановне... Тихо, - улыбнувшись, по-детски приложила она пальчик к губам. - Тамара Моисеевна начинает...
Начала, впрочем, Славутинская свой рассказ уже довольно давно. Пока мы с моей соседкой выясняли, кто в этих краях есть кто, Тамара Моисеевна вошла в исследовательский раж. Она брызгала слюной, бурно выражая негодование по поводу «фальсификации истории»:
- И шо та Тиночка Меликянц может знать про Малороссию, шо она берется описывать про все в деталях? – прихлопывая ладонью по пухлой записной книжке, кричала Тамара Моисеевна. - Я приехала в Москву и говору: Тиночка, говору, милая, так нельзя. Я ж родом с этих мест и знаю, шо со станции иначе нельзя добраться до поселка, как на волах. Какая почтовая линейка, какие полчаса езды! Тиночка, говору, вы ж ни разу в этих краях не были! А в меня был сосед, дед Степан Бугрий. Он ищо десять лет назад был живой! Тот Степан до революции всю почту до поселка возил со станции на волах. И пассажиров тоже. Поезд тогда ходил только один – с Москвы до Киева и обратно, не то шо сейчас, аж противно! И приходил тот поезд до станции поздно вечером. Так шо ехали они с Софочкой Парнок на волах до Святых Гор почти что всю ночь. И к утру были уже у Лазуренков. К утру, а не в полдень, как пишет у себя в книжке Тина Меликянц! Она взяла теперешнее расписание и посадила туда Марину с Софой! А она ж даже не представляет, как тогда люди жили! И вообще, – взволнованно заерзала Тамара Моисеевна, словно собиралась поведать что-то особенно волнующее и значительное. – Тот Лазуренко тут не при чем. Он сам арендовал дачу у графа Кантемира, это были его владения. Вся отэта земля с Донцом, камышами, лесами и лягушками... Был он, конечно, мужик справный – я теперь говору про Лазуренко, - быстренько объяснила Тамара Моисеевна, – не то, что старый граф. Тот сидел себе в Петербурге и ни до чего не касался. Я так детям своим и объясняю: трутень был наш граф наподобие Нехлюдова у Льва Толстого... Дед Степан в молодости служил у Лазуренко конюхом. Лазуренко тут навел порядок и сам сдавал дом всем желающим. Народу приезжало много, особенно на богомолье. Даже, бывало, флигель ихний немецкий, построенный графом для своей любовницы, княгини Воробьевой, и тот сдавал приезжим. Такая, значит, пропасть народу в старину сюда приезжала... Сейчас тоже много бывает, но до тех времен не дотягивает...
И вот, значит, - удовлетворенно вытирая толстыми заскорузлыми пальцами в серебряных перстнях уголки морщинистого, чуть тронутого лиловой помадой рта (отчего ее губы казались губами престарелой русалки), произнесла Тамара Моисеевна. – Приехали они ночным поездом из Крыма, где гостили у Волошиных. Тут им и парное молоко, и речка с лягушками, как любила Мариночка... Она ведь море недолюбливала, Марина Ивановна, - как бы между прочим, добавила Тамара Моисеевна. При этом, как мне показалось, имея в виду какие-то свои собственные ощущения. - Хотя имя носила морское и на море бывала довольно часто...
Две загорелые молодые женщины, сгорбившись, старательно исписывали школьные тетради. Вероятно, тоже учительницы, конспектируют для памяти...
Молодой поэт, развалившись на стуле и пренебрежительно выпятив нижнюю губу, слушал с подчеркнутым равнодушием. Девушки-подружки продолжали хихикать, шепотом толкуя о чем-то своем. Они умолкли и восторженно раскрыли рты, когда Тамара Моисеевна заговорила о лесбийском характере путешествия Цветаевой и Софии Парнок.
Подробно и со вкусом, как и подобает подлинной женщине Востока, она описала предысторию, начало и расцвет любовных отношений Цветаевой и Парнок. Процитировала единственное, написанное Цветаевой за три недели пребывания в Святых Горах стихотворение про «псов соседовых»:
«Запах розы и запах локона
Шелест шелка вокруг колен»...
Добавив, что «это» - «про Софочку». И умолчав, что адресатом стихотворения является мужчина, - муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон:
«О, возлюбленный, не выведывай,
Для чего развожу засов».
Она как будто не только оправдывала любовную связь Марины с женщиной, но и дорожила ею, как собственным и единственным благом.
Снова процитировала своего кумира, - из ее «Письма к Амазонке» (английской поэтессе Натали Клиффорд-Барни по прозвищу «Ларошфуко в юбке»):
«Она – это я, вынесенная за пределы меня»
И, наконец, еще одно слабое оправдание страсти, приключившейся с ее кумиром, - из послания к тому же адресату:
«...для подавления силы нужно бесконечно большее усилие, чем для ее проявления...»
Все это частично произносилось вслух лишенной комплексов докладчицей, частью же вихрем проносилось у меня в голове – мне было страшно любопытно, что же так привлекало Тамару Моисеевну в стихах и личности Марины Цветаевой?
Но догадок было больше, чем объяснений.
- Как вы думаете, - спросил я мою новую знакомую с мопсом, когда наконец мы вышли на воздух после лекции, продолжавшейся час с небольшим и состоявшей из одних междометий. – Как вы думаете, - повторил я, - что такого ищет в Цветаевой Тамара Моисеевна. Что она у нее нашла?
Мою новую знакомую звали Зоя Павловна.
