Здесь будет все пережитое,
И то, чем я еще живу,
Мои стремленья и устои,
И виденное наяву…”
Борис Пастернак.
Вступление
Надо спешить. Горловина песочных часов оказалась шире, чем я предполагал, и в северном их полушарии осталось не так уж много песчинок. В детстве принято торопить время - хочется скорее стать взрослым. Я никогда не испытывал такого желания, интуитивно понимая: счастье это то, что происходит со мной именно сегодня, сейчас, видимо, очень рано почувствовав его быстротечность. Не стоит обольщаться. Я не цитировал бессмертное гетевское ”Остановись мгновение…!”, но подобную мечту смутно ощущал в себе, и повторял как магическое заклинание.
Когда в Новогоднюю ночь, засыпая не в своей привычной детской, а на диване в столовой, отделенной тонкой перегородкой от спальни, и вслушиваясь со сладким страхом в, подчас неровное и прерывистое дыхание любимого деда, я понимал, что и эта счастливая ночь не будет длиться вечно, что впереди – потери и утраты, и с детским максимализмом, желал умереть вместе со своими близкими в один день и час.
В раннем детстве я увлекался странными, и, внешне, совершенно бессмысленными арифметическими вычислениями. Я брал наугад любую книжку, вооружался старинными колченогими счетами (одну из своих четырех точеных ножек они потеряли еще до моего рождения), и, громко стуча костяшками, суммировал все числительные, попадавшиеся мне на ее страницах. К моему удивлению, итоговая цифра бывала весьма значительной. Таким образом, я, видимо, стремился понять реальную значимость и объемность, пока еще абстрактных для меня, больших чисел.
Когда я стал чуть старше, цели и формы моих расчетов изменились. Мне захотелось узнать, в каком возрасте окажусь я и мои близкие в знаковых или исторически значимых точках оси времени. Например, в 2000 году от Р.Х., (то - есть, в момент наступления нового ХХI века) или даже, в далеком 2017, когда с невиданным доселе размахом будет праздноваться столетний юбилей Октябрьской революции. Трагический, но закономерный уход из жизни любимых людей до рассматриваемых дат, не воспринимался детским сознанием. Сомнительной выглядела и возможность замены красных дней в идеологически незыблемом, советском календаре.
Более прагматическое значение представлял ответ на вопрос, в каком году я смогу уйти на пенсию. Эта тема стала весьма актуальной после знаменитого пенсионного закона, принятого по настоянию Никиты Хрущева. Конечно, тогда, из середины прошлого века, давно наступивший май 2007 года выглядел таким же непостижимо далеким, как чужая галактика, расстояние до которой исчисляется миллионами световых лет.
Моя мама, родившаяся 7 января 1920 года, надеялась встретить начало III тысячелетия. Ей виделось, что это событие станет чем-то грандиозным и эпохальным. К несчастью, ее мечте не суждено было сбыться.
Стоит отметить, что на самом деле, столь ожидаемый момент смены порядкового номера тысячелетия в христианском летоисчислении с единицы на двойку, не вызвал никаких катаклизмов ни в природе, ни в обществе. Вселенский ужас Апокалипсиса сократился как шагреневая кожа современного мышления до панических, но ничтожных в сакральном смысле, и, как оказалось, ничем неоправданных страхов по поводу сбоя программ своих компьютеров.
С уходом мамы в 1993 году, для меня словно прервалась связь времен. Я утратил возможность восстанавливать привычные ощущения и восприятия. Моя память не могла в одиночку найти дорогу в мир моего детства. И, тогда мне жгуче захотелось прочитать книгу о моем “потерянном рае”, о времени, прожитом наяву, но с постоянным потайным чувством дежа вю, возникшим под впечатлением ярких, образных рассказов и воспоминаний близких мне людей.
Мудрый Бенджамин Дизраэли без ложной скромности заметил: ”Когда мне хочется прочесть книгу, я ее пишу”.
Прекрасная мысль, но как трудно ее осуществить!
Каждый раз, когда я пытался взяться за работу, меня останавливал страх перед грандиозностью поставленной задачи. Хотелось рассказать об истоках моей семьи, о счастливых мгновениях детства и о горечи потерь, о любви и предательстве, о, скрытом для большинства, странном мире шахмат, дать собственную, а потому, субъективную оценку, и современной политической ситуации, и историческим событиям прошлого, и, главное, постараться раскрыть, и тем самым, сохранить образы и характеры людей, давно покинувших этот мир. Возможно ли, столь разноплановые по жанрам, и несоизмеримые по накалу эмоций, тексты объединить под единой обложкой и растиражировать для широкого читателя?!
Я придумывал эпиграфы, находил цитаты, я пытался вмонтировать в воспоминания какие-то свои стихотворные строки, старые статьи и заметки. И, при этом, каждый раз клял себя за то, что ленился в молодости вести дневники, что не удосужился записать, на ленту допотопного магнитофона, удивительные рассказы людей, родившихся в последней четверти 19 века и говоривших на, почти уже исчезнувшем, истинном петербургском языке. Самое обидное, что не сохранил удивительные устные рассказы моего деда, блистательного рассказчика, балагура и острослова. Передать присущее ему уникальное чувство юмора, и, тем более, восстановить удивительный интонационный строй его речи, увы невозможно.
Мысль о невыполнимости поставленной задачи регулярно подпитывалась и моей ленью. С ужасом предвидя, объем предстоящего труда, я, тут же, под любым, благовидным для самого себя, предлогом, откладывал толстую тетрадь в дальний или, точнее, долгий ящик письменного стола, и довольствовался написанием небольшого очерка или эссе газетно-журнального формата. Еще более приятным и эмоционально подпитывающим меня занятием было изложение историй из жизни в компании своих друзей, учеников, студентов, а порой даже и просто малознакомых людей. Жанр устного рассказа, унаследованный мной от деда, был для меня естественнее, чем письменная речь, требующая постоянной кропотливой работы, к которой, в общем-то, я не привык.
И все же, последние годы я жил с ощущением невыполненного морального долга перед моими близкими, людьми их поколения, и их круга. Ибо, с моим уходом, как это пафосно ни звучит, вряд ли найдется “летописец”, который сможет соединить воспоминания о столь разных людях.
Предлагаемые наброски мало похожи на классические мемуары, требующие последовательного изложения и неспешного осмысления явлений. Память состоит из такой неупорядоченной череды образов и событий, что остановить их бег даже на мгновение, с тем, чтобы проанализировать прошлое, в условиях нашей информационно наполненной и быстротекущей жизни, становится все труднее.
Постараюсь быть правдивым, но оставляю за собой право на недосказанность. Не обо всем можно поведать широкой аудитории, и не обо всем пришло время говорить.
К несчастью, я не обладаю фотографической памятью, необходимой для мемуариста. С трудом удается восстановить какие-то конкретные диалоги или нюансы портретов в интерьере. Знакомясь с современной мемуарной эссеистикой, с удивлением встречаю воспроизводимые в текстах своих коллег, чуть ли не стенографические записи разговоров, состоявшихся десятки лет назад. Я завидую таким авторам! Завидую их памяти. Хотя и не очень верю, что они досконально помнят все эти подробности. Мне кажется, что они немного фантазируют, что-то прибавляют от себя, что-то приукрашивают…
Но что же, мемуары - своеобразный жанр художественной литературы, и автор имеет право, если не на вымысел, то, во всяком случае, на определенную гиперболизацию своих ощущений.
Что касается меня, то я, работая над этими записками, утешал себя парадоксальной мыслью Марка Твена: “Если вы говорите только правду, вам не нужно ни о чем помнить”.
В том, нет моей заслуги, но судьбы, близких мне людей, а затем и моя собственная, сложились так, что пути наши порой закономерно, а, чаще, по слепой воле случая, на протяжении по крайней мере полутора веков пересекались с выдающимися, а порой и знаковыми фигурами в различных областях человеческой деятельности. С кем-то, эти встречи были мимолетными и, возможно прошли незамеченными для контрагентов, с другими были обусловлены деловыми отношениями, и, наконец, с третьими – перерастали в товарищеские или даже дружеские отношения.
С целью несколько заинтриговать читателя, воспользуюсь приёмом, остроумно применённым моим другом – замечательным историком и, я бы сказал, архивариусом шахмат – неоднократным чемпионом Ленинграда международным мастером Вадимом Файбисовичем.
Представляя в созданном им отделе “ география шахматного Петербурга” на одном из шахматных сайтов, мой питерский адрес, он, для начала, перечислил выдающихся чемпионов и гроссмейстеров, которые побывали в квартире на Басковом переулке и, лишь в финале, как в рассказах О’Генри, раскрыл секрет, о чьей же собственно квартире, шла речь в пространном материале. Один из моих недоброжелателей сначала даже не захотел поверить, что такое созвездие великих шахматистов разных поколений, могло быть гостями одной и той же семьи. Но факты – упрямая вещь и не подвластны ни зависти, ни другим подобным эмоциям.
Мне будет, пожалуй, еще труднее заставить читателя поверить в правдоподобность приведенного ниже списка. И, тем не менее попробую назвать имена, первыми пришедшие на память. С кем же были знакомы, виделись, сотрудничали, отдыхали, с кем и у кого учились, или кого учили сами и, наконец, у кого лечились, проще говоря, с кем довелось общаться моим ближайшим предкам и родственникам?
Только не удивляйтесь отсутствию алфавитного, хронологического, профессионального или какого-нибудь другого логического принципа при перечислении этих известных персонажей. Мне показалось, что именно в подобной эклектичности и заключается парадокс моего ответа. Итак, усаживайтесь поудобнее.
