Бурцалэ
Фрагмент из повести «Вид из окна»
Начало этой истории относится ещё к двадцатым годам прошлого столетия.
Теперь, покуривая у волшебного для меня окна с видом на огромный наш двор, я и пытаюсь найти разгадку, уповая на мистические свойства этого места в нашей немецкой квартире. (Может, именно потому, боясь невосполнимой утраты, я не соглашаюсь с женой, что хорошо бы, учитывая наш возраст, подумать о квартире этажом пониже. Разве какое-нибудь другое окно способно заменить моё нынешнее, из которого, вопреки физическим законам, вдруг открываются такие дали, что иногда просто дух захватывает?).
Если бы это был выдуманный мной сюжет, многое зависело бы от моего предпочтения и даже от простой литературной целесообразности, когда всё случившееся выгоднее объяснить так-то и так. А ещё бы лучше, никак впрямую не объясняя, незаметно подвести читателя к желаемому тебе выводу. Но тут как раз и не хочется быть всезнающим автором: слишком это для меня личное дело, чтобы остановиться на единственно, как кажется, верном толковании, отмахнувшись от всех иных, имеющих такие же права на существование.
Итак, точно известно, что в 1927 году трое подростков четырнадцати-пятнадцати лет поступили учиться в Чечельницкую химпрофшколу, что соответствовало тогда техникуму и давало среднее специальное образование. Эта химпрофшкола наверняка считалась престижным учебным заведением хотя бы уж потому, что в местечке Чечельник Винницкой области Украины с населением в несколько тысяч человек вряд ли были ещё какие-нибудь образовательные учреждения такого же уровня.
Сохранилась „Персональная книжка“ одного из учащихся этой химпрофшколы. Дешевая коленкоровая обложка бордово-кирпичного цвета, пожелтевшие от времени страницы, заполненные на украинском языке, с отметкой: „Все лабораторные работы по общей химии и качественному анализу выполнил“, и с записью о том, что имя-рек переводится на третий курс. Дальше идут пустые страницы, из чего понятно, что имя-рек либо не доучился, либо даже не приступал к учёбе на третьем курсе. Любопытны в этом удостоверении „Правила внутреннего распорядка школы“, изложенные на последних двух страницах. Их составители, очевидно, понимали, с каким контингентом 20-х годов имеют дело. Вот некоторые пункты из этих „Правил…“, в переводе с украинского: „Не плюй на пол“, „Перед входом в класс сними верхнюю одежду и шапку, как того требует дисциплина и гигиена труда“, „Перед едой помой руки“, „После еды, если нечем заняться, почитай книжку“, „В общежитии ложись спать и вставай не позднее установленного в школе времени“, „Встав после сна, застели постель, умойся и почисти зубы“, „Держи в чистоте голову и не носи длинной прически“…
Так и тянет задаться вопросом: а насколько сами-то учителя отличались от своих учеников? Правда, и так могло быть, что математике, химии и физике учили одни – остатки старой интеллигенции, которую не до конца повывели к этому времени, – а правила поведения составляли совсем другие люди, начальники этих учителей, ещё не воспитавшиеся настолько, чтобы самим, без напоминаний и инструкций, мыть перед едой руки и не плевать на пол.
Года через два пути друзей разошлись: один из них, Изя, уехал в Москву, другой, Давид – в Одессу, а третий – Борис, или „Бурцалэ“, как ласково прозвали его друзья – в городок, где жили его родители и где в 19 лет он женился. Таким образом, никто из этой сдружившейся троицы химпрофшколу так и не закончил.
Теперь уже известна дальнейшая судьба каждого. Первые двое – Изя и Давид – стали выдающимися математиками, а третий, Борис, рано женившись, должен был думать о том, как прокормить семью. Ни о какой дальнейшей учебе уже не могло быть речи, если же он все-таки и достиг определенной известности в своей области – в любом из городов, где ему пришлось работать главным бухгалтером, он считался лучшим специалистом, – то, разумеется, это не шло ни в какое сравнение с научными успехами его друзей юности.
Соберись я когда-нибудь написать рассказ о возможной их встрече спустя, допустим, те же полвека, то есть наподобие недавней встречи наших одноклассников, я, вооруженный личным опытом, легко мог бы представить себе… Но стоп! Стоп-стоп! Между моими одноклассниками нет такой неисоизмеримости, такого разрыва в достигнутом, в жизненном успехе, в положении… А значит, не могло ли так получиться при встрече тех троих из химпрофшколы, как это выглядит, когда показывают по телевидению одноклассников, среди которых восседает президент России? Возможно, он и не прочь был бы смешаться с бывшими одноклассниками, на какое-то время почувствовать себя одним из них, однако они сами-то ни на минуту не могут забыть, кто он. И ведут себя с ним не как одноклассники, а соответственно его рангу: опасаясь невольно выказать панибратство, натужно подхихикивая президентским шуткам и явно робея, а то даже заискивая…
Потому вдруг и припомнилось из литературы:
“- Ну, как живёшь, друг? (…)
- Ну, а ты как? Небось, уже статский? А?