- Можно просто – Зоя, - смущенно добавила она, и мне тоже стало неловко, потому что при знакомстве учитывался мой возраст, а вовсе не стремление сблизиться.
- Я кое-что думаю об этом, но не хотела бы говорить, - помолчав, простодушно выговорила она. – Это, знаете, деликатная тема...
Она смущенно дернула и без того сильно напрягшийся поводок: Леон забрался в очередные кусты и надолго там застрял.
Было сумеречно, но свет в корпусах не зажигали. Повсюду, шарахаясь в потемках друг от друга, прогуливались перед сном отдыхающие. Где-то далеко играла музыка – в соседнем санатории начались танцы на свежем воздухе...
- Знаю, - засмеялся я. – Потому и допытываюсь.
- Она очень увлеченный человек, - принялась рассказывать Зоя. – Перетормошила всех чиновников, пока установили этот валун... Вы же знаете, как у нас относятся к памяти поэтов, - осуждающе заметила она. – Тут до нее даже не знали, кто такая Марина Цветаева, - воскликнула Зоя, наблюдая, как из сухих кустов с шумом и хрустом выбрался, сопя и похрюкивая от удовольствия, распугавший бродячих кошек и грязных санаторных жучек маленький, мужественный Леон.
- Она до пенсии работала учительницей русской литературы в местной школе, - продолжала рассказ моя спутница, когда мы тронулись дальше – Зоя жила в корпусе напротив, и нам было по пути. – Каждую осень, в день рождения Марины Ивановны, она выводила детей на берег Донца. На свободный урок... И рассказывала им о Цветаевой, о той эпохе... Не знаю, как вам, а мне нравятся такие люди, - одобрительно улыбнулась в полутьме Зоя, и я подумал, что любовь к подвижничеству и подвижникам, наверное, у нас в крови.
- Теперь никто не прививает детям любовь к прекрасному, - с осуждением снова заговорила Зоя. – Вот и воспитывается молодежь на американских боевиках и дешевых сериалах...
- Ну да, - понуро согласился я.
- Она уже восьмой год живет в Израиле, - задумчиво заговорила снова Зоя. Благо неутомимый Леон меланхолическому состоянию ее духа сильно способствовал: бежал мелкой и ровной иноходью, никуда не сворачивая и ни на что постороннее не отвлекаясь. Очевидно, близость дома и желанного ночлега делала его покладистым и уравновешенным.
- Но не проходит года, чтобы она не приехала в Святые Горы. Как паломница на богомолье... И живет здесь целое лето.
- А как же семья - дети, внуки?
- Да вот так, - неопределенно пожала плечами, улыбаясь в темноте, Зоя. – Она внука очень любит, Элика. Рассказывает о нем почти на каждой лекции. Приходите через неделю, - грустно предложила она, повернув ко мне крупную, мужскую голову с волнистой стрижкой волос, - и услышите сами.
- Опять о Цветаевой? – удивился я. - Ну да, - кивнула Зоя. – У нее договор с администрацией: в месяц она проводит две-три лекции... Ну вот, мы и пришли, - словно с сожалением, вздохнула она; у небольшой, корявой сосны светился вход в санаторный корпус. – До встречи, - она протянула руку каким-то чересчур мужским жестом и так же по-мужски крепко пожала мою:
- Спокойной ночи...
Ночью мне не спалось. Я встал, заварил с помощью кипятильника чай и долго потягивал бурую крепкую жидкость, обдумывая события этого вечера.
А в полночь разыгралась гроза. В окне то и дело вспыхивала молния, и далеко на горизонте метались, словно испуганные птицы, холодные летние зарницы. Сосны глухо и протяжно гудели, раскачиваемые ветром. Треск старых стволов и вой ветра сопровождали мою нежданно взявшуюся бессонницу и странные, сумбурные мысли. Мне казалось, что жизнь сложна и непонятна, и что мы сами делаем ее такой. Скрываем, что хотели бы сделать всеобщим достоянием, и кричим на всех перекрестках о том, что сами же считаем ложью.
Подлинные причины поведения Тамары Моисеевны – да и Зои тоже - были странны и нелогичны. Они не вписывались в канву общепринятой житейской морали, и вытекали из чего-то внутреннего и глубоко скрытого. Казалось, стоит сказать об этом прямо, и жизнь изменится, станет другой. Лучше или хуже – я не знаю. Но, очевидно, в ней не будет места традиционной иерархии.
Мне отчего-то было жаль Тамару Моисеевну и Зою, и я холодел от странных, безнадежных предчувствий. Короче говоря, жизнь представлялась мне тупиком, из которого не было выхода. Неприятное, сосущее чувство безнадежности словно крепким обручем обхватывало голову. «Наверное, - решил я, - выпил слишком много крепкого чая, вот и кажется все таким бессмысленным»...
На этих словах я закрыл глаза, пытаясь уснуть. Но и во сне мне привиделись эти две странные женщины, и я вел с ними нескончаемый, невразумительный диалог, как это всегда бывает в сновидениях...
А утром ничто не напоминало о ночном дожде и тяжелых, непривычных мыслях. Кроме, пожалуй, нескольких сухих сосновых веток, павших за ночь и обнаруженных мной на обычно хорошо расчищенном терренкуре. Да необычно пушистого и мягкого ковра из сосновых иголок на мгновенно впитавшей в себя ночную дождевую влагу песчаной святогорской земле...
