Два рассказа на одну тему
Составление и предисловие: Евгений (Песах) Майбурд
Раби Ханох Теллер – рассказчик (teller) буквально: он пишет рассказы. Помимо аудио и видеозаписей, свет увидели уже более двухсот пятидесяти рассказов, собранных в двадцать семь (или уже больше?) книг. И если нам говорят, что общий объем продаж этих самых книг достигает четверти миллиона экземпляров, нужно ли еще добавлять слово «бестселлеры»? Отдельные его книги переведены на другие языки (не менее пяти). О Теллере говорят, что он создал новый жанр в еврейской литературе: «Истории Души». Так оно или нет, но это всегда подлинные истории, прославляющие Божественное Провидение и воспевающие человеческое добросердечие.
Действие рассказов Теллера может происходить в любом столетии еврейской истории, а в отношении места - в Израиле, США, Европе, России, Ираке, Гонконге, Самоа... совершенно верно: везде, где живут или могут оказаться евреи. Как правило, основой рассказов служат реальные события (реже, легенды), рассказанные автору или услышанные им.
В рассказах Теллера вы найдете и трагизм, и драматизм, и комизм, и сатиру, и неповторимую авторскую интонацию – ироничную или отстраненную, иногда иронично-отстраненную, но всегда без излишнего пафоса. Среди персонажей – самые разные характеры. Общим для всех его портретов является то, что в них нет однозначности. Человек неисчерпаем. Поэтому нет просто дурных людей, а есть люди заблуждающиеся, бывает, даже упорствующие в своих заблуждениях, заставляющие других страдать и страдающие сами, но никогда не законченные злодеи. И то, что можно счесть сатирой, не бьет в глаза напрямую, но, скорее, угадывается - с таким изяществом все сделано. Читая Теллера, мы улыбаемся, смеемся, плачем, иногда все это вместе и сразу.
Секрет писательского успеха Теллера прост: его рассказы сделаны с таким совершенным искусством, которое не выпячивает себя, но безошибочно, хотя, может и бессознательно, распознается читателем. Это – творения Мастера.
Раби Ханох Теллер родился в Австрии, но вырос и получил образование в Америке. Сейчас живет в Иерусалиме - преподает в ешивах и выступает с лекциями в залах, всегда переполненных людьми самого разного возраста, положения и жизненного опыта. Пишет на английском.
На русском языке вышло две книжки Теллера: «О том, что на душе» (собрание из разных сборников автора, 1993) и «Героизм нашей души» (воспроизведение одного из авторских сборников, 2011).
Я вырос вместе с движением за освобождение советских евреев, - пишет Ханох Теллер в предисловии к изданию «О том, что на душе». – Нам, поколению, родившемуся всего лишь через десять лет после ужасов второй мировой войны, когда была уничтожена треть нашего народа, требовалось совсем немного, чтобы подняться во весь рост: никогда больше никто не сможет безнаказанно ставить под угрозу жизни евреев.
Лозунг «Никогда больше!», найденный, или, скорее, популяризированный раби Меиром Кахане, стал настоящим боевым кличем, когда началась борьба за советское еврейство... После того, как впервые прозвучали слова «Никогда больше!», мы сотни раз выходили на демонстрации протеста в защиту советского еврейства – того самого, которое Эли Визель назвал «Еврейством молчания».
Когда я путешествовал по бывшему Советскому Союзу зимой 1989 года, мне стало ясно, что я могу внести свой личный, особый вклад в дело освобождения советских евреев...
Многочисленные копии моих книг были контрабандой провезены в Россию преданными и отважными курьерами, помогавшему еврейскому подполью в СССР. Благодарение Всевышнему, эти книги стали довольно популярными. Когда я посетил Советский Союз, многие евреи высказали пожелание, чтобы мои книги были переведены на русский язык и стали доступны советскому читателю...
Я молю Всевышнего о том, чтобы эта книга оказала хотя бы самое скромное влияние на жизнь советских евреев, где бы они ни находились. Если она побудит хотя бы некоторых читателей по достоинству оценить наше вечное и бесценное наследие, я буду безмерно рад. Если чтение этих страниц поощрит хотя бы немногих встать на путь Торы и исполнять заповеди Творца, я буду по-настоящему счастлив.
Настоящая публикация осуществляется с любезного разрешения автора. Для нее я выбрал два рассказа: «Не так уж давно, не так уж далеко» из сборника «О том, что на душе» (переводчик не указан) и “Of Course!” из сборника Too Beautiful, который я старался перевести как можно более адекватно («Ну конечно!»).
Проза Теллера обманчиво проста – словарь проблем не представляет, но переводчик обязан средствами русского языка воспроизвести неповторимую (и изменчивую) авторскую интонацию. Не знаю, насколько это удалось мне. Анонимный переводчик проделал, по-моему, прекрасную работу. Только в нескольких местах, оцифровывая текст, я позволил себе чуть-чуть его подправить. Сохранена авторская транслитерация слов из иврита и идиша (в ашкеназском произношении).
Ханох Теллер
Не так уж давно, не так уж далеко
ДЛЯ РЕБЕНКА ТРИНАДЦАТЬ ЛЕТ – это целая вечность. Когда ему впервые объясняют, что он еврей, и в тринадцать лет ему предстоит бар-мицва, ему кажется, что оставшиеся до этого важнейшего события до этого важнейшего события его жизни шесть-семь лет – это бесконечно долго. Не то его родители – для них он и родился-то как будто вчера, они помнят все подробности этого события, и в день бар-мицвы они просыпаются с ощущением, что эти тринадцать лет пролетели, как одна минута.
Да, в памяти родителей, особенно матери, каждая мелочь, связанная с рождением ребенка, запечатлевается навечно. Ребенок же относится ко всему этому как к сказке, если только обстоятельства его рождения не содержат в себе чего-то необычного. Сколько бы в семье ни припоминали это событие – как мама сказала отцу, что время, кажется, поджимает, как отец вызвал «скорую», и как они оба смеялись, когда впервые увидели его, потому что он был «такой красненький», и глазки у него были закрыты, и ни одного волосика на голове не было и так далее, и так далее, до бесконечности, - ребенок все равно уверен, что все это происходило не с ним, ну разве что, отдаленно ему знакомым.
ВОТ, ОДНАКО, РАССКАЗ о тринадцатилетии и рождении, который были настолько необычны, что в памяти нескольких людей, вовсе даже не родственников, все их детали по сей день сохранились ярко, живо и незабываемо. Только необычность этого события была в данном случае не медицинская, а историческая – связанная с обстоятельствами, которые ему предшествовали и последовали.
Это рассказ о еврейском мальчике по имени Менашеле, которому его детство всегда казалось абсолютно и во всех отношениях обычным, потому что история его появления в этом мире и вступления в вечный союз его народа во Всевышним оставалась для него тайной, над которой он, впрочем, не очень ломал голову.
Но прежде всего это рассказ о святой праведнице Лее, его матери.
Лея всегда умела хранить секреты. Вот почему в день ее свадьбы отец решил поделиться с ней своим самым большим секретом.
«Лееле, - сказал он ей, - я хочу тебе кое в чем признаться. Я хочу, чтобы это оставалось в тайне до самой моей кончины, но в то же время кто-то обязательно должен об этом знать, и я знаю, Лея, что ты поймешь, почему, хотя тебе всего семнадцать лет. Много лет назад, когда я только начал писать свою книгу о Магарше, раби Шмуэле Эдельсе, великом комментаторе Талмуда, я сподобился увидеть его самого. Я увидел Магаршу во сне. Он явился мне, чтобы выразить свою благодарность. Он сказал, что мой труд поможет тысячам людей понять его комментарии. Потом он сказал, что я должен продолжать свой труд, и на прощанье поцеловал меня».
Даже после смерти отца Лея никому не открыла его секрета. Но отец не ошибся в ней – она все поняла. Она даже очень хорошо все поняла и вскоре после свадьбы продала все свои драгоценности – в сущности, все мало-мальски стоющее свое имущество, - чтобы оплатить издание его книги.
ВООБЩЕ ГОВОРЯ, в обстоятельствах рождения Менашеле (как назвала его Лея в память об отце своего мужа) не было ничего таинственного. Тем не менее, Лея была из тех, кто предпочитает молчать. Ей никогда не пришло бы в голову похваляться, а кроме того, святым праведникам нашего народа самоотречение (месирус нефеш) всегда представлялось чем-то обычным. Как, впрочем, и вмешательство Всевышнего в земные дела.