- Нет, милый мой, поднимай повыше… Я уже до тайного дослужился… Две звезды имею… (…)
- Я, ваше превосходительство… Очень приятно-с! Друг, можно сказать, детства и вдруг вышли в такие вельможи-с!
- Ну, полно!… Для чего этот тон? Мы с тобой друзья детства – и к чему тут это чинопочитание!
- Помилуйте… Что вы-с… Милостивое внимание вашего превосходительства…“
Что-то подобное, хотя, разумеется, не столь гротескное, могло бы ведь случиться и во время встречи друзей-однокашников из химпрофшколы… Или нет?
Как бы я ни старался отстраненно взглянуть на воображенную мной ситуацию, это вряд ли бы удалось, потому что мне слишком близок один из этих трёх друзей и я хорошо знаю о том чувстве собственного достоинства, с каким он держался при любых обстоятельствах. Я просто был бы не в состоянии допустить малейшего его сходства с тем чеховским персонажем, который „вдруг побледнел, окаменел… съёжился, сгорбился, сузился“ перед „его превосходительством“. А кроме того, на двух других однокашников, о которых мне известны лишь официальные данные, я не хотел бы возводить напраслину, уподобив кого-то из них чеховскому „вельможе“, ведь речь, повторюсь, не о выдуманных литературных героях, а о действительно живших людях. (Возможно, один из них, несмотря на очень преклонный возраст, всё ещё жив?).
Раздумывая о судьбе этой троицы, я обратился к различным источникам, чтобы составить хоть какое-то представление о каждом.
Тот подросток Изя из Чечельницкой химпрофшколы значился теперь Израилем Моисеевичем Гельфандом и присутствовал во всех доступных мне энциклопедиях: „Большой Советской“, сегодняшней „Российской“, „Еврейской“, изданной на русском языке в Иерусалиме, и даже в энциклопедическом справочнике „Великая Россия. Имена“, которая „охватывает биографическую историю России от Александра Невского и Дмитрия Донского до наших дней“. Вот, значит, среди этих имён числится и Гельфанд Израиль Моисеевич. А слово „даже“, мною употребленное в отношении энциклопедического справочника „Великая Россия“, возникло из-за того, что этот шикарный, в кожаном переплёте, том издан довольно странной организацией – Академией проблем безопасности, обороны и правопорядка. Но и эта контора, возглавляемая генералами-чекистами (хоть они и в отставке по возрасту), отдала дань признания Израилю Моисеевичу Гельфанду, вряд ли родственной им душе.
Его имя занимает в Интернете десятки страниц – и всё со словами в превосходной степени: „гигант советской науки“, „гений российской науки“, „великий математик“, „один из самых выдающихся математиков современности“, „гениальный учёный“, „он менее знаменит, чем Ландау, но они вполне сравнимы и по вкладу в науку, и по вкладу в атомный проект СССР в начале 1950-х годов“. Он кавалер трёх орденов Ленина, двух орденов Трудового Красного Знамени, орденов Дружбы народов и Знака Почета. Дважды лауреат Госпремии, лауреат Ленинской премии, а сравнительно недавно, в 1997 году – это в 84 года! – был удостоен Государственной премии России. Он автор более 800 научных статей и 30 монографий, член всех ведущих Академий наук мира, лауреат престижных международных премий. Человек, не имеющий не то что высшего, но и законченного среднего образования, самоучка, он в 19 лет был принят в аспирантуру, в 22 года защитил кандидатскую диссертацию по математике, в 27 – докторскую, стал профессором МГУ, в 40 лет – членом-корреспондентом Академии наук…
Он уже был почетным доктором Оксфордского, Сорбонского, Гарвадского, Пристонского университетов, академиком девяти крупнейших академий мира – Америки, Швеции, Франции, членом Лондонского королевского общества, Японской Академии наук, где его предшественником значился из соотечественников лишь Петр 1, Ирландской академии, вслед за Д.И.Менделеевым…Правда, он не сподобился такой же чести у себя на родине. В течение тридцати лет его проваливали на выборах в действительные члены Академии наук СССР, которым он стал лишь в 71 год. Что ж, при таких безобразно вызывающих имени-отчестве-фамилии это понятно… Его не выпускали на международные математические конгрессы – даже на те, которые проводились в его честь каждые десять лет, начиная с 50-летнего юбилея. То ли слишком велика была секретность его работ по математическому обсчёту атомных и водородных взрывов, хотя минуло с тех пор уже много лет, да и трудно предположить, что подобными же математическими знаниями не обладали зарубежные учёные-ядерщики, то ли проявлялась „отеческая забота партии и правительства“ о здоровье выдающегося советского ученого, которое вдруг бы резко пошатнулось не только во время перелётов в другие страны, но и при возможном неформальном, без присмотра, общении с иностранными коллегами, а они, как доподлинно было известно, все сплошь работали на ЦРУ и на другие шпионские организации.
