Для тех тысяч зрителей, кто смотрел популярный фильм «Малышка на миллион» Клинта Иствуда (четыре «Оскара») о молодой американке, выступающей на профессиональном ринге, чтобы заработать побольше денег, будет особенно интересна моя повесть о юной чемпионке Иерусалима по боксу Лене Гольдиной. Она не только неразлучна с боксерскими перчатками, но и с автоматом «Узи», так как учится на офицерских курсах и охраняет священные места трех основных религий от террористов.
«Есть такая профессия - родину защищать», – эти слова, прозвучавшие некогда в культовом фильме «Офицеры», для нее полны смысла неизмеримо большего, чем какой-либо миллион баксов, заработанный за счет бокса. Это она доказывает жизнью своей. В боях на ринге. И в схватках с реальными врагами.
1
В ночь на 1 июня 2001 года я оказался там же, где и пятнадцать лет назад в Шхеме, на охране Гробницы Иосифа.
Полночь-заполночь. Время, понятно, темное, состояние суток смутное. Где там, среди дорожных светлячков, враг? Где друг – патруль разъездной? Не разглядишь.
Мишаня, другой коленкор, различим в зрачок, сквозь оптический прицел, а по дружбе и без оного. Подо мной он, метрах в пяти. Ходит в охотку, дремоту притупляет, у замкнутых на замок ворот в Кевер Йосеф – Гробницу Иосифа. Позади, за Гробницей, большая брезентовая палатка-общежитие. Там Леночка Гольдина с Левкой Ецисем готовят кофеек. Запашок угонистый!
А я, так сказать, на смотровой башне-домике, с округлой в заспиньи, бетонированной крышей, выложенной полуяйцом, как в мечети. Сижу на стуле, студенческого образца, с широким – для тетрадки с конспектами – подлокотником. По истлевшим на нем карандашным формулам, из местного университета, где химики-умельцы, как ни складывают компоненты таблицы великого русского ученого, получают не какое-либо новое вещество – не Менделеевы! – а динамитную шашку. По моей давней записи-молитве, обращенной с подлокотника напрямую к Всевышнему, стул тот же, что и пропасть лет назад. И надпись никуда не убежала – нетленка. Читаем?
«Промозгло. Ночная погода, как и в Иерусалиме, всегда с прохладцей. Не прогреть кости даже водочкой из фляжки. До утра вечность. С ней, вечностью этой, не поговоришь. Все языки знает, на современном русском не кумекает, как и я. «Спикеры». «Дилеры». «Спонсоры». Вечность – до утра. Раньше не кончится. Послать бы ее и заснуть, но и там вечность. Сначала выстрел, потом – она, миленькая. Ну и обстоятельства! «Приближенные к боевым». Приближенные – дальше некуда! Обстоятельства... Наглеют, сволочи, спутываются в узелки. То ли памяти, то ли беспамятности мудаков конца двадцатого века, когда «конец», по Нострадамусу, в 1999-м, а по древним египетским папирусам в 2001-м. По моим предчувствиям, не «конец», а болезненное, сопровождаемое видениями апокалипсиса, вступление с развилки 1999-2001 на грань между земных и небесных миров...
Не уснуть. На посту. В полночь-заполночь. Шхем-Наблус вокруг! Внизу, в десяти шагах за спиной, могила Иосифа! Много ли охотников спать на кладбище? А если не уснуть... Зачем тогда вспоминать о конце света? О киловаттах и мегагерцах? Зачем о бомбах и тротиловом эквиваленте? О террористах и самоубийцах, которые живут по отдельности, в разных телах. Ох, и хочется порой здесь в Шхеме, на сторожевой башне, чтобы террористы встретились с самоубийцами. Первые помогут вторым, и никто... никогда... из посторонних... не пострадает. Аминь!”
Это мое пожелание выцарапано гвоздем на широком подлокотнике студенческого «кресла» и подкрашено фломастером. Еще в 1985 году. Фанерная оболочка с тех пор не изменилась, разве что желтый лак потрескался на ней и потускнел. Моя запись выцвела, полустерлась, но вполне различима, в особенности на ощупь. А террористы, действительно, состыковались с самоубийцами. Но в одном теле. Каково? Прикинь теперь на досуге, а не опасно ли обращаться к Господу напрямую? Не дойти умом, как Он откликается на наше желание. Что, если он дословно выполняет просьбы? Ты хотел, чтобы террористы встретились с самоубийцами? Пожалуйста! По твоей просьбе и встретились. Но в общей для них телесной оболочке. Ближе знакомства не бывает. И?.. После осмысления сказанного подумаешь три раза, прежде чем еще приставать к Всевышнему с досужими просьбами-рекомендациями.
2
Зорная полоса света подкрашивает подошедшие к гробнице Иосифа автобусы. Их желтые номера отливают цветом нашей крови. Я не оговорился, из сотен шхемских жителей, садящихся сейчас в кожаные кресла, можно выискать и террористов-самоубийц, направленных на задание. Выискать можно, но как?
Неиссякаемой колонной идут они по грунтовой дороге, большинство с разрешением на работу. Перед посадкой просматривают их документы. Юнцов, не перешагнувших возрастной барьер, отгоняют в сторону. Это временная мера, применяемая на этих днях в связи с участившимися атаками террористов-смертников. Нас когда-то не пускали на фильмы «до шестнадцати лет». Их – до тридцати – принято решение не пускать какой-то срок в Израиль. По версии специалистов, это «взрывоопасный» контингент. Но специалисты – это просто канцеляристы-кабинетчики. Постоять бы им на нашем посту, понаблюдать за шествием работного люда в Израиль, увидеть вблизи эти злые глаза, эти грозящие нам, охранникам древней могилы, кулаки или раздвоенные в знак победы-виктории пальцы. Насмотришься такого, всех запишешь в террористы, не исключая и себя самого. Но с самим собой, пожалуй, разберешься. Знаешь себя с детства, и все свои побуждения знаешь. А попробуй разберись с Мухаммедом из деревни Аль-Фара. Мать у него, по жалостливому сказу, смертельно больна. Разрешения на работу нет. Но быть ему в Тель-Авиве надо непременно. Там в аптеке он приобретет нужные лекарства, здесь в Шхеме их не отыскать. А если он не спасет свою мать, то за себя не отвечает.
Но при чем тут Мишаня? Не Мишане решать: кому ехать в Тель-Авив, кому оставаться в Шхеме. Он стоит у входа в Кевер Йосеф – Гробницу Иосифа, интеллигентным видом привлекает недовольных. Заодно и Мухаммеда этого притянул, вертит в руках его удостоверение личности, ходатайствует перед командиром автобусного маршрута.
– Шломо, возьми парня. Чего тебе? Глядишь, жизнь человеку спасешь.
– Чепуха, Моше! Не покупайся на их штучки. Он тебе показывал больничный лист своей матери?
– Рецепт.
– Ты врач, Моше?
– Я искусствовед.
– Ну и разбирайся в своих картинах. А в их воровскую науку не лезь. Голову оторвут.
– Я же помочь хочу.
– Им это невдомек. Для них ты засветился этим своим человечьим расположением. Ты им запомнился. И если что не так, претензии к тебе. За участие. У него ломка, не сечешь? Ему уколоться пора, а не маму спасать. Понятно?
– Нет, Шломо, эта математика не по моему разуму.
– Тогда успокойся, и отойди на свою территорию, за ворота.
Мишаня, пожав плечами, передал Мухаммеду его удостоверение и вернулся ко мне за ограждение. А Шломо, крикнув арабу: «Не положено!», отогнал его от автобуса.
Чтобы предотвратить бессмысленные разборки с Мухаммедом Аль-Ролем из деревни Аль-Фара, я замкнул ворота на ключ и повлек Мишаню к приземистому зданию Гробницы. Мы спустились по ступенькам и уселись на каменный пол у дверного проема, прислоняясь спиной к холодному и гладкому камню стены.
Отсюда, снизу Шхем просматривался по касательной множеством светлячков, взбирающимися в темени на размытую далью верхотуру. Все выше и выше, по неразличимому взгорью и оттого таинственному. На вершине, где небо сливалось с островерхой антенной, попыхивал маячок аэрослужбы. Там располагалась наша военная база, с которой, как поговаривали, просматривался весь ближневосточный регион, со всеми его взлетными и посадочными полосами, со взмывающими в высь и садящимися на землю самолетами. Так ли это – никто толком не сведущ, но поговаривают... (Резервисты – вечные пленники солдатского телеграфа ОБС – одна бабка сказала.)
Мишаня недовольно бубнил что-то себе под нос, без выплеска наружу душевного расстройства. Не то, чтобы он искренне скорбел за изгнанного из автобуса палестинца, но по его представлениям все это обставлять следует как-то иначе, человечнее что ли, без криков и ожесточенного пиханья.
– От нас ведь зависит, как они относятся к Израилю, – вырвалось из него, когда он разжег в ковшике ладоней спичку и закурил сигарету, любимый им «Тайм».
– От нас ничего не зависит, – сказал я угрюмо.
– Получается, они запрограммированы, да? На ненависть?
– Эх, Мишаня... Ты никогда не жил в национальной республике. Как ни изображай себя хорошим, но если ты с оружием к ним пришел, и при этом рядишься в благодетели с пряником, то быть тебе...
– Врагом?
– Руки в этом случае развязаны. А когда назвался освободителем, тогда, конечно...
– Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!