В столовой я сидел на обычном месте у распахнутого в тихо мерцавший на утреннем солнце пушистый сосняк окна. Очередной посетитель распахивал дверь, гардина удовлетворенно надувалась и панически опадала, как сдутый футбольный мяч, едва дверь с треском захлопывалась.
Вооружившись ножом и вилкой, я привычно огляделся. Все те же, знакомые с первого дня, давно примелькавшиеся лица: худая жеманная женщина в старомодном платье с оборками, любительница творога и шиповника. Каждое утро она капризно донимает официантку, немолодую неповоротливую тетку, выряженную для «красоты» в кружевной передник и несвежий кокошник: «где же мой отвар, милая? Немедленно принесите...» Немолодой, угрюмый горный мастер из маленького городка Снежное с черным угреватым лицом и шишковатым носом. С видом преступника, приговоренного к пожизненной каторге, он поглощает овсянку и что-то бурчит себе в нос. Его зовут Василий Павлович. Он болеет всеми известными и неизвестными болезнями и приезжает в Святые Горы каждый год. И каждый раз с новым диагнозом. На этот раз у него не то силикоз, не то туберкулез то ли в поздней, то ли в ранней стадии... Василий Павлович старательно перед каждым приемом пищи проходит только ему ведомые медицинские процедуры, и вид у него после этого бывает истомленный, как после чтения Камасутры.
Слева и наискось, у колонны, на которой время от времени появляются написанные санаторным художником объявления о вечерах танцев или о коллективном посещении святогорских пещер, обычно восседает в одиночестве Зоя Павловна. Она деликатно откусывает ломтик чего-либо и прикармливает Леона. Он под столом жрет много и жадно. Я тихо завидую его мерзкому аппетиту, близости к обильно дающей и ничего за это не требующей руке Зои, и настроение у меня потихоньку портится. Очевидно, и я, и мое вечно переменчивое настроение относятся к тому же смутному кругу таинственных, невнятно формулируемых проблем, какими я успел наделить Тамару Моисеевну и Зою. На поверхности видишь одно, а в глубине совершается нечто совсем иное...
Но сегодня я с моими то и дело меняющимися желаниями был страшно разочарован: утром Зои на привычном месте у колонны не оказалось. Не пришла она и на следующий день. И на третий тоже. Я уж, было, подумал, что она съехала со своим жутким мопсом. Истек срок санаторной путевки, вот она и исчезла. Уехала... А я так ничего не успел о ней узнать, - ни кто она, ни что она... Как дух земной, неожиданно возникший и так же непредсказуемо и стремительно исчезающий, она появилась на моем горизонте и растаяла...
Но сожаление по поводу толком еще не приобретенного, но уже утраченного знакомства тут же и прошло. В глубине души мы сами не желаем ничего явного и откровенного. А неясным и вымышленным я-то уж Зою-то Павловну наделил вполне...
Не успел я как следует позабыть о моей новой знакомой с короткой стрижкой и твердым мужским рукопожатием, как она внезапно появилась вновь. Забрезжила на горизонте, как тихое утреннее сияние. Спокойно и бесстрастно, как будто не было пустых дней без нее. С чувством собственного достоинства она восседала в столовой у колонны с объявлением о вечерних танцах и рассеяно подкармливала Леона; он развалился в длинном кожаном поводке под столом и самозабвенно грыз свежую куриную косточку.
Мы кивнули друг другу, как старые знакомые...
Спустя час у меня были «иголки». Санаторный врач, Галина Афанасьевна Александрова, дородная, немного рассеянная и застенчивая женщина – крашеная блондинка с обручальным кольцом на толстом пальце левой руки, - ежедневно приходила ко мне в номер. Полчаса я ничком лежал в полном безмолвии, утыканный длинными металлическими иглами, как дикобраз своими колючками.
Пока Галина Афанасьевна раскладывала свое хозяйство, мы успеваем обменяться последними новостями. Она хорошо знала Зою Павловну.
- Мой постоянный пациент. Приезжает сюда каждый год, - склоняясь над моей спиной, сообщила Галина Афанасьевна. И, вонзая под лопатку очередную китайскую иглу, буднично добавила:
- Хорошая женщина. Холостячка.
- Она как-то странно себя ведет, - сказал я. – То исчезает, то появляется...
- А-а, вы об этом, - одобрительно улыбнулась Галина Афанасьевна. - Она к любовнику бегает. У нее сожитель живет через дорогу. Возле рынка. Торгаш – владеет небольшим магазинчиком...
Я знал эту дешевую торговую точку, почти лавочку. В тесном помещении толстая продавщица с брезгливо оттопыренной нижней губой продавала водку, жвачку и сомнительного качества мелкую снедь. Мороженое, цветные прохладительные напитки – страшно холодные, из огромного, во всю стену, холодильника...
Эта грязная забегаловка – здесь постоянно дрожали стекла от проезжавших по улице автомобилей – и ее гипотетически тупой и жадный хозяин не вязались с обликом аккуратной, ухоженной и утонченной Зои Павловны. В их союзе – даже если это была обычная плотская привязанность – не было ничего логичного и закономерного. Было что-то, чего я не понимал, но что требовало полного и беспрекословного признания.
Все, оказывается, так просто, - мысленно усмехнулся я, задремывая на кушетке по рекомендации Галины Афанасьевны: «чтобы от иглоукалывания была польза, нужно расслабиться и постараться уснуть...»