В Америку он с семьёй уехал, кажется, в 1990 году. Во всяком случае, уже через год он стал профессором Ратгерского университета в Нью-Джерси. А была ведь профессорская должность в МГУ, звание – наконец-то! – уже действительного члена Академии наук СССР, были лауреатские премии, высшие ордена государства, прекрасная квартира в центре Москвы… Словом, как в том анекдоте, когда работник ОВИР“а задаёт вопрос отъезжающему за границу: „Чего же тебе здесь не хватало, жидовская морда?!“
Поражают научное долголетие Израиля Моисеевича Гельфанда и необозримость его интересов, связанных не только с „чистой“ математикой, но и с её применением в биологии, нейрофизиологии, онкологии, в математическом прогнозировании при инфарктах миокарда… Возникает даже подозрение, что, может быть, это как-то связано еще и с его вегетарианством – до того строгим (эти люди веганами называются), что Израиль Моисеевич исключил из своего рациона не только мясо, но и рыбу, молоко и яйца, так как это связано не только с убийством, но и с эксплуатацией животных.
Вон сколько всего можно вычитать, покопавшись в Интернете. Всплывают иной раз даже какие-то черточки характера и некоторые подробности личной жизни. Так, из воспоминаний одного из учеников Гельфанда следует, что, при всём его уважении к правам животных, Израиль Моисеевич мог быть достаточно резким в общении с людьми, когда это касалось науки. Как рассказывают, однажды на руководимом им семинаре докладчику был задан какой-то не слишком умный вопрос, на что Израиль Моисеевич немедленно отреагировал: „Не отвечайте! Наш семинар рассчитан на грамотных людей“. Так что, похоже, не во всём он вегетарианец… Да и чувства юмора ему, очевидно, не занимать. На вопрос, почему с 1994 года он перестал есть животных, Израиль Моисеевич ответил с улыбкой: „Мало ли что молодому человеку придёт в голову“. Ему было тогда уже больше восьмидесяти.
А из личной жизни можно почерпнуть в Интернете, что жена Израиля Моисеевича, Татьяна, тоже математик, преподаёт в том же Ратгерском университете, она моложе своего мужа почти на сорок лет, у них взрослая дочь, психолог, а от первого брака у Гельфанда два сына, оба доктора наук, один – тоже, как и отец, математик, ответственный издатель Американского математического общества, а второй – профессор биологии Чикагского университета. Тот положительный случай, когда яблоко от яблони недалеко падает…
Сейчас Израилю Моисеевичу Гельфанду должно быть 96 лет. Во всех источниках указывается только дата рождения, но ведь даже последняя энциклопедия издана несколько лет назад… Так что же: ему теперь 96 лет? Или должно было бы быть?
Это предстояло как-то узнать. И, если вдруг жив – раздобыть номер его телефона.
Второй из троицы друзей и однокашников по Чечельницкой химпрофшколе стал тоже известным математиком, хотя, конечно, „известный“ – это не „великий“ и не „гениальный“, но всё-таки и он, Давид Мильман, был профессором и заведующим кафедрой одного из Одесских институтов. Персонального места ни в каких доступных мне энциклопедиях ему не отведено, но все же он упомянут в разделе „Математика“ Еврейской энциклопедии, где говорится о его выдающихся работах в области функционального анализа и о том, что „в израильских университетах и других научных центрах достойное место заняли ученые-математики, приехавшие из СССР“, в том числе и сын Давида Мильмана, тоже профессор математики, Виталий Мильман. Госпремиями Давид Мильман не отмечен, об орденах ничего не сказано, но всё равно: пройти путь от учащегося химпрофшколы заштатного местечка Чечельник, о котором даже не упоминается в современном путеводителе „Вся Украина“, до высот математической науки – это тоже многого стоит. (К слову, побывавшие в сегодняшнем Чечельнике пишут об умирающем райцентре, где нет ни одного работающего промышленного предприятия, люди уезжают на заработки в другие края, а незадачливых туристов, которые вдруг забредут в Чечельник, ожидают полуразрушенное здание бывшей синагоги и старое еврейское кладбище, где летом пасутся коровы).
