Начало без конца
Вариации на тему и без темы
Воротниковский переулок, дом 3/10, квартира 69. Это подвал, стыдливо называемый полуподвалом – подслеповатые окна на тротуаре. Газовый ввод – трубы опоясывают наше крошечное шестиметровое (три на два) жилище. Шесть комнат – шесть семей. Иногда случается утечка газа – пахнет чесноком-колбасой. Мама выводит меня во двор – пока не ликвидируют утечку, сидим во дворе почти всю ночь напролет.
Вспоминаю – у нас выключили электричество – перерасход – еще бы – днем темно – крошечное окошко высоко под потолком почти не пропускает дневного света, а без света никак – и днем и вечером горит электричество – не сидеть же в потемках. Вот и перерасход – все соседи скинулись на взятку электрику, и маме поручено вручить взятку – деньги и спирт. Помню мамин рассказ – как давать деньги – не знаю – нервничаю – вдруг откажется, да и спирт – надо же передать, подсунуть что ли – все-таки первый раз в жизни – плеснул мне целый стакан – и ничего – а как исчезли деньги из кулака – даже не заметила, до сих пор удивляюсь.
А потом все равно электричество выключили. Сидим с мамой при коптилке – пляшут тени. Коптилка похожа на чернильницу – низенькая такая бутылочка с пламенем в стекле – нестойкое пламя неспокойно, и тени нервничают – мечутся. А напротив по Старопименовскому нас немного освещает отражением многоэтажный дом – у них в окнах абрикосовый электрический абажурный свет. Мы сидим на диване – это узкий и короткий матрац, поставленный на черно-зеленые с красным околышем тома большой советской энциклопедии – он покрыт коричневым ковром с геометрическим рисунком – не просто так – текинским, ручной работы и старинным – Пешкин дал – еще во время войны – нечем было укрывать новорожденного ребенка.
Мы ждем папу – он иногда ночью дежурит на выпуске газеты – это поблизости на улице Горького, газета - Труд называется, а типография – бывшая Сытинская – выпуск - дело ответственное – по очереди дежурит вся редакция. Когда придет – запахнет на весь дом типографским бензином в котором купаются буквы-литеры – папа после дежурства дышит с присвистом - астматически. Нам с мамой от этого запаха тоже трудно дышать – мы жалеем папу и типографских рабочих – с одним из которых, отцом Марины Скворцовой, папа дружит – они прогуливаются по двору, о чем-то разговаривают – папа мне уважительно объясняет – типографские рабочие самые грамотные – читают много. Скоро папу из штата выгонят, и он будет говорить детям во дворе – у асиного папы отпуск, и в голосе будет звучать неправда – еще бы – он политически неблагонадежный, знает, чем это чревато – и хотя от меня всё скрывают, я тоже знаю,– чутьем, хотя еще и в школу не хожу, но страхом дышу, острым и тяжелым и душным, и - шепотным.
Со всех сторон неблагополучие, а у нас в комнате уют – кроме дивана под окном, по правую руку – когда переедем в новую комнату, он развалится - старинный ломберный столик на легких изогнутых резных скачуще-резвых ножках, между торцом дивана и столиком втиснута круглая табуретка-пуф, обитая красно-коричневым ситцем с восточно-среднеазиатским рисунком, по нему мой двоюродный брат Илья – высокий – взрослый и торопливый, будет объяснять мне-дошкольнице-пятилетке квадратуру круга. Вплотную к столику сундук – покрытый ковровой дорожкой – с пола до потолка – под названием тахтушка, на нем - на ней сидят за столом и просто так, а стул у нас один – называется венский – еще есть венское тесто – куличевое. По левую руку - этажерка с книгами и настольной лампой – полуголой Принцессой – как в Елисеевском магазине – я ее обожаю, папа ее ненавидит и морщит презрительно нос, а мама – лелеет – стирает пыль. Уже у самой двери стоит моя кроватка, застеленная павлиньего цвета сюзанэ. Шелк плотный, ядовито-сумасшедше зеленый, на ощупь скользкий. Пол дощатый, крашеный, мытый-перемытый, потому и не без облупленности – а перед кроваткой опять-таки коврик - кирпичного цвета – мамина реликтово-наследственно-семейная реликвия, у Иры – моей двоюродной сестры – точно такой же. В открытую дверь смотрит из прихожей солнечно-желтый, казалось бы пахнущий свежей стружкой, шкаф-красавец – в нем и книжки и одежка, и полно ящиков с папиными рукописями.