Григорий Распутин, Император Франц Иосиф, академик Абрам Иоффе, князья Волконские, комиссар Лариса Рейснер, основоположник физико-химического анализа академик Николай Курнаков, Леонид Брежнев, художник Натан Альтман, миллионер Поляков, академик Лев Ландау, Корней Чуковский, купцы Елисеевы, Михаил Горбачев и его дочь Ирина, создатель химии силикатов академик Илья Гребенщиков, адвокат и общественный деятель Генри Резник, Георгий Товстоногов, правовед Олимпиад Иоффе, китаист Ольга Фишман, Великая княгиня Ольга Александровна, писатель Александр Серафимович, академик Александр Ферсман, адвокат Зоя Топорова, Консул Испании в России Себастьян, филолог и переводчик Ахилл Левинтон, актриса Елизавета Тиме, издатель газеты “Речь” Виктор Бак, онколог академик Николай Петров, историк Виктор Тарле, кардиолог Морис Мандельштам, адвокат Яков Киселёв, академик Виктор Жирмунский, актер Олимпиад Гриценко, олимпийские чемпионки сестры Ирина и Тамара Пресс….
Каждая из этих встреч заслуживает отдельного рассказа. К сожалению, в юности мы легкомысленно надеемся на свою память. Кажется, впереди ещё так много времени. Но близкие люди непостижимо и неожиданно покидают нас, а с ними постепенно из нашего сознания улетучиваются сначала их голоса, потом нюансы неповторимых воспоминаний и, наконец, выясняется, что нам очень трудно воспроизвести на бумаге, даже обычную фактологию услышанных историй, не говоря уже о тонком аромате ушедшего времени.
Моя собственная, достаточно насыщенная во всех отношениях, жизнь одарила меня встречами и дружбой со многими примечательными личностями из самых различных сфер деятельности. Среди них были политики и поэты, врачи и музыканты, священнослужители и бизнесмены, ученые и юристы, педагоги и, конечно, шахматисты. Некоторые из этих персонажей появляются на страницах предлагаемой Вашему вниманию первой части моих воспоминаний. При этом необходимо подчеркнуть, что эти записки хронологически охватывают лишь детские, школьные и студенческие годы, так что рассказ о людях, сыгравших важнейшую роль в моей взрослой жизни еще впереди.
Встречи с Окуджавой
“Der Mensch ist erst wirklich tot, wenn niemand mehr an ihn denkt…”
Bertolt Brecht
Хрестоматийную строчку Н.А.Некрасова я счел чересчур банальной для эпиграфа, но относительно героя этой главы она была бы вполне уместной. Булат Шалвович Окуджава отвечал обоим условиям – и необходимому, и достаточному: он был и Поэтом и Гражданином с большой буквы.
Впервые его завораживающий негромкий голос услышал я летом 1962 года в семье наших друзей Барштаков на даче в Зеленогорске под Ленинградом.
У маминой подруги - преподавательницы истории Земфиры Барштак появилось чудо техники, своеобразный символ хрущёвской оттепели - ленточный магнитофон с огромными бобинами, на которых и были записаны входившие в моду (пока правда только среди интеллигенции двух столиц) песни Окуджавы. В нашу жизнь сразу вошли и Ванька Морозов, который циркачку полюбил, и комсомольская богиня, и бумажный солдат, и троллейбус – последний случайный, и надежды маленький оркестр, и шарик голубой.
Даже на фоне обожаемого в моей семье грассирующего Александра Вертинского и шального и вольного Петра Лещенко, чьи пластинки неведомым образом проникали в СССР, миниатюры провинциального учителя литературы с необычной для России фамилией стали совершенно уникальным явлением. Они интонационно и идеологически резко отличались от официального репертуара нашего радио и телевидения. Хотя не буду лукавить, и до “революции бардов”, которую возвестил Булат, мы с удовольствием слушали песни и песенки в исполнении Леонида Утёсова и Клавдии Шульженко, Эдди Рознера и Лидии Руслановой. Но пришло, как многим казалось, новое время, и потребовались новые песни.
Огромную роль в популяризации и становлении авторской песни сыграли неукротимый, мятущийся и дьявольски талантливый Владимир Высоцкий и, рассчитанный на более узкую аудиторию, тонкий и саркастичный Александр Галич, превращавший свои песни-баллады в законченные по глубине и трагизму, драматические произведения.
Удивительно, но романтичный и гордый Булат Окуджава даже на фоне таких, ярких личностей (а были еще любимые многими Визбор, Ким, Кукин, Клячкин, Городницкий, Матвеева) был воспринят абсолютно своим и доступным в широкой и социально неоднородной массе поклонников городского романса.
Спустя год после той, первой аудио виртуальной встречи с Окуджавой, я уже знал практически все его стихотворные тексты наизусть, старательно занося их в ученическую тетрадь.
Дачные компании 60-х годов по образовательному цензу, да и по этническому составу, были прекрасной аудиторией для распространения шутливых, и, особенно, официально непризнанных, песен с политическим подтекстом. Записи переписывались с магнитофона на магнитофон и звучали из каждого оконца, а осенью добирались и до городских кухонь и квартир.
Главным моим увлечением, конечно, в то время, были шахматы. Заинтересовался я этим культурным феноменом (термин “игра” представляется мне для столь разнопланового явления, - слишком узким) даже по тем временам, очень поздно – в тринадцать лет, и, неудивительно, что в школьные годы, постоянного тренера-педагога у меня не было. Дебютные варианты я изучал дома самостоятельно, на уроках в девятом классе играл легкие партии со своим одноклассником Юрием Горским (карманные шахматы всегда были у меня с собой в портфеле), а по вечерам участвовал в турнирах спортивного общества “Динамо”.
Руководителем нашей секции был человек легендарный - Вячеслав Александрович Домбровский. Крупнейший коллекционер шахматных раритетов и владелец уникальной библиотеки, он создал в своей квартире на улице Желябова (ныне вновь Большой Конюшенной) частный музей, посвященный любимой игре. Камин, выложенный метлахскими плитками с изображением шахматной задачи на клетчатой доске. На потолке - фарфоровая доска и прикрепленные к ней фигуры, преображенные изысканной фантазией и мастерством художников мейсенской мануфактуры в морских чудовищ, шахматы Наполеона, афиши исторических шахматных соревнований и, главное, бесконечные шкафы с книгами и журналами, старинными фолиантами и подшивками газет. Здесь все дышало шахматами. Хозяин охотно демонстрировал нам свои сокровища. К сожалению, после смерти коллекционера, руководству нашего города не пришло в голову сохранить это собрание целиком, часть его уехало в Москву, а библиотеку приобрел Таллиннский Дом шахмат.
Помещение для проведения чемпионатов ФСО “Динамо” нам выделил печально известный в Ленинграде Большой дом. В сталинские времена любители черного юмора шутили, что из окон этого дома “хорошо виден Магадан”. Правда, играли мы не в кабинетах следователей, а в соседнем здании - Зале пропусков. После окончания рабочего дня наш тренер доставал откуда-то из-под лестницы, до времени, спящие там шахматные столы и деревянные фигуры, и мрачный зал преображался. В нем начинался спектакль совсем другого жанра. Хотя, и на шахматной доске, подчас, разыгрывались драмы, а иногда и истинные трагедии.
Партии в силу специфики учреждения, которое нас приютило, начинались очень поздно и завершались иногда далеко за полночь. Для ученика девятого класса такой режим был явно непривычен. Среди соперников были и опытные шахматисты. Больше полувека я дружу со своим первым партнёром по “взрослым” соревнованиям Марком Григорьевичем Гордеевым. В активе этого талантливого шахматиста, автора криминальных рассказов и полковника милиции было немало громких побед в поединках с известными мастерами и гроссмейстерами, в том числе и над лидером динамовцев Давидом Ионовичем Бронштейном.
Особенно врезалась в память решающая партия турнира против моего товарища Бориса Гобермана, ныне старшего тренера шахматной школы Дворца творчества юных (бывшего Ленинградского Дворца пионеров имени А.Жданова)- знаменитой кузницы советской шахматной школы. Получив в трудном варианте французской защиты материальный перевес, я уже предвкушал скорую победу. Но мой хитрый соперник напоследок поставил несложную ловушку. Шел уже первый час ночи, и я просмотрел притаившегося в засаде вражеского ферзя. На 45-м ходу последовал смертельный вскрытый шах, и мат моему королю стал неизбежен. Как охарактеризовать мое состояние в этот момент? Ступор? Шок? Как я добрался той мартовской ночью до дома, не знаю.
После двух дней забытья все-таки пришлось идти в школу. Постепенно боль прошла. За полувековую жизнь в шахматах были и удачи и разочарования, но досада от того страшного зевка удивительным образом жива во мне и поныне. Такова эта жестокая и прекрасная игра.
Трудно сказать, неудачный результат в чемпионате “Динамо” или приближающееся последнее, и, полное каких-то смутных ожиданий, школьное лето, все больше затягивали меня в богемно-поэтическую компанию другого моего одноклассника – Владимира Горбунова, ныне известного в литературных кругах под псевдонимом Эрль. Он прожил странную жизнь, работал продавцом в газетном киоске, но всегда был вольным художником. Он внес большой вклад в изучение близкого ему по духу загадочного Хармса, собрал и сохранил стихи малоизвестных поэтов времен, легендарного ленинградского “Сайгона” или кафе на Малой Садовой. Его подвижническая деятельность еще мало оценена, но достаточно посмотреть капитальный труд “У Голубой лагуны” (Антология новейшей русской поэзии), чтобы понять, сколько литературных имен от спас от забвения. Третьим основателем нашего поэтического объединения “New Пегас”, созданного по примеру поэтов Серебряного века, стал Андрей Гайваронский (Черный) - высокий и эффектный молодой человек с романтической шевелюрой и такими же романтическими текстами. Новые друзья приводили ко мне на Басков переулок модных, хотя и в узком кругу, начинающих поэтов, чаще всего просто графоманов, которых на излете оттепели стало видимо-невидимо. Они выступали в молодежных кафе, на институтских вечерах, но печатались крайне редко. Политические и этические взгляды этой разношерстной публики были весьма эклектичны. Были среди них и русские националисты, и религиозные идеалисты, и эпикурейцы, и будущие диссиденты, и подающие надежды алкоголики. Этот странный и жесткий мир был мне интересен, но я был в нем инородным элементом - для него я был слишком домашним и, пожалуй, чересчур рассудительным.