Некоторые данные о Давиде Мильмане, не в пример более скромные, чем о Гельфанде, тоже можно найти в Интернете. В 21 год окончил Одесский университет, в 26 защитил кандидатскую диссертацию, стал доцентом. Из воспоминаний его ученика: „Худощавый, голубоглазый, светловолосый, он удивительно напоминал Иисуса“. Ну, это ничего не значит… Можно ведь любить Иисуса – и не терпеть его соплеменников… Во всяком случае, благодаря стараниям всемогущего академика Виноградова, простившего, видимо, лишь Иисусу Христу его происхождение, Высшая аттестационная комиссия не утвердила докторскую диссертацию Давида Мильмана. Вскоре, борясь с „безродными космополитами“, Мильмана вообще уволили. Однако его имя в математических кругах было широко известно, и нашелся порядочный человек, ректор Института связи, который рискнул пригласить чуть ли не „врага народа“ заведовать кафедрой математики. Один из выпускников этого института вспоминает „негромкий голос, внимательность к людям, доброжелательность на экзаменах“ Давида Мильмана и его заботливое напутствие студентам во время зимней сессии: „На улице холодно. Закутайте, пожалуйста, горло шарфом и застегните пальто“. И далее: „Признаюсь, подобное мне приходилось слышать только от самых близких“.
Последующее начальство едва дождалось его 60-летия, чтобы отправить на пенсию в 1973 году. Таким образом, в своем отечестве Давид Мильман был не нужен, как и многие другие талантливые ученые того времени. (Не хочется здесь прибегать к не раз высказываемой мысли о судьбах страны, которая не ценит своих ученых… Но всё же некоторые цифры об „утечке мозгов“ привести стоит: за двадцать лет, с 1973 по 1993 годы, количество советских и российских докторов наук по математике, эмигрировавших в один только Израиль, превысило тысячу человек; сегодня в университетах и других научных центрах Израиля от 20 до 25 процентов математиков-профессоров – это выходцы из советской школы, и на Международных математических конгрессах они представляют 40 процентов всех докладов).
В июле 1973 года семья Давида Мильмана эмигрировала в Израиль, а уже с первого августа того же года этот советский пенсионер, уволенный за ненадобностью, был приглашён на должность профессора Тель-Авивского университета. На протяжении многих лет он еще читал и курс лекций в самых престижных университетах Европы и Америки.
Давид Мильман умер в 1984 году. На одном из зданий Тель-Авивского университета в его честь установлена памятная доска.
Насколько я знал, кое-что о нём мог рассказать мой близкий родственник, живущий ныне в Дортмунде.
Итак, одному из однокашников по Чечельницкой химпрофшколе уже 96 лет, если он вообще жив, второй умер в 1984 году, а третий их друг, Борис – тремя годами раньше, в Украине. Как раз о его жизни мне известно не понаслышке.
Напомним, что, рано женившись, он вынужден был уйти с последнего курса химпрофшколы, освоил профессию бухгалтера, и в 22 года стал уже главным бухгалтером, так всю жизнь и проработав в этом качестве. Жена была домохозяйкой, растила трёх сыновей, и, чтобы прокормить семью, Борис вечно работал еще и „по-совместительству“, а, уходя в отпуск, заранее договаривался, чтобы директор срочно отозвал его. Так, получив вперёд отпускные деньги, удавалось и очередную месячную зарплату не терять. Он был из тех финансовых работников-практиков высочайшего класса, которым дорожило начальство.
И тем не менее мысли о дальнейшей учебе никогда не покидали его. Заветной мечтой было высшее образование – правда, исполнение этой мечты всё отодвигалось и отодвигалось до той поры, когда дети станут взрослыми, начнут самостоятельную жизнь, и ему тогда уже не придется думать ни о каких побочных заработках.