Душно – рядом котельная, да и по стенам над всем царит переплетение труб – отопление и газ, но все равно стерильно чисто и красиво – мамина работа. Игрушек у меня нету, зато однажды на мой день рождения Лазарь Лагин – старик Хоттабыч сбросил-насыпал сверху из окна множество книжек-малюток, они на желтой шероховатой бумаге трудным мелким шрифтом – издание библиотеки Огонек. Время – послевоенное и не просто скудное, а уничижительно нищее.
Чтобы попасть к нам, надо спуститься по ступенькам вниз – со двора – наш красивый серый каменный дом имеет деревянную пристроечку-крыльцо с крышей – так что от порога вниз – можно и направо и налево. Направо – ступеньки ведут в отдельную квартиру – там живут Фросины – толстая белобрысая бестолковая Манёка и черноволосая Нюра-бухгалтер в причёске валиком – обе засидевшиеся девушки с очень престарелыми и совсем неграмотными, какими-то корявыми родителями. А налево – это к нам - «холодный коридор» с серым чистым дощатым некрашеным полом, посередине дверь в котельную, где топит углём наша соседка истопница, а перед крыльцом с нашей стороны - гора угля, драгоценно сверкающего на солнце, но в холодном коридоре ни угольной пыли, ни копоти. Его моют по очереди ежедневно. Мама тоже моет и не жалуется – не хочет жаловаться, но я знаю – ей не под силу.
Прямо по холодному коридору вход в нашу коммуналку – длинный «теплый» коридор, дверь к нам сразу налево в углу – откроешь ее, и там крошечная прихожая, где фанерный шкаф и за дверью не очень устойчивая гора книг – от пола до потолка. Прихожая ведет в две комнаты – нашу сразу при входе, и соседскую подальше в тупичке – которая и побольше и поизолированней – там живет пожилая совершенно седая, но черноглазая-чернобровая портниха Софья Исаевна, позже к ней приедет на жительство ее мать – какая-то из себя мутная Майла – злая-презлая старуха-ведьма, которая переживет свою дочь.
Однажды на Новый год Софья Исаевна мне подарила мою единственную целлулоидную куклу-голыша. И когда я увидела елку (как они умудрились ее поставить на весу у моей кровати – непонятно) – а под елкой куклу – думала – умру от счастья – просто сердце отказывало. Потом на куклу наступила толстая Наташка из дома напротив и безнадежно продавила ей голову – я не плакала, я просто вышла из реальности – душа вон. А кукла досталась Софье Исаевне от постоянной клиентки – жены высокопоставленного номенклатурного чиновника с необыкновенным птичьим именем – фамилией Чайка, которую обшивала на дому и о которой говорила с невероятным почтением – еще бы – я, например, никогда не видела чаек.
Наша дверь всегда открыта, соседская тоже, иначе задохнемся – здесь я провела первые четырнадцать лет жизни. В общем коридоре – двери всегда закрыты – под углом за нами живет лифтерша Егоровна с сыном-телеграфистом Ленькой, он скоро женится на громадной деревенской Маньке с просторным азиатским лицом, дальше идет комната моей подружки Тани Фросиной – она на девять месяцев старше меня, ее мама – Люба. Лицо щуплой тети Любы незаметное, скуластое - очень светлые как бы грязноватые глаза и жиденькие бесцветные увядшие волосы, она работает на табачной фабрике Дукат, и мама называет ее Кармен, муж ее запойный и тихий дядя Сергей Фросин – Манека и Нюра, живущие в соседнем подвале - его сестры. Таня беленькая девочка, я ее люблю и она меня тоже, мы обе не умеем произносить букву «р» - я нещадно картавлю, а она ее пропускает – мама нас учит –«утром рано утонули три барана» - мама сама картавит, но своего добивается – обе девочки говорят чисто. Обычно папа не картавит, но когда они говорят по секрету – тоже картавит-грассирует на непонятном языке, которому я скоро из любопытства незаметно выучусь – через много лет я узнаю, что это идиш.