– Именно! Так это произошло с эскалацией советской власти. В Латвии, Литве, Эстонии. Да везде!.. От Москвы до самых до окраин. Так это произойдет и с нами. Здесь...
– Если?
– Если не сменим терминологию. Не их мы пришли освобождать. А нашу землю от них. Нашу землю, дарованную нам Всевышним, пришли мы сюда освобождать! А то, что земля эта наша, не требует юридических доказательств. Взгляни себе под ноги?
– Что? – вздрогнул от моего неожиданного перехода Мишаня.
– А то, что внизу, под тобой, наше юридическое доказательство. Наше право на этот Шхемский надел. Почему наши предки, Мишаня, волокли его, Иосифа – спасителя Египта – сорок лет по пустыне? Почему? Потому что он завещал похоронить себя на своей земле, на с в о е й! Будто высмотрел во сне, что через тысячи лет начнутся распри вокруг его родовой Шхемской обители – еврейская она либо арабская. Ан нет! Не Амалеку принадлежит. Нам. И вечным свидетельством тому – саркофаг с телом Иосифа.
– Тела представляют на осмотр в Абу-Кабир, институт следственной медицины. А в судах...
– Пусть так, Мишаня... Но не станешь же ты отрицать, что во всех судах клянутся на Библии, когда обещают говорить правду и только правду.
– Не стану. Везде, кроме мусульманских, где по шариату.
– Тогда скажи. На чем же, позвольте, надо поклясться, чтобы призвать в свидетели Библию? А ведь там черным по белому: земля эта дарована нам на вечные времена. Божье слово, обратного хода не имеет, Мишаня. Аминь!
– Божье – нет. А человечье... Разгромят арабы эту могилу, выбросят мертвые кости на помойку, и никакого свидетельства не останется о нашем присутствии в Шхеме. Вообще-то меня умиляют, – сказал Мишаня, стряхивая пепел на плитку пола, – умиляют бывшие советские люди. С извечными их ссылками на Господа. В синагогу их силком не вытащить. А как о приоритетах, так сразу к заветам Всевышнего, будто присутствовали при даровании Торы.
– Евреи присутствовали.
– Да какие мы евреи? Кипу не носим. Субботу не соблюдаем. Израильтяне, скорее, мы, как и арабы, живущие здесь. А не евреи. Евреи – это понятие религиозное.
– И генетическое, Мишаня. Допустим, мы евреи генетические. Это даже более надежно, чем «хазер ба чува» – новообращенный. Им может стать любой, и русский, и китаец, и француз. Было бы желание. А не желание, так приказ. Представь себе, арабы по секретной наводке муфтия хором повалили в евреи. Надели ермолки, цицот, лапсердаки. И без всяких военных действий, просто интенсивным размножением, вытеснят нас из страны. А кого – нас? По их представлениям, гяуров – неверных. Мы ведь не евреи, если не ходим в синагогу. Евреями станут они. И начнут дисциплинированно ходить в синагогу и, как говорится, ждать своего победного часа.
– К тому времени мы выпадем в осадок истории, – грустно усмехнулся Мишаня.
– Никуда мы не выпадем! – загорячился я. – В Галуте выжили. Выживем и здесь. Главное, чтобы арабы не пошли в евреи.
– Выходит, нам надо опередить арабов. И пока они не додумались, самим идти в евреи.
– Самим.
– Но мы ведь генетические, Распутин. И это даже более надежно, – передразнил меня сослуживец.
– Этого на данном отрезке жизни уже не достаточно, Мишаня.
– Не достаточно, – согласился он. – Генетические евреи, как мы, чаще всего – дети европейского воспитания. И уже потому не выполняют предписаний свыше: плодитесь и размножайтесь. Койка ими придумана для приятного досуга, а не для деторождения. Культура заела! Нет, чтобы бить поклоны на сон грядущий, сидят у мольберта, молятся на палитру.
– На поллитра!
– И на поллитра тоже...
Вдруг он остановился, как-то сторожко посмотрел по сторонам и тихо произнес:
– А знаешь что... Я для жены своей сюрприз приготовил. Ко дню рождения. Взгляни. Свет позволяет...
Действительно, солнечный диск растопил на закраине неба вишневые цвета в родниковой воде голубоватого отлива и плавно, с неприметной, но безостановочной скоростью, возносился из-за горизонта, охватывая лучистой паутиной всю видимую ширь. Мишаня вынул из нагрудного кармана гимнастерки кольцо, вернее, перстень. Вложил в него указательный палец, согнутый, как если бы лег он на спусковой крючок. И повернул матовый камень лицом ко мне.
– Здорово! – удивился я, не скрывая своего восхищения. – Как живая!
С перстня, порождением акварельного чуда, смотрела на меня его Таня. Несколько затуманенная, словно скрытая в глубине камня. Возникало интуитивное желание взять это диво, подышать на него, протереть бархоткой испарину, чтобы четче различить изображение, рельефнее его выявить. Неосознанно я потянулся к перстню. Но Мишаня, шмыгув носом, убрал его с какой-то виноватостью назад в карман.
– Нет! Это подарок для нее. Она – первая...
Он не договорил, но и без того ход его мыслей был ясен.
– Где нарисовал? В Хевроне? – спросил я, недоумевая, когда он создал эту миниатюру, ведь все дни службы мы находились рядом.
– В Хевроне. Две ночи назад. Когда дежурил у входных дверей в Махпелу.
– А-а... В Гробнице наших патриархов. Ты сидел, значит, над их мощами... за столом. И рисовал. Втайне от меня. Я спал над их мощами за тем же столом. И видел во сне Авраама – Ицхака – Иакова. Но никто из них не подсказал мне, что ты рисуешь.
– А то?
– Проснулся бы да подсматривал.
– Подсматривать неприлично.
– Гораздо неприличнее сознавать, Мишаня, что я проспал «души твоей чудесные мгновенья». Мне бы эти «мгновения» пригодились... для обрисовки, скажем так, твоего собрата – искусствоведа, выходящего из депрессии в личное творчество.
– Ничего. Полагаю, когда будем отмечать Танькин день рождения, ты нужные «мгновения» для своей повести не проспишь.
– Танькин день рождения не просплю. Впрочем, чего ждать вечность? Не пора ли, Мишаня, приступить к Танькиному дню рождения сейчас, пока она в отлучке от нас, а?
– Брось дурака валять. Еще рановато... Да и дочка моя - Леночка засечет лишний раз...
Но я уже вытащил фляжку, взболтнул возле уха, проверяя: достойно ли плещется?
– Будем! – и сделал изрядный глоток.
– Будем жить, евреи! – ответил Мишаня, принимая алюминиевую посудину. – Евреи генетические! Евреи арифметические! Евреи галахические! И серо-буро-малиновые тоже... из десяти потерянных колен Авраамовых – ы-ы-х!.. на двоих!
– Будем жить! Аминь!
На запах спиртного из домика с яйцевидной крышей вышел сын смотрителя гробницы Махмуд, узкоплечий, услужливый абориген, привитый резервистами (мичуринцами нетрезвой породы) к запретным напиткам и русскому языку.
– Распутин! – обратился ко мне, не забыв мое прозвище, и протянул пластмассовый стаканчик, просительно взирая на Мишаню. Правый глаз его сильно косил, и это создавало впечатление, что магометянин держит себя настороже, высматривает: а не шибанет ли его какая-нибудь неприметная «кака» сбоку. Впрочем, водка для него под знаком «табу», так что с косиной взгляда удостоен он во благо. Бережет она парня от всевидящего меча ревнителей веры. Я плеснул в стаканчик Махмуда грамм пятьдесят, чокнулся фляжкой.
– Будем! – сказал с забавным акцентом араб. И залпом вогнал в себя горячительные градусы. – Хорошо пошла. Еще будем?
– Будем!
– Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? – включился он, нетерпеливо приплясывая, в утренний ритуал «бегунка»
– А открыто ли в такую рань? – засомневался я.
– Уже – да. Они увидели в окно ваша машина. Одна машина, увидели, еще машина. Кто в машина? Распутин в одна машина. Левка Ецис в еще машина. Русские пришли. Пить будут. В ночь пришли. В утро пить будут.
– Не пить, а опохмеляться, Махмуд.
– Опохмеляться, да, – выразительно щелкнул пальцем по кадыку. – Будем?
– Будем!
Я вложил Махмуду двадцать шекелей в потную, как у матерого алкоголика спросонья ладонь, и он, отомкнув ворота своим ключом, поспешно направился за бутылкой, в расположенный неподалеку, слева от гробницы, на въезде в лагерь беженцев Балата, магазинчик со всякой всячиной. Сами мы никогда не покупали там выпивку, опасались отравления. Эта неприятность зачастую происходит на территориях с малоопытными любителями зеленого змия. Им под видом обычной белоголовочки всучивают метиловый спирт, даже не партизанских побуждений ради, просто из-за копеечной выгоды. И пой, ласточка, пой, кому во здравие, кому за упокой. Мишаня, кряхтя, поднялся на ноги. Шагнул к двери в усыпальницу.
– Пока этот баламут бегает... пойдем... посмотрим... долг отдадим. А то прискачут туристы, и опять не поглядим – не притронемся к нашим реликвиям.
– Не проникнемся, как говорят некоторые искусствоведы, – сыронизировал я.
– Которые не в штатском, – и Мишаня демонстративно застегнул пуговицы на гимнастерке и потянулся за автоматом.