Конечно, и наша дружная троица выступала на различных молодежных сборищах, но с большим удовольствием мы читали свои опусы друг другу в моей “детской”, оборудованной из дедушкиного кабинета. Во время одной из таких встреч вездесущий Эрль сообщил, что наш кумир – Булат Окуджава женился на ленинградке Ольге Арцимович – племяннице выдающегося советского физика, и поселился где-то в районе Политехнического института. Новостройка находилась на Ольгинской улице. Честно говоря, я сомневался в точности этого адреса, но только до того момента, пока мне в руки не попал новый капитальный (объёмом почти в 800 страниц!) труд Дмитрия Быкова из серии “Жизнь замечательных людей”. В нём биография Булата Окуджавы, его предков и родственников изложена как в самом дотошном досье. И, хотя чересчур политизированный и пространный пролог, одарённого и плодовитого автора, вызвал у меня определённое неприятие, в плане фактологии исследование выглядит безупречным.
Не помню, кто и как добыл номер желанного телефона, но мы набрались храбрости (или наглости) и позвонили молодожёнам. Нам повезло. Трубку взял сам Булат. Мы коротко рассказали о себе и тут же, безо всяких церемоний, получили приглашение приехать к поэту в гости.
На другой день, вооружившись своими блокнотами, мы прибыли в дом номер 12 по Ольгинской улице. Булат выглядел очень молодо. В клетчатой ковбойке с огромной копной волос он больше был похож на студента-старшекурсника или, в крайнем случае, аспиранта, но никак не участника войны и уже много пережившего в жизни человека.
Вначале мы вели себя несколько скованно, но хозяин был настолько прост и демократичен, что вскоре дал нам почувствовать себя своими младшими товарищами, единомышленниками, но никак ни юнцами на аудиенции у маститого поэта. Мы все увереннее читали ему свои вирши. Он слушал внимательно, не перебивая, запоминал какую-то строчку или понравившуюся ему метафору и, лишь после того, как мы смолкали, следовал комментарий.
Неожиданно он похвалил две строчки из моего, недавно занесенного, в блокнот текста:
“Как будто, пришел я встречать на вокзал
Того, кто приехать не мог…”
и, попросил прочитать все стихотворение заново.
Его оценки и советы были доброжелательны, конкретны, и в интонациях его речи не было и тени менторства. Так же естественно он почитал нам свои новые стихи. Перед уходом я показал Булату Шалвовичу заветную тетрадь, в которую записывал тексты его песен. Он просмотрел ее, как мне показалось, с интересом. Ведь в те годы ни сборников, ни пластинок с песнями Окуджавы не выпускалось. Вдруг, он нахмурился и удивленно поднял брови:
– “Почему здесь текст песни о Сталине? Эти слова не мои! Их автор – Юз Алешковский”.
Я немного растерялся, так как фамилию истинного автора этого, известного в разных вариантах и растащенного на цитаты, шедевра я тогда даже не слышал, а слова
“Товарищ Сталин –
Вы большой ученый,
В языкознании
познавший толк,
А я – простой советский
заключенный,
И мой товарищ-
серый брянский волк”.
– распевала уже вся страна.
Думаю, что, если бы эту песню передавали бы по радио и телевидению также часто как современные попсовые хиты, то Проект второго канала российского ТВ “Лицо России” не закончился бы с такими позорными результатами.
Покидали мы уютную квартиру поэта в приподнятом настроении. На титульной странице моего блокнота рукой Мастера было начертано:
“В честь наших ещё более плодотворных встреч”
Булат Окуджава.
7 февраля 1964 года.
Такая запись обещала радужные перспективы, а неожиданно последовавшее приглашение на устный выпуск любимого тогда журнала “Юность”, превзошло все наши ожидания. Каждый номер этого издания передавался из рук в руки и зачитывался до дыр.
В молодежной среде “Юность” успешно соперничала по популярности с “Новым миром”, официальным, а главное, идейным руководителем которого был автор “Василия Тёркина” и “За далью – даль” Александр Трифонович Твардовский.
В те времена толстые литературные журналы стали главной трибуной и “местом для дискуссий” шестидесятников. Подписки на прогрессивные периодические издания в многочисленных НИИ и конструкторских бюро разыгрывались в лотереях, а те, кому в азартные игры не везло, занимали многодневные очереди в библиотеках. Популярной стала и другая, более доступная форма общения с читателем, – устные выпуски модных газет и журналов.
Быстро стали возникать и просто устные журналы, составленные из нескольких страниц - встреч с интересными людьми или посвящённых каким-то культурным или спортивным событиям. Каждый уважающий себя ВУЗ, спешил впустить в задымленные за долгие годы бронхи и лёгкие своих актовых залов, свежий воздух свободы. Повсюду открывались студенческие театры и студии, впоследствии ставшие явлением театрального искусства. В Ленинграде, наряду с почти профессиональными капустниками Театрального института и Консерватории, неизменным зрительским интересом пользовался устный журнал “Технолог”, созданный в моей “альма матер” – Технологическом институте имени Ленсовета. Наш старинный технический ВУЗ был прославлен не только великими учеными, начиная с Дмитрия Менделеева, чья, находившаяся непосредственно в здании института квартира, стала музеем, но и знаменитой школой преферанса, корифеи которого встречались в полдень под часами в вечно суетной обстановке огромного вестибюля. Славилась “Техноложка” и прекрасным студенческим камерным хором, который был известен далеко за пределами главной в те годы пересадочной станции метро Технологический институт. И всё же ни лекции корифеев химии, ни карточные бои королей преферанса не вызывали такого ажиотажа у молодёжи и даже у убелённых сединами преподавателей как очередные выпуски “Технолога”, одним из создателей которого был Сеня Альтшулер (ныне известный писатель-сатирик Семён Альтов), а конферанс вела моя эффектная сокурсница Наташа Кричевцева. Это была высокая, стильная девушка. К сожалению, не знаю, как сложилась её судьба, а с Семёном мы как-то оказались за одним Новогодним столом в Доме актёра на Невском, или как привычнее звучит в Питере, в ресторане ВТО. Мой бывший однокашник был довольно хмур, что, впрочем, достаточно характерно для профессиональных мастеров юмора, и реагировал на мои восторженные воспоминания о студенческих временах довольно вяло. Для меня же выступления в устных журналах, сначала как начинающего автора поэтических текстов, а позднее, как шахматного обозревателя, воспринимались как волнующие и яркие события моей жизни. И в этом нет ничего удивительного, – мне довелось появляться на одних сценах и участвовать в одних журналах с такими партнерами, как великий русский актер Евгений Лебедев, легендарный дрессировщик Мстислав Запашный, сопровождаемый своими грозными подопечными, руководитель театра “Сатирикон” Константин Райкин, с которым я был знаком ещё по совместным детским играм на пярнусском пляже, где мы в конце 50-х годов проводили беззаботные летние каникулы.
Но, даже на фоне этих ярких, незабываемых встреч, как-то особенно врезался в память выпуск устного журнала, в котором главную скрипку, или точнее, главную страницу играл Владимир Высоцкий. В актовом зале Технологического института творилось что-то невообразимое. Здесь нивелировались все должности, степени и звания. За места в ближних рядах на равных боролись и деканы и профессора и студенты и лаборанты. Мне, как одному из активных действующих лиц устного журнала, удалось занять четыре места в самом удобном для зрителей ряду перед проходом. Рядом со мной была мама – Наталия Иосифовна – большая поклонница жанра авторской песни, мой друг Марк Вольперт и его отец Евгений Ильич – прекрасный врач-анестезиолог, замечательный, отзывчивый человек, кстати, старший брат известной советской шахматной чемпионки Ларисы Вольперт. Не берусь изложить на бумаге чувство восторга, которое мы испытали в тот вечер. Владимир Семенович был неутомим, и встреча закончилась уже поздней ночью.
Через несколько дней после нашего визита на Ольгинскую раздался телефонный звонок, и знакомый уже голос назначил нам свидание в вестибюле, всегда отличавшейся особенным петербургским лоском, гостиницы “Европейская”, куда высадился московский литературный десант, во главе с редактором журнала Борисом Полевым. Малоизвестно, что настоящая фамилия автора “Повести о настоящем человеке”, – Кампов, и был он сыном тверского юриста, который имел право жительства вне черты еврейской оседлости как специалист с высшим образованием.
Итак, “New Пегас“ в полном составе и в состоянии сильного возбуждения предстал пред не смыкаемыми очами грозного швейцара в ливрее, напоминавшей траурную попону на возглавляющей похороны кобыле. В те годы, вход в отель такого уровня для граждан собственной страны был практически закрыт. Железный занавес был опущен не только у пограничного шлагбаума, но и у любой двери, ведущей в запретный и, потому, казавшийся сладким, мир Запада. Золотой ключик от этой двери выдавался особо проверенным или, в крайнем случае, избранным персонам, чьи имена были уже хорошо известны по ту сторону занавеса и невольно работали на положительный имидж советского строя.
Вскоре появился Булат и предложил нам “зайти за Беллой”. Для меня это обычное, казалось бы, предложение прозвучало примерно также как: “давайте заскочим за Клеопатрой” или “забежим за Нефертити…” Как вы догадались, речь шла о Белле Ахмадулиной. Молодая и весёлая с солнечно-рыжей копной волос, она была похожа на античную богиню, по какому-то странному капризу спустившуюся с Олимпа на нашу грешную землю. Через год она посвятила другу такие строки:
А вчера колокольчик в полях дребезжал.
