И к имени моему "Марина" – Прибавьте: "мученица"...
Памяти Марины Цветаевой
Даны мне были и голос любый,
И восхитительный выгиб лба.
Судьба меня целовала в губы,
Учила первенствовать Судьба.
Устам платила я щедрой данью,
Я розы сыпала на гроба...
Но на бегу меня тяжкой дланью
Схватила за волосы Судьба!
Как билась в своем плену
От скрученности и скрюченности.
И к имени моему "Марина" – Прибавьте: "мученица»"
Цветаева писала о каком-то германском городке, мол, если бы здесь жил, или родился, или хотя бы останавливался Гете, этот городок обрел бы смысл. Марина Цветаева оправдала Елабугу.
Дом, в котором она свела счеты с жизнью, стал местом паломничества сотен людей. Гвоздь в сенцах – толстый, самодельный, с крупной шляпкой, вбитый в перекладину – священной реликвией.
Самоубийство, как известно, не событие, а процесс. Петля на ее шее начала стягиваться задолго до приезда в Елабугу. И даже задолго до возвращения в Москву, летом 1939-года. Из чего свивалась эта петля – история страшная, с длинными отступлениями в далекое прошлое, поэтому начать придется с последнего действия той драмы, о которой видавшая виды Надежда Мандельштам сказала – "Я не знаю судьбы страшнее, чем у Марины Цветаевой".
"Поглотила любимых пучина, и разграблен родительский дом". Один за другим сгинули в пучине Гулага сестра, муж, дочь. Вестей от них нет. У Марины не осталось никого – только Мур. Отец называл его "Марин Цветаев", так как сын и строптивым норовом и одаренностью вышел в мать. Но эта похожесть не мешала ему, молодому "парижанину", сопротивляться ее тиранической опеке. «Вы похожи на страшную больную деревенскую старуху!», – кидает он ей.
Кроме панического страха за сына – нищета, бездомность, скитальчество по чужим углам. Все, кто знал ее в ту пору, вспоминают о ней почти одними и теми же словами: преобладание серых тонов в одежде, низкие каблуки, широкий пояс, янтарные бусы; руки – в серебряных, словно бы скифских, степных браслетах; нездешняя, "парижская", хотя и застиранная косыночка на шее Общее впечатление – нищая элегантность. Многие вспоминают, что походка у нее была прямая, твердая, почти мужская. "Семен Липкин свидетельствовал, что особенно тверд ее шаг стал, когда они пошли в Музей изобразительных искусств, созданный когда-то ее отцом, Иваном Цветаевым. Был декабрь 40-го… Дочку основателя никто не опознал, они долго бродили по египетскому залу, а потом направились в столовую Метростроя – их еще называли "обжорками" – есть суточные щи из кислой капусты".
Прежних ее стихов в России не печатают. Новые не пишутся. В октябре 40-го она заносит в записную книжку: "...Никто не видит, не знает, что я год уже ищу глазами – крюк, но их нет, потому что везде электричество. Никаких «люстр»…. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна…»
В том же, 40-м она записывает эти страшные своей пронзительной и спокойной уверенностью в близком конце строки:
Пора снимать янтарь
Пора менять словарь,
Пора гасить фонарь
Наддверный…
С началом бомбежек Москвы Цветаеву с сыном отправляют в эвакуацию в Татарию.
Накануне отъезда Мур записывает в дневнике:
«...Я не ожидал от матери такого маразма. Она говорит, чтобы я "не обольщался школой...". У нее – панические настроения: "лучше умереть с голоду, чем под развалинами". Она говорит, что будем работать в колхозе. Идиотство! Какого чорта работать в колхозе – неужели она думает достать себе пропитание этим? ...Утром я ей совершенно ясно и определенно и точно сказал, что в Татарию не поеду. Она ответила, что меня не спросит...»
Такая обстановка была в семье накануне отъезда.
8 августа 1941 года на пароходе «Александр Пирогов» Марина Цветаева с сыном отплывают в Елабугу. Провожающих двое – Борис Пастернак и Виктор Боков. У Цветаевой плохо запирался чемодан, и она накануне говорила об этом Пастернаку, и он, не забыв, принес с собой бечевку. Чемодан перевязали. А бечевка эта ей потом пригодилась, в Елабуге.
Боков записал разговор на пристани:
– Вы поэт?
– Собираюсь быть поэтом. И тут впервые на близком расстоянии я увидел глаза Марины. Невероятное страдание отражалось в них.