По отглаженным паломниками ступенькам мы спустились в небольшой зал, прохладный в любое время суток. Пол выложен плиткой. Саркофаг на десятисантиметровом постаменте в центре. Невольно представляется, там, за толщью камня, на дне массивного гроба, нетленная оболочка Иосифа Прекрасного, повелителя, по сути возможностей, древнего Египта, а, следовательно, и всего сопредельного с ним мира. Сегодня, бездну лет спустя, когда ученые умудрились клонировать живые организмы, мы можем стать свидетелями восстановления прижизненного облика нашего патриарха. Не надо патетики, пусть не его самого, пусть некого человеческого создания, внешне от него не отличного. Наверное, когда-нибудь это произойдет. И поднимутся в прямом смысле из праха клоны наших предков.
В пещере Махпела – Авраам и Сара, Исаак, Иаков с женами. А также похороненный рядом с ними плотник Иосиф, муж Марии, матери Иисуса Христа. В Хевроне, напротив Махпелы, у туннельного входа в Касбу, Иошуа бен Нун. Здесь, в Шхеме, Иосиф. Поднимутся, но нет, не затем, чтобы вновь пророчествовать, бунтовать, клясть отступников веры и повести народ от победы к победе. Их устроит, полагаю, и более скромная роль. На бескрайней нашей ниве сплошной безработицы. Чем не плохо быть просто наглядным пособием в музее еврейской истории? Оскорбительно? О, нет! Это Истинным Патриархам оскорбительно даже подумать о таком надругательстве над их иссохшими костями. Но что Истинным тошно, то нашим современникам, детям лихой девальвации шекеля, прибыльное удовольствие. Кто – укажите пальцем – откажется от оплачиваемой работы, весь смысл которой ничего не делать и при этом никогда не бояться увольнения? Изображай из себя предка, ходи, завернувшись в покрывало по археологическим аллейкам, раздавай автографы. И не забывай в нужный день заглядывать в банк. За зарплатой. Никто тебя дармоедом не назовет. Никто не тронет. Даже на сувениры. Будешь ты в реестрах значиться «оберегаемый государством одушевленный экспонат». И приставят к тебе часового, как к знамени. Какого-нибудь выходца из России, замороченного сокращением бюджета и увольнениями. Допустим, Мишаню... Нет, Мишаня не годится. Он в момент обнаружит тысячу несоответствий – искусствовед! Левку Ециса – в самый раз. Ему один черт – что мумию грудью от варягов защищать, что на грудь принять с живым человеком, хоть и зовись он Авраам Авину – Наш Отец Авраам.
Внезапно мои размышления, скособоченные выпивкой, продуло речитативом молитвы. Кто это? – повернул я голову.
Мишаня!
У каменного надгробья, размеренно покачиваясь взад-вперед и прикрывая глаза правой (по предписанию) ладонью, обращался он к Всевышнему: «Шма Исраэль! – Слушай Израиль!» – Шма, Исраэль! Гашем Элохейну, Гашем эхад.
Ритмическая вибрация слов непроизвольно ввела и меня в состояние единения с небесами. Опустив на глаза руку и мягко перекатываясь с каблуков на мыски солдатских ботинок, я шепотом вторил товарищу своему по оружию и молитве.
«ВЕАГАВТА ЭТ А-ДО-НАЙ Э-ЛО-ГЕХА БЕХОЛЬ ЛЕВАВХА, УВХОЛЬ НАФШЕХА, УВХОЛЬ МЕОДЕХА». «И возлюби Господа, Бога твоего, всем сердцем, и всей душой твоей, и всем достоянием твоим. И будут слова эти, которые Я заповедую тебе сегодня, на сердце твоем».
Я облизнул пересохшие губы. «Семь тучных и семь голодных лет». Ассоциативно вспомнилось толкование фараоновых снов Иосифом, тогда узником темницы, эзотерического экзамена ради вызванным на ковер во дворец.
А кто растолкует сны мои? О летящих с неба огненных стрелах? Я ускользаю от них и успеваю при этом вытаскивать из ям упавших туда людей... А затем, после преодоления убийственной ситуации, встреча со всеми родичами у музея, где выставлены мои картины... Прощальная семейная фотография... И - расставание...
Я сажусь за руль машины с открытым верхом и удаляюсь от них, остающихся в прошлом. Выкатываю на загородное шоссе, и вперед, вперед... По прямой... К горизонту... Проезжаю мимо нескольких домов, потом – голая равнина.. И – пока не проснулся – лечу вдоль нее, по гудронной дороге, широкой, прямой, бесконечной... Лечу с крейсерской скоростью... С уверенностью и спокойствием... С осознанием – «вечность!» Кто растолкует? Сегодня уже не Иосиф.
– Будем? – послышалось сзади. «Это Махмуд», – определил я в уме, различив летучие шаги по ступенькам.
– Не здесь! – махнул рукой Мишаня назойливому собутыльнику.
Я повернулся, перехватил «бегунка». И – под локоток, под локоток... выпроводил его на поверхность.
– Будем? – повторил он, вытаскивая из кармана бутылку.
Подмигнул по-приятельски, щелкнул себя по горлу: свой в доску... Открутил металлический колпачок, разлил по пластиковым стаканчикам, чокнулся со мной и, опрокинув свою порцию, поспешно, но с налетом артистизма понюхал рукав пиджака. Вот шельмец, перенял повадки у каких-то динозавров, обучающих его этикету дворового бомонда. И горд собой, полиглот-самородок, преуспел!
Бело-голубой автобус фирмы «Вольво» подрулил к гробнице Иосифа. Водитель нетерпеливо надавил на клаксон. Створки дверей разъехались гармошкой. Американские туристы – мужчины и женщины пожилого возраста, некоторые с магендовидами или позолоченными крестиками на груди, спускались на землю, выстраивались в очередь. И все это с настороженностью рисковых людей, готовых к внезапному нападению. Было нечто умильно-трогательное в их опасливых взглядах, напряженных позах, частых поворотах головы при резком движении кого-либо из соседей. Судя по всему, они спрогнозированы на любой вариант событий. Но как бы там ни сложился расклад судьбы, свыше их сил было попрощаться со Святой Землей, не посетив могилу одного из самых прославленных патриархов еврейского народа.
По одному, не толкаясь, входили они на огороженную штыковым забором территорию захоронения, без напоминания, предупрежденные заранее, предъявляли Левке Ецису сумки и пластиковые мешки на досмотр.
– Проходи, проходи, драугс (друг), – серьезно проговаривал он, дурачась в душе, русско-латышские слова в тесной компании с ивритскими: – Лехи-лехи, по ло киркас, аваль... Иди-иди, здесь не цирк, но...
– Тистом эта пэ! (Закрой свой рот!) – прикрикнул на него Мишаня, выйдя из усыпальницы, весь еще во власти молитвы. – Маком кодеш! (Святое место!)
– Так тошно! – откликнулся, не обретая внутренней ответственности, поддатый с утра брадобрей.
Иностранные гости вежливо улыбались. Они воспринимали заморскую речь с уважением, как возрожденный из небытия древнееврейский, родной по звучанию и сокровенному смыслу для пророков и царей древнего иудейского царства. При разгуле фантазии, им могло представиться, что такими необъяснимо красивыми словами «тистом эта пэ!», «по ло киркас», «лехи-лехи» – «закрой свой рот!», «здесь не цирк», «иди-иди». Соломон-мудрый обольщал юную Суламифь.
Представиться в воображении им могло что угодно. А в обыденной суете жизни, у спуска в подземное прибежище Иосифа, им представлялся... с протянутой рукой... Махмуд, дальний потомок заегипетского Сфинкса. По его лицу, отмеченному косоглазием и похмельным синдромом, блуждало загадочное выражение, свойственное швейцарам: «не дашь в лапу – не пропущу!» И в лапу ему давали, не осмеливаясь противостоять магнетизму смотрителя гробницы. В правую лапу давали... Доллар за долларом... А из левой лапы брали... Свечку за свечкой... И спускались к саркофагу. (Эти доллары мы впоследствии выменивали у Махмуда на шекели. Банк столь мелкими кредитками не торгует, а при вояже за границу в них насущная потребность – «чаевые» бумажки!)
Появление Леночи Гольдиной, дочки Мишани, внесло волнительную сумятицу в сплоченных рядах туристов. В отглаженной солдатской форме, с продолговатым ящичком на перевязи, полным цветочной рассады, и автоматом «Узи» у бедра она смотрелась живым образом и подобием Сохнутовского плаката о реальности существования исторической родины евреев и тех, кто под их видом намерен репатриироваться к молочным рекам и кисельным берегам.
Ее хотелось пощупать, чтобы убедиться в действительности происходящего. Ее хотелось сфотографировать, чтобы где-нибудь в Бруклинах сказать пляжным теткам: поглядите на истинное воплощение еврейской грации и изящности. Ее хотелось разобрать на сувениры и одарить по мере возможности «зелеными» – по доллару за цветок.
– Флауэрс нот фо сэйл! – поспешно произнесла Леночка, отстраняясь от назойливых американских президентов. – Цветы не на продажу! Прахим ло ба махера! – добавила на иврите. Мишаня выдвинулся на выручку дочки.
– Ноу-ноу! Нет-нет! – зачастил на английском. – Денег не берем. Цветы не продаются. Это каланиты, поймите вы! По еврейским поверьям, они вырастают на месте гибели наших ребят. Каланиты – это... как вам сказать?.. это – капли нашей солдатской крови. Это... это кровь наша... моя кровь... ее... дочки моей... Леночки... кровь... Мы кровью своей не торгуем, поймите... Дошло? Андестен?