Вот почему, чудесным образом воссоединившись со своим супругом, высокоученым раби Ицхаком Зеевом, и перебравшись на «родину свободных и страну бравых», она не бросилась тотчас же к какому-нибудь литературному агенту, чтобы пристроить свои воспоминания военных времен. Не искала она и какого-нибудь бойкого сценариста, чтобы побыстрее преподнести свою невероятную историю «просвещенному» миру. Поселившись сначала в Соммервилле, Нью-Джерси, а потом в Вильямсбурге, Бруклин, она посвятила свою жизнь исполнению тайного обета, который взяла на себя в самые мрачные дни истории нашего народа. И только после ее смерти супруг нашел пожелтевший листок бумаги, датированный 12-м днем месяца Ава 5704 (1944) года, на котором ее рукой было написано на иврите следующее:
Я нахожусь здесь вот уже три недели. Мой муж, отец, моя семья и весь народ Израиля в изгнании, я не знаю, где они, и не знаю, что с ними. Сегодня в три часа пополудни, находясь в этом лагере, я даю недер – клятву: если Всевышний воссоединит меня с моей семьей и моим народом, я обязуюсь вырастить своих детей верными духу еврейства и помочь им и их отцу изучать Тору Твою в течение всей их грядущей жизни.
И она выполнила эту клятву.
Она, ее семья и ешива ее мужа обосновались поначалу в Соммервилле, откуда через год перебрались в Маунт-Киско, штат Нью-Йорк. Когда дети подросли, и пришла пора отправлять их в школу, они переехали в Вильямсбург, но ешива по-прежнему осталась в Маунт-Киско. Ее мужу, который возглавлял ешиву, приходилось выезжать туда на всю неделю, оставляя семью с воскресенья до пятницы одних. Пять из семи дней недели Лея была для своих детей отцом и матерью, служанкой и поварихой, нянькой и поверенным, психологом и воспитателем, а также образцом и моделью поведения. Но она не жаловалась. Она успевала еще преподавать Тору женщинам, посещать больных и заниматься другими видами благотворительности, а также руководить женской организацией, способствующей распространению еврейского образования. Во всем этом она не видела ничего особенного. Ведь Тора составляет основу еврейской жизни – стало быть, там, где речь идет о служении Торе, нет и не может быть предела самоотверженности.
Представьте себе, у нее еще оставалось время для праздников и веселья, и потому через тринадцать лет после появления на свет Менашеле, родившегося там, откуда многие не вернулись, она решила сделать ему брис. Брис? Обрезание? Вот именно, достопочтенные господа, - брис. Но не беспокойтесь, пожалуйста, - это был не первый брис в жизни Менашеле.
БЫВАЛИ ЛИ ВЫ когда-нибудь на бар-мицве в Вильямсбурге? Я имею в виду старый Вильямсбург, каким он был в течение десяти-пятнадцати коротких лет после окончания войны в Европе. Кому, как не жителям Вильямсбурга, знать, сколько евреев не вернулось из европейского ада! И кто лучше них понимает, что значит для выживших брис, бар-мицва или свадьба!
Вильямсбургская бар-мицва... Конечно, обстановка и наряды могли бы кое-кому показаться довольно скромными, но еда – нет, тут уж извините! Пробовали вы когда-нибудь гефилте фиш в сладком или остром соусе? Но зачем выбирать? Отведайте и того, и другого! Берите побольше, не стесняйтесь! А селедочка! Ну, сколько видов селедки вы можете себе представить? Так помножьте на два и прибавьте еще пять. Представьте себе гору нарезанных квадратиками кугелей всех сортов, представьте себе дымящийся чолнт, да не в каких-нибудь там кастрюлях, а в огромных котлах, вообразите кишке, только длиной не в дюймы, а в мили, и цимес, на который ушло столько морковки, что ее хватило бы всем кроликам на восточном побережье Соединенных Штатов! А батареи бутылок с пивом, а бригады бутылочек со шнапсом, а дивизии содовой?!... И ко всему этому добавьте еще бесчисленных цыплят и телят, которые принесли величайшую жертву в своей жизни, чтобы принять участие в праздновании бар-мицвы тринадцатилетнего Менашеле!...
А теперь вообразите шумный, несмолкаемый разговор на идиш, преимущественно с венгерским акцентом, и ряды столов, покрытых белыми скатертями, на которых расставлена сверкающая чистотой посуда, и две комнаты, которым, скорее всего, не повредило бы прикосновение малярной кисти, в одной из которых полным-полно длиннобородых людей в черных костюмах, а в другой – женщин в платках, длинных юбках и кофточках с длинными рукавами...
ПРЕДСТАВЬТЕ СЕБЕ Менашеле с легким пушком на подбородке и верхней губе, в его первых в жизни, неловко сидящих черной шляпе и черном сюртуке, растерянно восседающим во главе стола, рядом со своим отцом, главой ешивы. Представьте себе его отца, которого седина и морщины состарили больше, чем ему было бы положено по возрасту, представьте себе этого благообразного и приветливого человека, который с мягкой улыбкой выслушивает шумные мазл-тов, провозглашаемые собравшимися, в то время, как разрумянившаяся его жена искоса бросает счастливые взгляды на свое ненаглядное дитя. Да и сама Лея давно уже не тот иссохший скелет, каким она была когда-то в лагере, - к ней вернулся человеческий облик, и даже щеки ее вновь порозовели сегодня.
А теперь вообразите еще одного гостя. Мужчину. Несколько более потертого вида, чем остальные, несколько более согбенного, чем все прочие. Два пустых стула отделяют его от ближайшего соседа за столом. Его изъеденная сединой борода плохо уложена даже по вильямсбургским меркам, а поношенный штраймл невольно оживляет в памяти теоретическую возможность существования материи, не имеющей формы. Рукава его капоты заканчиваются бахромой, сверкающие своими потертостями брюки, мягко скажем, коротковаты. Он ни с кем не разговаривает и почти не притрагивается к еде. Его руки слегка подрагивают, но глаза – удивительные зеленые глаза, господа! – сверкают, как два изумруда.
Кажется, его никто здесь не знает. Но никто особенно и не озабочен его присутствием – ну зашел человек с улицы, ну? Мало, что ли еды на столах? Даже Лея, если она и приметила его, не опознала бы в нем человека, которого когда-то знала очень, очень хорошо.
НАКОНЕЦ, ТАРЕЛКИ прекратили свое бесконечное путешествие со стола на стол, звяканье ножей и вилок затихло, раби закончил свое выступление, - драшу – и пришла очередь молодого Менашеле произнести свой тщательно выученный высокоученый текст. Не успел он, однако, подняться и откашляться, как на другом конце стола поднялась фигура загадочного незнакомца с зелеными глазами, явно равнодушного к тому, что происходит за главным столом. Его громкое, хриплое покашливание заставило всех повернуться к нему. Самые прыткие тотчас же начали кричать «ша» в типичной вильямсбургской манере, пытаясь при помощи этого почти театрального шепота самым бесцеремонным образом согнать выступающего со сцены. Один такой гость подтолкнул в сторону незнакомца бутылку со шнапсом, другой подсунул ему блюдо с кугелем. Все было напрасно: изумрудные глаза неподвижно уставились на Менашеле, который от неожиданности даже растерялся, не зная, сесть ему или продолжать стоять.
Не обращая внимания на произведенное замешательство, незнакомец взял в руки бутылку содовой и начал звонко постукивать по ней чайной ложечкой, что в добрых традициях любого еврейского застолья всегда служило призывом к тишине и спокойствию. Теперь ему кричали «ша» со всех сторон, и некоторые мужчины довольно громко высказывали по его поводу различные, не очень лестные, догадки.
Его, однако, не смущали ни крики, ни бесцеремонные высказывания. Он продолжал стучать своей ложечкой так громко и настойчиво, что мог бы, наверно, поставить рекорд по звяканью на всех празднествах Нью-Йорка. Отец Менашеле мягко похлопал сына по плечу, принуждая его сесть, и поднял руку, терпеливо призывая выслушать названного эксцентричного оратора.
В комнате наступила тишина, и незнакомец, на удивление звучным и ясным голосом произнес одно-единственное слово: «Менашеле!» Мальчик от неожиданности уставился на него широко раскрытыми глазами, и тогда голос зазвучал снова, на этот раз выше, словно выводил мелодию. Мелодию, которая так хорошо знакома всем, кто когда-либо учился в ешиве, и столь же неведома всем остальным. Мелодию, которые неверующие евреи слышат, быть может, единственный раз в году – на пасхальном седере, когда задаются знаменитые «Четыре вопроса». Но на этот раз пелось только одно слово: «Менашеле!» И потом, после короткой паузы, то же напевное: «Менашеле, ой, майн Менашеле!»
