Свою книгу стихотворений Ольга Пуссинен назвала «Жизнь в двух частях». Вообще-то, касаемо литературных произведений, перед указанием на части должно следовать определение жанра. Видимо, автор, сближая, таким образом, понятия жизни и жанра, хочет обратить внимание на жизнетворческий характер своей поэзии. В этом, кстати, поэтесса следует традициям великого классического искусства, особенно серебряного века. Наверное, поэтому в ее лирике столь сильны мотивы А. Ахматовой и М. Цветаевой, С. Есенина и других художников, то и дело проступающие то в ритмике, то в интонации, то в образной системе. Но речь сейчас не об этом. Продолжая разговор о заглавии, отмечу, что в нем уже намечена логика развития книги, путь ее рассмотрения: вслед за автором, – если не построчный и не «по-стихотворный», то, по крайней мере, «по-частный».
Итак, книга «в двух частях» – «ПЕТЕРБУРГ» и «HELSINKI». Казалось бы, с точки зрения понимания русским человеком Родины и чужбины, здесь уже напрашивается противопоставление. И оно, к слову, художественно реализуется на разных уровнях поэтики стихотворений Пуссинен: форма – бесформенность (условно, конечно), гармония – дисгармония, зима – весна, утрата – обретение, любовь – разлука, свобода – несвобода, воля – неволя, сон – явь, ясность – смутность, размытость. И это лишь некоторые примеры. Хотя, в процессе чтения книги все более уверяешься, что никакой противопоставленности здесь нет. Хотя бы потому, что Хельсинки не воспринимается в качестве чужбины, да и Петербург далек от райского места. И обе столицы не так разнородны, и даже географически близки. Вообще, «полярность» мировосприятия Пуссинен лишь кажимая. У поэта все гармонично, целостно, везде звучит единая музыка бытия и человеческой души, согласной с ним. И самое лучшее свидетельство тому то, что стихи поэта представляют собой не сборник, а умело выстраиваются автором в книгу. Именно в книгу – по своей целостности, гармоничности. И две ее части, как два полюса, сопрягают все творящееся в произведениях Пуссинен в единый поэтический мир, гармонично устроенный. Рассмотрим эту гармонию, двигаясь вслед за автором.
Первая часть «Жизни…» открывается циклом «Мостовые блюза». В нем как бы намечается все самое важное в книге, происходит самоидентификация лирической героини. Его в известном смысле можно считать экспозицией, в которой состоится знакомство читателя с местом и временем действия, с действующими лицами. Здесь задана интонация, эмоциональная «установка» к дальнейшему восприятию: «блюз» в переводе – хандра, тоска. Говоря о «блюзовости» цикла, следует указать на ряд особенностей, характерных вообще для стихов Пуссинен. В первую очередь, это их песенность и связанные с ней повторы, рефрены, «припевости». Ритм стихов мотивируется ритмом музыки, ясной только для посвященных, то есть близких, родных по духу. Этот ритм – музыка самой души, составляющая основу всего поэтического. Изначально «Мостовые блюза» сопровождались подзаголовком – подстрочник. Хотя, автор, заботясь о читателе, его и убрала, но «подстрочниковый» смысл цикла все-таки прочитывается. Но не в смысле того, что стихи поэтессы – это построчковый перевод той или иной блюзовой композиции. А в том, что – за строчками, на втором, но, в действительности, самом что ни на есть главном, центральном плане. И это, как в музыке, сама душа. И эта музыка-поэзия, как и в блюзе, повествует о сюжете, жизни души человека.