Это старый товарищ ко мне приезжал.
Зря боялась – а вдруг он дороги не сыщет?
Говорила: когда тебя вижу, Булат,
Два зрачка от чрезмерности зренья болят,
Беспорядок любви в моём разуме свищет.
1965
К гостинице подали автобус, который быстро заполнился прибывшими мастерами слова. Выяснилось, что на нас, – гостей Окуджавы, – мест не хватило. Заметив мою некоторую растерянность, Белла Ахатовна занимавшая переднее одноместное сидение, придвинулась к окну и жестом пригласила меня устроиться рядом на ее кресле. Это было сделано так по-товарищески естественно, что у меня даже не возникло чувство неловкости. У богинь – не бывает комплексов. Так, мы вместе, и добрались до Дворца Культуры имени Кирова на Васильевском острове.
Не знаю, чьё имя носит сейчас это некогда весьма популярное в Ленинграде здание с большим театральным залом, киноклубом старого фильма и многочисленными секциями и кружками по интересам. Там собирались и коллекционеры и поклонники джаза и шахматисты. Кстати, там состоялась одна из моих первых лекций по теории шахмат. После того, памятного выступления, ко мне подошёл руководитель секции, один из первых моих шахматных партнёров – Виктор Шерман (ныне с успехом несущий свет шахматной мысли в еврейских религиозных школах под Вашингтоном) и представил мне своего подопечного – маленького светловолосого мальчика. Неожиданно этот юный слушатель задал мне непростой вопрос по одному из актуальнейших вариантов каталонского начала. Острый взгляд любознательного школьника почему-то запомнился. Уже через несколько лет мне довелось вручать ему в квартире на Басковом переулке удостоверение мастера спорта СССР по шахматам, которое я привёз из Москвы. У новоиспеченного мастера было такое огромное желание поскорее взять в руки эти заветные красные корочки, что он не мог дождаться до утра, и прибыл ко мне поздним вечером вместе, с опекавшим его в эти годы, тренером Ефимом Столяром. Пора раскрыть имя героя последнего абзаца – это ставший впоследствии известным гроссмейстером и одиозным публицистом, – Валерий Салов.
Вместе с именитыми гостями из редколлегии журнала “Юность”, мы расположились в служебной ложе. После обычных вступительных слов главного редактора начались выступления. Особенно запомнился Борис Слуцкий. Но все ждали Окуджаву. Публика приняла его с особым восторгом, что, как мне тогда показалось, вызвало некоторую ревность у его старших коллег. Надо сказать, что интеллигентный Ленинград сразу принял и полюбил Булата. Была ли эта любовь – взаимна, – вопрос сложный. В какой-то мере на него ответил сам Окуджава уже в конце 1965 года, переехавший в более родную для него Москву. Вскоре и пути членов “New Пегаса” разошлись, но песни Булата остались с нами. Кажется, мудрый Александр Городницкий однажды заметил “те, кто выросли на песнях Окуджавы, уже не станут рабами”. Пожалуй, такой вывод чересчур оптимистичен. Я бы сказал: “они уже не захотят быть рабами”…
С памятного вечера прошло двадцать лет и песни любимого поэта вновь вторглись в мою уже новую, шахматную жизнь. За эти годы я закончил институт, успел поработать инженером-технологом на ювелирном заводе “Русские Самоцветы”, занялся игрой в шахматы по переписке, а в начале 1975 года перешёл на профессиональную шахматную работу в Ленинградский шахматный клуб имени М.И. Чигорина…
Конечно, мне было не безразлично, как относится Булат Окуджава к шахматам, которые стали не только увлечением, но и делом моей жизни. В интервью, данном известному журналисту Илье Мильштейну весной 1983 года, поэт поделился своими размышлениями об этом культурном феномене:
“Игра зависит от наших способностей, а наша жизнь… Я думаю, что для шахматиста игра и жизнь – понятия равноценные. Если бы я был шахматистом, то трагедийность шахматных ситуаций, наверное, воспринимал бы как жизненную, ведь в игре проявляется характер человека, его темперамент… Если бы я стал играть серьезно, то, наверное, во время партии задумывался бы о собственной жизни. С серьезными вещами это происходит всегда. Например, вы читаете прекрасную книгу, следите за сюжетом, ужасно волнуетесь, вам хочется хэппи-энда… Но есть еще более прекрасные книги, читая которые вы не столько следите за похождениями героев, сколько размышляете о своей жизни, судьбе… Это – высшая степень творчества.
Но когда игра перестает быть игрой… Серьезный человек, играя в шахматы, участвуя в этой драме, начинает думать о себе самом – все должно быть как в жизни. Я убежден, что шахматы - совсем не сухая математика и, конечно же, не спорт. Вспомните «Шахнаме» Фирдоуси, написанное еще в IX веке, и «Гакраб» Я. Эйхенбаума, и «Шахматную новеллу» С. Цвейга, и «Защиту Лужина» В. Набокова. Игра стала канвой для серьезных размышлений о судьбах людей, при помощи шахмат оказалось возможным рассказать о состоянии души человека. Возможно, когда-нибудь и я к ним прибегну…”
К сожалению, для всех любителей шахмат эту заманчивую идею Окуджава осуществить не успел.
***
В январе 1984 года мой подопечный Александр Халифман в острейшей конкурентной борьбе с самыми одарёнными юными звёздами страны завоевал в азербайджанском городе Кировабаде (ныне Гянджа) почётное звание чемпиона СССР среди школьников, а также право на участие в полуфинале первенства страны среди взрослых в Боржоми. Знаменитый грузинский курорт бархатной осенью был великолепен. Смесь национального гостеприимства и неограниченных финансовых возможностей партийных и советских органов власти, помноженные на искреннюю любовь к шахматам, обеспечили участникам и тренерам роскошный приём. Проживание в уютном Доме композиторов Грузии, возвышавшимся над удивительным по красоте боржомским ущельем, ежедневный предтуровой терренкур по солнечному лиственному лесу от горного плато к курзалу, расположенному в долине, и наконец, внимание шефских организаций, прикреплённых к каждому участнику – всё это превращало ответственное соревнование в прекрасный шахматный праздник. Грузия в те времена была Меккой женских шахмат. Ещё бы! Какие имена Нона Гаприндашвили, Нана Александрия, а позднее Майя Чибурданидзе…Они были любимицами всей Грузии. Перепадало от этой всенародной любви и шахматистам-мужчинам.
Поначалу, казалось, что больше всех с шефами повезло нашему земляку все тому же Валерию Салову – его взял под своё крыло, а вернее на свой пансион, главный интуристский ресторан города. Нам с Сашей досталась небогатая, как и всякая образовательная структура, – музыкальная школа. Конечно, и у нашей двери каждое утро можно было найти коробку с изысканным экспортным “Боржоми”, (ныне признанным в России вредным напитком) и пакеты с фруктами: гранатами, персиками, сочными грушами, но с ресторанными банкетами эти дары было не сравнить. Однако, главный подарок наш ждал впереди. В выходной день шефы разобрали всех своих подопечных. Пришел маленький служебный автобус и за нами. Рядом с шофёром сидел начальник отдела культуры Горисполкома, который должен был стать тамадой на застолье перед концертом, подготовленным юными музыкантами в нашу честь. По приезде в небольшое, но уютное здание школы, выяснилось, что ни среди учащихся, ни среди преподавательского состава нет ни одного представителя сильного пола. А по восточным обычаям гостей должен приветствовать старший в доме мужчина, да и нельзя же поручить женщине произносить тосты, даже, если она – уважаемый директор школы. Так, что для соблюдения этикета, пришлось оторвать от важных дел местного руководителя культуры. Стол, накрытый с большим изяществом (живые цветы в вазах прекрасно гармонировали с цветочной вышивкой на явно принесённой по такому случаю домашней скатерти), носил десертный характер и недвусмысленно отражал вкусы милейших хозяек – разнообразные сладости, домашние кондитерские изделия, роскошные фрукты и, конечно, немыслимое количество бутылок шампанского. Последнее обстоятельство вызвало у меня не столько чувство восторга, сколько опасение за исход предстоящего завтра ответственного поединка. Впрочем, надо отдать должное 18-летнему Александру Халифману – он не поддался соблазну ни за заманчивым застольем, ни во время удивительного концерта, который за ним последовал.
Нас пригласили в небольшой концертный зал, и началось чудо. На сцену вышли 10-12 учениц школы и под аккомпанемент двух гитар, удивительными для таких юных созданий, низкими, завораживающими голосами запели дорогие для меня с юности песни Булата Окуджавы. Здесь в Грузии они звучали по-особому. И дело не в лёгком грузинском акценте, который только придавал обворожительный шарм знакомым русским текстам. Песни Булата – интимны не по содержанию, а по индивидуальной обращённости и направленности к каждому слушателю. И это их свойство особенно усиливалось в столь необычном исполнении. Здесь сошлось всё: и родная для Булата (этнически и ментально) красота грузинской природы, и удивительно проникновенное и тонкое исполнение его маленьких шедевров и, конечно, волшебные взгляды горящих восточных глаз юных красавиц. От всего этого пиршества затаённых эмоций кружилась голова. Казалось, что для нас поют гурии рая.
Не надо удивляться моей восторженности. Или приписывать её лишнему бокалу шампанского. В конце концов, я был тогда ровесником Александра Сергеевича Грибоедова, влюбившегося в 14-летнюю грузинскую княжну, ставшую вскоре его женой.
Пожалуй, никогда творчество Окуджавы не производило на меня такого удивительного впечатления, как на этом импровизированном концерте, устроенным только для двух зрителей.