Дальше – коридор расширяется, образуя квадрат, который по трем сторонам наша кухня с газовыми плитами – их две, там же столы – их два, они просторные – но все равно хозяйкам тесно – хотя и почти не ссорятся – готовят по очереди. Напротив кухни по продолжению коридора следуют другие жилые комнаты. Первая (четвертая) дверь ведет в комнату Валериана Константиновича – Таня сказала, он из бывших, и категорически не хочет участвовать в советской жизни. Папа устроил его шофером главного редактора газеты Труд, но после того, как редактор попросил его отвезти жене пакет с продуктами, дядя Попов - так я еще зову Валериана Константиновича, правда, за глаза - не захотел прислуживать и перешел на грузовик. Позже к нему поселилась его мама Анна Кирилловна. Анна Кирилловна заведет себе безукоризненно чистый, покрытый белой клеенкой, отдельный от соседей стол – прямо у двери в комнату. Она надолго переживет сына, скоропостижно умершего от инфаркта, и тихо сойдет с ума.
Последняя комната – жилистая старушка Прасковья Яковлевна с перезрелой и очень некрасивой чернявой субтильной и жалкой дочерью Лидкой, зеленоватым лицом напоминающей лягушку – она скоро выйдет замуж за белоглазого тяжело заикающегося парня из подмосковных, и родит Вовку, похожего на булку с изюмом – сдобного и кареглазого. Муж будет издевательски избивать жену - мать будет тихо плакать – перед глазами незабываемая картина – из-за двери тяжелые звуки, перед дверью цинковое корыто – Прасковья Яковлевна, зная, что делается за дверью, схватилась за стирку и беззвучно плачет – слезы капают в корыто, и она стонет неслышным шепотом – «Каравул, каравул» - выдержка – терпит, а сердце изнывает. Они довольно скоро получат нормальное неподвальное жилье, и в их комнате поселится цыганистая, глазастая, носастая и катастрофически безобразная истопница с беременным животом – она родит белобрысенького прозрачно-белокожего малокровного Сашку, который станет утешением Анны Кирилловны.
В самом конце-торце коридора дверь в холодный подвал – его используют как холодильник, а перед этой дверью направо – раковина с холодной водой – одна на всех, и еще направо дверь в уборную – тоже одну на всех – а ванны нет – моемся в бане в Оружейном переулке или в Палашевском, а я пока не вырасту, в корыте прямо на кухне. В баню многочасовая вьющаяся очередь, пока стоим, так устаем, что мама помоет меня, а сама уже на скорую руку – сил нет. На кухне под краном ежедневно моется до пояса мускулистый загорелый Валериан Константинович – вода ледяная. У него кудрявые с сединой волосы, он терпеливо просит меня по утрам не топотать ботиночками, я стараюсь, но иногда забываю – с ужасом – побаиваюсь его сердитой улыбчивой вежливости, да и мама недовольна моей распущенностью – надо, чтобы тихо. А я в холодный коридор – там с утра по весне – дрожащий ветром квадрат солнца - по нему хочется плыть-тонуть и прыгать – незабываемое солнечное счастье.
Папе соседи разрешают работать в кухне за любым столом, его единственного зовут по имени-отчеству Моисей Абрамович – возможно, не только из уважения, а еще и потому, что он всегда приветливо-вежлив и заметно неприхотлив – нога на ногу – блокнот на коленях – пишет при любом шуме-грохоте, хотя предпочитает ночные часы – давая маме возможность поспать – родительский «диван» узкий, и мама с папой зачастую спят по очереди – просыпаясь ночью, я вижу то маму, дремлющую на стуле, то углубленного в бумаги папу при настольной лампе. Когда ночью сбрасываю во сне с себя одеяло – произношу фразу – я ее помню с детства: папа или мама – укройте меня кто-нибудь, пожалуйста. Меня заставляют всех звать по имени-отчеству, но я, следуя Тане – говорю – Ленька, Лидка и Егоровна, а Таниных родителей зову тетя Люба и дядя Сергей, родители меня поправляют – надо Ефросинья Егоровна.