Только после этого гость заговорил: «Рабонан, морай верабосай – учители, наставники и господа мои! Вам, наверное, кажется, что этот кугель великолепен! Так вот, у меня есть для вас сообщение. Когда-то я пробовал кугель, который был вкуснее в миллион раз! Рабонан, морай верабосай! Вы, наверное, думаете, что мы собрались здесь, чтобы отпраздновать бар-мицву Менашеле! Так у меня для вас есть еще большая новость! Мы празднуем его брис!»
Теперь уже возмущены гости все без исключения. Подумать только – сначала этот бродяга оскорбляет кугель, потом принимается за... С другой стороны, рыбка, что называется, клюнула – трудно было не вообразить, что необычный зачин незнакомца обещает нечто интересное. Незнакомец же, прекрасно понимая, что заинтригованная аудитория уже в его руках, продолжал свой напев: «История, рабосай! выслушайте историю, которая произошла не так уж давно и не так уж далеко...»
СТОЯЛО ЛЕТО 1944 ГОДА, и нацисты, да будут прокляты их имена и их память, уже торопились, потому что войска противника надвигались неотвратимо. К этому времени, рабосай, половина венгерского еврейства уже превратилась в дым и пепел, но мы, конечно, не знали об этом. И все-таки, когда нас посадили в поезд и повезли неизвестно куда, мало кто думал, что вернется обратно.
Сколько праведных евреев погибло в этом поезде! – лучше не спрашивайте, рабосай! Да и кто мог их сосчитать! А сколько сошло с ума? Кто знает... Но когда мы прибыли на место... когда мы прибыли на место, первое, что они сделали, эти нацисты, - они выбросили трупы. Они настежь открыли двери теплушек, рабосай, и не успели еще наши глаза привыкнуть к яркому свету, как мы услышали тяжелые звуки падающих на платформу тел. Платформа была покрыта свежим асфальтом, и когда потом они заставили нас оттаскивать трупы подальше от поезда, многие нельзя было оторвать, потому что они прилипли к асфальту, смилуйся над ними Всевышний...
Но что же это было за место, спросите вы? Хотите верьте, хотите нет, но это была Вена, рабосай! О, Вена... Но поверьте мне, рабосай, нас привезли туда не танцевать вальс или любоваться на голубой Дунай. Позже, когда война кончилась, мы узнали, что нацисты в считанные дни разделались с целыми поколениями венгерских евреев. Мы узнали, что все поезда с венгерскими евреями пошли прямиком в Освенцим. Все – кроме пяти. Об одном из них я не хочу вспоминать, рабосай, есть вещи, о которых лучше не говорить. Я хочу рассказать вам об остальных четырех...
ДА, ЧЕТЫРЕ СОСТАВА, рабосай, четыре транспорта, битком набитые чудесными, святыми евреями, пришли в Вену. Почему? Только Всевышний знает, рабосай, это все, что я могу сказать. Только Всевышнему, только Ему известна эта тайна. После войны я пытался что-нибудь разузнать. Но не думайте, что это мне удалось. Я спрашивал всех, кого только можно. Всех, кто хотел слушать. Я сходил с ума. Я должен был узнать, почему мой транспорт был отправлен в Вену – в то время как все остальные венгерские идн оправились в печи Освенцима. Наконец, я повстречался с каким-то профессором. Когда-то он был евреем, рабосай, но не подумайте, что он меня обидел... Он все еще оставался милым человеком, поймите меня правильно. Он все еще писал книги по истории, он кормился историей второй мировой войны. Но все равно – очень милый человек...
Он усадил меня и предложил чаю. Я, конечно, не пью чай, но все равно – это было с его стороны очень мило. Он спросил, можно ли включить магнитофон и соглашусь ли я рассказать кое-что о своих «военных переживаниях». Я сказал, что мой английский язык для этого недостаточно хорош. Он сказал, что я могу говорить на идиш. У него есть один милый человек из Бруклина, который ему все переведет.
Он расспрашивал меня в течение часа, а потом я задал ему свой вопрос. «Этого никто не знает, - сказал он. – Этого просто никто не знает. Еще слишком рано отвечать на такие вопросы. Понадобятся целые поколения, чтобы как следует изучить все нацистские архивы. Это тысячи, может быть, даже миллионы бумажек. Большинство из них находятся в Израиле, - сказал он. – Там и производятся основные исследования, там же находится большинство уцелевших. Но все равно – потребуются, наверно, сотни лет, чтобы все рассортировать и проанализировать. Да и то – неизвестно, сохранились ли в архивах следы этих четырех составов. Да, я слышал об этих составах. Это очень интересный вопрос».
«Интересный вопрос...» - подумал я про себя.
- Я мог бы, пожалуй, написать об этом небольшую статью, - сказал он, словно размышляя вслух. – Определенно мог бы...
- Что значит – статью? - спросил я.
- Да нет, ничего... решительно ничего, - сказал он, снова повернувшись ко мне. – Как бы то ни было, эти ваши четыре состава – это очень интересный вопрос. Я уже о нем думал. Послушайте, господин...
- Исраэль, можете называть меня Исраэль...
- ...господин Исраэль. Единственное, что мы можем предположить...
«Кто это «мы»?» - подумал я про себя.
- ...что на этой стадии конфликта нацистам в Вене стало не хватать рабочей силы...»
- Что такое «конфликт»?»
- Конфликт – это война. Да, вот именно – война. Так вот, на этой стадии войны бургомистр Вены мог обратиться к эсэсовцам за помощью. К этому моменту многие из привезенных ранее рабов могли погибнуть в бомбардировках; еще больше погибло от голода и болезней. А работы было много. Союзная авиация превратила город в руины. Нужно было очень много рабочих, чтобы хотя бы расчистить улицы от завалов. Сохранились документы о других подобных сделках с СС. Мэр города обязывался платить эсэсовцам за доставку и содержание рабочей силы, то есть вас. Из этих денег эсэсовцы покупали вам еду, одежду и так далее.
- Какую еду, какую одежду? – вскликнул я.
- Да-да, я понимаю, - сказал он. – Скорее всего, муниципалитет Вены перевел деньги со своего счета на счет СС. И чем экономнее организовали эсэсовцы операцию, тем больше была их прибыль. Возможно, их офицеры даже успели отчасти снять сливки с этого дела...
- Что это значит – «экономней» и «снять сливки»? – спросил я и увидел, что его большие еврейские глаза заблестели от слез. Он помолчал какое-то время. Он был очень милый человек, я же сказал. Но потом он заговорил снова:
- Они пытались сэкономить на вашей пище, - он откашлялся. – Но мы еще ничего толком не знаем...
Опять «мы».
-...Этот лагерь, куда вас поместили, Страшов, предназначался для перемещаемых с востока рабов (это он знал и без меня). Но мы знаем, что вплоть до вашего прибытия в нем не было ни одного еврея. Его обслуживали немцы и украинцы. Но вы правы, господин... э-э... простите, как вы произносите вашу фамилию?
- Исраэль.
- Ах, да, конечно, Исраэль! Благодарю вас. Да, вы правы насчет этих четырех поездов. Это очень странная история. Действительно, очень странная история, господин Исраэль...
«Спасибо вам, профессор Держусь-Только-Фактов, - подумал я про себя. – как будто я без вас не знаю, что это очень странная история! Как будто я без тебя не знаю о голоде и побоях! Как будто я без тебя не знаю, что все, начиная с девятилетнего возраста, должны были работать тринадцать часов в день и больше! И крохотные ребятишки вынуждены были расчищать развалины после бомбежек... Как будто я без тебя не знаю, сколько праведных евреев там погибло! Ну, что сказать – конечно, могло быть хуже. Во всяком случае, австрийцы не вышвыривали нас из бомбоубежищ, когда появлялись американские бомбардировщики. И что ни говори, они тайком приносили нам еду. По сравнению с другими европейскими евреями, мы жили как в доме отдыха! Но, скажите, почему именно мы? Почему именно эти четыре поезда?»
Как бы то ни было, этот профессор был милый человек, я уже говорил, поэтому я не стал кричать на него, а просто сказал: «Благодарю вас, герр профессор, извините, что отнял у вас столько времени».