Вероятно, для туристов что-то дошло. И после эмоционально подзаряженного выступления Мишани их удалось вместе с общедоступным «океем» по-быстрому спровадить по ступенькам под землю, высвободить театральную площадку для разборок отцов и детей.
– Говорил я тебе, не лезь в эти штучки! – ярился мой сослуживец, закидывая ствол автомата за спину, «по-партизански».
– Это приказ, папа, – оправдывалась Леночка.
– Дурацкий приказ! – «разумно» негодовал Мишаня, еще не выйдя полностью из молитвенного транса. – Клумбы на кладбищах... букеты у памятников... Это не еврейская традиция. Мы без цветов. Не в парке.
– Но я здесь и не буду сажать цветы, папа. Я за оградой. Вдоль забора и на подъезде.
– Чтобы арабы их растоптали?
– А на что ты, охрана? Смотри в два глаза и думай.
– Ты меня будешь учить?
– Яйца курицу не учат – да, папа?
– Не хитри, пацанка! Говори, что твои леваки сочинили на этот раз?
– Никто ничего не сочинял, папа. Все очень просто. Сюда ведь не обязательно евреи едут. Сам видел только что... И ноцрим (христиане) с крестиками... Для них без цветов – запустение. Пожертвований не дадут...
– Зато я тебе дам… Как дам тебе раз по заднице!
– Папа!
– Да-да, запамятовал. Ты у нас боксерша, чемпионка непобедимая.
– У меня приказ!
– А у меня дочь! И я не позволю!
– Чего не позволишь, Мишаня? – аккуратно, чтобы не ошпариться кипятком семейных распрей, спросил я.
– Глумиться!
– Над чем глумиться, друг ты мой ситный?
– Над верой! – не задумываясь, отреагировал Мишаня.
– С каких пор ты стал верующим?
– Я еще не стал... в полном объеме... но...
– Вот когда станешь, тогда и поймешь. Поймешь: цветы не имеют никакого отношения к вере. Они имеют отношение к пейзажу.
– Натюрморту!
– Эх ты, искусствовед в форме! Не сотвори себе кумира из натюрморта. Цветы это суеверие. Справься у любого раввина. И он подтвердит мои слова. Как и то, что сегодня – День защиты детей, 1 июня. А ты – эх, ты! Мне – что ли – защищать твоего ребенка?
– Да я ничего, – замялся Мишаня. – Не чужой человек.
– Папа! – уточнил я с иронией. – Послушай, что я тебе скажу, папа... Ты рядовой, а она... ей сержантом быть через неделю-другую. Пока не поздно, честь научись отдавать дочуре своей, а то на «губу» посадит.
Я вытащил из накладного кармана армейских шаровар два горшочка с рассадой, отобранные у цветочного вора Абдаллы.
– Посадите их у ворот. По обе стороны от въезда. Каждый раз, когда закинет нас сюда, они первыми будут нас встречать.
– И честь отдавать? – засмеялся, отходя от вспышки, Мишаня.
– Честь мы отдадим им.
– Рядовым?
– Каланиты еще не произведены в генералы. А дочуре твоей в ближайшее воскресенье биться на ринге. Забыл, на какой чемпионат я забираю ее сегодня? Ты же ей – «цветы! цветы!» – мозги запудрил своими глупостями.
3
– Без спотыкачки и конь и не побежит, – говорил Левка Ецис, прогревая мотор своей лайбы.
– Аккумулятор! – дежурно откликнулся я, склоняясь у дверцы и дыша ему в ухо.
– Подсел?
– Не то слово.
– Бляха муха! Угонщик... этот чмур... высосал из машины все ее здоровье.
– Да. По всему видать, да, – строил я из себя знатока. – И это – прежде, чем вывел на трассу.
– Не знаю. Получается, на первых порах фары включил, для подсветки, а дальше проводки соединял - так что ли?
– Я – пас...
– Ехать на ней – себе дороже. Маршрут известный: вверх – вниз, вниз – вверх. Козлиные тропы, Шхем – Иерусалим. Застрянешь – подстрелят, либо камнями забросают. Потом страховку не вытащить.
– А без обкатки, Левка, аккумулятор электричества не наберет, – выманивал я у Левки его самоходный агрегат. – Придется рискнуть. Кто не рискует – тот не пьет шампанское.
– Мне твое шампанское до лампочки.
– У меня изрядный навык заводиться на второй скорости. Почти месяц толкал свою «ренулю», пока не оприходовал новый аккумулятор. Да и Леночка рядом. Подтолкнет плечиком.
– А стрельнут?.. камни?..
– Два автомата - отобьемся.
– Ты отобьешься, – буркнул Левка. – Но мотор не выключай. А то потом не врубишь. И пользы мне, что ты отобьешься, это в результате – сплошные убытки. На пару пулевых дырок.
– Дырки я тебе залатаю, Левка.
– Один такой залатал. У меня в голове уже дырка от тебя.
– Леночка! – кликнул я Мишанину дочку, поливающую у ворот каланиты. – Мы готовы? Левка дает «добро».
– «Добро» мое с тобой поедет, вприглядку, – доложил с хитрецой в голосе Левка, уступая мне место за баранкой. – И если драчка – будет с кулаками.
Леночка передала Мишане лейку. И схватив спортивную сумку, побежала ко мне. Мишаня крикнул ей вдогонку:
– Без медали не возвращайся! Поколочу! – и хохотнул, прикрывая рот, под влиянием доходчивой шутки.
– От винта! – скомандовал у капота Левка. Взмахнул носовым платком, решительно разрубил ребром ладони воздух. И «старт» разрешен. По всем правилам, как на международном ралли...
– Поехали, - возбужденно сказала Леночка, устраиваясь рядом со мной.
– Эх, прокачу! – вспомнил я Козлевича, водителя «Антилопы Гну», искушенного в дорожных передрягах, и нажал на педаль газа.
Однако не на гонках... Выехать из Шхема тоже надо умеючи. Свернешь влево на тихую улочку у гробницы Иосифа, воткнешься в лагерь беженцев Балата. Крутанешь вправо, и... через кустистый промежуток времени, произрастающий в виде условного шиповника на нервной почве, впишешься в Казбу, тоже не университетский центр города. По прямой, причем, подклеиваясь к патрульным «командкам», гораздо проще. Выберешься из лабиринта, не попав на обед к Минотавру. Пусть не столь быстро, как намерeвался, но... Но проторенная тропа куда безопаснее. Меньше напряженки. Больше простора для вольных мыслей. Уморительно, но факт: шофер с цирульником, и не обязательно Севильским, зачастую родственные души. Им лишь бы собеседника выискать, а уж в слушателя его превратить хитрость не великая. В особенности, если воспринимаешь себя знатоком местных достопримечательностей, а в моем случае, заправским экскурсоводом.
– Здесь, в проеме этого здания, – показывал я Леночке на застекленную лавочку, – у них в восемьдесят пятом-шестом был ресторанчик. На открытом воздухе. Четыре столика. Шестнадцать стульев. И мясо. Пыхтит себе, пыхтит на черной плате. В пахучем дымке парится. А мы – напротив. На крыше. Вон там, посмотри. Направо, и выше... выше. Где местный их Биг Бенд. Видишь? Наш пост так и назывался –«Шаон», по-русски – «Часы». В бинокль смотришь на мясо – облизываешься. Нам ведь только сэндвичи тогда подкидывали: хлеб с повидлом. Режим строгой экономии. По восемь-десять часов на верхотуре. Ночью дуба даешь от холода. В полдень, под открытым небом, в раскаленной на солнце каске... Горишь, как на костре. То замерзаешь, то плавишься, и все это в понимании – у армии денег нет на правильную кормежку солдат. Можешь себе представить, Леночка, какое недоумение мы испытывали после, когда нас перекинули на охрану тюрьмы палестинских террористов. В деревушку... как ее?.. кажется, Фара. Там они, террористы эти, устроили голодовку. Отказались рубать сионистские курочки в еврейском, стало быть, бульоне с гренками. Подавай им пищу из арабского ресторана. И что? Подавали... Ежедневно по нескольку раз гоняли машину сюда, в этот их ресторанчик, за швармой, хумосом и всякой всячиной. А нам... новые репатрианты… почти все из России... с иными представлениями, разумеется, о тюремной камере и пище... Нам и там сэндвичи с повидлом. Нет, чтобы несъедобные курочки с сионистским душком, от которых отказываются террористы. Запретный плод для охраны! Выбрасывай ее ведрами в мусорный бак.
– Я слышала, они себя голодовкой до смерти доводили.
– Леночка, наша демократия, пусть и с вывихами, но знает, где власть употребить.
– За обеденным столом?
– Через задний проход, девочка. Катетером. Их же, бастующих желудком, насильно кормят. Это... это мой прадедушка Шимон умер в Одессе от голода. Это... это новорожденный сын моей бабушки Иды умер в Одессе от голода. В годы повальной смерти от голода на Украине.
– Ты их помнишь?
– По рассказам.
– Мне, Распутин, иногда кажется, что ты жил и тогда.
– Такой старый?
– По рассказам… – Леночка эхом повторила мое слово, либо со значением, либо эпигонски, из-за нехватки обиходного запаса: родилась все же здесь, в Израиле.
– Могу и помолчать.
– От этого... как это у вас по-русски? Золотеют?