В «Напрасной любви», втором стихотворении цикла, написанном на тему известного одноименного блюза Роберта Джонсона, намечена важная черта поэтики стихов Пуссинен: видение-восприятие себя через ролевого героя. Происходит прозаизация поэзии, оземление высокого, видение идеального – в земном, порой самом низком. Исток этого следует искать опять-таки в блюзе. А в шестой «Весне» явлена не только прозаизация, но и огрубление такого изначально «поэтического» материала, по крайней мере, опоэтизированного традицией, как весна. Хотя в итоге душа поэта все же возвращается в свое «небо», к своему идеалу, в поисках которого устремлена не только в высь, но и, если можно в данном случае так выразиться, в ширь: к обретению новых земных пространств. Отсюда – словно мимоходом упомянутый в седьмом стихотворении (да-да, именно так его и следует воспринимать) цикла переезд и связанная с ним потеря-утрата и случившаяся за этим болезнь, которая есть освобождение: ото всего наносного, неважного, мелко-житейского. И – воспарение к сферам духа, восхождение «по лестницам Иакова».
А кого там можно встретить, как не Ангела, который своим блеском и сиянием озаряет многие стихи поэтессы. Во многих из них, зримо или незримо, но постоянно присутствует фигура того или иного поэта. Они, будто ангелы, сопровождают поэтессу в ее тернистом пути к вышнему. То это Пушкин в строках стихотворения «Я не сдержалась, слишком был хорош…»: «…счастья в жизни не было и нет. // Но есть покой и воля» (ср. с пушкинскими: «На свете счастья нет, // Но есть покой и воля»). И где появляется-то Пушкин, – в любимом им, но столь коварном и судьбоносном для него Петербурге. Не отсюда ли – через культурную память (как и в случае с «блюзовыми» стихами, да и с другими тоже) – самосознание себя творящегося в своей жизни (на эту мысль в связи с этим стихотворением подталкивает прежде всего предыдущее стихотворение «Общежитие №19»). Отсюда и мотив воли, освобождения, покоя, порыва к чему-то новому, неизведанному. Петербург словно дан глазами великого предшественника. Взгляд на себя сквозь традицию, культуру – и в стихотворении «Вот и выпала зима…» с эпиграфом из Пастернака. Хотя он не только в эпиграфе, им «пропитана» вся ткань произведения. И опять-таки здесь – все тот же ангел.
Соотнесение себя с культурой, с предшествующими поэтическими поколениями – от неуемного желания понять себя, свою судьбу и вместе с этим не потерять почву под ногами, найти духовные опоры. В стихотворении «Одинокий трубач в переходе…» – еще более «глубокое» погружение в культуру на пути самопознания: в мифы, сказки – о рае, Галатее, Пигмалионе… Реальные сюжеты разворачиваются у Пуссинен на необозримых пространствах архетипов. Отсюда и видение-восприятие-понимание жизни эпически, «вечностно». Таков взгляд и путь поэта, его приобщение к вечному. А вечное это – есть изначальное. Поэтому путь поэта – это путь к своему изначалью, к своим истокам, корням, от которых мы в своей жизни с каждым днем отходим все далее. Но поэт сохраняет память о них, и эта память понуждает его вести неустанные поиски по их обретению. Потому что – поэт, он уже приобщен к вечному, как приобщен к вечному ребенок в стихотворении «Сестра сказала…».
В «Сентябре» лирическая героиня – через творчество, искусство, ребенка, осознание всесилия любви («Глупцы! Они боятся СПИДа…») – становится причислена к лику тех, кому дано осознание вышней ценности жизни, любви. Это окончательно освобождает ее от преходящего, ставит в позицию «над схваткой», меняет угол зрения на все происходящее. Происходит обретение иной системы ценностей. Хотя приобщение к «раю» не отменят трагизма жизни и ее восприятия. Этим, думается, мотивирован возникший в конце стихотворения образ рябины – важный аккорд в понимании музыки поэзии Пуссинен.
Выражение «музыка поэзии» применимо к стихотворному творчеству Пуссинен – это не только метафора. Это манера ее поэтического мышления. Поэтому, думается, многие стихи поэта по форме, да и содержательно, напоминают песни. Как песенка, например, строится «Петродворец». Здесь песенность имеет и прямую мотивировку – через соотнесение с мифом о Лорелее, о которой века назад писал Г. Гейне. Нет нужды здесь проводить прямые аналогии лирической героини с персонажем стихотворения немецкого поэта: другие сюжеты, иные страсти и страдания. Важен лишь общий мотив музыкальности, песенности, придающий всему стихотворению и разыгравшемуся в нем действу надмирное звучание. Этому способствуют, помимо сказанного, и иные явленные в стихотворении культурные пласты.
