СЕНТЯБРЬ, ОКТЯБРЬ, НОЯБРЬ
Прозрачен, и сетчат, и пуст,
редеет осенний куст,
и, вбита, как красный гвоздь,
рдеет на нем гроздь.
И, роя себе меж туч
колодези, кладези, луч
залился таким серебром,
хоть черпай его ведром.
В рогожи увязанный сад,
ухоженный, так волосат,
что осень в телеге с мешком
и вовсе мужик-мужиком.
КОГОТЬ
Улавливая голыми руками
разрыв пернатого снаряда
(кнутом настигнутого ястреба),
пастух, как скареда, его в брезент,
в раскрытый раструб,
не вынимая завтрак из мешка,
сует, замешкался -
картофелины, хлеб
помолоты резиновым ботфортом -
бой оперения - туда его, туда -
когтящего...
Улавливая голыми руками
настигнутого ястреба,
пастух, уже не понимая кто кого
когтит,
сует его,
суёт его пропеллер или
спицы,
неважно, всё туда, в мешок,в мешок,
поехала клеенка от плаща,
соль из тряпицы
высыпалась, гложет
порезы.
Глаз. Неважно.
Снова глаз
сухой пощечиной крыла его ушиблен.
Шипенье, клюв
и костяной язык
всерьез уже грозят другому глазу.
И - сразу
за спину мешок
с обломком птицы,
спуск ископыченный прошел, за валунами,
(над валунами вилась ястребица),
за валунами изгородь была,
он уходил, согнувшись, словно коготь,
прошивший дождевую мешковину.
Так и вошел в околицу села.
В НЕБЕСНОЙ МАСТЕРСКОЙ
Может, и тепло несет Гольфстрим,
только едет холод вместе с ним.
Полуфабрикаты облаков
он привез, сгрузил и был таков.
А Варварин розовый погост
заготовки туч хватает в горсть
крестопалой кистью и всеядным
в зев суёт зеркальным водам Яндом
озера. Вечерняя заря
зря не светит, тучи краской метит,
в озере их месит и густит,
небу для фундамента мостит.
Скит небесный!
Запад - выход в бездны,
с миру красный выезд через грудь
на тропу с белеющей булыгой
к пристани ночной Губы Великой
с перекрестка и на Млечный Путь.
НИЗКОЕ МЕСТО
Не пройти б тебе через болото,
если б не случилась эта гать –
чья-то полусгнившая работа,
плотника дорожного, кого-то,
кто под треугольником кивота
сам уже истлел, но вот смотри-ка
помогает путнику шагать.
А, видать, старался горемыка –
плотно мастерилась эта гать,
чтобы за неделю смог калика
до часовни, что была - владыка,
а теперь - с травой равновелика,
пред глаза давно слепого лика
и домой за праздник дошагать.
А переберешься через гать
и дойдешь до местности лесистой
мимо развалюхи неказистой
до постройки истовой и чистой -
около нее подольше выстой
перед тем, как дальше зашагать,
и тогда в компании артельной
помяни молитвой самодельной
в волости безлюдной, многоельной
эту пригодившуюся гать.
ТРОИЦА
В мягкой серебряной соли - коричневый снимок,
миг распластался на снимке, приплюснут и тонок,
и непонятно, кто тонет во времени - инок,
или турист, или, может быть, ссыльный подонок.
Только, куда б ни несло его праздное время,
где б ни щемил узкой щелкой затвор аппарата -
в мягком архангельском прахе иль в стихотворенье
всюду страхуют с боков его разом два брата.
Вместе и тонут - в словах, в проявителе, или
тонут во времени - трое с простецкой артели
в кадре по пояс, и в прошлом по горло, и всплыли
над головой - колокольни, дома, колыбели...
КОГДА ИДЕТ ГРОЗА
Когда идет гроза над хлебным полем,
кладется крест движением невольным, -
слоновая гримаса в небесах
на этот грех всех тех, в безбожьи слабых,
трясущихся на грозовых ухабах,
толкает под руку. И переходит страх
в крах подлинный. Слетает с душ мякина
и пух. И тянет пылью из овина
и чепухой успехов и утех.