А он ответил: «Но вы даже не прикоснулись к своему стакану!»
«Не беспокойтесь, - сказал я. – Мне совсем не хотелось пить...»
ДА, ЧЕТЫРЕ ПОЕЗДА, рабосай, четыре поезда, и в одном из них беременная женщина, которая вот-вот собирается родить. Женщина, я сказал? Просто девочка, мэйделе, не более того! А где же ее муж? Она не знает. Может быть, она боится рожать? Нет, нет, она уже родила двух дочерей, еще одни роды ее не пугают. Ее пугает другое – а вдруг это будет мальчик? Как сделать брис? Рабосай, доводилось ли вам слышать, чтобы женщина, у которой уже есть две дочери, молила Всевышнего, чтобы Он послал ей еще одну? Но именно об этом она молила. Лучше дочь, чем сын без брис-милы! Тем не менее, на всякий случай она захватила с собой чистую пеленку, одну-единственную чистую пеленочку, чтобы можно было сделать брис, если это все-таки окажется мальчик.
Одни назовут это удачей, рабосай. Мазаль, скажут они; но другие скажут, что это Ашгоха – Провидение Г-осподне. Какая разница! Эта женщина, ее звали Лея, получила «легкую» работу – ее определили в контору, потому что она знала много языков. Стоял месяц Тамуз, ее сроки подходили в Тишрей, и все это время она молилась, чтобы Всевышний послал ей девочку, и меняла свою жалкую еду на сигареты. Зачем тебе сигареты, Лееле, ведь ты же не куришь? Но вам, конечно, все понятно, рабосай, не правда ли? Вы все, конечно, знаете, что сигареты – это лагерная валюта. Когда появится ребенок, матери понадобятся вещи для него, молоко, еда. Поэтому все это время она отдавала свою еду за сигареты. Слава Б-гу, беременность была легкая. И ей не приходилось таскать тяжелые грузы. И ее не били каждый день.
Это была замечательная женщина. Она всегда помогала другим, подбадривала их и была замечательной матерью для своих девочек. Они были еще слишком маленькие, чтобы работать. Поэтому они целыми днями оставались одни. «Если прилетят самолеты, - говорила она им, - сейчас же бегите в лес. Туда не бросают бомбы». А по ночам, когда она возвращалась с работы, она пела им песенки и рассказывала им истории, чтобы укрепить их в вере. Потом одна из них заболела, избави нас Б-же. Она уже не поправилась. Но наша Лея, которую все любили и которой все хотели помочь, продолжала молиться, чтобы Всевышний послал ей еще одну дочь, и по-прежнему меняла свой рацион на сигареты.
НАШ ГОСПОДЬ, вы же знаете, иногда выкидывает штучку! Что же Он делает? Сначала Он посылает Лееле в Вену вместо Освенцима, потом дает ей легкую работу в конторе, а потом? А потом, рабосай, Он посылает ей мальчика!
«Что делать?» - думает она. На следующий день после родов она уже на ногах, наша Лея. И она идет поговорить с доктором Тухманом. Тухман, конечно, не цадик, рабосай, но даже в бронированном юденратском сердце остается искорка еврейской души. Порой он тоже хочет помочь своим еврейским братьям и сестрам. - Доктор Тухман, - говорит ему Лея, - достаньте мне у лагерфюрера разрешение сделать ребенку брис».
- Девочка, - говорит он ей. – что ты такое говоришь, подумай! Чтобы Амалек дал разрешение на брис?! Да они уже спрашивают, когда ты выйдешь на работу! Я боюсь даже упоминать твое имя! Спрячься где-нибудь и выкармливай своего ребенка, а я буду скрывать тебя, сколько удастся...
- Нет, доктор Тухман, - говорит Лея, еврейский ребенок должен пройти брис на восьмой день своей жизни, так написано в Торе! – Образованная женщина, эта Лееле.
- Но послушай, девочка...
Однако Лееле не хочет слышать его «но».
- Дорогой доктор Тухман, - продолжает она, - когда Всевышний заповедал нам делать брис, Он не сделал исключения для концлагеря. Даже в лагере мы обязаны выполнять Его заповеди. Если Он решит, что это невозможно, Он сделает так, что это будет невозможно. Но пока Он так не решил, я должна пытаться. Если вы не хотите говорить с лагерфюрером, так я поговорю с ним сама.
Ну, рабосай, кто из вас мог бы отказать такой праведнице? Даже Тухман не смог. И вот на следующий день, рано утром, он появился перед Леей весь сияющий от радости. «Девочка, подумай только, я говорил с самим Амалеком, и он сказал, что ты можешь сделать своему ребенку брис! Ты, наверно, дочь цадика, раз сподобилась такой удачи!»
Но Лея даже не улыбнулась. Ее тревожило уже другое. «Кто будет моэлем? – спросила она. – Кто сделает ребенку обрезание?» -
«Что за разговор, дорогая! – сказал доктор Тухман. – Я, конечно!» – Что ни говори, у него была даже степень по медицине...
Но Лея почему-то заколебалась. «Я не знаю... – сказала она задумчиво. – Может, лучше отложить... Ребенок такой слабенький...»
Доктор Тухман посмотрел на нее, как будто на этот раз она действительно сошла с ума. «Отложить брис после того, как сам Амалек дал разрешение?!» Но потом он понял, что ее тревожит. «Ладно, девочка, - сказал он, - я посмотрю, что можно сделать...»
На следующий день, рабосай, он снова пришел к ней, расплывшись в улыбке. «Ты не поверишь, девочка, но вчера прибыл еще один поезд, и там обнаружился настоящий моэль! – Тут он стал очень серьезен. – Девочка моя, - сказал он, пристально глядя на Лею, - я не знаю, кто вымолил тебе такую удачу, но Кто-то явно хочет, чтобы твой мальчик прошел настоящий брис. Я говорил с эьтим человеком – он не просто моэль, он еще, вдобавок, раввин и шойхет, представляешь?»
- Я рассказал ему твою историю. Он сказал, что у него нет настоящего ножа, моэль мессер. Когда их вывозили, он успел взять с собой только свой халеф, нож для убоя птиц и животных. Кто знает, куда судьба занесет еврея и что ему там понадобится, подумал он, и поэтому взял с собой свой халеф. А вот моэль мессер он не успел захватить. Но я сказал ему, что в больнице есть сколько угодно хирургических инструментов, так что он наверняка сможет... не успел я кончить, как он меня перебил и ответил, что сначала он должен проверить и окончательно убедиться... И он тут же, при мне, открыл свой саквояж, и что ты думаешь?! - вместо халефа там лежал моэль мессер!
И тогда наша Лея, рабосай, - она немного помолчала, а потом спросила: «Доктор Тухман, не согласитесь ли вы быть сандаком?»[1]
ВОТ ЧТО СЛУЧИЛОСЬ, рабосай, не так уж давно и не так уж далеко отсюда. Наша Лея назвала ребенка Менашеле – в честь отца своего мужа – и взмолилась к Всевышнему, чтобы он дал ей силы привести своего ребенка к Торе, к хупе и к добрым делам. А когда ты заплакал, Менашеле, когда ты заплакал на своем первом обрезании, знаешь, что тебе сказала твоя мать? «Не плачь, - сказала она. – Когда тебе исполнится тринадцать лет, я устрою тебе настоящий праздник. Мы с твоим отцом устроим тебе такой брис, какого никто еще не видел...»
- И знаешь что, Менашеле? – прошептал незнакомец. – Ты-таки перестал плакать...
- Ой, Менашеле, ой, мой Менашеле, - снова запел он, глотая слезы, - посмотри же вокруг, мой Менашеле! Это не просто твоя бар-мицва, это праздник всех тех, кто так и не вернулся оттуда. Всех матерей, у которых было меньше сил, чем у твоей, и всех тех, кому Б-г не послал такой удачи. И еще это тот второй брис, который твоя мать обещала тебе когда-то. Понимаешь ли ты, что должно было произойти, чтобы тот первый твой брис стал возможен?! Понимаешь ли ты, какая самоотверженность была для этого необходима? Понимаешь ли ты, что означало для твоей матери, чтобы ты был евреем, и что это означало для тех праведных идн, что так и не вернулись оттуда? Понимаешь ли, какое счастье выпало тебе на долю, мой мальчик, и какая огромная ответственность легла на твои плечи?