Это время наступило и, к удивлению жены, Борис пошел учиться в вечернюю школу рабочей молодежи, чтобы через два года получить так называемый аттестат зрелости, без чего нельзя было и думать о высшем образовании. Наверное он, пятидесятилетний, очень неуютно чувствовал себя среди тех учеников, кто годился ему в сыновья, но уже вскоре он стал отличником, поражая даже учителей незаурядными математическими способностями. Он не довольствовался школьными учебниками, на столе у него появились толстенные тома по физике, химии, математике, да и к домашним сочинениям по русской и украинской литературе он слишком серьёзно и подолгу готовился. Как и в своей профессии, он хотел в учёбе тоже быть первым, но для этого ему катастрофически не хватало времени…
Он вдруг бросил школу – теперь уже не только к удивлению жены, но и сильно озадачив учителей.
Через несколько лет, благодаря ходатайству одного из министров Украины („Прошу в порядке исключения… учитывая большой практический опыт и глубокие знания в области бухгалтерского учета …“), он был зачислен на первый курс заочного отделения харьковского финансово-экономического института. Ах, до чего же красиво выглядели его контрольные работы: аккуратный четкий почерк без единой помарки, разноцветные подчеркивания наиболее важных мест текста, многочисленные графики и таблицы, наверняка не обязательные для получения зачёта…
Когда на короткую побывку съезжались из разных городов взрослые сыновья, мать просила образумить их отца: „Зачем ему эта учёба на старости лет?! Он и без всякого высшего образования разбирается в бухгалтерии лучше, чем те, кто позаканчивал институты!“
А и в самом деле: зачем ему это было нужно? Но так, впрямую, сыновья не решались спросить, а когда кто-нибудь из них осторожно и щадяще заводил всё же разговор о том, что ни высшее образование, ни учёные степени и звания ещё не являются мерилом удавшейся жизни, отец охотно это выслушивал, ещё и добавлял с улыбкой, указывая жене на их сыновей: „Вот мои высшие образования!“ Чтобы совсем уж убедить отца, что он несомненно состоялся, сыновья говорили о том, что дай Бог и каждому из них такой же любви и преданности жен и детей, безграничного авторитета среди сослуживцев, высокого профессионализма… Всё это говорилось не для успокоения отца, а совершенно искренне, убеждённо, без каких-либо натяжек, да и собственные высшие образования сыновья прежде всего ему, а не себе, ставили в заслугу – ведь именно он чуть ли не с детства нацеливал их на обязательность такого образования. Своя ли судьба не давала ему покоя? Действительно ли он не переставал оглядываться на упущенные им возможности в те давние времена, когда трём неразлучным друзьям, однокашникам по химпрофшколе – ему, Изе Гельфанду и Давиду Мильману – учителя прочили большое научное будущее? Или руководило им понимание, сохранившееся в генах от предков, что высшее образование – это для людей его национальности хоть какой-то способ противостоять всяческим напастям нашего мира?
На заочном отделении финансово-экономического института он проучился около года, за все письменные работы получая только отличные оценки, ещё и с разными похвальными отзывами преподавателей по поводу его глубоких знаний. Однако чтобы так учиться и не иметь задолженностей, требовалось слишком много сил, а их уже не было: сказывались перегрузки на работе, частые приступы стенокардии, а затем последовал обширный инфаркт миокарда, затяжной выход после него, быстрая утомляемость… По настоянию жены и сыновей пришлось отказаться от высшего образования. Не сбылась мечта. Может быть, мечта всей его жизни.
В нашем родительском доме я, конечно, слышал о Гельфанде и Мильмане, потому что третьим из друзей-однокашников был мой отец Борис, или, как друзья ласково называли его когда-то – „Бурцалэ“. Отец рассказывал об их успехах на научном поприще. Я и о том знал, что Мильман приходится отцу ещё и двоюродным братом, а не только другом юности, они иногда виделись в Одессе, когда отец бывал там в командировках, а вот с Гельфандом он ни разу не встречался с тех самых пор, когда они учились в химпрофшколе. Не случалось у отца командировок в Москву: ежеквартальные, полугодовые и годовые бухгалтерские отчеты он сдавал в Киеве.
Но даже и понимая, как материально трудно жилось все годы моим родителям, все же не верилось, что за свою жизнь они так и не выбрались когда-нибудь в Москву. А если отец хотя бы однажды побывал там, неужели же не нашлось у него времени и возможности увидеться с другом юности?
Отца уже давно нет, и поэтому теперь – пусть хотя бы вдогонку – особенно хочется постигнуть любой из совершенных или не совершенных им поступков, проследить за каждым шагом в его жизни, на что, увы, раньше, когда был молод, не хватало внимания, времени, или казалось, что ещё успеется.
Вот и в телефонном разговоре с родным папиным братом, живущим ныне в Дортмунде последним из старшего поколения нашего рода, я однажды спросил:
- Как ты думаешь, Гельфанд ещё жив?