Я старался как-то увязать мысли и слова Зои с ее поступками, а заодно слова и поступки Тамары Моисеевны, но у меня ничего не получалось. Вместо логически обоснованного представления в голове складывалось что-то тусклое и неопределенное, словно скучная серая масса. То ли бетон, то ли цемент, то ли еще какая-то малоизвестная, неизученная субстанция...
На второй лекции Тамары Моисеевны мы сидели с Зоей уже порознь. Я, как обычно в первом ряду хаотично и неровно расставленных стульев. А Зоя примостилась сзади и наискось, - приблизительно в том месте, где в прошлый раз хихикали и перешептывались молоденькие подружки.
Она сделала вид, что меня не узнает...
Мопса на этот раз с ней не было. Меня это обстоятельство сильно удивило: как же так, - назойливо лезло в голову, - он же один остался в комнате. Будет от страха скулить и носиться по номеру, пока что-нибудь не разобьет или не испортит...
И почему-то несчастный Леон не выходил у меня из головы, пока шла лекция...
Тамара Моисеевна, как и две недели назад, пришла вовремя. Она появилась в фойе диагностического центра ровно в шесть часов вечера. И утиной походочкой прошествовала к журнальному столику. Деловито и обстоятельно разложила свои принадлежности. Первым делом вытащила знакомый старенький мобильный телефон, привычно обмахнув его скомканным носовым платочком. Затем похожую на гроссбух, толстую записную книжку, маленькие женские наручные часы и белую китайскую ручку с красной защелкой-зажимом.
Тамара Моисеевна была в темном атласном платье, расшитом крупными светлыми лилиями.
Лекция началась непринужденно и незаметно, словно вытекала из обычной дружеской беседы. Все было точно так же как в прошлый раз. С той лишь разницей, что сегодня Тамара Моисеевна выглядела раздраженной и озабоченной.
- Сижу и жду, когда позвонят из Хайфы, - воинственно и сердито заявила Тамара Моисеевна, нервно теребя очки и злобно кивая на угрюмо помалкивавший мобильный телефон. - С плохими известиями... И сообщат на мою голову, шо в наш дом попала арабская ракета, - удивленно и возмущенно пожала она плечами. – Это ж надо такое лихо! И шо там делает бедный Элик с теми арабами и их ракетами?!
Шло лето 2006 года. Обосновавшиеся в Ливане боевики мусульманской радикальной организации «Хезболла» который месяц терроризировали Израиль ракетными обстрелами. В Хайфе у Тамары Моисеевны остались дочь с зятем и маленьким Эликом. Там жила и она сама, – в двухэтажном белом просторном доме в районе Ахузы.
- Сначала мы жили в Кармеле, - о-очень хороший район, - одобрительно кивнула Тамара Моисеевна, – там живут самые уважаемые люди Хайфы. Но зять получил назначение в новую синагогу в Ахузе, и нам пришлось переехать. И конечно, как всегда, заботы по переезду и обустройству легли на бедную Лорочку! Потому шо зять у меня не мужчина, а чистое дитё. Знает Тору, Талмуд и Каббалу, но не помнит, сколько стоит масло в соседней лавочке. О чем, спрашивается, с таким мужем можно разговаривать? – возмущенно вскинула черные, с проседью, кустистые брови Тамара Моисеевна. – Когда Лора выходила за этого идьёта замуж, я ее предупреждала: Лора, эти люди ничего не знают про жизнь, они думают, шо жить – это молиться Богу. Так ты, говору, выбирай, на каком свете тебе лучче – на этом или на том! Потому шо жить одними молитвами вредно не только для тибе, но и самому Яхве...
Тамара Моисеевна с достоинством помолчала, утерла кончиками сосисок-пальцев углы твердо и непримиримо сжатого рта и нахмурилась.
- Эти хасиды ненавидят жизнь, - изрекла наконец она тоном судьи, выносящего подсудимому неоспоримый приговор. – Так ненавидят, шо я не знаю, шо с этим делать! Мой зять Борух и Элика сделал хасидом, хотя мальчику только семь лет. Ну скажите пожалуста, шо можно знать про Бога в семь лет?! Я ему говору: господин Борух, пожалейте своё дите, если вы не хотите пожалеть свою бедную жену и мою дочь Лору. Но он только презрительно кривит рот, увесь в бороде, как будто он не Борух, а праотец Авраам, и все знает лучче мине! Потом надевает на голова красочный марля и начинает раскачиваться, как будто ему сильно хочется в туалет. Ну просто невозможно! Элика он одевает по-хасидски, и несчастное дитё совсем забыло, шо такое обыкновенные детские штаники, куда можно запросто пописать. Носит маленький черный «шляпке», - не хватало, шоб он надел на него еще и «штраймл»! А потом еще двубортный «драй фертл» и белые чулки, как у Моисей Наумовича у Чехова... Бедный Чехов! Он так долго болел, шо в конце концов умер от туберкулеза! Потому шо, видите ли, - презрительно и без всякого перехода снова съехала на хасидскую тему Тамара Моисеевна, - штаны у настоящего хасида не должны касаться грешной земли... И «штиблет» Элику надевают без шнурков и застежек, шоб избежать земной скверны. А также шелковый шнурок, «гартл», вокруг пояса, - это шоб отделить высокое от низкого... Как зачал этот идьёт Борух Элика, так теперь можно и нос воротить от всего скверного... А на шо, спрашивается, ребенку все эти причиндалы? – кипя от возмущения, брызгала слюной Тамара Моисеевна. Она уже забыла и про Цветаеву, и про «Софочку» Парнок, и про терпеливо ждущих окончания ее монолога и перехода к заявленной теме лекции – «Творческий путь Марины Цветаевой» - немногочисленных слушателей – перезрелых незамужних девиц, тайно мучающихся лесбийскими пристрастиями, подпольных, никому не признающихся в блуде стихосложения молодых поэтов и тронувшихся умом и изнывающих от санаторной скуки моложавых и свежих, вполне уже бессмертных старушек - ровесниц прошлого века - в страстном желании поквитаться, наконец, с тупым, набожным зятем хотя бы словесно, хотя бы мысленно, если ничего с ним нельзя поделать...