Анна Кирилловна, чистоплотная совершенно по-особому – хрустящие суровые полотенца, белоснежный фартук. У мамы тоже есть полотенце с красными вышитыми петухами, но это игра для красоты, а у Анны Кирилловны всерьез. Мама тоже печет и куличи и жаворонки – для разнообразия, а Анна Кирилловна светит куличи в церкви для праздника – похоже, мои безбожные еврейские родители за это ее особенно уважают, а я благоговею от ритуала - она готовит чудную пасху, которой обязательно угощает вместе с куличом - на просторной тарелке с крахмальной стоячей салфеткой. Кстати, и мама один раз спекла – пузырчатую мацу по неизвестной мне причине, никаких традиционных хоть советских, хоть религиозных праздников у нас в доме не справляли, я помню мамину рукодельную мацу - она сильно отличалась от машинного изготовления, но в ней тоже были дырочки.
У Прасковьи Яковлевны есть кружка с Ходынки – и еще она вспоминает главный московский храм – Христа Спасителя. В отличие от Анны Кирилловны она совсем не грамотная и честно говоря, мало приятная – маленькая-крошечная не Дюймовочка, а чем-то нехорошая старушка – у нее на глазу бельмо, зрячий глаз пронзительно-недоброжелательный. А Егоровна толстая, малограмотная и добрая – она мне читает по слогам, и я ее поправляю – не так, Егоровна, не так. Меня научил читать папа с незапамятных времен – нарисовал азбуку, и на следующий день я принесла газету и прочитала – п-р –пра-правда с ударением на последнем слоге – все засмеялись, а я обиделась, и запомнила обиду - стала сама читать и научилась. Но все равно любила, чтобы Егоровна читала – она приходила с работы, ставила перед собой переполненную тарелку щей, а я тут как тут – читай, Егоровна, она никогда не отказывала и по слогам читала певуче, как в сказке, и хлебала щей. Пахло прелой капустой и деревенским уютом.
Мне читали все – я любила это разнообразие – папа читал, переводя непонятные слова на детский язык, мама очень тихо, поднимая на меня внимательные глаза с огоньком - обычно перед сном, Софья Исаевна спотыкалась, и надо было дослушивать, Анна Кирилловна очень медлительно, роняя очки, а Валериан Константинович наоборот наспех, Ленька не своим голосом – петухом, и похоже, терпеть этого не мог. Остальных заставить не могла – или не умели или не хотели.
Папа еще для меня сочинял и рисовал прямо при мне настоящие книжки – потом он их старательно разрезал и сшивал - некоторые до сих пор сохранились – причем иллюстрации цветными карандашами, хотя и на плохой бумаге, совершенно не завяли, а на обратной стороне стал почти неразличимо-слепым машинописный текст - что-то неинтересное из папиных статей. Мама тоже рисовала мне красно-синим карандашом просто на отдельных листах, когда рассказывала бесконечную сказку про красных и синих лебедей – все они порастерялись, но я все равно помню – мамино рисование с моей помощью.
Моя мама сияющая и шоколадная – у нее сияющие шоколадные волосы, сияющие глаза шоколадными вишенками светятся в темноте, и даже зубы тоже сияют – искрящееся глазами и улыбкой лицо. Только позже по фотографиям, когда ее не станет, я пойму, что мама у меня настоящая красавица. А я похожа на папу – у него зеленые глаза и ироническая улыбка. От него пахнет ветром. Он моложавый, никогда не поседеет, уйдет из жизни рано в 67 лет, а мама в 93 - в Нью-Йорке.
У моих родителей – полно свободного времени, которое они щедро проводят со мной – они оба безработные – я об этом не знаю, и между прочим, это означает, что жить не на что – я и этого не знаю, и когда меня укладывают спать – протестую – я еще не поужинааала – у меня простонародно-московский говор, подхваченный у Егоровны – кое-какие гласные проглатываю, кое-какие растягиваю. Не сказать, что голодаю – скорее не хочу отказаться от должного распорядка, но в лице мамы тревога – ребенок не кормлен – ты что – кто же на ночь ест – спать немедленно, а папа добавляет каким-то не своим учительским тоном – мы едим, чтобы жить, а не живем, чтобы есть – расхожая мудрость устанавливает привычность - ужин не нужен, был бы обед – у меня-то был, а у родителей – не думаю. И вдруг случается чудо – по этому немыслимому поводу раздвинут наш навощенный ломберный столик, и прямо на бордовое сукно слетаются – денежные бумажки – папе заплатили за неожиданную халтуру – он все разменял на рубли – получилась куча денег – и игра – папа приплясывает у стола, и я за компанию вместе с ним – но не сказать, что по-настоящему весело – у мамы в глазах слезы.