Но смотрят из березовых прорех
спокойно
лемеха Петра и Павла...
Они себя от Симона и Савла
давно отшелушили, как орех.
ВЕЧНАЯ ВЕСНА
Вянет листва,
и калитки могли бы расплющивать пули –
так замкнули
казенные хозяева
свою дрёму с обеда на стуле...
Пыль по реке
из Череповца тянется вместе с жарою.
Бороду брею -
смыть приходится мыльную кровь на щеке
той же водою...
Та же река
предо мной запирает бетонные шлюзы,
и сухогрузы
издалека
и заборы поближе похоже сверяют бока...
Узко пока
заходить - широко выйдешь после в просторы!
Красные створы
путь укажут, где вечная будет весна.
Это Шексна
мертвый паводок так чудотворно разлила,
будто весна,
будто время, как в шлюзах, стотонная сила
остановила,
а сама - на подводные крылья, и - словно блесна...
Мчит Метеор,
а вокруг-то ни граю, ни птичьего гвалту,
по Волго-Балту,
вешний простор
по Волго-Балту который уж год, до сих пор,
по Волго-Балту.
ОТВРАТЯСЬ
От смолистой крепко гнутой прямоты,
груботесанной души и высоты
и со деревянные кресты
двадцати-дву-славно-главой крыши
тяжкой, перегруженной до грыжи
и на срубе выведенной, иже
есть среди погоста, кой есть Кижи, -
полутора-мерные кусты
иль полу-деревья - вострят лыжи
и - гуськом по гребню - выше, выше,
к пахоте б щебенчатой поближе
да подальше бы от лепоты
тянутся.
В растительном миру
все они - расстриженные братья,
скрученные на сыром ветру.
Чтоб срамнее было - на юру
каждый - воротник рванул у платья.
Все-то вы - души самораспятья -
все мы - суковатые проклятья -
мол, своей судьбы не смел понять я,
а чужая - нет, не по нутру.
* * *
В руках у сплавщика дела решает вага
еловая, - в стада катает лес,
и брёвна в лесобойню тащит влага,
но гибель им под пилами - во благо,
и смерть еловая - еловый интерес.
А у воды вилявой нет подобной цели,
и в сгибах надобности загнила река:
там, задыхаясь, часто дышат мели,
тут мрут кряжи на илистой постели,
покуда не задохнись в топляка.
Их суть - огонь и сушь, они ж - как раз - утопли,
набрякли слизью, - трудно произнесть,
коснеют их глухонемые вопли,
размазалась кора в коричневые пули,
молчанье - как мычанье - тоже весть.
В круговорот золы, гвоздей, опилок - нету лаза,
а значит: либо жизнь дается зря,
на выброс, либо эта ржа да тля,
да спекшихся намерений зараза
их разлагает до другого раза,
пока не даст природа кругаля.
УТРО ВЕЧЕРОМ
На закат оглянешься - в глаза так и сыплется гнус,
ткёт на коже волшебный узор комариный укус,
волчьих песен умеет зырянская лайка немало
и у фляги молочной их пробует тоже на вкус.
Но не хуже мошки, и крапива не так донимала,
как вечернего к северу тока струя у привала
и ночная пора, пропадавшая в струях; глядишь –
у костра леденеешь: восход воспаляется ало...
В лапу рубленный угол у дома и крепкая тишь
нерушимы для трактора будут, и разве что лишь
невзначай обстучит ветерок у фарватера в створе
череду вековую, вдвойне озаренную, крыш.
Видно, крепко схватились над ними две равные зори...
Здесь не время течет - тихо морщится что-то в просторе,
и свобода по-русски - стократ повторённая даль.
Воля местная! С тем и выходишь на взгорье:
в столь румяную полночь пусть радостной станет печаль!
НА КРАЮ
Дико разрумяненное небо,
и землистость привозного хлеба
на краю скоблёного стола...
И была б хоть в этом неминучесть!