– Молчание – золото...
Молчание... Минута молчания – в память о... Три минуты молчания – горе по... Семьдесят советских лет молчания – это целая жизнь. Жизнь трех поколений евреев молчания... моих предков... моя...
Машинально, не мешая ориентироваться на центральных улицах Шхема, переключаться на скоростях, набежало давнее, не созвучное гомону и крикливым краскам восточного базара.
Рига. Весенняя пасмурь с накрапывающим дождиком. Продымленный редакционный кабинет. Стук пишущей машинки. И под этот аккомпанемент... Помнится... Ох, как помнится под этот аккомпанемент, даже если проигрывается он в давнем-давнем, почти неслышимом ныне годе, давнем-давнем, но не забытом, вечном, как и любой другой, пронесенный мною сквозь жизнь.
В неизбывном далеке, в том самом 1970 году, юбилейно-победном, когда на мастеровитых перьях, как на веслах, мы шли морем лжи к правдивому слову, в редакции «Латвийского моряка» возникла идея скомпоновать сборник о войне «В годы штормовые» по принципу газетной рубрики «День первый – день последний», вначале дать очерк о капитане Дувэ, погибшем 22 июня 1941 года, а в конце...
Помнится, у меня тогда чуть не вырвалось: «Мой дедушка Аврум Вербовский умер девятого мая. Но не в сорок пятом. В шестьдесят первом. Вот бы о нем написать! Родился в Одессе, скончался от рака поджелудочной железы в Риге, а в промежутках между этими событиями воевал с немцами на Первой мировой войне, был тяжело ранен, а в двадцатых годах, во время великого голода на Украине, похоронил отца Шимона и новорожденного сына, умерших от истощения, затем, накануне второй войны с немцами, его сослали в ГУЛАГ, прямым ходом из Одессы в Соликамск, на повалку леса, где он чудом выжил, хотя и стал калекой». Чуть не вырвалось...
Ох, не знал я, не догадывался, что и мой папа Арон умрет тоже девятого мая. Но уже не в Риге. В Израиле. Ровно через сорок лет после дедушки, в 2001 году. Сорок лет, сорок лет пустыни... мистические сорок лет каждой еврейской судьбы. Я в сорок лет внезапно, словно по велению свыше, стал художником. А в 53 года, спустя сорок лет после первого выхода на ринг, я вновь надел боевые перчатки, и стал чемпионом Иерусалима по боксу. И это звание не отдаю никому до сих пор, регулярно выигрывая первенство вечного города по боксу.
4
Из паутины задумчивости меня вырвало предостережение Леночки:
– Эй, Распутин! Ушастик на встречном!
Я взял чуток вправо, чтобы не изувечить Левкину колымагу о сократовый лоб ишака, цвета каррарского мрамора с голубыми прожилками. Вьючное животное, гордое тем, что не уступило дорогу «неверному», повернуло голову в мою сторону и, оттопырив губу, выразительно фыркнуло нечто ослиное, в переводе на человечий: «И-и-го... г-о-й!» Домотканный всадник, кряжистый дедок в сером длиннополом платье и куфие, не менее гордый поступком своего одухотворенного транспортного средства, стегнул по багажнику плеткой.
Леночка сказала: – Умора.
Я пожал плечами и прибавил скорость, чтобы сноровистей и быстрей вынестись на загородное шоссе. Помнил: останавливаться для выяснений отношений мне нельзя. Выключишь мотор, потом трепыхайся – заводи. На людных улицах, у скрытых вражеских амбразур, это чрезвычайно опасно. Навалятся толпой, и... растащат на мелкие сувениры. Мизинца для проверки на ДНК не убережешь.
Мы выбрались к «мимшалю» – военной комендатуре, огороженной забором, со шлагбаумом у въездных ворот, рядом с бетонным кубарем-будкой. В восьмидесятых годах минувшего века именно здесь дислоцировались мы, сорокалетней выдержки мужики, из нашего, расписанного мной по газетам и журналам, батальона. Теснились в деревянных, поскрипывающих от ревматизма бараках с двухъярусными койками и пыльными стеклами окон. Пили. Спорили. И боролись с нарождающейся интифадой. Правительственные указания, командирские инструкции представлялись нам, выпускникам высшей дворовой школы советского образа жизни, бесконечно идиотскими, бестолковыми и самоубийственными.
Первый номер программы: «ни в коем случае не стрелять!» Они бросают в тебя камни. Ты – ни-ни! Увертывайся. И кричи: «Ацор! О они ирре ба авир!» – «Стой! Или я буду стрелять в воздух!»
Они тебе постоят, как же... Они выкладывают баррикады из шин, обливают их бензином, подпаливают. И из-за этой преграды пуляют в тебя бутылками с зажигательной смесью. А ты? «Я буду стрелять в воздух!» Им что? Стреляй себе в воздух! Они тоже ужасно любят это занятие. На свадьбах и похоронах поднимают такую стрельбу по небесам – оглохнешь. Но ты не на свадьбе. Не на похоронах. Жди. Наконец – свершилось: хуже уже некуда! Из-за баррикады раздались выстрелы. И? Что дальше? Дальше? Разбежались! Злоумышленники разбежались, посмеиваясь над израильтянами. «Иорданцы, дай им власть, бабахнут сначала, потом говорить будут. А эти... демократия!.. вай-вай».
Подходит поливальная машина. Подтягиваем шланги. И давай – гаси коптящие холмы рубчатой резины, травись едким дымом. А сегодня, пропасть лет спустя, находясь в том же Шхеме, чувствуй себя, воспринимай в тоннеле времени, как дедушка Фукс: «я торчал здесь со взведенной к бою винтовкой и до первой интифады, и в разгар первой интифады, и после первой интифады». Потом тормоши считалочку заново: «и до второй интифады, и в разгар второй, и после второй». Третью скинем на плечи детей? Я и вторую мог. Возрастной ценз. Но обидно было. Обидно... Дочери что ли с сыном добивать вторую? Она призвалась в бригаду «Нахаль». Он в «Гивати». Мне при таком раскладе не по чину на печке лежать. На мемуарном довольствии. 1 июля 1998 года, проводив Рона в армию, я решил вернуться в бокс, чтобы физически быть в форме и при необходимости заменить сына в бою. Тем более, что жить только на воспоминаниях сложно – писатель и журналист. Мне, пусть и вышел по возрасту в пенсионеры для «милуима», нужно время от времени вновь оказываться в «болевых точках века», чтобы в своих романах, повестях и очерках не обмануться с изменяющимися реалиями. У меня право...
– Какое право, Распутин? – спросила Леночка.
И я догадался: заговорил с устатку вслух. Оно и понятно, сутки не спал, закимарю в мгновение, если не заведусь разговором.
– Понимаешь, малышка. Когда меня увольняли в запас, я вытребовал себе на основание того, что писатель и журналист, право на призыв. На призыв по собственной воле.
– Не надоело?
– Надоело. Но…
– Тогда понятно. Психа ради? Кого из близких убили?
– Тогда – никого. Это в 1982-ом, когда в самом начале ливанской войны погиб ученик моего брата Бори из музакадемии... Это тогда я и пошел добровольцем... как бы вместо него... на замену...
– А сейчас? Странно все это.
– Не совсем. В Израиле еще не приспело писать: «Прощай, оружие». В Израиле, хоть рядись в пенсионеры, оружию пишешь: «Здравствуй». А я писатель... сформированный Израилем. У меня право знать и видеть... быть там, где оружию говорят – «Здравствуй».
– А я думала, ты за компанию с папой попросился, чтобы ему скучно не было.
– И это. Хотя... дети мои тоже в армии. Может, свижусь, как ты с Мишаней.
– Папа бесится. Что-то с ним не в порядке.
– На службе всегда так. Ломает. Был бы он другой профессии, а то искусствовед…
– Дни считает – сколько осталось до конца.
– Дембельский календарь.
– Аваль ху баамет... но он и вправду хочет стать хазер ба чува...
– Вернуться к вере?
– Почему по-русски – «вернуться»? Он раньше верующим не был.
– Это... как тебе разъяснить? Это обрести заново духовное родство с предками. Кровное – не главное.
– Сложно.
– Ну а кто из великих выбирал путь проторенней и легче?
– Кто – великий?
– Русский язык, девочка.
– Чем докажешь, Распутин?
– Я пилот, а ты...
– Пилотка.
– Осенняя пора, очей очарованье...
– Осенью корова – для глаз радость.
– Почему корова?
– «Пара»... На иврите «пара» – корова.
– Поехали дальше по твоим познаниям. Муж и жена – одна сатана. Днем дерутся, а ночью...
– Делают любов. – Леночка спонтанно откликнулась, не смягчая окончание слова.
– В этом сечешь лучше. Израильское воспитание – акселераты! А кто такие Маркс и Ленин?
– Маркс – швейный мелех-король. Фирма называется «Маркс энд Спенсер».
– «Маркс энд Энгельс», и не фирма, дурилка дней моих тревожных, подружка трезвая моя.
– Подружка, в смысле хавера?
– Нет-нет, не в смысле – «хавера», как у сабр твоего возраста, когда, не спросив имени, лезут в кровать. «Подружка», на наш лад. От слова «дружить», а не делать «любов», – передразнил я урожденную израильтянку российских корней. – Понятно?
– Мевина – понятно.
– Тогда на очереди – Ленин. Кто это?
– Ленин? Думаю, это слабая загадка. Мой будущий сын!