Чудеса в решете и на каждом шагу – в Елисеевском магазине – где в высоте текучий потолок и лампочки гроздьями и пахнет незнакомой жизнью – маме по ошибке пробили чек на целый килограмм фарша – вместо ста граммов – она всю дорогу бежала, прижимая пакет к себе – боялась - гонятся. И я боялась – отчего, почему – догадайся, почему - стука в окно – откуда я это взяла - загадки не имеют отгадки.
Мы с мамой много гуляем – отчетливо-одинокими грустными вечерами по темнеющим переулкам – Воротниковскому, Старопименовскому, Дегтярному, заглядываем в освещенные – высокие без переплетов – хрустально-прозрачные венецианские окна. Там совсем другая жизнь – сказочная, может быть, даже волшебная. Лепные потолки, люстры, и в глубине комнат – другие комнаты. Иногда мы останавливаемся и смотрим, как в кино. Летят обрывки разговоров, тренькает рояль. Патриархальные эти переулки напомнят о себе в Нью-Йорке в Бруклин Хайтс, где я теперь живу – все теми же узкими и высокими окнами, все тем же желтовато-розовым, трепетным от скользящих в танце теней, светом.
Наш двор окружен домами и каменным забором. Два старых тополя весной в клейких листочках и в сережках, а к лету тополиного пуха – шелковистого и летучего – видимо-невидимо. Домов два. Один многоэтажный – это наш, где мы живем в подвале – окошко второе справа смотрит на Старопименовский – над нами во втором этаже живет неизвестная мне Яна – иногда её негромко зовет немолодой голос под окнами – Яна, Яночка – тихий и призывный этот голос памятен. Второй дом с примыкающими бесконечными пристройками, тоже многоэтажный, но из двора не выходит никуда – соседствует с 167-й мальчиковой школой через флигель, где живет Ирина, которая иногда позволяет мне присоединиться, когда прогуливает красавицу – немецкую овчарку, я иду рядом и сама себе притворяюсь, что это моя собака, и совершенным образом счастлива.
Живу двумя главными чувствами – страхом и красотой. Страх везде и всегда – в разговорах родителей свистящим шепотом, в угрюмом молчании дворового хулигана Янки, спасаясь от которого я поломала нежный молочный зуб о каменную ступеньку, споткнувшись в паническом беге, - в шумной беготне мальчишек из соседнего дома. Начитавшись Гензель и Гретель и мальчика-с-пальчика, я уверена, что меня обязательно родители бросят. Я стою у двери уборной, почти уверенная, что мама каким-то образом сбежала, и с ужасом сдержанно спрашиваю каждую минуту – мама – ты скоро – совершенно не надеясь на ее возвращение. Отчетливо помню – у двери булочной на улице Горького – меня там мама поставила, пока сходит за хлебом – наверняка бросила, и тут же спасительная трезвая мысль – до четырех лет дорастили – уже не бросят. Но какое счастье, когда появляется – вернулась, и потом дома я получу довесок – маленький такой кусочек серого хлеба – особенно дорогой подарочностью за перенесенные страдания. Страх висит в воздухе – времена такие – от него тяжело дышится, он ощутим налетом на лицах взрослых – и давит не только их, но и детей, даже собак и кошек – давит всю живую-неживую природу.
Красота, как и страх, везде – в дрожащем солнечном квадрате на сером полу холодного коридора, в снежных и тополиных снежинках, в прозрачных летних сумерках, в недоступной мне кукле с настоящими ресницами, но самая главная, страстная красота – это «секрет». Что такое «секрет»? – это по сути – клад – в земле вырывается неглубокая ямка – куда складываются различные драгоценности – конфетные фантики, «золото», цветные бумажки и тряпочки, а главное – цветы, обычно увядшие, отжившие неизвестную скрытую жизнь в незнакомых таинственных комнатах и теперь выброшенные на помойку. Все это богатство накрывается обломком стекла и покрывается землей, оставшейся от вырытой ямки. Потом можно это снова отрыть и любоваться – на фоне влажной земли из-под стекла – «секрет» выглядит чудом красоты – сказочным волшебством, владением которого было несравнимо ни с чем. У меня же никогда своего «секрета» не бывало, я вообще довольно второсортная личность – мне никаких игрушек папа с войны не привез, и вообще я рыжая.