Тут он замолчал, этот странный незнакомец, медленно огляделся вокруг, дважды кашлянул, вытащил из кармана грязный носовой платок, громко прочистил нос и лишь тогда заговорил снова.
Голос его звучал громче, зеленые глаза засверкали, указательный палец правой руки стал описывать в воздухе большие круги все быстрее и быстрее, а мелодия напева стала еще явственней:
- А сигареты, рабосай, - что же стало с теми сигаретами, которые собрала Лея? Но разве бывает брис без угощенья?! Она обменяла сигареты на хлеб, которого хватило по меньшей мере на десятерых – каждому по кусочку. Я тому свидетель, потому что мне тоже досталось несколько крошек. И она выменяла на них немного вина, луковицу, несколько полусгнивших картофелин, щепотку соли, парочку яиц – очень дорогое удовольствие в лагере яйца, рабосай, - и еще многое другое выменяла она на эти сигареты, и каким-то образом – по сей день не знаю, каким, это осталось ее секретом – она спекла кугель.
- И поверьте мне, рабосай, если вы думаете, что этот вильямсбургский кугель – что-то особенное, так я вам скажу, что тот кугель, который Лея приготовила для нас там, в нацистском аду, имел настоящий райский вкус!
“Ну конечно!”
Давайте договоримся, хотя бы в виде исключения, отделять факты от фантазий. Ибо эта история, не взирая на ее идиотические детали и поразительные перипетии, есть факт от начала до конца.
С приближением Рош-а-Шана, жизнь сосредоточивается на выполнении обязательств. В остальное время года, однако, это... ну, не совсем так. Если вы не раби Довид Майзельс, конечно.
Раби Майзельс был одним из одиноко стоящих столпов хасидского образа жизни и мышления в дебрях Чикаго 70-х годов. Он открыл штибел [2] и загрузил себя типичными для раби обязанностями, – а также работал на стороне как моhель.
Он выучился этой старинной практике от своего отца, который научился ей от своего отца, и он выполнял ее в точности, как делали его предки. Говоря более конкретно, он не подлаживался, не делал никаких уступок новым временам и методам, и выполняемый им ритуал включал мецицу б-пе – отсасывание крови губами.
Излишне говорить, что такая практика отнюдь не одобрялась в озабоченной микробами Америке, но это никак не удерживало раби Майзельса от выполнения обрезания тем способом, которому его обучили и который он глубоко чтил. Соответственно, его клиентура в дезинфицированном Чикаго была скорее номинальной - за пределами редкого хасидского населения Города Ветров.[3]
Но всему предстояло измениться поистине невероятным образом в тот день, когда Стефани Сильвер родила мальчика. Доктор Джефри Сильвер, муж Стефани, восторженно позвонил своему отцу, Нэту, в штат Нью-Йорк, чтобы сообщить ему долгожданную добрую весть. Нэт, как полагается, расспрашивал о родах, какой вес, какой рост, а потом задал вопрос, поставивший Джефа совершенно в тупик: «Ты уже начал готовиться к брису?»
«Брис? Что такое брис?» - поинтересовался Джеф.
«Ну, обрезание».
«Хмм... ну... я думаю, это можно сделать. Я узнаю в больнице и тебе перезвоню».
«Я не имею в виду больничную процедуру. Правда, обрезание это небольшая хирургическая операция, но она устраивается частным образом, с моэлем – это раби, который выполняет ритуал».
«Э-э-э... Я про это не слыхал. Ты же знаешь, я люблю, чтобы все делалось по книгам и в стерильной обстановке. Я уверен, что смогу договориться с каким-нибудь врачом в больнице, чтобы он все сделал».
«Слушай меня, Джефри. Брис делает моэль, и в этом все дело».
«Где я возьму этого моля?»
«Моля ты найдешь под землей.[4] А про моэля нужно спросить в Чикагском Раввинате, или что там у них есть. Просто скажи: моэль, м-о-э-л-ь. Я уверен, в большом городе, как Чикаго, такой должен быть, может даже не один».
Джеф сделал несколько звонков, в результате чего у него образовался список из четырех раввинов. И ни один из них не был Довидом Майзельсом. Каждый моэль ответил прямым и решительным «нет». Ну, по правде говоря, разговоры содержали поздравления и все такое, покуда Джеф не упоминал, что ребенок родился в Субботу [5] и что он живет в Оук Парке.
Оук Парк, Иллинойс, - это место, где живет множество евреев. Правда, религиозных – ни одного. В таком своем качестве, район был лишен чтения Торы, миньяна и множества иных приятностей, которые раввинам желательно иметь в Шабос.
- Что же мне делать? – спросил возмущенный д-р Сильвер у моэля номер четыре. – Вы уже четвертый, кто отказался делать обрезание моему сыну! Все «нет» да «нет». На том конце провода наступило долгое молчание. «Ну, есть одна идея... вроде бы, - сказал моэль нерешительно, - но мне кажется, это не совсем то, что вы себе представляете...»
- Давайте, давайте, раби! Я вообще ничего себе не представлял, пока отец не настоял, чтобы обрезание было сделано по еврейскому закону.
- Хорошо. Раби Майзельс квалифицированный специалист, и я знаю, что он принципиально никогда не отказывается делать обрезание...
- Вы говорите, Майзельс? - Да. Раби Довид Майзельс.
- У меня в списке такого нет. Вы уверены, что он знает, как это делается?
- Абсолютно уверен. Если его нет в вашем списке, это потому, что... э-э-э... Видимо, какое-то упущение... Но не волнуйтесь. Подождите минутку, я найду его номер.
Ожидая, Джеф обдумывал замечание раввина. «Мне кажется, это не совсем то, что вы себе представляете... Хм. Раби есть раби, обрезатель есть обрезатель, что еще мог я себе представлять?»
Скажем просто: раби Майзельс выглядел точно как хасидский раби и ничем не напоминал медицинского работника. Он едва говорил по-английски, и хотя бы этот момент Джефу следовало бы уяснить из первого их разговора. Но он испытывал такое облегчение, найдя наконец моэля, который согласился исполнить церемонию, что упустил эту самую очевидную деталь.
- Хэлло, раби Майзельс? Это вам звонит доктор Джефри Сильвер. У нас родился мальчик, которому мы хотим сделать обрезание. Можете вы это выполнить?
- Ну конечно.
- Он родился в Субботу днем, и, по опыту моих прежних звонков, я должен подчеркнуть, что роды были естественные. Церемония должна состояться в нашем доме в Оук Парке... Хэлло, раби, вы слушаете?
- Ну конечно.
Джеф не мог этому поверить. Во всех предыдущих разговорах упоминание Оук Парк сразу ставило точку. «Так что, сможете вы выполнить эту операцию?»
- Ну конечно.
- Я так рад! Я еще позвоню вам попозже сегодня по поводу приготовлений, которые я не решался начать, пока не нашел обрезателя. До свидания, раби.
Ну конечно, конечно.
«Странно», - пробормотал себе под нос Джефри, не будучи в точности уверен, что именно было странного в этом коротком разговоре. После предыдущих неудач, он был так окрылен своим успехом, что сразу позвонил отцу, чтобы сообщить ему хорошую новость.
В то время как Джефри не мог установить, что именно его беспокоит, раби Майзельс не упустил ни одного нюанса. Он понял, что доктор Сильвер не имеет представления о том, во что он ввязывается, но что если бы он узнал, еврейский мальчик скорее всего был бы лишен привилегии войти в завет Авраама-авину. Что делать? С точки зрения раби Майзельса, модифицировать такие компоненты бриса, какие Сильвер и его дружки нашли бы наиболее предосудительными, - такого варианта просто не было.
Непростая задача. Дано: Шабос, процедура бриса, одежда моhеля. Это то, что обсуждению не подлежит. Майзельс думал и думал - до тех пор, пока мать всех изобретений не высидела идею. Это потребует... вернее, это упирается в возможность помощи со стороны юного коллеги, и раби был уверен, что на своего хеврусу [6] он может положиться. Он уже знал, что других вариантов нет, и он знал также свою способность убеждать.
Раби Майзельс обратился к своему молодому партнеру Якову Хомнику и напрямик попросил сопровождать его в Шабос в качестве «ученика-помощника». Раби Хомник мог бы придать раби Майзельсу хотя бы видимость относительной нормальности, явно отсутствующей в его облике и поведении. Вдобавок к огромной мицве, подумал Яков, сама затея эта слишком сумасбродна, чтобы ее упустить. И он с готовностью согласился. Не считая ермолки, Хомник был одет, как все кругом, и его словарь английского был бесконечно богаче, чем лексикон его учителя из двух слов. Самое же важное состояло в том, что раби Хомник мог обеспечить решающую дымовую завесу в критический момент совершения бриса.