К сожалению, как и всякой сказке, незабываемому вечеру в музыкальной школе пришёл конец. Гостеприимные хозяйки проводили нас до автобуса, а пока мы напоследок вдыхали “запах олеандра и левкоя”, шофер загрузил нам на дорогу фруктов и пару бутылок шампанского.
Халифман играл в этом турнире вдохновенно и смело. В эффектных победах, одержанных над представителями грузинской шахматной школы Бухути Гургенидзе, Игорем Ефимовым, Геннадием Зайчиком, а также Алвисом Витолиньшем и Константином Асеевым уже чувствовалась тяжёлая рука неординарного мастера. Не останавливаясь перед жертвами, Саша резко изменял картину боя и установил своеобразный рекорд. Будучи самым молодым участником, он одержал девять побед и занял в представительном турнире почётное второе место. Не знаю, какую роль сыграл в его успехе шефский концерт, но для меня, тот прием в музыкальной школе остался одним из самых радостных воспоминаний в моей тренерской карьере.
***
Прошло ещё почти четверть века, включивших в себя столько радостных, грустных и трагических событий, что их с лихвой бы хватило на несколько жизней…
В конце 2000 года мы вместе с женой Светланой оказались в немецкой земле Саарланд, точнее в её столице – Саарбрюккене. После первой поездки на Запад в качестве тренера Гаты Камского на юношеском чемпионате мира (Инсбрук, 1987 г.), когда железный занавес уже приподнялся, мне часто доводилось бывать в Германии. Здесь я судил шахматные турниры, сотрудничал в журналах, издавал книги по шахматной теории и, наконец, секундировал Александру Халифману, который в течение ряда лет выступал за сильнейшие немецкие команды в чемпионате Бундеслиги. Стоит отметить, что название Саарланд мало говорит даже достаточно образованному россиянину, однако, бурная судьба этой земли могла бы лечь в основу сценария исторического фильма. Меня же эта небольшая территория в самом центре Европы заинтересовала ещё в раннем детстве. Надо сказать, что, перефразируя великого пролетарского писателя, “всеми своими знаниями, я обязан почтовым маркам”. Вообще-то, моя “интеллектуальная” жизнь началась с напечатанного крупным шрифтом и богато иллюстрированного издания романа Джонатана Свифта “Гулливер в стране лилипутов”, по которому меня учила читать моя бабушка Елена Яковлевна – профессиональный педагог с большим стажем преподавания немецкого и французского языков. Может быть, это обстоятельство мистически и указало мне путь в двуязычный Саар?!
И всё же моё самостоятельное познание мира началось с той благословенной поры, когда мой детской альбом (кляссер) стал заполняться цветными бумажными прямоугольниками с зубчатыми краями. Только потом я узнал, что бывают и марки – беззубцовки, цена которых на филателистическом рынке, как правило, значительно выше своих зубастых коллег. Стоило появиться в моей скромной коллекции знаку почтовой оплаты какой-нибудь новой страны, и я уже спешил найти её на карте, запомнить её столицу, узнать из атласа или справочника её этнический состав, природные достопримечательности, какие-то, пусть весьма поверхностные, вехи её исторического развития. Таким образом, годам к восьми я уже имел определённое представление о политической карте мира. Кроме того, сам процесс чтения кратких текстов, топонимических и биографических терминов, воспроизведённых различными шрифтами на визитных карточках (как часто именуют почтовые марки) разных стран мира, облегчил мне в дальнейшем изучение иностранных языков. Начало моей коллекции положили подаренные мне марки – двойники, из большого, хотя и несистематизированного филателистического собрания моего дяди Анатолия Альтшуллера (он, в отличие от моего деда, предпочитал подписывать свои искусствоведческие работы с двумя буквами «л»). В свою очередь, основу его коллекции составили марки, собранные в промежутке между двумя мировыми войнами его отцом Яковом Фёдоровичем – деканом Промышленной академии имени Сталина.
Расширение моей коллекции происходило, в основном, благодаря еженедельным походам с мамой в известный в Ленинграде филателистический магазин, приютившийся углу Невского и Литейного проспектов. Спустившись по нескольким ступенькам вниз, можно было попасть в сказочный мир витрин, за которыми в альбомах, кляссерах, или даже в индивидуальных целлофановых кармашках заманчиво располагались заветные марки или целые тематические серии, цены которых, указанные здесь же на маленьких белых полосках, могли колебаться от нескольких копеек до десятков рублей. Интересно, что на противоположной стороне Невского проспекта до войны находился специализированный шахматный магазин, директором которого был описанный мной выше коллекционер и библиофил Вячеслав Домбровский. На этом серия совпадений не заканчивается. До революции (или, как выражался мой дед “в мирное время”, то есть, до 1914 года) здесь же находилось представительство австро-венгерского издательства модного журнала “Wiener Schick”, которое издавали дяди моей бабушки Альберт и Бено Финкельштейны.
Именно в этот подвальчик, расположенный на бойком месте, приезжала за свежим номером популярного в Европе издания сестра Императора Николая II - Её Высочество Ольга Александровна. Купец первой гильдии, поставщик Двора Его Величества Яков Финкельштейн преподносил ей сигнальный экземпляр журнала с выкройками модных венских нарядов и, вручив на прощанье букет белых роз, почтительно провожал высокую гостью до кареты. Спустя более полувека правнук того петербургского миллионера, умершего, как и большинство его земляков, от голода блокадной зимой 1942 года, с жадностью рассматривал выставленные всё в том же подвальчике почтовые раритеты и в уме лихорадочно подсчитывал, хватит ли ему выделенных мамой денег, на покупку одного из них.
Любопытно, что меня особенно интересовали марки с надпечатками, т.е. с надписями, нанесенными типографским способом поверх оригинального цветного рисунка на марке. Как правило, такие надпечатки свидетельствуют о катаклизмах, происходящих в стране или обществе – галопирующая инфляция, мгновенно изменяющая цену почтовых сборов, революция, приводящая, в частности, и к смене валют, оккупация одного государства другим, освобождение бывших колоний, или переход колоний под юрисдикцию другой метрополии, даже замена государственного языка или официального шрифта - всё это требует немедленного внесения изменений на знаках почтовой оплаты. Самый быстрый и дешёвый способ в этих случаях - сделать надпечатку на уже выпущенной марке. Пожалуй, рекордсменом по надпечаткам стала почта Саарланда. Немецкая надпись на французской марке, французская надпечатка на немецком Сааре, надпечатки с изменением цен и валют, независимый Саар (под протекторатом Лиги наций между первой и второй мировыми войнами), Саарланд - как часть Германского рейха, Саарская область - часть французской зоны до образования ФРГ, и, наконец, вступление Саара по решению референдума в состав Федеративной Республики Германии. Всё это отразилось на истории почтовых марок и потребовало использование многочисленных надпечаток.
Именно поэтому уже с детства эта земля приковывала моё внимание. В начале 90-х годов я трижды побывал на берегах реки Саар, судил международные турниры в Санкт Ингберте, приобрёл здесь немало знакомых и друзей. Врезалась в память и удивительная оценка ведущего популярной некогда телевизионной передачи “До и после полуночи” Владимира Молчанова, назвавшего Саарбрюккен – “лучшим городом Европы”.
Для чего я всё это рассказываю? Чтобы, хотя бы метафизически объяснить моё появление в этом прекрасном городе. Чем же всё-таки привлекает меня этот город в центре Европы? Попробую ответить: географическим расположением, интернациональным духом, идеологической индифферентностью, политическим либерализмом и религиозной терпимостью, короче говоря, истинно европейской толерантностью. Надеюсь, что не разочаруюсь в своих выводах.
Что касается шахмат, в столице Саарланда имеется небольшой, но уютный клуб, проводятся многочисленные соревнования: личные и командные, среди юношей разных возрастов и, конечно, среди очень почитаемых в Германии, ветеранов (их здесь принято называть сеньорами). Дважды за последние несколько лет именно в Саарбрюккене проводились личные мужские чемпионаты Германии. К сожалению, утратили своё международное значение ежегодные “швейцарки” в Санкт Ингберте, а когда-то в них участвовали известные гроссмейстеры из России, Югославии, Венгрии, да и клубная команда этого маленького городка регулярно играла в соревнованиях Бундеслиги.
Среди русскоязычного населения Саарланда шахматы, по-прежнему, вызывают большой интерес. В местной синагоге, которая в дневное время фактически работает как Дом культуры (русская библиотека с читальным залом, лекционное помещение, где проводятся и маленькие праздничные или юбилейные концерты, кружки по интересам для детей и взрослых и т.д.) регулярно проходят шахматные турниры, а раз в два-три месяца меня приглашают в молитвенный дом с тем, чтобы познакомить любителей древней игры с новостями из мира шахмат.
После одной из таких встреч моё внимание привлекла красочная афиша предстоящего выступления Ларисы Герштейн. Это имя было мне известно в двух ипостасях: в качестве вице-мэра Иерусалима по международным делам и в качестве супруги известного советского диссидента Эдуарда Кузнецова, проходившего в брежневские времена по нашумевшему «самолетному делу», и первоначально приговоренному к смертной казни, а затем, обмененному в результате сложных секретных переговоров с американским дипломатами, на определенных политических условиях . Его защитником в этом непростом показательном процессе был друг и коллега моей мамы, известный ленинградский адвокат Юрий Лурье. После всего пережитого, Кузнецов поселился в Израиле, где возглавил редакцию популярной русскоязычной газеты «Вести». В 1997 году, когда Халифман стал чемпионом Всемирной Маккабиады в Иерусалиме, нам с Александром довелось давать этому изданию интервью.
Концертный зал музыкальной гимназии Саарбрюкена, естественно, был заполнен до отказа. Встречу с бывшими соотечественниками Лариса предварила потрясшими меня словами: «Я буду петь вам Окуджаву на языке Господа Бога». Потом я узнал, что в последние годы жизни в зарубежных гастролях, поэта неизменно сопровождала – как переводчик, помощница, организатор – наша гостья. Именно она первая запела Булата на иврите.