Меня моя второсортность не гнетет – я читаю, как сумасшедшая – все подряд, так что голова кругом – живу книжками и с книжками. И потом у меня есть дорогие – взахлеб - друзья – Таня Фросина и Димка Петровский – люблю обоих, но между собой они не дружат, с трудом общаясь только на моих днях рождения. Димка живет в деревянной пристройке с настоящей застекленной верандой с толстой и громкой бабушкой по прозвищу Джабжа и старшим неразговорчивым двоюродным братом Петей. У них обоих есть мамы, а пап нет, и я знаю то, что Димка не знает - оба их папы арестованы, хотя и не понимаю, что это такое, но помалкиваю – поскольку всегда помалкиваю о том, что слышу из непредназначенных мне шелестящих разговоров – меня никто ни о чем не предупреждает, но я и так чувствую, что знаю слишком много и что надо молчать. Димка старше меня и пойдет в школу раньше, заважничает или потеряет интерес – перестанет водиться, а с Таней мы не разлей вода, хотя пойдем в разные школы. Дружба с ней как-то рассосется в раннем подростковом возрасте, причем мама меня будет упрекать в высокомерии, что может, и верно, да не совсем – скорее всего просто пути-дороги разбежались, да и подростками мы разъехались – и нам и им пожаловали более благопристойное жилье, разумеется в коммуналках.
А до этого случилась школа – помню, как шли с букетом цветов – я терлась о папино шершавое пальто – бежевого цвета в рубчик – касторовое называется, а может коверкотовое, мама шла с другой стороны. В школьном дворе девочек оказалось полно до оторопи – и все с цветами, но все равно – казенно – не на чем глаз остановить, хотя по легкомысленной обреченности, родителей я тут же и бросила совершенно бесцеремонно. Наша Евгения Карловна совсем седая – белая, коротко стриженная, глаза маленькие в крапинку – внимательные и равнодушные, не сказать, что сердитая, а чужая, хоть и улыбается без притворства, но никому в особенности, во всяком случае не мне – да если бы и мне – все равно бы не поверила. Это все я заметила не сразу, а потом на уроках, когда хочется в окно, а надо на Евгению Карловну – и тогда видишь все – хоть и глаза бы не смотрели. По сей день даже по телевизору, даже в Америке я не могу без скуки, и какой-то тюремной подневольной тоски-безысходности смотреть на школьный антураж.
Наша знаменитая школа - 175-я на Старопименовском. Она через переулок от нашего дома – слегка наискосок во дворе, и со двора в нее ведет полукруглый портик с колоннами. Изнутри при входе - просторный вестибюль старомодной элегантности, направо в тени невнятная скамейка, где моя и другие мамы встречают нас после уроков. Прямо напротив входа наверх ведет широкая парадная мраморная лестница – вкусного цвета постного сахара, полускрытая темно-красной ковровой дорожкой и увенчанная мраморным бюстом Сталина. Помпезность в стиле эпохи – тем не менее, не без традиций. Раздваиваясь, лестница ведет во второй этаж, где актовый зал с огромными полукруглыми окнами, летящими светлыми занавесками, полукруглым белым балконом и блестящим дубовым паркетом. Впрочем, паркет везде – и скрупулезно по-музейному чисто. Здание школы трехэтажное – благородных пропорций, потом его надстроили до пятиэтажного, провели лифт – куда школьников не пускали – неровен час - поломают.
Между тем цветы-букеты забрали – просто море георгинов и гладиолусов – с тех пор я их не люблю. Актовый зал – торжественными похоронами – повторится через год-другой в музее Ленина – мрачно-торжественным обещанием над грудой красных галстуков и цветов. И все в калейдоскопе – крутится-вертится – как с первого дня, так и до последнего.
Анастасия Петровна – директриса с красноватым злым лицом и неживыми сухими, тоже красноватыми волосами, покрытыми ячеистой сеткой. Истончившиеся морщинистые веки падают на треугольные глаза, и пожухлые и яркие – синие - недобрые. Посторонние сторонящиеся какие-то девочки, приезжающие в школу на зеркальных машинах с белыми колесами. В такой же машине важная сановная толстуха Елена Михайловна с лоснящимся пористым лицом и широченным носом луковицей, она нас учит английскому со второго класса – я ее смертельно боюсь – у нее в учительской отдельный стол – невозможно поверить, что она жена импозантного, слегка галантерейного красавца на портретах – Булганина, Николая Александровича – следующего за Сталиным вождя.