Притерпелся, полюбил бы, мучась,
да одно беда - своя вот участь
где-то мимо дому пробрела.
ЗАБЫВШЕМУ СВЕТ
Жилье впечатано во тьму,
как будто из окна наружу
дано светить ему
и сдабривать худую лужу.
Молчит, молчит,
а не скворчит она,
хоть отражение окна, -
как шкварка, путнику на вид.
Нет, свет в себя, вовнутрь глядит.
Он видит: выехал хозяин,
стол гол, дом пуст, повсюду убыль;
как аннулированный рубль
и как невыплаченный заем,
свет, бесполезностью терзаем,
оскалился.
Пылится перст,
грязнится риза чудотворца.
Першит от мусора и ворса
у ступы сиплое жерло.
Оно в скругленный угол, в крест
себя случайно навело.
Впустую сорок ватт горят
в густую ночь, в пустое утро;
на воронце в порожний ряд
пустая выстроилась утварь.
Гниет венец, всему конец,
стропила угрожают хлеву,
на пашню наступает лес,
крапивой к небу
стрекает сорная земля...
Какому мраку на потребу
скормил ты свет, стравил свои поля?
ЛЮБОЙ ПРЕДЛОГ (ВЕНЕРА В ЛУЖЕ)
Зрит ледяное болото явление светлой богини...
Пенорожденная - вниз головою с небес
в жижу торфяно-лилейную под сапоги мне
кинулась, гривной серебряной, наперерез.
Бедная! Белая - в рытвине грязной она отразилась...
Видно, и в самой ледащей из наших дорог –
лишь бы вела! - с ней замешана общая милость
низкому озеру Вялью и острову Милос,
и пригодится для чуда любой завалящий предлог.
Вот и гляди в оба глаза на мокрые плоские глади:
чахлые сосны, коряга застряла как хряк,
да лесопилка сырая всё чиркает сзади;
в кучу слежались опилки, и будка на складе
в серых подтеках глядит - отвернись от меня, Бога ради!
Это ведь родина. Что же ты плачешь, дурак!
* * *
Как топор без топорища
медленно по звёздам рыща,
выйдет месяц на ущерб
над гниющею деревней.
В тишине, без ударений
он навалит нежных щеп.
Без усилия, дремотно
даст он видимость ремонта,
полуночный доброхот, -
стешет преющую слегу,
вставит, вынув из высот,
в безобразную телегу
шкворень лунного стекла.
Боже! Сколько в мире зла,
залитого свежей ложью,
где бездействуют дела,
и откуда жизнь ушла
в города по бездорожью.
СТРОКИ
Свежий голос ручья из распадка,
быстрый высвист из птичьей груди, —
и сложилось мгновенно и шатко:
— Если любишь меня — подойди!
Но — случайно ли? — фраза лесная
попадает в само существо:
только так и любить бы — не зная,
Боже, толком-то даже —кого?
И в беспамятстве или в бесцельи
через мох, через нежную грязь
вот сочится из глинистой щельи
струйка жалкая, к низу виясь.
Чей-то прах отзывается, что ли.
на котором замешен и я,
только нет здесь ни счастья, ни воли, —
лишь волненье любовное в горле,
да прозрачные вскрики ручья.
1966 —69
Дмитрий Васильевич Бобышев (р. 1936) – поэт, переводчик, литературовед. Родился в Мариуполе, с детства жил в Ленинграде. Окончил Ленинградский технологический институт. Работал инженером, редактором на телевидении. В начале 1960-х годов вместе с Иосифом Бродским, Анатолием Найманом, Евгением Рейном входил в ближайший круг Анны Ахматовой. В 1979 году эмигрировал. В том же году в Париже вышла первая поэтическая книга «Зияния». C 1983 года гражданин США. Автор многих книг поэзии и мемуарной прозы. Входит в редколлегии литературных журналов «Слово\Word» (Нью-Йорк, США) и «Эмигрантская лира» (Льеж, Бельгия). Почетный профессор Иллинойского университета в США.