Раби Майзельса мало заботило, как он будет выглядеть в глазах обитателей Оук Парка. Гораздо больше был он озабочен тем, чтобы провернуть брис – до мельчайших деталей - в согласии со своей традицией. Как раз тут и предстоит Хомнику сыграть свою роль. Однако, в самом плане игры содержалась одна внутренняя слабость.
Стратегия, которую замыслил раби Майзельс, целиком покоилась на том, что раби Хомник выступит как сандак - лицо, которое держит ребенка на коленях в минуты собственно обрезания. Вдвоем они, путем затейливых маневров и ловкой драпировки талесом, могли бы уберечь от взглядов ключевые моменты церемонии. Проблема была в предполагаемом присутствии дедушки из Нью-Йорка, который, вполне вероятно, как большинство дедушек, надеется сам быть сандаком. Охмурить его настолько, чтобы он принял их план, шансов не было никаких.
Раби Майзельс и Хомник не знали, что их поджидает впереди. Может, это всего лишь обычный дедушка, не слишком осведомленный, чтобы настаивать на такой почести. С другой стороны, совершая неблизкое путешествие из Нью-Йорка, он несомненно рассчитывает получить что-то большее, чем только фото после церемонии.
Майзельс и Хомник собирались, позволив себе некоторую туманность выражений, сообщить семье, что сандак держит ребенка только после обрезания. Если же среди присутствующих объявится некий грамотей, они признают, что – да, некоторые религиозные фанатики верят, будто сандак держит ребенка во все время процедуры, но это не является преобладающей традицией в Оук Парке. Майзельс и Хомник были готовы изречь это как непреложный факт.
Раз Хомник оказался в упряжке, он и занимался всеми приготовлениями, включая согласование заезда за ними Сильвером в пятницу днем, чтобы отвезти их в Оук Парк. Остановиться они должны были в отеле Холидей Инн, примерно милях в семи[7] от резиденции Сильверов, где в полдень в Субботу должен совершиться брис.
Помимо ухищрений с сандаком, Майзельс и Хомник проработали и другие возможные случайности, чтобы быть вполне готовыми к любым неожиданностям. Однако, ни одна из воображенных ситуаций, ни одна из их репетиций или «творческих галахос» не смогла подготовить их к первому контакту с Джефри Сильвером. Он прибыл на легком спортивном автомобиле, который не был сконструирован для габаритов раби Майзельса. Ужаться так, чтобы втиснуться в машину, - это было, конечно, очень элегантным способом завязать отношения, которые иначе, чем щекотливыми, не назовешь.
Майзельс и Хомник предполагали, что Сильвер – молодой и неопытный отец, который с готовностью примет их инструкции. В конце концов, они были экспертами и по иудаизму, и по обрезанию. Сказать, что они недооценили Джефри, значит проявить к ним милосердие.
Сильвер действительно был неопытным отцом, но молодым он не был. Ему было лет тридцать пять, и после десяти или более лет сражений с бездетностью, он был натянут сильнее, чем сетка ракетки. Но это еще мелочь.
Главным было то – и Джефри, не теряя времени, обнародовал это еще прежде, чем раби Майзельс успел принять форму сиденья машины, - что доктор Сильвер был специалистом по инфекционным заболеваниям. Майзельс и Хомник уставились друг на друга суровым, вдумчивым взглядом и подняли брови. «Да, вырисовывается наизатейнейшая всех затей, - подумал Яков Хомник. – Что-то невообразимое».
- Я буду наблюдать все-все, что вы делаете, - продолжал Джефри, ничего не замечая, - так как в своей области я видел слишком много ошибок, а последствия могут быть катастрофическими. Если честно, у меня прямо параноидальный страх перед инфекцией. Мизофобия – так меня и называйте.
- Ну конечно, - вставил раби Майзельс некстати.
- Конечно, мы не собираемся спорить, - прервал Яков, пытаясь сгладить неуместность реплики партнера, - но паранойя обычно не считается ценным качеством в области медицины...
- Нет таких предосторожностей, которые ослабили бы мою боязнь инфекции, - продолжал добрый доктор, как будто его не прерывали. – Страх это великий стимул, и его детище – мастерство. Если хотите, страх есть мать компетентности.
- Ну конечно, - заметил раби Майзельс замечательно впопад.
Пока Хомник уголком рта переводил на беглый идиш, ребе немедленно осознал, что их проблемы удвоились. До этого момента они предполагали, что их единственной проблемой будет мецица б-пе; они не беспокоились о приа. Оттянуть ногтями крайнюю плоть занимает долю секунды, но даже наносекунды слишком много для специалиста по инфекциям, который собирается тщательно исследовать каждую деталь. Если только Сильвер все это увидит, он оборвет сеанс на середине. Он уверял, что наблюдал несколько обрезаний – профилактика, антисептики, автоклав, стерильно-больничная хирургия, - и если бы не настойчивость отца, эта сегодняшняя была бы исполнена в том же жанре.
Спортивная машина последней модели плавно скользила по дороге, но для моэля с помощником езда с каждой минутой становилась все более тряской. Сильвер выстреливал все новые и новые сюрпризы, превращая их предприятие в Миссию Невозможного / Недостойного Наваждения. Джефри услаждал свою плененную (буквально) аудиторию длинным списком своих коллег из Отделения инфекционных болезней, которые должны прибыть, наряду с другими врачами, исполнявшими свою роль при обрезаниях, и понятно, им любопытно будет увидеть технику раввинов.
Затем доктора Джефа снесло от теории к практике: - Я настаиваю, чтобы операционное поле было предварительно покрыто Бетадином. Вы ведь знаете, что это такое, правда?
- Ну конечно, ответил раби Майзельс с обычной убежденностью.
Сильвер не был полностью уверен, поэтому начал цитировать наизусть из фармацевтических журналов: - Бетадин содержит 10-процентный провидон-йодин и представляет собой йодофорный микробицид...
- Ну конечно, - прокомментировал раби Майзельс.
Ремарка вынудила Джефри остановиться, но лишь на миг, после чего он возобновил описание своего любимого Бетадина: - Провидон-йодин это микробицид широкого спектра, его химическое название 1-винил-2-пирролидинон-полимерный йодин-комплекс.
Определенно Сильвер был в ударе. По тому, как он говорил, можно было представить, что Бетадин может не только предотвратить инфекцию, но заодно еще и убить небольшое стадо буйволов. Хотя раби Майзельсу не удалось симулировать интерес, понимание или даже малейшее внимание, он ухитрился испустить еще одно не к месту «Ну конечно», вынудив Хомника вздрогнуть.
Не замечая всесторонних нестыковок, Сильвер продолжал раскручивать Бетадинологию, заставляя Хомника задуматься о том, не зашел ли доктор так далеко, что ему уже безразлично, понятна ли, да интересна ли другим его тема. Хотя его цитирование еще не завершилось (не станем даже гадать, может ли такое случиться), доктор Сильвер прервал себя вопросом: - Что вы обычно предпочитаете – раствор или тампон?
- Ну конечно, - ответил раби Майзельс, снова истощив свой английский словарь.
- Позвольте мне, - прошипел Хомник на идиш, - вы же для этого меня потащили!
- Ну конечно? – повторил Сильвер риторически. – Как выбор между раствором и тампоном может быть «ну конечно»?
- Ну конечно! - попугаем повторил раби Майзельс, а Хомник стал в отчаянии дергать себя за волосы.
«Хм-м-м, - задумался Сильвер, но любовь к разрушителям заразы притупила его логику. И затем, словно обнаружив наконец истинных энтузиастов Бетадина, он продолжал трещать: - В вашей профессии, я уверен, клиенты часто спрашивают об этом антисептике?
- Ну конечно, - сказал Майзельс кстати (если не по задумке, то по случаю).
- Хотите, я начерчу для вас структурную формулу?
Предвидя неизбежный ответ Майзельса, Яков быстрым толчком заставил его промолчать.
- Ну что ж, если вам не так интересна иллюстрация, я продолжу основную информацию, которую каждый хочет знать. Стерильный темно-коричневый раствор стабилизирован глицерином. Пассивные ингредиенты: аммоний ноноксинол-4 сульфат, ноноксинол-9, очищенная вода и гидроксид натрия.