Творчество любимого романтика городской песни настигло меня и в средневековом городе в центре Европы.
***
“Я посмотрел на них – и удивился…”
Помню, у нас в ванной комнате висела лубочная, по-немецки сентиментальная литография. На ней был изображен младенец, с удивлением смотрящий на голубое небо. Подпись недвусмысленно объясняла зрителю: «Vom Himmel gefallen» – «Упавший с неба». Каждый раз, когда меня мыли в ванной, я внимательно изучал это, с позволения сказать, произведение искусства. Видимо, это было мое первое художественное впечатление, и подсознательно оно всегда существовало во мне. Через много-много лет я написал:
«И этот мир, и звезды, и луна
Пришли в тот миг, в который я родился
Я посмотрел на них – и удивился
Они взглянули также на меня
Они уйдут, когда уйду и я
Не будет ни репейника, ни Бога,
Не будет ни Рентгена, ни Ван Гога
И в этом суть и вечность бытия».
Может быть, это восьмистишие было навеяно той картинкой из ванной, отвлекавшей от противного и попадавшего в глаза мыла, а совсем не идеалистическими взглядами философа Юма. Кто знает…
Я не помню, чтобы в моей семье обсуждали философские проблемы или религиозные концепции. Конечно, мои близкие унаследовали от родителей традицию отмечать иудейские праздники, но по взглядам их скорее можно было отнести к атеистам. Моя бабушка, воспитанная немецкими и английскими гувернантками и, естественно, русскими няньками, скорее всего, неосознанно, несла в душе определенную веру, более близкую к христианскому миропониманию, хотя в знаменитой Петербургской Мариинской гимназии изучала Закон Божий под руководством Главного раввина р. Каценеленбогена. Такое религиозное “двуязычие” было достаточно характерно для еврейской интеллигенции конца XIX – начала XX веков. Пожалуй, этому явлению положил начало сейчас почти забытый, а на рубеже веков один из самых популярных поэтов России Семен Яковлевич Надсон:
“Вдруг на арене, пред толпою,
С огнем в очах предстал Альбин
И молвил: – “Я умру с тобою…
О Рим,- и я христианин…”
Помню, какое впечатление на меня произвели, впервые услышанные от бабушки, строчки из ее любимого надсоновского стихотворения:
“Ты здесь, ты со мной, о моя дорогая,
О милая мама!.. Ты снова пришла!
Какие ж дары из далекого рая
Ты бедному сыну с собой принесла?
………………………….
Сегодня, родная, я стою награды,
Сегодня – о, как ненавижу я их! –
Опять они сердце мое без пощады
Измучили злобой насмешек своих…”
Строго говоря, Надсон был евреем только по отцу, а иудеем он и вовсе не был, но разве в приведенных строках не ощущается “это двуязычие”. А дальше по этому вектору, хотя и разными путями, пойдут и Осип Мандельштам, и Борис Пастернак, и, даже, правда через античное восприятие мира, наш великий современник Иосиф Бродский.
У нас в семье не принято было говорить о Творце. Мой дед Иосиф Альтшулер, родившийся в 1886 году, (т.е. всего через три года после восшествия на престол набожного императора Александра III, который с легкой руки выдающегося режиссера и сомнительного политолога Никиты Михалкова, стал чуть ли не идеалом российского руководителя), достаточно скептически относился, если не к религии, то, во всяком случае, к религиозным догмам и обрядам. Пожалуй, образнее всего такое отношение выражалось в его излюбленной сентенции: “Я готов поверить, что Христос пятью хлебами весь народ накормил. Но возникает вопрос: были ли они при этом сыты?!”
Интересно, что природный скептицизм, у моего деда парадоксальным образом уживался с нескрываемым суеверием. Человек острого, критического склада ума, он, как это ни странно, верил в приметы, и, как все сангвиники, часто бывал тревожен. Для него естественными и даже сакраментальными фразами были «Я волнуюсь, я беспокоюсь». Достаточно было внуку или дочери задержаться на, какие-нибудь, 10-15 минут; он уже был вне себя, и полностью уходил в эти переживания. Однако стоило всей нашей маленькой семье собраться вместе, как его обычное добродушное состояние восстанавливалось и привычная, уютная атмосфера воцарялась в нашем доме.
Что касается моего личного отношение к христианству, то оно отражено в моем стихотворении, написанном уже в более чем зрелом возрасте.
Народ кричал: «Распни его, распни!»
Но в том беда – что не был он мессией, –
Он светлым был, как музыка Россини,
И слезы, точно соки у сосны.
И лишь потом пришли ученики,
Адепты новой веры и святыни,
И весть несли, звучащую поныне
Про чудное крещенье у реки.
И, если обращался он к отцу,
То был – не Ягве, а старик Иосиф.
Он с детства знал: о чем бы не попросишь,
Тот не откажет сыну-сорванцу.
Но пред Пилатом плотник был бессилен –
Закон суров, и римляне грубы.
Он сыну не желал такой судьбы,
И он-то знал, что не родил мессию.
Иерусалим – Москва, 2005-2006 гг.
Если попытаться реконструировать мою детскую концепцию Вселенной, то в моем первом, ближнем круге находились дедушка, бабушка, мама, и, конечно, я сам.
Во второй круг, я, пожалуй, подсознательно, включал близких родственников среднего поколения, а также друзей моей мамы, то есть, людей, которые часто бывали в нашем доме и просто были мне дороги. Их было не так много. Тем не менее, ежегодно 7 января, когда отмечался день рождения моей мамы даже за нашим, раздвигавшимся в обе стороны, огромным обеденным столом, порой становилось тесновато. Недавно постарался посчитать, сколько тогдашних завсегдатаев наших празднеств остаются со мной и поныне, или как любил говаривать мой дед, “крутится на этом шарике”. Для печальной статистики хватило пальцев одной руки.
Хочу отметить, что дружба, зародившаяся в довоенной школе на Греческом проспекте, сопровождала мою маму до ее последних дней, и подчас, школьные друзья оказывались даже ближе чем кровные родственники.
У нас дома существовала такая традиция, точнее, ритуал: когда наша семья собиралась вечером, обе большие входные двери надежно закрывались на все замки, причем, если первая, внешняя дверь, обитая еще в период индустриализации толстой танковой броней, снабжалась витой стальной цепочкой, то вторая, внутренняя укреплялась еще толстым дубовым засовом, подобным тому, каким в средние века запирались амбарные ворота. Перед сном, дед “обходил владения свои”, лично проверяя выключен ли газ и электричество, а в дровяную эпоху, - нет ли, в на ночь протопленных, печках, угольков с синими огоньками – признаком того, что с закрытием задвижки надо повременить. Затем, внимательно изучив все оборонные сооружения, он с удовлетворением замечал: «Дверь на палке (так он называл наш амбарный засов), дети дома, – можно идти спать”, и, умиротворенно, отходил ко сну. Здесь надо пояснить, что мою маму и меня он воспринимал как представителей одного поколения. Для него мы были – его детьми, почти братом и сестрой. Может быть это объяснялось тем, что я с трех лет рос без отца, и все заботы по моему воспитанию легли на его плечи.
К нашей обители на Басковом вполне подходила формула “My home is my castle”. Что бы ни происходило за стенами этой своеобразной по форме, и явно необычной для советской системы по содержанию, крепости не оказывало существенного влияния на жизнь внутри нее.
И распорядок дня, и идеологические взгляды, и традиционные праздники, и даже распределение мест за обеденным столом оставались неизменными долгие годы. Не надо думать, что я рос в замке из слоновой кости. Напротив, интерес к политике возник у меня уже в раннем детстве. Помню себя, девятилетним, читающим отчет о XX съезде партии в газете «Правда», расклеенной на фасаде дома неподалеку от моей школы, носившей тогда имя своей знаменитой выпускницы Н. К. Крупской. Для большинства наших соотечественников, причем, значительно старших меня по возрасту, доклад Н.С. Хрущева о культе личности Сталина, имел эффект разорвавшейся бомбы. В моей же семье эта, бесспорно смелая речь Никиты Сергеевича была воспринята, как необходимая, но недостаточная и, главное, запоздалая констатация давно известных фактов. Когда я уже в 60-70-е годы слушал наших кумиров-шестидесятников, мне казалось весьма странным, что они вплоть до ХХ съезда искренне верили сталинской пропаганде и были слепы относительного личной роли диктатора в репрессиях 30- 50-х годов прошлого века.
Мои политические взгляды сформировались очень рано, и за последние пятьдесят лет практически не претерпели особых изменений. Мне кажется, что у моих сверстников было важное преимущество перед последующими поколениями,- нас воспитывали бабушки и дедушки, сохранившие в своей душе память о старой дореволюционной России. Эта память могла быть и восторженной, и печальной, и негативной. Важно было другое. Мы получали информацию из первых уст, и имели возможности для анализа и сравнения. Такое непосредственное знакомство с историей своей страны, своего народа не происходит ни в школьном классе, ни в вузовской аудитории, и уж, тем более, ни на страницах конъюнктурных, а подчас и просто лживых учебников.
Более полувека назад в 1959 году в нашем доме появился первый радиоприемник с коротковолновым диапазоном. Собственно говоря, это был не приемник, а радиола “Латвия”. Этот громоздкий агрегат доживает свой век в сарае в Сосново, если, конечно, новые хозяева не вывезли его на свалку, вместе с огромным старинным сундуком моей прабабушки, также оставленным нами перед отъездом в Германию. Когда я вспоминаю об этих, брошенных вещах, мне становиться стыдно. Летние сезоны 90-х годов, проведенные в деревянном домике, окруженном хвойными деревьями, были не самыми веселыми в моей жизни, и, все же 5-я Зеленогорская (в моей жизни мистическим образом вновь возникает это название), вспоминается с каким-то добрым чувством.