- Не знаю. Но в Российской энциклопедическом словаре 2003-го года издания… У тебя он есть?.. Нет? Ну так вот, там указан только год рождения. Следовательно, был тогда ещё жив. Но с тех пор прошло уже шесть лет, и он вполне имел право умереть. До 96-ти лет мало кто доживает. Давид Мильман умер, например, в 71 год, твой отец и до этого возраста не дожил. А кстати, ты в курсе, что Давид приезжал к нам прощаться перед своим отъездом в Израиль? И знаешь, что он мне сказал о твоём отце? Что „Бурцалэ“, когда они учились в химпрофшколе, был в математике самым талантливым из них троих.
- Так и сказал?
- Именно так и сказал.
- Да, разные судьбы… – пробормотал я в телефонную трубку.
- Разные, – согласился папин брат. – В жизни вообще очень много несправедливости. – Он помолчал. – Но, знаешь, тут ещё как посмотреть… Твой отец любил свою семью, вы его любили, он увлеченно работал, его все вокруг уважали... Мне кажется, невозможно точно определить, кому повезло больше, кому меньше… Ты давно перечитывал Екклезиаста? В конце концов, как ты, наверно, догадываешься, участь у всех одна…
- Но это лишь „в конце концов“, – возразил я. – Однако перед этим проживается целая жизнь, и ведь папа должен был отдавать себе отчет в том, насколько он талантлив в математике, не уступая даже… Если, конечно, Давид Мильман говорил искренне…
- По-моему, Давид всегда отличался искренностью. Да и зачем было льстить? Он ведь не твоему отцу это высказал, а мне. Но Боре, конечно, было обидно…
- Он тебе говорил об этом?
- Не то чтобы напрямую…
И мой дядя рассказал историю, о которой ни я, ни мои братья не знали. Всё-таки папа с мамой выбрались однажды в Москву на какой-то юбилей маминого брата. Найти через городскую справочную номер домашнего телефона И.М.Гельфанда, видимо, не составило большого труда. Несмотря на прошедшие десятилетия, тот сразу же вспомнил папу, стоило лишь назвать свои имя и фамилию, и закричал: „Это ты, Бурцалэ?!“ Они сговорились в ближайшие же дни встретиться у Гельфанда дома, предварительно созвонившись. Однако папа так и не перезвонил ему, а Израилю Моисеевичу, он, возможно, не оставил номера квартирного телефона маминого брата. Или всё-таки оставил?
В ближайшие дни встретиться… Не так, чтобы немедленно… И – предварительно созвонившись…
Но это же естественно! Он ученый такого уровня, когда каждый час и каждая встреча расписаны на неделю, если не на месяц вперёд, он уже сам себе не принадлежит, а ещё лекции, которые читает в МГУ, прославленные на всю страну семинары, которыми он руководит, присутствие на защитах диссертаций, письменные его отзывы на чьи-то работы, какая-нибудь собственная статья, которую надо срочно заканчивать…
Ну, разве не понятно? Но ведь нетрудно рассуждать объективно, когда не тебе сказано: давай-ка созвонимся и встретимся в ближайшие дни. Не прямо сейчас, не тотчас же, наплевав на все свои важные дела ради встречи с тем, кого ты и через полвека помнил как „Бурцалэ“…
При том, что совсем уже не восстановимы и гораздо более важные случаи из жизни родителей, именно та невстреча отца с другом юности поразила меня своей необъяснимостью. Понимаешь заранее, что тут всё можно лишь предполагать, не надеясь на соответствие того, что было на самом деле, с тем, что кажется наиболее вероятным, а всё равно пытаешься доискаться истинной причины…
Беспристрастности явно мешает близость моему сердцу одного человека и в общем-то нейтральное отношение к другому, хотя честно хочется как бы поставить себя и на его место.
Домысливать приходится уже с самого начала. И всё же с пронзительной ясностью, словно это лично со мной происходило, я представил себе, как отец всё не решается позвонить Гельфанду, малодушно откладывая это со дня на день. Впрочем, „малодушно“ – это, скорее, ко мне относится: отец, насколько я знаю, бывал очень решителен в своих поступках. Но, тем не менее, могло так быть, что затруднение вызывало даже то, какими словами попросить Гельфанда к телефону, если трубку поднимет кто-нибудь из его домашних. Назвать по имени-отчеству или просто Изей, чтоб на другом конце провода сразу же поняли, что звонит кто-то из близких Гельфанду людей, и тогда, при всей занятости известного ученого, его все же позовут к телефону, а не попросят перезвонить попозже. А если к телефону подойдет домработница? Наверняка же есть в таком доме прислуга? Но она-то его знает исключительно как Израиля Моисеевича, и может не сразу сообразить… Нет, всё равно нужно сказать: „Попросите Изю к телефону…“, и тогда она не станет преданно оберегать покой или занятость её титулованного хозяина.