– Сын?
– Ага! Я Лена. Чей у меня будет сын? Ленин.
– Приглашай на обрезание.
– Дай я тебя поцелую, Распутин. Ты такой смешной сегодня.
– День защиты детей. А дети в армии. Как их защищать, когда сами с оружием, как и ты. Да и никак не переварю, что стукнуло мне уже 56, и никаких событий.
– А что тебе – войну подавай?
– Война мне ни к чему. Я ведь в бокс вернулся в 53 года, после восемнадцати лет перерыва. И почему? Из-за сына. Моего Рона призвали в армию, а я… Я в то время был, мягко говоря, не в форме – выпивал, курил по три пачки. Мне стало страшно. Вдруг – война? Вдруг – что-то случится с моим сыном? Кто тогда заменит его в бою? Больше некому – только я! Но для этого следует быть в форме. И пошел в бокс, скинул 15 кг веса, бросил в ту пору пить и курить, и уже через пару месяцев был чемпионом Иерусалима.
– У тебя и в жизни, как в боксе.
– Э, нет! В боксе стукнут – нокдаун, считай до восьми и все проходит. А в жизни круче. Беспокойство, боль – за детей ест душу, ест, и не исчезает.
– Все равно тебе руку поднимут, Распутин.
– Если ноги не протяну...
– Маспик! Хватит! Подставь щечку – мой чмок-чмок в награду, и не теряй управления.
Щечку я подставил, подъезжая на выезде из города к вспыхнувшему красным светофору, и вспомнил – небритая. Летучий поцелуй щекотнул ноздри французскими духами. Мочки ушей прижгло огоньком. Смущенно хмыкнул, выжал сцепление, перевел рычаг на первую скорость. Сбоку донеслось хамовитое, арабским акцентом помеченное: – Они гам роце. Я тоже хочу.
Перевел глаза на присоседившуюся «Шкоду». Водилу не разглядел, а молодца с похабным ртом признал: давеча пробивался он в автобус, выпрашивал разрешения у Мишани на поездку в Тель-Авив.
– Мухаммед?
– Кен. Да.
– Тебя еще не похители инопланетяне?
– Моя дорога в Тель-Авив.
– К гейшам?
– Сегодня, я думаю, ты – к гейшам. Счастливого пути, солдат!
За мгновение до переключения светофора он просунул в открытое окно заимствованной у Левки «Мицубиси» руку и уронил мне на колени лимонку.
Рычажок ее щелкнул, распрямляясь. Во мне автоматически врубился отсчет времени. «Двадцать один, двадцать два, двадцать три...» Пять секунд дается жизни до смерти. На отметке «двадцать пять» – осколочная метель, и поминай как звали.
Инстинкт самосохранения сработал во мне на две пятерки разом, хотя я и не круглый отличник. Приподняв машинально колени, чтобы граната не скатилась на пол, я успел перехватить «подарочек» и в целости да сохранности отправил его за борт, в неглубокий, но раскидистый яр с десятком раскуроченных автомобилей с израильскими номерами на дне.
Хлопок разрыва сросся с захлебывающимся кашлем мотора. Все! Двигатель заглох. «Шкоду» теперь не достать. Нашкодила и улепетывает к горизонту. Что ж, лети, лети, степная кобылица, и мни ковыль. Мы же своего мустанга подтолкнем раз, подтолкнем два, разгонимся на нейтралке, врубим вторую скорость, повернем ключ зажигания, высечем искру и... Опыт – не тетка. Завелись.
– Леночка! Хватит толкать! Поехали!
Моя спутница бухнулась на сиденье.
– Ух!
– Умаялась?
– Есть маленько.
– Отдохни... поспи... тебе вечером еще на танцульки.
– А номер записывать не будешь?
– Какой номер?
– Машины.
– Ты запомнила?
– Пиши, профессор.
Прогревая на нейтральной скорости мотор, я записал в блокнотик несколько цифр. Леночка наговаривала:
– 16 627 09... или 16 627 и 00 в конце. Не разобрала. Номер грязью заляпан. Надо бы дать очередь, да забыла про автомат...
Очередь? Надо бы... В убийственной этой ситуации позволительно, даже по нашим правилам, выворачивающим в суставе палец на спусковом крючке. Да и уберегла бы от гибели и ранений десятки людей. (12 августа 2003 года в 16 часов 10 минут радио РЭКА, по итогам расследования двух синхронных терактов, сообщило, что на «Шкоде» белого цвета № 16 627 09 к поселению Рош Аин был доставлен палестинец с поясом шахида, а через час та же машина подвезла к тремпиаде у города Ариэль второго самоубийцу. Как показал на допросе водитель «Шкоды», убийцы родом из Шхема и проживали в лагере беженцев.)
Пристрастному читателю, пожалуй, может показаться: а не слишком ли много случайностей и совпадений окружает нынешних израильтян. Но случайности не случайны и совпадения не бессмысленны. Как опознавательные знаки, рассыпаны они по местности, рассредоточены по судьбе. Имеющие глаза – да увидят. Имеющие уши – да услышит. Увидят – услышат – распознают, уберегут от смерти еще живых людей. А нет, пройдут мимо: слепые, глухие – не воспринимающие.
Земля Обетованная... Закодированный язык понятий и представлений... Обыденная фантастика жизни, которой в начале 21 века захватывать весь мир... Обыденная фантастика жизни преподносит мне сюрпризы. Смысл их, похоже, зашифрован в запредельных мирах. Мне же остается не расшифровка небесных загадок, а констатация факта – «так оно и было!», что журналисту (когда я журналист) не менее полезно, чем манна небесная в голодное на сенсации время.
Вспомним 11 сентября 2001 года.
В этот день я зарядил свой безотказный «Зенит Е», служащий не для походно-туристических, а для высококачественных фотоснимков, новой пленкой и приступил при солнечном освещении в моем личном дворике, примыкающем к салону, к фотографированию своих картин, предназначенных для выставки в Иерусалимском Доме художника (открылась 27 апреля 2002 года). Фотоснимки мне предстояло сдать на просмотр выставкома Союза художников. Ошибиться в экспозиции или наводке на резкость я не имел права. Так что я, человек профессиональной репортерской выучки, думая о качестве, продублировал каждый кадр. Затем, в 15.30 сдал пленку на проявку в фотомастерскую «Клик», расположенную в центре Иерусалима, на улице Яфо, поблизости от редакции радиостанции «Голос Израиля» – «РЭКА», где я работаю ответственным редактором и ведущим программ.
В девятой студии мне предстояло записать принимаемый из Тель-Авива радиожурнал «Хроника дня», идущий в эфир с 16 до 17, отобрать из него пару-тройку корреспонденций для вечерней (Иерусалимской) передачи, после этого я мог сбегать в ателье за готовыми снимками. По завершению выпуска Тель-Авивского радиожурнала я поднялся из студии в комнату отдыха за звукооператором, чтобы он переписал мне на отдельные пленки отобранные материалы. И тут наши техники говорят мне: «Смотри, что происходит!» Я взглянул на экран телевизора, и вижу, как американский «Боинг» врезается в высотное здание. И над небоскребом вздымается страшное по своим очертаниям облако дыма. Подумав поначалу, что наши звукооператоры смотрят как обычно какой-то боевик, я таки одного из них, приписанного на эти полчаса к русской редакции, утащил в студию – работа превыше всего! Даже триллеров и мыльных опер! И только в студии, когда стали переписывать Тель-Авивские материалы, осознали, что все эти материалы уже переписывать не надо. Сегодня вся тематика наших радиопередач должна полностью измениться. Ибо то, что мы увидели на экране телевизора не кинотрюк, а настоящая реальность. Мы вступили в новую эпоху…
И на данном этапе, осознав, что нахожусь уже в иной эпохе, я не запаниковал, не рвал на голове волосы, не погрузился в молитвы, что, наверное, правильней, а пошел себе в фотоателье за проявленной пленкой и отпечатанными снимками. Не поспею до семи вечера, фотоателье закроется. (Вот уж наш Израиль! Создал из смеси миротворческих заверений, тротиловой шашки, гаек, гвоздей и шурупов новую общность людей, способных и под смертельной шрапнелью, в момент истины между жизнью и смертью, думать о всяких насущных пустяках.)
Из тридцати шести отпечатков, полученных мной в фотоателье, один, как показалось мне поначалу, оказался бракованным. Дымное облако покрывало основание созданного мной на бумаге города. Я повернул снимок по вертикали, так, чтобы багровые облака, нависшие над «моим» городом, переместились к его подножию. И город поднялся над облаками, стал Небесным, а над ним дымное облако тотчас преобразовалось в какую-то Сущность, явно различимую в небе. Лицо. Грудь. Рука, сжимающая в пальцах то ли скрижаль, то ли книгу. Как возникло это изображение и когда? Получается, в ходе фотосъемки, где-то за три-четыре часа до безумной атаки на американские небоскребы, в мой безотказный «Зенит Е» каким-то невероятным образом проник луч солнца и засветил, своеобразно, символически, надо отметить, всего один кадр. Всего один. Но какой!
На пленке было отснято два десятка моих картин, самых разнообразных. И только одна из них, олицетворяющая город всемирного значения, была видоизменена. По чьей-то неведомой воле. Причем, художественно. На журналистском языке: «выигрышно!» Так можно даже сказать о неведомом соавторе. Солнечном, допустим, луче.