«Молчите!» - хотел крикнуть раби Хомник, но было уже поздно.
- Ну конечно, ну конечно, ну конечно, - сказал раби Майзельс с убежденностью, которая подразумевала: ну конечно, глицерин; ну конечно, гидроксид натрия; и «ну конечно» - на незаданный вопрос: «Что же еще обсуждать, когда у вас в машине незнакомые люди?»
Так или иначе, описание Бетадина ухитрилось одолеть весь путь до Оук Парка, и обрезатель с помощником оказались возле Холидей Инн.
Субботним утром два раби вступили в битву с яростной зимней бурей, дрожа, не меньше, чем от студеной погоды, от предчувствия тяжелых проблем, поджидающих их в пункте назначения. Продираться сквозь снег, оскальзываясь на льду – безжалостная погода казалась еще одним зловещим знаком нависающей катастрофы. В отчаянии они цеплялись за соломинку утешения от сознания, что хуже уже, скорее всего, быть не может. Но, в точности по закону Мэрфи, все было еще хуже.
В просторной гостиной звучала стереомузыка, несколько докторов были в кабинете, столпившись у телевизора, где передавалось предыгровое шоу Чикагских Медведей, и на кухне весело свистел чайник. Отсутствие особого ингредиента Шабос было видно невооруженным глазом. Но веселая в других отношениях атмосфера стала хмурой, когда показался побледневший Джефри и объявил, что его жена подхватила Bell’s Palsy[8].
Это вызвало жужжание в медицинском контингенте и острое любопытство в немедицинской делегации. Сближало оба лагеря то, что странность внезапного лицевого паралича Стефани Сильвер вызвала у всех фобию. Вся атмосфера в доме стала атмосферой крайней настороженности – и тут ввалились покрытые снегом раби Майзельс и Хомник.
Боязнь лицевого паралича быстро улетучилась, когда все уставились на бородатого, пейсатого, штраймлатого, белые чулки и красный нос, раби Довида Майзельса. Тот факт, что его замерзшие пейсы торчали под углом, придавал ему добавочный – и ненужный – марсианский вид. На комнату упала тишина, и даже диктор где-то сзади был отключен в середине монолога о легендарном защитнике Уолтере Пейтоне.
У Якова Хомника, который в машине любезно скользнул в роль разговорника, переводчика и общего пиар-посредника, теперь стало темнеть в глазах. Он шел и храбрился сквозь семь миль снега с ветром, чтобы испытать интригу, наблюдать столкновение культур, но важнее всего – оказать услугу и выполнить заповедь Торы. Внезапно его стукнуло с ужасающей ясностью, что они шли – нет, они спешили – к катастрофе гораздо худшей, чем какие-то протесты, и, возможно, к осквернению Имени Всемогущего.
Он прокрутил в голове несколько сценариев, каждый еще катастрофичнее другого. Он вообразил, как им обоим шлепнут судебные иски еще до того, как закончится церемония, обоих их арестуют за нелегальную медицинскую практику и предъявят семизначную сумму ущерба от незаконного врачевания. К нему подступила дурнота, когда он представил кареты скорой помощи и полицейские патрули, съезжающиеся сюда в Шабос брис-мила. Новость непременно дойдет до их общины, а может даже выплеснется на первые полосы газет Чикаго...
Уравновешенный человек - Яков Хомник, но внезапно его охватила жуткая паника. Казалось, ему не очень хорошо, и один из докторов спросил, в порядке ли он. Хомник замялся в неудачной попытке найти вежливый ответ. Но зря он беспокоился – Майзельс (никогда не лез в карман за словом... ну, за двумя словами), ответил за него в своем репертуаре: «Ну конечно!»
Хомник старался думать быстро, и охлаждающая доза реальности меняла оттенок его мыслей. Верно, приверженность раби Майзельса к традиционному способу выполнения брис-мила заслуживает восхищения, и его принцип никогда не отказываться от мицвы – даже если это означает делать ее бесплатно – в высшей степени похвален, но... перед лицом этого ультра-нервного доктора, который стал мега-нервным в опасении чего угодно, что может вызвать инфекцию, - в сочетании с толпой медиков, жаждущих видеть каждый аспект «раввинской техники обрезания», - немного благоразумия тоже не помешает. Его сердце билось о стенки грудной клетки в страхе оттого, что их непреклонность в обычае и традиции может перенести их в Америку пятидесятилетней давности, не дай Бог, не говоря о возможности оказаться за решеткой или, по меньшей мере, в долговой тюрьме.
Но старого доброго раби Майзельса было не сдвинуть. Так это делалось, настаивал он, так этому учили и так это будет сделано. Точка. У Якова Хомника не было ни самообладания, ни твердости, ни решительности его ментора, каждый его нерв прыгал и дрожал.
Тем временем, на процедуру прибывали новые машины с профессионалами той или другой специальности. Доктора входили с бодрыми «Добрый день» или «Хэлло», но как только они замечали, на что пялятся их коллеги с отвисшими челюстями, их также охватывало молчание сфинкса. Все напоминало мавзолей в неходовой день.
Постепенно раби Хомник начал обретать свой прежний цвет и подниматься на высоту положения. В критической ситуации он нашел свой голос и образовал защитную стену между наименее застенчивыми из гостей и главным хирургом. Те, кто все-таки прорвались и пытались заговорить с раби Майзельсом, были вознаграждены его полным словарем – ну конечно.
Доктора Сильвера нигде не было видно, и предполагали, что он или заботится о ребенке, или помогает жене, или разыскивает Бетадин. В его отсутствие, дедушка из Нью-Йорка начал представляться и пожимать руки. Он познакомился с раби Майзельсом и, ну конечно, известил его, что желает быть «Зонн Док».
- Ну конечно, ну конечно», - просиял раби Майзельс. Он углядел для себя первую брешь и прыгнул в нее, поддавшись нежданному напору английского языка: - Вы будешь это Зонн Док. Верно так, раби Хомник?» - Ну конечно, - сказал Хомник в виде исключения, подхватывая нить. – Вы знакомы со всеми обязанностями и религиозными обязательствами, налагаемыми на Зонн Дока?» - нажимал он на доверчивого дедушку.
- Хм-м-м... Э-э-э... Ну...
В этот момент раби Майзельс узнал, что лучшего помощника и выбрать не мог. Хомник долдонил о высочайшей чести и благородном достоинстве быть Зон Доком, - само собой, при условии, что он тщательно следует и не отклоняется – даже на миг – от инструкций, которые даст ему команда хирургов.
Нэт Сильвер стоял по стойке смирно, и, честное слово, земля перестала вертеться, пока он ждал инструкций, которые будут ему пожалованы.
- Вы должны приготовить себе стул точно в десяти футах от нас... - Тут Хомнику пришла новая идея, но ввиду особой тяжести вопроса, он повернулся к раби Майзельсу и самым уважительным и подобострастным тоном вопросил: - Ребе, будет ли это кошер, если м-р Сильвер сядет в одиннадцати или даже в двенадцати футах от нас?
Раби Майзельс должен был обдумать этот сложнейший вопрос. Он начал теребить свою бороду, прошелся взад-вперед. Лицо его застыло. Наконец, он поднял голову с видом, будто только что пережил озарение:
- Ну конечно.
Религиозный авторитет был упрочен, и Нэт Сильвер начал отмерять точное расстояние от точки, указанной ему Хомником. - Мистер Сильвер! – окликнул его Хомник. – как только мы закончим обрезание, мы передадим ребенка вам. Вы, только вы один должны обнимать своего внука, пока не завершится церемония благословений. Следовательно, если кто-нибудь предложит помочь вам или сменить вас, вы обязаны отказать. Зонн Док не должен расставаться с ребенком даже на секунду!
Хомник внимательно поглядел на раби Майзельса, желая убедиться в том, что закон возвещен точно. Старший раби торжественно кивнул, добавив раввинского весу и авторитету указаниям, только что детализированным и изложенным в терминах, не допускающих неопределенности – «закон есть закон».
Хомник был в ударе и даже начал наслаждаться. Он решил еще подоить открывшуюся возможность наступательной стратегии: - Принято, что Зонн Док отбирает несколько важных людей, чтобы стояли от него справа и слева, так как это придает церемонии больше достоинства и торжественности.
Майзельс энергично кивнул. Одновременно, будто они сто раз репетировали эту часть, Майзельс и Хомник начали эскортировать некоторых самых въедливых и разговорчивых докторов в окрестность Зонн Дока.