(Конечно, всё это могло предварительно обдумываться отцом, но зачем же сейчас застревать на этом?)
Вот Израиль Моисеевич уже у телефона, и отец, пряча вполне понятное волнение – припомнит ли его Гельфанд? – произнёс: „Здравствуй, Изя… Это Борис. Борис Циприс“. Последовала, наверно, пауза, вполне понятная, но для отца очень томительная пауза, а потом, буквально через секунду-другую, поначалу недоверчивое проборматывание вполголоса: „Неужели… Неужели… Борька?“, а услышав подтверждение своей догадки, радостный возглас: „Бурцалэ! Ты откуда звонишь? Ты где?“ И, не вполне дослушав: „Вот что, хватай такси и немедленно приезжай!“
Увы, уже известно, что последней фразы не было, а возникла ещё одна, более важная для отца пауза. Это, конечно, тоже предположение, но как-то само напрашивается, что Израиль Моисеевич мог замешкаться лишь потому, что, держа трубку возле уха, он другой рукой перелистывал настольный календарь, выискивая свободное окошко в своём плотном расписании. Возможно, эта затянувшаяся пауза всё решила. Вместо ожидаемого моим отцом возгласа „Бурцалэ, немедленно приезжай!“, и даже не просто возгласа, а чтобы это еще было произнесено не терпящим возражения тоном, Израиль Моисеевич, допустим, спросил: „Ты сколько ещё пробудешь в Москве?“
И это могло задеть отца? Настолько задеть? Мол, как же так: ну, пусть не сейчас же увидеться, ты занят какими-то неотложными делами, но неужели через столько десятилетий нельзя для друга юности освободить сегодняшний вечер?!
Ну, а если вообще не столь радостным, не восторженным, как ожидалось отцом, было само восклицание: „Это ты, Бурцалэ?“ Может, у Гельфанда такая же сдержанная манера, как у моего дортмундского дяди: случается, не видимся с ним годами, а он встречает меня так невозмутимо, словно бы мы накануне расстались. А когда звонишь ему, голос у него в телефонной трубке такой бесстрастно-суховатый, что даже представляешься на всякий случай:
„Это я, твой племянник“.
„Я знаю“, – всё так же сдержанно говорит он. А ведь безусловно рад звонку.
А могло и так ожидаться моим отцом: „Бурцалэ, ты где сейчас находишься? Я немедленно вышлю за тобой машину!“ В представлении провинциального бухгалтера должна же ведь у человека из Большой советской энциклопедии быть машина с личным шофером. Но вместо этого: „Извини, ты уже меня буквально в дверях застал, я опаздываю на сессию Академии наук. Давай попозже созвонимся, хорошо?“ Что в таком случае ответишь? „Хорошо…“ Он не поинтересовался номером твоего телефона, или просто забыл спросить, а ты не предложил ему записать этот номер, потому что „давай созвонимся“ как бы предполагало именно твой звонок. Вот в том-то и дело: ты в этот момент остро почувствовал ваше неравенство, которого не должно быть между однокашниками. А если такое и случилось, то для того, чтоб переступить это, надо бы, конечно, увидеться, глянуть друг другу в глаза, узнать прежнюю улыбку, мимику, вспомнить знакомый жест, манеру разговора… (Это как встреча через несколько десятилетий с когда-то любимой женщиной: не сразу издали узнал её, но стоило ей улыбнуться…).
Однако даже и встретившись со своим знаменитым теперь другом юности, что же расскажешь о себе? „Я – бухгалтер“? Или со смешной торопливостью, помимо своей воли, глупо уточнишь: „Главный бухгалтер“ – как будто это что-нибудь меняет в принципе. Можно сказать: „Я мечтал стать ученым, врачом, лётчиком, моряком – и моя мечта осуществилась“, но ведь не скажешь, что твоей мечтой было стать главным бухгалтером. Разве бывают, разве возможны такие мечты?
И вдруг подумалось: отец же в Москве был вместе с мамой, и, конечно, не мог на встречу с Гельфандом без неё отправиться. Муж, которого она чтила, которым гордилась – каким же, по его мнению, он мог предстать в её глазах рядом со знаменитостью-однокашником? Вот если бы он один тогда оказался в Москве – возможно, ему легче было бы решиться перезвонить другу юности?