Фотографировал я свои картины незадолго до мегатеракта – разрушения в Нью-Йорке близнецов-небоскребов. Проявлялась пленка и печатались фотографии в момент террористической атаки. Получил снимки я вскоре после этого ужасного происшествия. Вот и думай: а не визуальное ли это было пророчество?
Может, и так. Может, отпечатай я снимки раньше, то распознал бы наглядное предупреждение о грозящей опасности. Но где скрывается эта опасность? В каком городе? Тель-Авиве? Нью-Йорке? Москве? Токио? Как угадать? Как предупредить потенциальные жертвы? А в условный час Х уже нечего угадывать, некого предупреждать. Остается только поражаться неистощимой на выдумки обыденной фантастике израильской жизни.
Обыденная фантастика расставляет на пути ориентиры, жонглирует доступными понятиями, заводит выводящие к распознанию грядущих потрясений разговоры. С опозданием осознаешь: никаких случайностей, целеустремленно и толково протягивало тебя каналом времени к магическому экрану. Но без умения отстраненно наблюдать приметы нарождающегося события, ты пропустил через себя все его признаки, как неприхотливую еду, когда автоматически перекусываешь, поглядывая в спешке на ручные часы.
Теперь бери на анализы то, что выпадает в осадок. Воспоминания? Ты помнишь? Помнишь? Или? Зачастую и жизнь выпадает в осадок, вся целиком, если не уловишь намек, не поймешь, почему вдруг кто-то продиктовал тебе сказать то либо другое слово, предположим, «танцульки». Почему? И с каким потаенным смыслом?
5
Вверх-вверх-вверх гоню я машину, безостановочно, напряженно, выжимая все лошадиные силы из хрипучего двигателя. И это отвлекает, бередит изнутри смутным несоответствием видимого и прочувствованного, будто находишься на грани земных и небесных миров. Наверное, нечто похожее испытывает канатоходец над бездной. Небо наверху и небо внизу. Везде небо. А ты один, один-единственный на всю Вселенную. И нет тебе низа. И нет тебе верха. И века твоего, того, внутри коего жил, пил, ел, любил и ненавидел, детей растил и шел ради них на войну. Время замкнулось в пространстве, а пространство во времени. И нет... ничего нет.
У въезда в Иерусалим зачарованного странника, то бишь меня, израильского воина из уважаемых повсеместно ветеранов, беззастенчиво остановили на посту военной автоинспекции.
– Машина в розыске, – сказал мне молоденький солдат срочной службы. – Документы!
«Чертовщина, будь она неладна! – подумал я. – Только такой напасти не хватало. Докажи, что не угонщик». Солдатик с моей военной книжкой и водительскими правами прошел к командирскому «Форду», стоящему на тротуаре, у массивной стены, мшистой в основании. Минуту спустя из него выскочил... Кто бы мог подумать – Ицик, мой давний сослуживец, с войны в Ливане, до репатриации следователь Ташкентской милиции, известный в узких кругах по раскрытию нескольких громких уголовных дел.
– Жив, чертяка! – обрадованно вскричал он, возвращая документы.
– Лет до ста нам расти...
– Без старости.
– Ицик! Вычеркни эту японскую кобылу из розыска.
– Уже... А чья она?
– Левкина.
– Ециса?
– А кого же? Мы с ним милуим ломаем у гробницы Иосифа.
– Почему же тачка в розыске?
– Потому что пока полиция запрягает, мы быстро ездим.
– А по-русски?
– По-русски? Издалека долго течет река Волга – это тебе по-русски. А в переводе на местное наречие… Словом, так: мы сами угонщика поймали. Там, невдалеке от Шхема.
– Он жив?
– Что с ним сделается?
– Плохо работаете.
– Не на ринге.
– А что?
– Да вот пацанку везу к Гриэлю в боксерский клуб. В это воскресенье чемпионат Иерусалима, ей заодно и отборочные на первенство Европы. А там, если не сглазят, золотая медаль.
– Даем не глядя! – пошутил Ицик, сам эксбоксер-средневес. Он нагнуться, чтобы различить в кабине виновницу торжества. – А кто это у нас такая красавица?
– Не признаешь? Мишки Гольдина дочка.
– Ух, и вымахнула! Не признать! А когда первый гонг?
– В пять взвешивание. И начнем… не позже семи, думаю.
– Что ж, не будет проблем, загляну на огонек, капитан.
Хитрый следователь Ташкентской милиции знал, что делал, когда небрежной репликой разбудил любопытство наивной девчонки, назвав меня «капитаном». Правда, мог бы заодно намекнуть, что я капитан, так сказать, журналистских войск. Проще говоря, в случае войны корреспондент военной газеты, подобный Илье Эренбургу или Василию Гросману. Но не намекнул. При этом даже при мобилизации всех своих дедуктивно-аналитических качеств изощренного на дознаниях ума, не мог он догадаться, куда, в какой запредельный мир повернуто ее любопытство. Отнюдь не к звездочкам и лычкам.
– Какой ты армии капитан, Распутин? – спросила она.
– Не израильской.
– Это видно. Французской?
– Брось свои глупости! Я не д’Артаньян. И не де Тревиль.
– А я помню тебя капитаном французской армии. Смотрю на тебя, Александр-Антуан, и любуюсь... представляю... как шла тебе офицерская форма!..
– Да брось ты! – поспешно перебил я Леночку, отвлекая от навязчивых видений. Нужны мне ее немыслимые фантазии из Наполеоновской эпохи, когда на носу боксерский турнир! Утонет в них, не сосредоточится для боя.
Девчушка-воробышек поджала к груди ноги, перехватила коленки руками.
– Распутин, а почему я у тебя не видела ни одной фотокарточки в офицерской форме?
– Я форму не носил. Был, скажем так, офицером по переписке.
– Как это?
– В той армии я закончил курсы младших командиров. Вернулся домой со справкой об этом. Затем отделение журналистики Латвийского госуниверситета, работа в газете «Латвийский моряк». И бумажки цвета детского поноса... из военкомата... о присвоении очередного звания. Капитанское застало меня в почтовом ящике за компанию с разрешением на выезд в Израиль. Я пришел в райвоенкомат к подполковнику Овчинникову с прошением об отказе от присяги. Приготовил три рубля с копейками – необходимую сумму для этой процедуры, равную тогда, в 1978-ом, бутылке водки и кислому огурцу на закус. И говорю: «Товарищ подполковник, у меня личное дело». Он отвечает: «Сначала – служба, личные дела подождут – не запылятся. Подпишитесь здесь», – и протягивает мне приказ о капитанском звании. И о том, что в случае войны меня направят журналистом в морскую газету. Я подписываюсь. Он поднимается в полный рост, пожимает мне руку. «Разрешите поздравить вас с присвоением звания капитана. По установлению вам определена должность на случай войны. Редактор флотской газеты! А это по штатному расписанию редакции – капитан первого ранга». Отвечаю: «Служу Советскому Союзу!» «Правильно делаете», – говорит он. «Только войны не надо!» «Мы мирные люди. Но наш бронепоезд стоит на запасном пути». «Согласен. Пусть стоит».
«Ну а теперь переходим ко второму вопросу повестки дня. Личное дело... Докладывайте». «Товарищ подполковник, я уезжаю в Израиль». «Е-е твое! Тогда вам надо подписаться в другом месте. Об отказе от присяги. Вас разжалуют в рядовые. Согласны?» «Согласен!» «Правильно делаете... О! е-е твое! Подписывайтесь и платите!»
– А погоны?
– Что погоны, Леночка? Не носил я эти погоны! Засмеяли бы меня в Риге – за погоны. Не любили там этого. Всего две минуты побыл я заочно в капитанском мундире, и вновь на «гражданку» с чистой совестью.
– А я помню тебя, с погонами, с аксельбантами. Помню тебя, Александр-Антуан, и люблю.
– Конечно, с погонами я краше.
– И моложе, – серьезно сказала Леночка.
За разговором я оставил позади Дворец народа – Бейт Хаам и, повернув вправо на улицу Шмуэль Ханагид, подкатил к дому №12. Уютный дворик – трава, цветы и скульптура – запертый внутри каменного забора крепостной кладки, вывел нас через двери чугунного литья к особнячку. Дому профессора Бориса Шаца, купленному Еврейским Национальным Фондом в 1908 году. Здесь бывший рижанин создал «Школу искусств и ремесел», родоначальницу Академии художеств «Бецалель».
– Знакомься, – сказал я Леночке. – Дом художников.
– Знаю, – ответила Леночка. – Бейт оманут.
– А что там внутри?
– Экзамен? – поинтересовалась она, не улавливая ход моих мыслей.
– Не экзамен, а Союз художников.
– Тоже знаю.
– Еще?
– А-а, – Леночка изобразила догадку. – Твоя персональная выставка, Распутин? Так говорят по-русски?
– Выставка потом, в 2002-ом. По расписанию. Сроки наших вернисажей, девочка, рассчитаны на бессмертие авторов. А сейчас...
– Пицца? – с вожделением произнесла Леночка, учуяв заманчивый запах ресторанной кухни.
– Пицца в пиццерии «Сбарро». А здесь... в изысканной обстановке...
– Распутин! Надеюсь, ты еще не забыл, что я люблю кушать не твой высший свет, – Леночка скороговоркой вывела себя в каннибалы, не разбив паузой сложное по смысловому построению предложение. – Десять минут ходу - и всех делов.
– Пицца толстит, – воспротивился я. – А тебе вес держать.