Сверху спустился доктор Сильвер и увидел, что шоу начинается без него. Он поспешил уведомить обрезателей, что его шурин Самнер, брат Стефани, будет «крестным». Майзельс непонимающе поглядел на Хомника. Яков не промедлил ни мгновения. - Крестный, - объявил помощник хирурга, - должен передать ребенка от обрезателя Зонн Доку сразу после церемонии. Но я уверен, вы знаете, - продолжал он, ободренный рассеянным выражением лица Джефа, - что во время операции крестный сидит возле Зонн Дока.
Опять Хомник захотел сверить свои указания с мастером, так что он повернулся к раби Майзельсу за одобрением. Оба согласно кивнули друг другу как хирурги при консультации.
Все в комнате, были докторами, кроме нашей команды хирургов (и Нэта). Единственным еще исключением был Самнер, «крестный», который был пока студентом медицинского вуза. И если Джефри был нервозен, то Самнер был гипернервозен-на-стероидах. Было уже само по себе замечательно, что столь беспокойный индивид решил выбрать медицинскую карьеру, а еще более замечательным было то, что несколько уровней в учебе на врача сумел пройти человек с аллергией на кровь.
В тот момент Самнера не было в комнате - он находился в обществе сестры. Стефани стеснялась появляться на публике со следами Bell's Palsy на лице.
Подтянулись последние доктора, и все присутствующие поспешили вешать свои пальто, увидев, что церемония вот-вот начнется. Однако, новые доктора, вместо того, чтобы поместиться возле отдаленного острова Зонн Дока и фаланги гостей, которых Майзельс и Хомник тщательно расставили на расстоянии десяти футов, ринулись прямо к эпицентру. И тут без удержу полетели вопросы.
- Будете ли вы применять метод Пластибелла? - хотел знать один из докторов.
- Ну конечно, - отвечал раби Майзельс.
- А я думал, - вмешался еще один, - практически все применяют зажим Комко.
- Ну конечно, - согласился обрезатель.
- Вы хотите сказать, - спрашивал третий, - что зажим Тара применять не будете?
Как и следовало ожидать, раби Майзельс сказал... да, вы угадали. Хомник видел, что прикрывать партнера становится все труднее, и ситуация быстро выходит из-под контроля.
- Позвольте спросить прямо, - допытывался еще один специалист, с некоторой недоверчивостью во взгляде, - вы в пользу всех этих методов за счет зажима Шелдона?
Прежде чем раби Майзельс смог предложить свой стандартный ответ, влез еще один доктор: – В нашей больнице мы обычно используем кольцо Росса, но я знаю, что в Вест Сабурбан используют зажим Эллена. Верно, Джордж?
- В Детской Мемориальной и в Сент-Джо используют зажим Тара, - раздался тонкий голос из глубины комнаты. - Ну, а в Мерси и Раш Оук Парк я точно видел, что используют кольцо Росса, – с нажимом заявил еще один.
- А почему нам не спросить, - сказал один врач, и его голос перекрыл все остальные, – э-э-э... хирурга, что он собирается использовать?» Внезапно комната затихла, и все глаза устремились на раби Майзельса.
На сей раз раби интуитивно понял, что «ну конечно» не будет удачным ответом. В раздражении от пробормотал: «Vuss ken ich machen?» [9]
- Махен? – озадаченно повторил пожилой доктор в лабораторном халате. – Я думал, это произносится Маген.
Яков показал партнеру палец вверх. Тут пожилой доктор звучно заявил:
- Разве вы не знаете, джентльмены, что все еврейские обрезатели применяют зажим Маген, если только не используют скальпель при методе свободной руки?
Хомник перевел дыхание. Все это было бы весело, если бы не абсолютное предчувствие того, что будет следом. Ничего веселого. Полдень пришел и ушел.
Все вокруг толклись, сверяясь с часами и ожидая, когда спустится Самнер-крестный. Мало кто знал, что не столько поддерживал он общество для Стефани, сколько пытался мобилизовать свои нервы, чтобы присутствовать при операции.
Наконец, услышали, как наверху открылась дверь, затем звуки шагов, и в этот момент Джефри сообщил всем присутствующим, что настал момент применить его любимый Бетадин, к чему тут же и приступил. Затем он объявил, раскинув руки, как евангелический пастор на проповеди: «Воздухом Сушим! Воздухом Сушим!» и через две минуты распеленатый ребенок извивался и пищал, демонстрируя на всеобщее обозрение коричневый, измазанный Бетадином, объект хирургии.
Как раз тогда вздрагивающий, нервозный, как-только-медицинский-колледж-вообще-его-принял, на сцене появился Самнер. Он успел лишь бросить взгляд на объект хирургии, принял Бетадин за кровь и без долгих приготовлений рухнул в обмороке прямо в гущу докторов, собравшихся вокруг Джерри.
Это был полный нокаут, превосходный удар. Майзельс глянул на Хомника, Хомник на Майзельса, и в единый миг они услышали, как над верхотурой крыш Удобный Случай проревел: «Сейчас!» Хомник свистнул, и они мигом выполнили двойной маневр. Раби Майзелс повернулся спиной к упавшему Самнеру, одновременно Хомник развернул кресло перед главным хирургом, высоко взметнул свой талес поверх них обоих и принял протянутого Майзельсом ребенка.
Тем временем, Зонн Док и весь его антураж, оказались не задетыми, когда Самнер увидел красное, и оставались приклеенными к своим местам в точности как их инструктировали. Но на медицинском фронте было совсем не спокойно. Джефри застыл на распутье медицинской, этической и родительской дилеммы. Его сыну предстоит операция на расстоянии вытянутой руки, но не у него на глазах! Его шурин-крестный свалился ему на руки. Пропустить операцию он не мог. Но как же быть с Самнером, да еще на глазах у всех его клятво-гиппократовских коллег?
Майзельс поместил металлический зажим (какой-то из вышеупомянутых) на место и резанул. Только собрался он ногтем выполнить прия, как доктор Сильвер уже тут как тут - с Самнером, нетвердо поддерживаемым сбоку. Левая рука Самнера на плече Джефри, а правая заброшена за шею коллеги Джефри. Сильвер сорвал талес в критический момент, и там, где Самнер увидал красное, Джефри увидел инфекцию!
Провиденциально, в эту самую секунду отыграл Самнер. Увидев теперь реальную кровь, он свалился назад, увлекая с собой, как домино, всех, кто не был на позициях Зонн Дока. Они приземлились вместе с двумя высокими нарядными плетеными креслами. К счастью, они не пострадали от мебели, но зато были эффективно погребены и безнадежно спутаны между креслами и друг другом. Все, кроме хирурга и его помощника, отвлеклись. Майзельс оперативно выполнил мецицу б-пе и затем спокойно и обстоятельно все закончил, чтобы Джефри мог осмотреть и одобрить.
Раби Довид Майзельс исполнил брис тем способом, какому научил его отец, и ни один свидетель не заметил чего-то не подобающего. Все, что они видели, было Перед и После.
Яков Хомник пребывал в почти Самнеровском состоянии, но не из-за крови. Предчувствуя худшее, он сознавал, что требуется огромное чудо. И огромное чудо – это как раз то, что было им дано. Никак иначе этого не опишешь.
Раби Майзельс, донельзя – поистине, до невозможности – прямодушный человек, неколебимо желавший соблюдать и чтить свои обязательства, был пожалован необходимым Небесным вмешательством, позволившим ему это сделать.
И на вопрос: можно ли из этой истории извлечь урок о том, что серьезные принципы всегда следует отстаивать? - ответ раздается: - Ну конечно!
Услышано от Якова Хомника.
Copyright© Hanoch Teller
Copyright©Pessakh Mayburd
Примечания
[1] Лицо, которое держит ребенка на коленях во время обрезания. Обычно эту роль предлагают деду новорожденного, если он присутствует, или кому-то из самых почетных гостей.
[2] Штибел (идиш) – род домашней синагоги или просто приют миньяна.
[3] Windy City – одно из прозвищ Чикаго.
[4] Mole –крот (англ)
[5] И это означает, что брис должен состояться тоже в Субботу (на 8-й день по галахе).
[6] Напарник по изучению Торы (иврит).
[7] То есть около 10 км. Надо понимать, ближе к дому Сильверов ничего не было. Холидей Инн – гостиница из самых скромных.
[8] Неврит лицевого нерва
[9] «Что мне делать?» - идиш