В разгар горького и страстного монолога Тамары Моисеевны, в самой яркой его части, когда лекторша, подобно библейской провидице Деборе, перешла к прогнозам относительно личной судьбы злополучного «господина Боруха», - «я тибе заклинаю остановиться, если ты не хочешь, как Саул, пасть под карающим мечом арабских ракет», - в фойе с невозмутимым видом вкатился плотный здоровячок Леон и мелкой, хозяйственной трусцой засеменил к хозяйке. Он был без поводка, - то есть, «свободен, наконец-то свободен». Как он сумел выбраться из запертого номера – одному ему, да, пожалуй, еще и богу господина Боруха было известно...
Зоя Павловна тихо охнула и в отчаянии всплеснула руками.
«Нет, вы посмотрите на него, – воскликнула она, не обращая внимания на продолжавшую говорить Тамару Моисеевну. – Что за непоседливый пес!»
«К ноге! - с видом ужаса на трагически- красивом лице, словно она узрела в образе Леона нечто неповторимо-гадкое, - некий лик, похожий на дьявольский, - проговорила Зоя отчаянным шепотом. – Лежать и не шевелиться»!..
Леон покорно растянулся у ног хозяйки, удовлетворенно пофыркивая, как будто в нос ему попала травинка или мелкая лесная мошка. А потом внезапно вскочил и сообразно одному ему ведомому побуждению озабоченно забегал, заметался по пустому фойе. В той его части, где не было ни Тамары Моисеевны с ее движимым и недвижимым имуществом, ни нас, покорных свидетелей ее горьких откровений и случайных прозрений...
Зоя Павловна на всякий случай пересела в первый ряд, не сводя настороженного взгляда с купавшегося в свободе передвижения мопса.
- Я посижу, не возражаете? – смущенно взглянула она, и я не отвернулся, - напротив, выразил полное расположение и удовлетворение. «Я вас очень хорошо понимаю», - улыбаясь, мысленно успокаивал я Зою, а сам с возраставшим интересом наблюдал, как усиливается ее беспокойство. Она протяжно вздыхала, словно не могла дождаться окончания лекции, и бросала на Леона беспокойно-внимательные взгляды.
Тамара Моисеевна на происходящее не обращала ровным счетом никакого внимания. Она вела себя, как ей заблагорассудится, - могла сделать длительную паузу, неторопливо достать из сумочки уже упоминавшийся носовой платок и долго, со вкусом сморкаться, несмотря на вечернюю духоту, как будто внезапно наступила осень с холодными дождями и бесконечными простудами. Точно так же она не обращала внимания на стиль поведения собравшейся в фойе небольшой компании ценителей и, главным образом, ценительниц творчества Марины Цветаевой. Поскучневшим голосом – все потроха у Боруха были переворошены, Лоре и Элику возданы родительские почести, и дальше рассказывать было не о чем, - Тамара Моисеевна сухо и равнодушно поведала все ту же приевшуюся, как бабушкино варенье, историю поездки Марины и «Софы» в Святые Горы летом 1915 года. Помянула недобрым словом некоторых «бестолковых» исследователей, с коими она не согласна в трактовке этой поездки, и коротко, без нажима на трагическую сторону дела, рассказала о прошлогоднем паломничестве в злополучную Елабугу.
Я поймал себя на том, что перестаю что-либо понимать. С одной стороны, - размышлял я, - странная женщина Тамара Моисеевна, безусловно, любит Марину Цветаеву. Но невольно возникает вопрос: любит ли она ее самое или же только ее творчество? Любить несуществующего – точнее, живущего исключительно в виде нескольких томов стихотворений (и ничего больше) человека, женщину мне представлялось практически невозможным. Но как же, - тут же возразил я сам себе. – Существует же в католических странах культ девы Марии. Наиболее ревностные приверженцы испытывают едва ли не физическое наслаждение при мысли о своем кумире, такова сила их мистического совокупления. Предположим, Тамара Моисеевна принадлежит к когорте трансцендентальных возлюбленных Марины, - поколебавшись, предположил я, - что, в таком случае, должна означать ее любовь? Удовлетворение некоего тайного (и подавляемого) инстинкта или полутелесная-полудуховная близость, выражающая неизвестно что?
В том, что стихи Цветаевой в этой истории играли роль незначительную, а, может быть, и вовсе никакой, я уже почти не сомневался. За две лекции о Цветаевой я не услышал от Тамары Моисеевны ни одной цитаты, ни одного, выдаваемого ею за самое любимое, стихотворения. Ее разглагольствования сводились к мелким житейским подробностям знаменитой поездки в Малороссию, касались трудностей (и прелестей) здешнего быта или имели отношение к половому сожительству двух поэтесс. Эта немолодая, в седоватых усиках в углах морщинистостью своей напоминавшего затягивающуюся ранку рта некрасивая женщина, несмотря ни на что, упорно и настойчиво совершала обряд поклонения. И я снова и снова терялся в догадках, в чем же его причина и каковы последствия этой странной любви?