– Подумаешь, вес! Вечерком махну в Тель-Авив, а там, в Дискотеке, лишнее слетит, как с одуванчика.
– Все равно, сейчас по кондициям тебе в самый раз – рыба с выжатым лимончиком, либо отварная курица с китайским соусом, но без риса. Кстати, а когда ты взвешивалась последний раз?
– Вчера, командир, перед вашим приходом на мой базис!
– И? Без сюрпризов!
– Бесейдер – полный порядок! Пятьдесят один – весь мой боевой вес, с костями и губной помадой, если подаришь. Кило в кило, и ни грамма больше.
– Что ж, – засмеялся я, выводя Леночку в изобретенную для нее словесную игру. – Я мухач, а ты...
– Мухачка.
– Вес сгорит, была бы...
– Драчка. – Леночка толково справилась с заданием. – Вот видишь. Я в форме. Да и недовес почти... – просительно протянула Леночка, выманивая у меня пиццу.
Я пододвинув девушке стул, подождал, пока она снимет через голову «Узи», положит его на стол и удобно разместится, елозя локтями по белой скатерке. Сам я устроился напротив, прислонив к стене длинноствольный автомат М-16. Меню – увесистая папочка серого цвета с перечнем блюд на иврите и английском – приятно высвобождало воображение, загнанное в дальних гарнизонах к примитивной обжорке. Хотелось чего-то такого... Чего? По звуковой памяти из «Трех мушкетеров». А по вкусовой – мясного. Правда, из подсознания блюдо не вытащить. Но с подсказчицей и знатоком иностранных языков... С ней, с Леночкой, и в критских лабиринтах здоровой и полезной пищи не заплутаешь. Ей полиглотничать – сплошное удовольствие. И мне не во вред. Однако подсказчица опередила мои кулинарные розыски. И не заглядывая в заманчивую книгу, потребовала от улыбчивого, с пиратской серьгой в ухе официанта, пиццы с грибами, помидорами и зеленым перчиком. А для меня – отбивную с жареной картошкой и бокал красного вина.
– День защиты детей сегодня, – доверительно сказала официанту. – А маэстро Распутин – мой главный защитник.
– Папа?
– Законный супруг.
– Ма? Что?
– Зело любый, – огорошила Леночка укротителя подноса старорусским, чтобы заодно вызвать и мое удивление. – Почитай, с 1813 года от рождества Христова.
По ее убеждениям, в 1813 году она, графиня Толстая, правнучка Шафирова, бывшего голландского еврея Шапиро, ставшего в России казначеем и финансистом самого Петра Первого, вышла замуж за пленного французского офицера. Этим офицером был я, хотя в ту пору значился под именем Александр-Антуан и носил титул виконта Агро. Проверить эту версию сегодня невозможно. Верить на слово нельзя. А жить надо. По соседству и в содружестве. И с надеждой. Моя надежда – может, это в ней перебродит и умрет тихой смертью. Ее надежда – может, это откликнется в нем, растормошит память сердца. Может, так. Может, иначе.
Надежда умирает последней... А ты живи, живи, живи. И не мучь себя душевными страданиями. Они лишние. Они вредные. Они погибельные. Им, душевным страданиям, мы и поставим свечку. Вернее, зажжем.
Расторопный официант, определяясь на скатерке с пиццей и отбивной, уловил позывные моего желания. Пыхнул спичкой, поднес огонек к фитильку, и стеариновая проказница в стеклянном стаканчике заблагоухала розоватым дымком.
– Кофе когда подавать?
– Не сейчас.
Леночка взяла со стола мой бокал с красным вином, понюхала, состроив гримаску довольствия:
– С днем моей защиты, виконт!
– Тебе нельзя! – предупредил я ее неосторожное движение.
– И не буду. Свое мы отпили с кавалергардами.
– После боя, тогда...
– После боя ты уже не будешь кавалергардом. Наорешь-накричишь... «Чтобы я больше не слышал ни о каких французах!»
– Леночка, но ты себе отдаешь отчет, в каком свете меня выставляешь. Перед мамой своей. Перед папой. Перед бывшей женой моей, наконец.
– Перестань! Ты с женой разбежался по разным адресам.
– Мы не маленькие. У нас своя жизнь. У нее своя. У меня своя.
– И у меня своя.
– Вот видишь.
– Но моя «своя» – это и твоя, виконт. Мы – одна жизнь на двоих. Забыл? А именно это ты говорил мне и лез целоваться, когда звался не Распутиным, а Александром-Антуаном.
– Опять! У меня – ты же в курсе, дурилка! – есть с кем быть «вместе». Есть своя – как тебе объяснить? – «взрослая» любовь. А ты мне с «детской». Застыдишь среди людей.
– Глупости! Нет любви «взрослой». Нет любви «детской». Есть одна-разъединственная любовь. Навсегда. Из прошлых жизней досюда.
Я пожал плечами.
– Ты мне веришь, виконт?
Я ей верил, хотя и не признавался в этом. Потому и не отказывался от внутреннего «я», помня в разрывах нынешней памяти себя прежнего. Спрашивается, как жить, если во снах тебя величают «месье»? если на балах твои ноги, по икры затянутые в белые чулки, выделывают неведомые «па», явно чуждые передвижению на ринге? если вместо кулака ты выставляешь перед собой дуэльный пистолет? если сам Наполеон, выслушав твой рапорт, горько замечает: «Гвардия погибает, но не сдается», – и кидает два пальца к треуголке, отдавая честь павшим бойцам?
– Ты веришь? – звучала во мне долгим эхом живая Леночкина боль.
Я кивнул и сказал, отпивая вино:
– За тебя!
Уверенности, что вывел ее из глубин былого, растравляющего психику, не было. И я по давно укорененной между нами привычке, как перед первым раундом, за секунду до удара гонга, шлепнул ладонью по ее ладони. И азартно, с заметным наигрышем – а как прикажете поступить от безысходности? – включил ее в нашу игру.
– Я пилот. А ты...
– Пилотка.
– С нами Анка...
– Пулеметка.
– В бой пойдем?
– Без лишних слов!
– Так мы делаем...
– Любов.
– Леночка! Ты и представить себе не можешь, как я тебя люблю. Но не так, не так, как тебе хотелось бы. Впрочем… У тебя же есть кто-то.
– Никого у меня нет! А на танцульки, – передразнила меня, – я поеду с Симочкой Рудиной. Она меня встретит в Тель-Авиве и даст тремп в «Дольфи» – так зовут дискотеку.
– Бывший дельфинарий?
– Бывал?
– И с дельфинами общался. Вот вернешься и… поговорим с тобою на дельфиньем, на непонятном людям языке.
– Но сначала на французском. Дома переоденусь и спущусь к тебе на этаж. На, посмотри, виконт, какая я в платьице, в туфельках. Полюбуйся женой своей давней – графиней Толстой.
Я отпил вина из бокала, видя блеск в глазах Леночки, ждущей от меня продолжения игры, бессмысленной, по сути и существу, но заводной, требующей быстрой сообразительности плюс стремительной реакции и выводящей к ритму боксерской схватки, отвергающей ничейный исход.
– Парень – поп. Девчонка...
– Попка.
– Дочка вод молочных...
– Водка.
– В бой пойдем?
– Без лишних слов!
– Так мы делаем...
– Любов.
– Я здесь пан. А ты?
– Я – панка.
– Я здесь танк. А ты?
– Я – танка.
– В бой пойдем?
– Без лишних слов!
– Так мы делаем...
– Любов.
6
Последняя сводка новостей по нашему радио «Голос Израиля» – «РЭКА» транслируется незадолго до полуночи.
Послушаем?
Склоним голову и послушаем...
Сегодня вечером, 1 июня 2001-го года, в Международный день защиты детей, на набережной Тель-Авива прогремел взрыв. Палестинский смертник взорвался в группе молодых людей, стоявших в очереди у входа в дискотеку «Дольфи». В результате теракта погиб 21 человек, 120 подростков получили ранения разной тяжести. Почти все жертвы варварской акции были школьниками, большинство из них говорили по-русски, многие учились в Тель-авивской школе «Шевах Мофетт». Называем некоторые имена погибших подростков, известные на данную минуту. Марьяна Медведенко – 16 лет, Ирина Осадчая – 18 лет, Юлия Налимова – 16 лет, Елена Налимова – 18 лет, Симона Рудина – 17 лет. Имена остальных уточняются...
© Ефим Гаммер, 2025
Ефим Аронович Гаммер - автор 18 книг, лауреат ряда международных премий по литературе, журналистике и изобразительному искусству. Среди них – Бунинская, серебряная медаль, Москва, 2008, «Добрая лира», Санкт-Петербург, 2007, «Золотое перо Руси», Москва, 2005 – Золотой знак, и 2010 – Золотая медаль на постаменте с надписью, «Лучшему автору», «Петербург. Возрождение мечты», 2003. Родился 16 апреля 1945 году в Оренбурге в семье коренных одесситов, эвакуированных в 1941 году, в начале войны на Урал. В дальнейшем жил в Риге. Закончил отделение журналистики ЛГУ. С 1978 года в Иерусалиме. Член правления международного союза писателей Иерусалима, входит в редколлегии израильских журналов «Литературный Иерусалим», «ИСРАГЕО», российского «Приокские зори», широко печатается в журналах США, Израиля, Германии, Франции, Украины, Латвии, России, Молдовы, Дании, Финляндии, Белорусии и других стран, переводится на иностранные языки.