– Знаете, Марина Ивановна, – заговорил я с ней, – я на Вас гадал.
– Как же Вы гадали?
– По книге эмблем и символов Петра Великого.
– Вы знаете эту книгу? – с удивлением спросила она.
– Очень хорошо знаю! Я по ней на писателей загадываю.
– И что мне вышло? – в упор спросила Марина. Как было ответить, если по гадательной древней книге вышел рисунок гроба и надпись: «Не ко времени и не ко двору»!
– Все поняла! – сказала Марина. - Я другого и не жду!..
В Елабуге она сняла маленькую комнату, за занавеской, в доме Бородельщиковых. Понравилось ей, что хозяйку звали, так же, как ее сестру – Анастасия Ивановна. В этом доме она прожила десять последних дней своей жизни.
В августе Цветаева дважды побывала в Чистополе. Встреча с ней, буквально накануне ее самоубийства, гениально описана в очерке Лидии Корнеевны Чуковской "Предсмертие".
Но не менее, может быть даже более бесценны бесхитростные свидетельства о последних земных днях Цветаевой ее квартирной хозяйки – простой русской женщины.
«Я-то расстроилась, – рассказывает Анастасия Ивановна.
– Она мне сперва не понравилась: высокая, сутулая, худющая, седая – прямо ведьма какая-то. Баба-яга. Несимпатичная... Вместе курили. Тогда что было курить? Самосад. В газетку, если достанешь. Я ей папироски крутила. Марина-то Ивановна сама не умела – и сидим дымим вместе».
– Делать она ничего не умела, – говорит Анастасия Ивановна. Я же видела, мы же вместе жили. Нагрею я ей воды, она голову вымоет. Ну, сказала бы мне: "Анастасия Ивановна, подотрите», я бы и подтерла. А то сама тряпкой по полу кое-как размажет – и все. И не готовила никогда. Продукты-то были, а не готовила. У меня хоть керосину нет, но таганок и дрова были и сковородки, посуда – все было. Могла бы сготовить...
– А где же они ели?
– Они в столовую ходили. А в столовой тогда одну бурду давали... А то попросит меня продать ей рыбы – Михаил Иванович заядлый рыболов, рыба всегда была. Купит и просит: "Уж вы мне ее почистьте". Ну, почищу, а она: "Уж вы мне ее пожарьте". И пожарю, не трудно. Когда она умерла, целая большая сковородка жареной рыбы так в сенях и осталась.
Хозяева часто слышали, как мать с сыном ссорились, громко переговариваясь на незнакомом языке (французском). Мур не хотел жить в Елабуге. Корил ее тем, что она против его воли вывезла его из Москвы. У него там был свой круг, друзья и подруги. А в Елабуге не было ничего, кроме спиртового завода. Не было даже школы. Он требовал, чтобы она прописалась в Чистополе, где жили семьи эвакуированных московских писателей. Там ей почти выхлопотали место посудомойки в писательской столовой. В одну из таких ссор прозвучали эти страшные слова Мура: "Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!" Сына она любила рабски. Поэтому вынесли ее. "Пока я нужна". Мур был последним, кто хоть как-то привязывал ее к жизни. Ощутив свою ненужность, она освободила его от себя. Не умея спасти его, верила, что сироте помогут скорее, чем сыну Эфрона и Цветаевой. За две недели до того, как она сунула голову в петлю, ее муж Сергей Эфрон был расстрелян в Москве по приговору Военной Коллегии Верховного Суда СССР.
В тот день, 31 августа, Анастасия Ивановна, пришла домой первая, но вынимать жиличку из петли не стала, а вызвала милицию и скорую помощь. На петлю пошла бечевка, та самая... За сам факт самоубийства Анастасия Ивановна квартирантку не осуждала – ей просто казалось, что Цветаева сделала это слишком рано, без крайности.
– Вещей у них было много. Одних продуктов большой мешок: в разных кулечках и рис, и манная, и другие крупы. Сахару с полпуда. Могла бы она еще продержаться. Да вот такой момент у нее, видно, настал... Ну, все равно, могла бы она еще продержаться, – сокрушалась хозяйка. – Успела бы, когда бы все съели...
Запись из дневника Мура за 5 сентября, 1941-года:
"За эти 5 дней произошли события, потрясшие и перевернувшие всю мою жизнь. 31-го августа мать покончила с собой – повесилась. Узнал я это, приходя с работы на аэродроме, куда меня мобилизовали. Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося ее «освободить». И кончила с собой. Оставила 3 письма: мне, Асееву и эвакуированным.