Мазью ноги натереть,
Перед сном попить водички,
И под песню электрички
На полсуток умереть.
А поутру вновь восстать.
Или просто встать с постели,
И в окне увидеть ели
Удивительную стать.
И, накинув тот халат,
Что носил еще мой прадед,
Со скрипучей дверью сладив,
Крикнуть Миру: « Исполать!»
2006 г.
К 12-ти годам я уже был достаточно политизирован, но с появлением возможности, хотя и весьма условной, проникать с помощью радиоволн сквозь информационный железный занавес, моя жизнь изменилась. Ежедневно мы вместе с дедом, прильнув к ламповому приемнику, сквозь мерзкий треск «глушилок» слушали или, точнее, пытались слушать «вражеские голоса». Ежедневные передачи BBC на русском языке, по-моему, начинались как раз перед обедом, в 13-45 или в 14 часов. Особенный интерес вызывали у нас комментарии популярного в те годы ведущего Александра Максимовича Гольдберга. Иногда удавалось ухватить отдельные куски из новостей “Голоса Америки”. Что касается радиостанции «Свобода», то в Ленинграде ее глушили особенно зверски, и понять диктора было практически невозможно. Порой набредали мы в радиоэфире и на «Голос Израиля», идентифицировать который было возможно лишь по знакомым позывным или традиционному музыкальному сопровождению – гимну “Атиква”. Зато летом загородом или, тем более, в почти заграничном для нас, эстонском Пярну, наши регулярные попытки достигали цели. Конечно, они не оказали решающего воздействия на мое уже сложившееся мировоззрение, но зато развили у меня удивительные слуховые способности. Я и сейчас могу отчетливо различить мелодию или разговор, доносящийся из соседней квартиры, несмотря прекрасные звукоизоляционные свойства мощных стен дореволюционной постройки. Впрочем, иногда это приобретенное свойство мешает мне уснуть.
С детства я понимал, что страна, в которой я родился, и государственный строй, при котором я рос и прожил большую часть жизни – это отнюдь не тождественные понятия. Помню, как моя бабушка, искренне любившая Россию, рассказывала мне о своих ощущениях во время возвращений на родину с заграничных курортов. Мой прадед – Яков Давидович Финкельштейн – купец первой гильдии, смолоду страдал астмой, и ежегодно вместе со своей семьей выезжал на лечение в Швейцарию. Так вот, когда поезд приближался к российской границе, радость настолько переполняла их сердца, что, как вспоминала моя бабушка: «В этот момент мы готовы были расцеловать первого русского пограничника». Любовь к родине бабушка пронесла через всю свою долгую и сложную жизнь, несмотря на трагические испытания, выпавшие на долю людей ее круга. Надо сказать, что по меткому замечанию М.Е. Салтыкова – Щедрина, они не были “склонны путать два понятия: “Отечество” и “Ваше превосходительство“.
C подачи моего деда, вожди и руководители страны воспринимались скорее, как комические фигуры. Однажды, вернувшись с какого-то очередного институтского заседания, он рассказывал, что каждый докладчик считал своим долгом подчеркнуть научные заслуги тов. Сталина. Каждый выступавший старался перещеголять предыдущего и выглядеть перед присутствующим начальством святее папы римского: ”Сталин – это знамя нашей науки, это – слава отечественной мысли”. Наконец, один доцент, окончательно распалившись, определил вождя, как “солнце мировой науки”, и, на этом, диспут был исчерпан. Все это дед воспринимал как абсолютный фарс, хотя и трагифарс. Его оценки были пронизаны ироническим презрением ко всему происходящему.
Мама относилась к существовавшему режиму значительно жестче, со свойственным ей, эмоциональным накалом. Думается, такое отношение к власти возникло у нее не сразу. До 1938 года, учась в школе, она вместе со своими сверстниками распевала оптимистические советские песни, а летом на даче в Сестрорецком курорте как все довоенные девчонки носила белые футболки и носочки, играла в крокет, и мало задумывалась о странных событиях происходивших в это время в нашей стране. Несмотря на далеко не пролетарское происхождение, ее нельзя было отнести, говоря современным языком, к диссидентствующей молодежи. Да и могло ли существовать такое понятие в те годы? Лишь абсурдный и неожиданный арест ее двоюродной сестры и сверстницы Валентины Лапковской при выходе из кинотеатра “Титан” (ныне в этом здании находится модернизированный, но сохранивший свое историческое название ресторан “Палкин“), обвиненной вместе с группой студентов Ленинградского Университета чуть ли не в подготовке убийства Сталина, перевернул ее мировоззрение. А дальнейший калейдоскоп чудовищных по трагизму событий: героическая, но бессмысленная, гибель ее первого мужа – Иосифа Воркунова, брошенного, совершенно неподготовленным, под гусеницы мощной немецкой военной машины, а после войны, - развернутый под флагом борьбы с космополитизмом, государственный антисемитизм, иезуитское дело врачей, заставившее вспомнить ужасы средневековой инквизиции, и, связанные с ним ее собственные злоключения начала 50-х годов, окончательно расставили все точки над i. Кстати, недавно прошедший 60-летний “юбилей” позорного постановления о борьбе с космополитами, не получил должной оценки, ни со стороны политической элиты нашего общества, ни в наших СМИ.
И сейчас вижу мамины глаза, когда, вернувшись из районного отделения милиции, она показала нам свой паспорт с перечеркнутым штампиком ленинградской прописки. Видимо, она была одной из первых, кого после увольнения по “политическим мотивам” из городской адвокатуры, готовили к высылке в Биробиджан. За ними по плану маниакального вождя должны были последовать и остальные ленинградские евреи. Вот как описывает это страшное время мать известного кинорежиссера Павла Лунгина, блестящий филолог и переводчик Лилианна Зиновьевна Лунгина (Маркович):
“Никогда не забуду, как французская коммунистическая газета “Юманите” напечатала статью, которую подписал главный редактор Андре Стиль… Так вот он опубликовал в газете статейку под названием “Браво, камарад!”, прославляя бдительность русских партийцев, которые смогли вывести на чистую воду врачей-убийц.
Как-то раз Сима (Семен Львович Лунгин – кинодраматург, лауреат Государственной премии, – муж Лиллианы Маркович – Г.Н.) пошел в домоуправление за какой-то справкой, и сидевшая там делопроизводительница не без злорадства, но как бы по-дружески сказала: “Вот видите списки? Вот нас заставляют здесь сидеть по вечерам и их дополнять и дополнять. Это списки ваши”. Сима говорит: “В каком смысле “наши”?” – “А ваши, вот вас высылать будут. Здесь написано, кому куда, на какой вокзал”. Уже говорили о том, как именно произойдет выселение евреев. Сталин выступит и скажет: чтобы спасти еврейский народ от справедливого гнева русских, его надо удалить из больших населенных пунктов, где он контактирует с другими, поселить отдельно, изолированно, что это гуманный акт во имя спасения евреев. Говорили, что размечены вокзалы, какие подаются составы, когда, в котором часу, какие автобусы, что можно брать (не больше 15 кило), — в общем, эти разговоры все время вертелись, вертелись, и, конечно, жить с этим было крайне трудно. В этот период, между прочим, начались первые отъезды в Израиль. Которые были сопряжены с невероятно скандальными историями, но кто-то все-таки вырывался, и перед всеми встал вопрос: не единственный ли это путь спасения? Но вместе с тем не дадут уехать, растопчут. Это обсуждалось в каждом доме, где были евреи.
Это висело, как черная туча над городом. Я ни минуты не сомневаюсь — и это понимали все, кто жил в то время, — что если бы Сталин не умер, то, несомненно, евреев бы вывезли. Это было так же реально, как переселение кабардинцев и осетин, крымских татар, турок, болгар, греков, немцев Поволжья. Вы ведь знаете, как это было тогда организовано? Они в 24 часа выселяли народы. Мы плохие организаторы — плохие организаторы, а вот в такие минуты оказываемся гениальными организаторами. Мне рассказывали на Кавказе, как балкарцев выселяли. Всегда один и тот же сценарий: с наступлением ночи или на рассвете вооруженные солдаты окружали район, два часа на сборы, подгоняли нужное количество грузовиков, везли людей к запасным путям, где уже ждали вагоны для скота, — блестящая организация. Совершенно так же прошло бы выселение евреев из Москвы, из Ленинграда, в этом нет никакого сомнения”.
К счастью, смерть тирана не позволила осуществиться этим замыслам.
И все же, и это обстоятельство мне хочется особенно подчеркнуть, мрачная фантасмагория ХХ века не сумела лишить окружавших меня людей природного жизнелюбия, прекрасного чувства юмора и здорового скептицизма, т.е. всех тех замечательных качеств, которые в конечном итоге, и спасают человечество.
Когда в юридической консультации № 1 Невского района, где моя мама проработала почти двадцать лет, раздавался взрыв хохота, коллеги-адвокаты знали – это пришла на работу Наталья Иосифовна с новым анекдотом. Конечно, видел я маму и другую – со слезами на глазах, с пропадавшим от волнения голосом, и, наконец, страдающую от тяжелого недуга – и поныне практически неизлечимой болезни Паркинсона, приведшей к самому страшному для нее последствию – невозможности общения с внешним миром.
Удивительно, но, анализируя биографии моих родных, приходиться, как это ни странно, признать их, относительно благополучными, учитывая, в какое время и в какой стране, они жили.
Сейчас, когда я пишу эти строки, находясь в 2-3 километрах от французской границы, меня не покидает чувство досады, что маме – человеку высокой культуры, с детства владевшей немецким и французским языками, увлеченной европейской историей и искусством, тонко чувствовавшей жизнь и архитектуру Парижа так, будто она наяву обошла улочки и бульвары этого загадочного города, так и не удалось до конца своих дней ни разу побывать заграницей.