Учиться мне и легко и скучно, но и нравится – особенно получать пятерки. Больше всего в школе люблю уроки физкультуры, хотя у меня получается хуже всех, в общем совсем даже не получается, да и по росту я почти последняя, зато в физкультурном зале без формы в трусиках как-то свободнее дышится – и учитель, несколько хамоватый Николай Павлович относится к нам не по ранжиру, не так, как в классе - Евгения Карловна твердо знает кто есть кто, и еще нас заставляет сидеть – руки назад – для осанки, и везде всегда строем – мама так и говорит – муштра, а школьную форму мы с ней называем мундиром. Конечно, домашнее все по-другому – по утрам мне папа поет козлетоном – дети в школу собирайтесь, петушок пропел давно, и для приготовления уроков мама торжественно вносит крашеный светло-зеленый столик, похожий на подросшую табуретку, под названием ресторан, и портфель у меня цветной – восхитительно клеенчатый - красный, мама точно такой же купила моей двоюродной – только синий - и мы с Ирой прямо как красно-синий близнецовый карандаш.
Больше всего и всех в школе мне нравится крупная – крупчатая – долгая Лариса Островская – она добрая хорошая девочка. Потом, когда появится Туся Козловская с умным, испанского очерка, лицом и испанскими миндалевидными бархатными глазами, я замру от счастья узнавания непредвиденной красоты. Туся иронична не по возрасту и не по возрасту независима в суждениях. И талантлива – это заметно. Буду привязчиво дружить с обеими девочками – мне не очень понятно, что это такое, я просто с удовольствием по мере возможности буду сопровождать их. Обе они как бы чуть взрослее, проводят время вместе – я присоединяюсь не часто – у меня другая жизнь, но главное – другие интересы – я читаю, и ничто не сравнится с кругом чтения.
Между тем выясняется, что школьная жизнь – это фамилии, имена-отчества и должности родителей. Мама моя – член родительского комитета – придет время посвятит в исторические подробности, но это нескоро. Пока я сижу за одной первой партой с хорошенькой Наташей Рюминой – у нее крошечная печальная голубоглазая мама, а папа – кровавый полковник – потом его расстреляют. Позади нас милые девочки-подружки – темнорусокосая Света Штейнберг – племянница только что арестованной Полины Жемчужной - жены Молотова, и очень аккуратная Наташа Вознесенская - тоже с длинными тщательно заплетенными косами – льняная блондинка – копия отца – первого помощника Сталина. Обе девочки одновременно уйдут из школы – Наташиного отца расстреляют, и она поедет одна на Украину к родственникам, а жених старшей ее сестры откажется от суженой невесты. Тетя Светланы - Жемчужная вернется, Наташина мама – тоже – хромая с перебитыми ногами.
На последней парте Лена Петушкова – круглая отличница – она станет мировой чемпионкой в конном спорте – гордость отца – прилежного работника ГУЛАГа, дослужившегося до первого замминистра НКВД – мама папе одними губами – убийца с печальными глазами, я слышу все - мне не надо объяснять – я знаю, но все-таки не понимаю – у них рыбки и черепаха, и на стенах картины – писанные Владимир Петровичем – у него действительно, как у Лены, карие печальные глаза – и он – действительно, как ни кинь - убийца. Они занимают две комнаты - в третьей жена, а может уже и вдова шутцбундовца – он в тюрьме или в земле – она не понимает по-русски и вообще ничего не понимает, соседи изводят ее гибельно – и вся трехкомнатная квартира в доме напротив нашего, в Старопименовском переулке – там еще на углу с Воротниковским банк - в конце концов переходит к ним целиком. Лена уйдет из жизни рано – преждевременно, мама ее Нина Константиновна надолго переживет дочь – писать эти безжалостные подробности – ужасно, но из песни слова не выкинешь – нет, пепел Клааса не стучит в мое сердце – да и какой там Тиль – скорее уж Тильтиль и Митиль – мы дружной вереницею идем за синей птицею, так или сяк, но не сказать нельзя.