Не лучшим образом обстояли дела и с Зоей Павловной.
Домой после лекции мы возвращались опять вместе. Дорогой молчали, пробираясь в темноте по сухим тропинкам опустевшего лесопарка. В воздухе стоял тонкий запах сосновой смолы, и когда мы свернули в боковую аллею, впереди замигали, замелькали огоньки санаторных корпусов. Они радостно и с надеждой на благословенную ночь и счастливое утро вспыхивали в темноте между сосен, как мелкие лесные светляки, рассыпанные там и сям.
- Как в краю друидов, - пошутила Зоя Павловна, смотревшая, как и я, перед собой, словно она боялась повернуть голову и обратиться ко мне с вопросом. От смущения (или безразличия?) она не знала, о чем говорить и что ей делать. Я тоже был хорош: шел рядом с ней и молчал, как будто молчание - наиболее ценимая женщинами черта мужского характера. Я так был переполнен наблюдениями и размышлениями, что мне не хотелось ничего объяснять. Только сопутствовать и молчать. Все, что можно было рассказать, не укладывалось в привычную словесную форму, а изобретать не было ни сил, ни желания. Я и впрямь чувствовал себя древним друидом, подменяющим внятное толкование жизни бессмысленным косноязычием или же глубокомысленным молчанием.
- Расскажите лучше о себе, - засмеялся я, вдыхая всей грудью ночной воздух. – Вечер, сумерки, лес, тишина... Все способствует тайне или, по крайней мере, ее раскрытию.
- Никакой тайны нет, - улыбнулась Зоя Павловна; она бережно прижимала к груди сопящего в темноте мопса; дабы он не заплутал в ночном лесу, она взяла его на руки, и только там, кажется, Леон успокоился и присмирел.
- Обычная жизнь обычного периферийного врача, - пожала в темноте плечами Зоя, и я понял, что ошибался, приняв ее за школьную учительницу. Такова цена всех моих пророчеств. Воображаешь Бог знает что, а на самом деле все гораздо проще и милосерднее...
- В таком случае, расскажите об обычной, - все с теми же шутливыми интонациями предложил я. Хотя, признаться, я не ждал от нее особых откровений. Просто нужно было занять время, пока мы придем каждый в свой корпус. А идти оставалось недолго. Там все и позабудется, - с привычной беззаботностью подумал я. Навалилась вечерняя усталость, и мне уже не хотелось ненужных признаний. Что они могли изменить в моей жизни? Ничего. Я чувствовал, что в Зое кроется та же огромная сила любви, что и в каждом из нас. И что здесь, в Святых Горах, эта сила была направлена на Тамару Моисеевну с ее рассказами. А заодно и на Марину Цветаеву с Софьей Парнок, какой бы странной и удивительной не была их любовь. Чувство это безгрешно и беспредметно и, в сущности, не имеет отношения ни к одной из этих женщин. Да и к мужчинам тоже, - продолжал размышлять я. – И вообще – ни к кому и ни к чему. Но только к самому себе, - сделал я парадоксальное открытие... Одним словом, в тот вечер я был полная и абсолютная пассивность. И попросил Зою Павловну рассказать о себе, чтобы тут же от нее отречься. Она клюнула на наживку, хотя и испытывала некоторые неудобства...
Из рассказа Зои Павловны выяснилось, что Харьков – «очень большой и слишком шумный город» (на лице мелькнула и растаяла так не шедшая ей гримаска мимолетного отвращения). Работает она главным врачом физкультурно-восстановительного диспансера. Получившие травму спортсмены, преимущественно борцы и боксеры, их сразу узнаешь по бычьему наклону головы и сумрачно-пристальному взгляду исподлобья, обычные граждане, волей непогоды или дорожно-транспортного происшествия получившие переломы конечностей и проходившие курс реабилитации, дети с недостатками физического развития – вот ее ежедневные капризные пациенты, заполнявшие все ее рабочее время.
Диспансер, как следовало из рассказа Зои Павловны, располагался в старом купеческом особняке, где протекала крыша и трескались от времени потолки и стены; оборудование было старое, инвентарь и реквизит – советского незатейливого производства, и требовались кардинальные перемены и невероятные усилия, чтобы вдохнуть жизнь в умирающее лечебное учреждение.
Зоя Павловна самоотверженно боролась за возрождение своего диспансера. Воевала с начальством за каждую мелочь: за новые стулья и медицинболы – огромные такие неподъемные мячи, которые нужно бросать зачем-то из-за спины. За добавку к зарплате персоналу, улучшение материальной базы – все слова были из лексикона вошедшей в раж моей трудолюбивой и ответственной собеседницы. Я чувствовал себя виноватым, что злополучный диспансер никому в Харькове не нужен, и его вот-вот за ненадобностью или отсутствием необходимых средств закроют. Хотя, по мнению Зои Павловны, к учреждениям образования и здравоохранения нельзя подходить с мерками рентабельности и сиюминутной выгоды. Я удивлялся мужской твердости Зои, увлеченно и азартно противостоящей сонму многочисленных чиновников и недоброжелателей. Ее несокрушимой уверенности в своей победе: «все равно я заставлю их работать», - твердо сжав и без того узкие, словно они были стиснуты в невероятном физическом напряжении губы, упрямо повторяла Зоя. И в такие минуты она напоминала Тамару Моисеевну, ругавшую своего нерадивого зятя-раввина. Мне казалось, что чем выше уровень духовного наполнения, тем человек беспощаднее и злее. Я не понимал, для чего слушать музыку и читать стихи. Наслаждаться произведениями живописи и балетом, если рано или поздно становишься мизантропом. Я полагал, что искусство помогает понимать и любить жизнь. Но мне ни разу не приходило в голову, что причина любви к нему кроется в чем-то другом. И только Тамара Моисеевна и Зоя открыли мне глаза на разницу между жизнью и ее художественным воплощением, на связь между наслаждением одним и нелюбовью к другому...