Для молодого поколения эта досада может показаться странной, но в то время, даже для поездки в Болгарию или Польшу надо было пройти столько унизительных процедур, что не каждый уважающий себя человек был готов в них участвовать. Что касается, так называемых, “ворот капиталистического рая“, то для людей “не с тем анализом крови” (шутка, рискованная даже для великого Райкина) или по выражению моей бабушки “ex nostris” (из наших - лат.), граница была, как правило, на замке.
Семья развивается по тем же законам, что и единый живой организм. По сути дела, эта мысль развивает органицистскую теорию известного английского социолога Герберта Спенсера. Вывод из нее парадоксален: наиболее успешной формой воспитания ребенка в семье, является отсутствие всякого, специально продуманного и спланированного воздействия, на него. Воспитание – это естественный процесс взросления в кругу любимых людей, постоянное откровенное обсуждение волнующих ребенка вопросов. Это - равноправное участие в семейных праздниках, возможность присутствовать при разговорах и спорах интересных собеседников, к мнению которых, он искренне прислушивается.
Конечно, жить при существовавших в те годы правилах игры было не так - то просто. Слышать дома одно, а в школе – совсем другое. С детства знать, что среди незнакомых людей нельзя говорить то, что говорят дома, потому что, тем самым, можно сломать жизнь себе и своим близким. Это постоянное, несоразмерное с возрастом, чувство ответственности – нелегкий груз для юной психики. Надо было уметь не вступать в ненужные споры, а иногда, просто, держать язык за зубами. Для меня, человека чересчур открытого, особенно в плане своих личных симпатий и антипатий, (что не раз приносило мне неприятности и в зрелые годы) такое поведение требовало определенных усилий. Но, отказ от острых дискуссий с людьми, не вызывавшими моего доверия, был для меня вполне органичным, и не вызывал напряженной внутренней борьбы. Я не потакал воззрениям своих оппонентов, но и не раскрывал своих убеждений, ибо понимал, что мой собеседник может быть не только заядлым спорщиком - любителем, но и платным “профессионалом”. А таковых в интеллектуальной среде было немало. Были они и в шахматном мире. Мне не хочется о них вспоминать. “Иных уж нет, а те далече…”, а петербуржским шахматистам старшего поколения их имена хорошо известны.
Развивающийся организм должен получать три важнейших витамина для роста личности: доброту, искренность и чувство юмора. Не знаю, годится ли этот рецепт для воспитания героя, но, уверен, от появления в семье садиста, стукача или просто жлоба, вы будете застрахованы. По-моему, универсальную формулу воспитания вывел Оскар Уайлд: “Лучший способ сделать детей хорошими – сделать их счастливыми”.
А что может быть счастливее, чем детские воспоминания? Их надо хранить и лелеять, особенно, когда лучшие годы жизни позади. Эту мысль проникновенно выразил Николай Огарев, чья политическая деятельность, излагаемая в учебниках истории, заслонила от нас лирический дар прекрасного русского поэта:
“Люби прошедшее. Его очарований
Не осуждай! Под старость грустных дней
Придется жить на дне души своей:
Весенней свежестью воспоминаний”.
Один из первых кадров, сохранившихся в памяти: мы с няней направляемся на прогулку. Спускаемся по расколотым, с наспех поставленными, цементными заплатами, ступенькам первого этажа. Задолго до моего рождения, здесь была роскошная мраморная лестница. У стенки стоял небольшой, камин, выложенный цветными плитками. О “мирном времени” напоминали лишь маленькие бронзовые колечки, с помощью которых крепились ковровые дорожки. Надо объяснить, что «мирным» временем в кругу моего деда назывался период между Русско-Японской и Первой мировой войнами. Как-то не принято было говорить – “до революции”. А вот «мирное время», когда Россия стремительно вошла в капитализм, и российский рубль стал самой авторитетной международной валютой, вспоминали с явной ностальгией. Интересно, что в Прибалтийских республиках главным историческим Рубиконом всегда воспринимался ни 1914 и, конечно, ни 1917 год, а момент потери их недолгой независимости в итоге пакта Молотова-Риббентропа. Вспоминаю старого рижского портного, у которого мой дед заказывал костюм в начале 50-х годов. Профессионально пощупав привезенную для этой цели ткань, он настороженно оглянулся, и с горькой иронией, прошептал: «Разве это материяльчик? Материяльчик был до катастрофы», и нетрудно было догадаться, о какой катастрофе шла речь…
Вернемся к стоп-кадру. Экспозиция: Ленинград. Басков переулок. Парадная лестница со следами былой красоты. Конец 1951 года. Навстречу нам с няней поднимается старуха в полуистлевшей шляпе и потертых ботах, но с осанкой и орлиным профилем пиковой дамы. Пожалуй, это был первый персонаж, не входивший в мой ближний круг, но возникший в сознании одновременно с памятью, и оставивший след на всю жизнь.
Раиса Евгеньевна Винер. История ее жизни могла бы стать сюжетом для мелодраматического романа, но двадцатой век – не самое подходящее время для такого жанра!
Эта одинокая и несчастная дама, не имевшая своих детей и внуков, безумно любила нашу семью, и, особенно, была привязана ко мне. Несмотря на свою ужасающую бедность, она старалась сделать мне подарок не только 22 мая – в день моего рождения, но и 22 числа каждого месяца. Вопреки своей жестокой судьбе, она оставалась трогательно сентиментальной.
Раиса Евгеньевна родилась в середине 80-х годов XIX века в семье крупного петербуржского биржевика, и получила прекрасное образование, характерное для барышни этого круга. С детства она свободно владела тремя иностранными языками, и ее молодость складывалась весьма удачно. Она посетила не только основные европейские столицы, но даже Египет и Нью-Йорк, что в начале прошлого века воспринималось определенным экстримом. На изразцовом камине в нашей квартире на Басковом можно и сейчас увидеть сувенирную гондолу с надписью «Venezia», привезенную нашей соседкой из дальних странствий.
В юности высокая и статная Раиса Винер пользовалась большим успехом, и среди ее поклонников были и представители высшего света.
Она рано увлеклась живописью, и была принята в жанровую мастерскую Высшего художественного училища при Академии художеств. Ее руководителем был один из популярнейших русских художников того времени Владимир Маковский. Одна из ее ученических работ – «Тюльпаны» подаренная моей маме, уже почти шестьдесят лет занимает свое почетное место на стене столовой в нашей питерской квартире. Когда-то на стенах этой парадной комнаты было несколько больших картин в витых золоченых рамах. Но все они поочередно исчезали в ленинградских комиссионных магазинах в 50-60 годах, и, после нескольких уценок, продавались фактически за гроши тогдашним любителям искусства. Именно в этот период были проданы две картины, об утрате которых, я жалею и по сей день. Речь идет о роскошном (больше, чем в человеческий рост) портрете Раисы Евгеньевны работы самого Владимира Маковского, и о копии известного полотна этого выдающегося русского художника, прекрасно выполненной его способной воспитанницей. Две эти картины, созданные учителем и ученицей, до сих пор стоят перед моими глазами. Удивительно, но обе работы долгое время висели на втором этаже, не существующего ныне, антикварного магазина на Невском проспекте, и мы с мамой не раз заходили посмотреть на эти, никак не продававшиеся, шедевры.
Но вернемся к судьбе встреченной мною соседки. Незадолго до начала Мировой войны в семье Винер произошла катастрофа. Отца Раисы – опытного биржевика,- кто-то втянул в сомнительную финансовую операцию, и, он, за один день, потерял все свое состояние. В своем банкротстве Евгений Винер обвинил коллег-единоверцев, отрекся от иудейской религии, крестился сам, и настоял на переходе в православие всех своих близких. Раиса не только стала бесприданницей, но и, более того, заразилась от своего отца бациллой антисемитизма. Неожиданно она оказалась в своеобразном общественном и социальном вакууме. Замуж она не вышла, а стать чьей-то содержанкой не позволила природная гордость. Помню ее ироническое воспоминание о какой-то опустившейся до такого унизительного положения и, потому шикарно одетой, ее старой знакомой: «Das Kostum kostet ihm!» – т.е. буквально: ”Костюм стоит ему!”
Возможно, это была первая, и, потому хорошо запомнившаяся, немецкая фраза, услышанная мной в детстве. Пытаясь скрыть что-нибудь от меня, бабушка и мама обычно использовали французские выражения, которые, впрочем, я вскоре стал расшифровывать, хотя этому изумительному языку я так и не научился. Сейчас я об этом жалею, как никогда. Покупая пирожные или круассаны в ближайшем французском городке, так хочется объясниться с симпатичной продавщицей на ее родном языке. Впрочем, буше и эклеры от «Норда» с Невского проспекта времен застоя были значительно вкуснее и полезнее, чем изделия современных европейских кондитеров.
Послереволюционная судьба Раисы Евгеньевны характерна для многих, ”бывших”, имевших мужество остаться на своей родине. Лишение гражданских прав, экспроприация ценностей, уплотнение, нищенская зарплата в библиотеке, война, блокада, карточки, медаль “За оборону Ленинграда”, пятнадцатирублевая дохрущевская пенсия плюс шесть рублей хлебных.
Нас отделял всего один пролет лестницы, и в последние годы жизни она поднималась к нам почти каждый вечер. Мои близкие старались ей помочь, но для этого требовалась особая деликатность. Несмотря на череду унижений, которые преследовали Раису Евгеньевну большую часть жизни, она до самого конца оставалась барыней с прекрасным французским языком и изысканными манерами. Она ознаменовала свой уход поистине царским жестом – подарила единственную сохранившуюся у нее ценность – икону XVIII века в серебряном окладе – нашей глубоко верующей домработнице Акулине Матвеевне, которая ухаживала за ней в последние месяцы жизни.
(продолжение следует)