Содержание письма ко мне:
«Мурлыга! Прости меня. Но дальше было бы хуже. Я тяжело-больна, это – уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».
Письмо к Асееву:
«Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сестры Синяковы! Умоляю вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него больше ничего не могу и только его гублю. У меня в сумке 450 р. и если постараться распродать все мои вещи. В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам. Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает. А меня – простите. Не вынесла. МЦ. Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедете – увезите с собой. Не бросайте!»
Письмо к эвакуированным:
«Дорогие товарищи! Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто сможет, отвезти его в Чистополь к Н.Н. Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему с багажом – сложить и довезти. В Чистополе надеюсь на распродажу моих вещей. Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мной он пропадет. Адр. Асеева на конверте. Не похороните живой! Хорошенько проверьте"»
На похороны, по словам хозяев, никто не пошел. Мура тоже не было, хотя в этот день он еще был в Елабуге. Кладбищенские книги в то время не велись, поэтому могила Цветаевой неизвестна.
Памятник Марине Цветаевой, который стоит сразу у входа, всего лишь указатель, что она покоится где-то в этом месте кладбища. Анастасия Ивановна Цветаева, приехав в Елабугу в 1960 году, пометила то место, где были захоронения 41-года, крестом с надписью: «В этой стороне кладбища похоронена Марина Цветаева».
Может быть, в том, что настоящей могилы ее не существует, есть некий знак судьбы, приведший к исполнению ее истиной воли. Ибо задолго до смерти, придумывая себе эпитафию, она завещала в очерке "Хлыстовки":
"Я бы хотела лежать на тарусском хлыстовском кладбище, под кустом бузины, в одной из тех могил с серебряным голубем, где растет самая красная и крупная в наших местах земляника. Но если это несбыточно, если не только мне там не лежать, но и кладбища того уж нет, я бы хотела, чтобы на одном из тех холмов, которыми Кирилловны шли к нам в Песочное, а мы к ним в Тарусу, поставили, с тарусской каменоломни, камень: Здесь хотела бы лежать МАРИНА ЦВЕТАЕВА"
В 1988 году на высоком берегу Оки, в том месте, где во времена цветаевского детства было хлыстовское кладбище, установлен камень из тарусского доломита с надписью «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева». Так, спустя более 50 лет, исполнилось ее воля.
P.S. Последнее написанное ею по возращении в Россию стихотворение посвящено Арсению Тарковскому, которым она увлеклась тогда без малейших шансов на взаимность со всем пылом своей ненасытимой на новые любови души. Наверное не только я каждый год 31 августа перечитываю эти кровоточащие письмена, которым выпало стать последними поэтическими строками, выведенными на земле ее рукой...
"Я стол накрыл на шестерых..."
Все повторяю первый стих
И все переправляю слово:
– "Я стол накрыл на шестерых"...
Ты одного забыл – седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах – дождевые струи...
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую...
Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально – им, печален – сам,
Непозванная – всех печальней.
Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
– Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?
Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий –
Ты сам – с женой, отец и мать)
Есть семеро – раз я на свете!
Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых –
Быть призраком хочу – с твоими,
(Своими)... Робкая как вор,
О – ни души не задевая! –
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.
Раз! – опрокинула стакан!
И все, что жаждало пролиться, –
Вся соль из глаз, вся кровь из ран –
Со скатерти – на половицы.
И – гроба нет! Разлуки – нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть - на свадебный обед,
Я – жизнь, пришедшая на ужин.
...Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг – и все же укоряю:
– Ты, стол накрывший на шесть – душ,
Меня не посадивший – с краю.
6 марта 1941
Эпиграф был выбран ею по первой строчке стихотворения Тарковского:
Стол накрыт на шестерых,
Розы да хрусталь,
А среди гостей моих
Горе да печаль.
И со мною мой отец,
И со мною брат,
Час проходит. Наконец
У дверей стучат.
Как двенадцать лет назад
Холодна рука
И немодные шумят
Синие шелка.
И вино звенит из тьмы,
И поет стекло:
"Как тебя любили мы,
Сколько лет прошло!"
Улыбнется мне отец,
Брат нальет вина,
Даст мне руку без колец,
Скажет мне она:
– Каблучки мои в пыли,
Выцвела коса,
И поют из-под земли
Наши голоса.
Какая пропасть разделяет талант и гений. Кто мог знать, что изящная безделица Тарковского переживет свой век только оттого, что ей случилось быть запевом последней бессмертной песни Марины Цветаевой.
Сан-Франциско