Зоя Павловна рассказывала и рассуждала очень долго. Мы несколько раз останавливались под фонарем, росшим у входа в санаторный корпус, как диковинное светящееся ночное дерево. И со смехом и словами «ну еще пять минут!» снова возвращались на аллею, уводившую в сумерки, в темноту опустевшего и ставшего безжизненно-ненужным диагностического центра.
- Нет ли там случайно Тамары Моисеевны? – шутливо поинтересовался я.
- С ее толстым блокнотом и допотопным мобильником, - засмеялась Зоя.
- И вечными разговорами о господине Борухе и маленьком Элике, - смеясь, подхватил я.
Но никакой Тамары Моисеевны в безлюдном и темном помещении мы, конечно, не искали, да и не могли найти.
- Как вы думаете, что так привлекает ее в Святых Горах? Только ли Марина Цветаева? Или что-то еще, такое глубокое и интимное, что не сразу поймешь? – спросил я у Зои Павловны, когда мы в очередной раз повернули обратно.
- Это сложный вопрос, - почти дословно задумчиво повторила Зоя свой ответ двухнедельной давности. И я понял, что его сложность и уклончивость ответа заключаются в том, что и сама Зоя, какой бы простой она не казалась, разделяет с Тамарой Моисеевной те самые таинственные причины, что руководят человеческими поступками. Не бывает, чтобы человек ничего от людей не скрывал. Обычно это и есть самое сокровенное. Оно определяет мотивы и отношение человека к жизни. Но всякий раз это ускользает, как только ты стремишься придать ему черты видимости. Оно похоже на Время, о котором все знают, но никто его не видел и не может представить воочию.
По сути, - слушая Зою, меланхолично размышлял я, - между злосчастным никчемным раввином Борухом и Тамарой Моисеевной много общего. Оба предпочитают жить фантазиями, не замечая или же презирая реальную, повседневную жизнь. И то, что она его ругает на чем свет стоит обидными словами, является защитной реакцией. Попыткой обвинить в ничтожестве другого и обелить себя. Тут, мне кажется, и кроется ключ к разгадке характера самой Зои Павловны со всеми вытекающими последствиями...
«Как бы мы не упражнялись в догадках, - вздохнул я, - все равно правду никогда не узнаешь. Она, правда, есть тайна за семью печатями. Как лик финикийской богини Астарты, скрытый за ее покрывалом. Есть в человеке что-то такое, что не подлежит общественному жертвоприношению. Это, собственно, и есть Человек – существо, задуманное в тишине одиночества и исполненное самим Богом... Бог и есть гипербола одиночества», - с некоторым испугом по поводу внезапно пробудившегося дара прозрения, подумал я.
Невнятные идеи и смутные предположения мало походили на достоверность. С легкой душой я расстался с тяготившими меня мыслями, едва мы распрощались с Зоей до утра. Она по-дружески протянула руку, испытывая такое же облегчение. Люди не созданы для великих и глубоких истин, они их тяготят, как мысли о покойниках и загробном мире. Но в глубине души мне казалось, что наша совместная история в будущем обязательно будет иметь продолжение. Потому что непредсказуемость и любовь к неожиданным и странным поступкам – свойства не только великих натур, но и самых обычных представителей рода человеческого.
Мои предположения получили самое неожиданное и яркое подтверждение.
Галина Афанасьевна, мой святогорский мануальный терапевт, приторговывала разного рода биологическими добавками и редкими восточными снадобьями. Она предложила мне испытать настойку на базе змеиного яда и каких-то целебных индийских трав. «Очень помогает при запущенном общем состоянии. Когда ничего конкретно не болит, но вы чувствуете себя из рук вон плохо», - объяснила она.
«Из рук вон плохо» я себя не чувствовал. Однако настроение было благодушное, и я охотно согласился на эксперимент. Месяц я пил жуткую коричневую дрянь, отдающую некачественным спиртом пополам с коноплей. Ничего плохого, однако, за этот месяц со мной не приключилось. И когда Галина Афанасьевна предложила повторить процедуру зимой – «нужно пропить два раза в год» - я согласно кивнул головой: «гулять, так гулять»... Она оставила номера своего служебного и домашнего телефонов, и в январе с сентиментально-ностальгическими чувствами я позвонил ей в Святые Горы.
«Да-да, как же, помню, - заулыбалась она в трубку, когда я назвал себя. – Разумеется, завтра же вышлю вам лекарство, какие проблемы...» На ее вопрос, как я себя чувствую, я ответил: «великолепно». Что, надо думать, несколько нарушало логику телефонного звонка и наших переговоров по поводу лекарства. Но мы же договорились, что человек – существо алогичное, и мне доставляло большое удовольствие прикидываться больным, как ей – едва ли не вторым Авиценной.