Все-таки мои подруги другие – умница-красавица Туся – дочь Ивана Семеновича Козловского – гениального тенора, у них пудель Татка – Татьяна Ларина, сверкающие полы и сердитая мама Галина Ермолаевна – прекрасная собой легендарная Галина Сергеева-Пышка, которой я побаиваюсь. У милой Ларисы папа Анатолий Павлович дважды лауреат Сталинской премии – похожий на Рудольфо Валентино, а мама Генриетта Владимировна совершенно ему под стать – эффектная, всегда нарядная блондинка, бабушка тоже голубоглазая со стрельчатыми ресницами, а дедушка – замечательный уютно-добрый, всегда потом отводит меня домой.
Не вся номенклатура причастна. Мама Люды Меньшиковой – Антонина Михайловна - жена министра лесной промышленности – простая, на вид совершенно деревенская женщина со светлыми взбитыми волосами - приглашает меня на елку. В большой квартире полно шальных детей, бегают-прыгают. Я не дружила с Людой, можно сказать, совсем, и думаю, пригласили меня скорее всего из сочувствия. На обратном пути иду домой с провожатой - старшей сестрой Люды – Надей – уже взрослой, с короткой стрижкой каштановых волос и вздернутым носиком. Она передает мне солидный кулек – угощение, и это не обидно ни капельки. Потом мама расскажет – встретила Тоню - Антонину Михайловну Меньшикову на улице, остановились, и пока говорили – как нахлынуло - столько горького горя – мама и расплакалась – та заплакала тоже – стоим обнявшись и плачем – такая вот история.
Наступает дело врачей, о котором я ничего не знаю, но помню – нет - знаю все – почти неизвестный мне наш участковый доктор Кассациер – худощавый и подтянутый в бежево-коричневом костюме с галстуком, так непохожий на разлапистых теток-врачих – он не просто поникший – он уничтоженный – мама Тани Жигулиной – пышная красавица-казачка с девичьей фамилией Задонская, задыхающаяся в замужестве за унылым чиновником Госплана – такое здание шероховато-бежевое с шишечками и неподалеку – а муж с бледной лысиной, влажным рукопожатием и угольными бровями над бусинами глаз – вот она – удалая-разудалая и написала на доктора донос – за коммунальную квартиру, нелюбимого мужа, по-детски некрасивую дочку – скуку неудавшейся жизни. Об этих доносах по ночам, задыхаясь, шепчутся родители. Что, казалось бы, мне – ничего не замечающей вокруг книжнице – да никуда мне не деться – все в память – и на память - со всех сторон свинцовой тяжестью непрерывная тревога, нескончаемое ожидание запредельного испуга. Кудрявая матово-смуглая Марина Фельдман учится в нашей школе, ее папа – как и доктор Бялик – лечит ушки – все они убийцы в белых халатах - я давно читаю все подряд – даром, что научилась и впору разучиться – так страшно.
Я хорошо помню доктора Бялика – небольшого такого - худенького и старенького – у меня воспаление среднего уха – а у него блестящие и гремящие всякие инструменты, мы лечимся частно, и ходим к нему часто, он к маме все обращается - мамаша, а я ревную – какая же она ему мамаша – она моя мама и больше ничья. Однажды он что-то спросил у мамы, и она в ответ не выдержала и прямо при нем быстрыми слезами по щекам – а он тогда и сказал – не волнуйтесь, когда будут деньги, тогда и расплатитесь – про деньги это мама потом расскажет – я тогда с первого гонорара – бегом к доктору Бялику – вот они какие – врачи-вредители-отравители.
Смерть Сталина – я плачу скорбно – горько – все плачут, это заразительно, а мама с папой – как воды в рот набрали - молчат и нисколечко не плачут – зачем-то про кружку ходынскую Прасковьи Яковлевны – тоже вспомнили – Пугачевы уже давно с нами не живут.
А время капелью течет – хоть шути не шути – оттепель... Народу понаехало – недобитого – ни в сказке, ни пером описать – и все, оказывается, наши друзья-знакомые. Вот и папу реабилитировали, а не сказать, что повеселел. Я уже подросток – пора все осознать-понять – но есть вещи, которые в голове никак не укладываются, а в душе, если и укладываются, то - камнем. Прямо, как в песне – не верьте погоде, когда проливные дожди она льет. Вот и я говорю - не верьте.