Этим вопросом я поделился с братьями, но они оба не согласились с таким предположением. Да и моя жена – тоже. (То ли не представила меня в роли бухгалтера, тем более главного бухгалтера, то ли себя не увидела на встрече с такой мировой величиной, как академик Гельфанд, и потому не смогла вообразить, насколько в подобной ситуации разочаровалась бы в собственном муже).
- Отец тебе никогда не объяснял, почему он не перезвонил Гельфанду? – спросил я у своего дяди.
- Он отделался общими фразами: не хватило времени, что-то ещё такое…
- А сам ты как думаешь?
- Думаю, что всколыхнулась обида.
- Обида? На кого?
- На самого себя. За то, что не использовал данный ему от природы талант.
- Я не совсем понимаю: обиделся на себя, а не перезвонил тому, кто ни в чём перед ним не виноват?
- Ну, как сказать… Виноват хотя бы в том, что, пусть и невольно, а был причиной того, что вызвал в твоём отце обиду за свои упущенные возможности.
Вот и очередная версия, ничем не хуже, но и не доказательнее других.
Кое-что мог бы, возможно, прояснить Израиль Моисеевич Гельфанд, но… 96 лет – и ещё жив?
- Попробую узнать через знакомых, – пообещала Эсфирь Кагановская, добрая, отзывчивая приятельница, жившая когда-то по соседству с моими родителями, а теперь уже четверть века гражданка Америки.
Буквально на следующий день она перезвонила, сообщив, что, согласно наведённым справкам, Израиль Моисеевич, во-первых, жив, а во-вторых, запиши-ка его домашний телефон в Нью-Джерси.
Перед этим телефонным звонком я волновался, как… как, может быть, волновался когда-то в Москве отец, собираясь попросить к телефону друга юности. Правда, мне не пришлось выбирать между „Изей“ и „Израилем Моисеевичем“.
- Простите, а кто его спрашивает? – Голос был женским, интеллигентно-приятным и достаточно молодым.
Представившись, я постарался коротко изложить суть дела, и, пока рассказывал, вдруг почти уверился, что говорю с женой Гельфанда. Хотя это могла быть и их дочь, тоже Татьяна.
Нет, оказалось, всё-таки жена. Она сразу же сказала, что Израиль Моисеевич, зная номер телефона, непременно перезвонил бы моему отцу, так как очень щепетилен в этих вопросах, и добавила, что муж сейчас рядом с ней, но вы же понимаете: девяносто шесть лет, слух уже не тот, давайте, я сама попробую всё ему пересказать.
По тому, как громко она говорила с ним, сидящим рядом – и о химпрофшколе, и о Давиде Мильмане, и об их друге, которого они называли тогда „Бурцалэ“, – было ясно, что он не услышал бы меня по телефону. Что-то Израиль Моисеевич переспрашивал у жены, она повторяла сказанное, потом была долгая пауза, после чего, словно бы извиняясь за мужа, Татьяна сказала, что пока он ничего не может припомнить, но он такой, что обязательно станет теперь обдумывать услышанное.
Я записал её компьютерный адрес и через неделю, как и договорились, напомнил о себе. Ответ тут же последовал: „К сожалению, не удалось ничего узнать у И.М., поскольку он утверждает, что не помнит „Бурцалэ“ и всей истории, которую я пыталась ему напоминать несколько раз. Он кивнул, что вспомнил Мильмана, и это было всё. И.М. довольно слаб последнее время, и, наверное, даже вспоминать для него большая нагрузка. Всего наилучшего. Татьяна“.
Внимание задержалось на словах: „…и это было всё“. Как будто Татьяна подытожила не только грустные результаты моих попыток разобраться в той давней истории, но и невольно высказала что-то относящееся к её собственной жизни. Впрочем, это, последнее – тоже лишь предположение, как и всё то, что касается причин несостоявшейся встречи друзей-однокашников.
Нередко бывает, что действительно случившееся, если о нём рассказать, а тем более – поведать письменно, выглядит нарочитой, неуклюжей выдумкой. Так и сейчас может показаться, а между тем это сущая правда: в то же самое время, когда в Ратгерском университете ещё преподавал математику Израиль Моисеевич Гельфанд, в музее того же университета штата Нью-Джерси заведовала отделом русского искусства моя дочь, и там же на одном из факультетов учился её сын, мой внук Борис, названный так в честь своего прадеда, которого Израиль Моисеевич называл когда-то ласковым именем „Бурцалэ“. Вот так и замкнулся не придуманный мной круг.