Обговорив за две минуты процедуру доставки и оплаты таинственной панацеи, мы с Галиной Афанасьевной перешли на личности. «А помните?..», «А вы были знакомы?..», - то и дело, прерывая друг друга, по очереди восклицали мы.
Разумеется, не могли обойти вниманием и такую известнейшую в Святых Горах личность, как Тамара Моисеевна Славутинская.
«У нее несчастье, - сокрушенно сообщила Галина Афанасьевна. – Да, едва только вы уехали из санатория. Это просто ужас!» – воскликнула она с неподдельным сочувствием и нескрываемым страхом перед странными и страшными проделками судьбы.
«Что такое ужасное могло случиться? – удивился я. – Раввин Борух или Элик что-нибудь натворили?».
«Ну что вы! Она его хоть и ругала, но в глубине души сильно любила. Как и всю свою семью, которой, увы, уже нет...»
«Что значит – нет?» – не понял я, с трудом осознавая смысл сказанного.
«Очень просто, - с тихой печалью и траурными нотками в голосе произнесла Галина Афанасьевна. – В их дом в Хайфе попала арабская ракета. Знаете, они запускали еще такие самодельные ракеты с разными арабскими названиями типа «Хасан» или «Ассам», - пояснила Галина Афанасьевна.- Я не очень хорошо в этом разбираюсь, - извиняющимся тоном посетовала она и тяжело вздохнула в телефонную трубку. – Дом сложился от прямого попадания ракеты моментально, словно карточный домик. Как назло, вся семья была в сборе, - совсем тихо сказала она. – Погибли все... Не уцелел никто, даже маленький Элик. Он в это время играл у себя в комнате с трансформерами... Соседи позвонили Тамаре по мобильному. Она в это время вела лекцию...»
Минуту от этого известия я находился в полном шоке. С трудом верилось, что благополучная размеренная жизнь семьи могла вот так запросто, в одну минуту пресечься, словно вырванный с корнем внезапно налетевшим ураганом огромный цветущий дуб.
«Как она это перенесла? Вы что-нибудь знаете, жива ли она сама?» - взволнованно и сумбурно бормотал я в телефонную трубку, как будто это я потерял семью и всех своих родственников. Оказывается, я искренно и горячо полюбил эту неугомонную, брюзгливую старушку, и душа у меня разрывалась от горя.
«Жива ли она? - почти кричал я в трубку. – Скажите же что-нибудь!»
«Жива, жива, - успокоительно прошелестел в телефонной трубке смягчившийся голос Галины Афанасьевны. – Она сразу уехала в Израиль. А через месяц опять объявилась в Святых Горах... Так что не переживайте, - с медицинскими успокаивающими интонациями заговорила Галина Афанасьевна. – Снова читает лекции о Цветаевой и Парнок. Как будто ничего не случилось... Очень мужественная женщина», - одобрительно произнесла она, очевидно, заранее приготовленную и часто повторяемую, когда дело касалось Тамары Моисеевны, фразу.
Я остолбенел. В ситуации, когда рушится человеческая жизнь, лекции об искусстве явно неуместны.
Галина Афанасьевна продолжала ахать и охать в телефонную трубку – женщинам только дай поговорить о чужом горе, – и, казалось, совсем забыла обо мне.
«А Зоя... Что слышно о Зое Павловне? – перебил я, слушая, как поток сознания уводит мою собеседницу все дальше. – О Зое вы что-нибудь знаете?»
На том конце провода запнулись, как будто перекрыли кран с неистово и шумно выливавшейся из него водой.
«Вообще-то да, - подумав, неуверенно ответил голос Галины Афанасьевны. – Боюсь, что вам будет неприятно. Неприятно услышать, - робко уточнила она и тяжело вздохнула. – Дело в том... Короче, - набравшись духу, быстро и смело закончила она, - Зоя Павловна... У Зои Павловны... Ее сбила машина, когда она перебегала дорогу возле санатория, - вы же знаете, какое там интенсивное движение. Водители просто не обращают внимания на пешеходов, - тараторила Галина Афанасьевна, словно это она была виновата, что в Святых Горах невозможно пересечь дорогу без риска для жизни. Или что жизнь человека бренна и подвержена разным напастям, каким бы тихим и скромным нравом они не обладали. И что вообще все в мире не случайно и имеет свою логику – но это уже я додумывал потом, когда мы с Галиной Афанасьевной попрощались и пожелали друг другу здоровья и предсказуемости...
От Галины Афанасьевны я узнал, что травмы, полученные Зоей в результате наезда автомобиля, были хоть и тяжелые, но совместимые с жизнью. Она возвращалась в санаторий от любовника-торгаша, и мчавшаяся в сторону моста через Донец темно-вишневая «Мазда» только зацепила ее краем бампера. Сломаны были два ребра, нанесены тяжелые ушибы, сотрясение мозга...
Выслушав успокоившие меня подробности, я с облегчением вздохнул, а вскоре и вовсе позабыл в повседневных делах и Зою, и Тамару Моисеевну. Лишь изредка невзначай припомнится мне давнее святогорское лето, неугомонный пес Леон, затяжные цветаевские лекции Славутинской и Зоя Павловна с ее смутной, все понимающей улыбкой. Но я сразу же меняю тему воспоминаний, чтобы не испытывать ненужных сожалений...
Вот, собственно, и все. Как хорошо, что эта история уже в прошлом. И о событиях тех лет можно рассказывать спокойно, с легкой усмешкой, как старый, но все еще свежий анекдот...
17 января 2010 г.