Но не все стихотворения, как «Петродворец», «целиком» строятся как песни. Очень часто Пуссинен заимствует из песни лишь те или иные приемы. Например, очень часты у нее повторы, мной уже отмеченные. Они – словно постоянные самооглядки, рефлексия. Повторы (самоповторы – здесь я уже не только о явлениях поэтики: что вообще такое жизнь – и, быть может, вечная жизнь – как не самоповтор) возникают на всех уровнях стиха: звуковом, лексическом, синтаксическом. Все это, на мой взгляд, от желания-одержимости обрести покой, гармонию в сплошной череде разлук, утрат, несбыточностей, нереализованных возможностей. Может быть, и эмиграцию Пуссинен нужно понимать в свете поиска утраченного, себя. Ведь что такое жизнь как не постоянный поиск себя, «забвенного» при рождении. Этот процесс не хаотичен. Вся череда случайностей выстраивается в строгую причинно-следственную линию, называемую нами судьбой. И эта логика однонаправлена. Наверное, от понимания этого самой поэтессой ее стихи (кстати, и в этом их «песенность») жестко структурированы. Как молитва, приобщающая к вечному, к Богу, к извечной гармонии, звучит стихотворение «Ты опять недоволен…». Не случайно, в дате написания произведения указано – Воздвиженье Креста Господня. Любовь понимается как спасение через страдание. Любовь и есть высшее страдание, равное страданию-воздвиженью Христа. Но при слове Любовь я умолкаю: лучше Ольги Пуссинен – поэта и женщины – все равно не скажу…
Цикл «ПЕТЕРБУРГ» завершается наплывом одних из самых прекрасных, художественно зрелых стихов поэтессы. Это «Стихотворения в подстрочнике». Здесь звучит гармония истинного творчества, цель которого – неизменна: преодоление мрака-хаоса всего, что «глухо в своей черноте», установление гармонии-музыки, при которой душа прозревает: «Ты видишь, как величественно сегодня небо, // Лишь изредка вскипающее // Легкими морщинами облаков?». Все открыто поэтическому взору, ясно, как при свете весеннего солнца, весенней апрельской капели: «Серебристая льдинка – прозрачный апрель, - // Прояснение линий, смывание пятен…». Это уже из другого стихотворения – «Серебристая льдинка…». В нем, словно подводя итоги первому циклу – и стихотворному, и жизненному – поэт как бы указует на главный свой ориентир во мраке космоса, на свою Вифлеемскую Звезду, ведущую по Млечному пути судьбы и творчества. Это Любовь, она же Жизнь, она же Песня. Переполняющее стихотворение чувство счастья, полноты жизни словно выплескивается в следующее произведение – «Мальчик с собакой на санках катается…», полное света, теплоты родины, веры в спасение. И все это – в предчувствии неведомого, на пороге чужбины.
Это неясное предчувствие открывается цветаевским мотивом противопоставления себя самой, ощущения некоего противоречия в себе – в стихотворении «Там, где реки мои сливаются…», зачинающем часть «HELSINKI». Лирическая героиня находится словно во сне, в желаемой летаргии. Изменяется «география» сюжета – не только и не столько внешне. Происходит «переезд», уход в себя, эмиграция души в свои глубины, в некое Зазеркалье. Почти как у Ахматовой в «Поэме без героя». И в себе еще пока многое неясно, как неясен может быть сон. Все смутно. Некая тайна, которая то и дело прорывается в реальность, но не осознана до конца, воспринимается только на уровне ощущений или даже предощущений. Определяющие чувства – страх, одиночество, непонятное чувство беды. Постоянные самооглядки. Они от того, что поэт понимает: забвения нет, память настойчиво воскрешает дорогие сердцу события, явления, лица. Это практически по-ахматовски: «память уснуть не дает». Вообще, то и дело проступающие в поэме «Сон» цветаевские и ахматовские мотивы – это та же оглядка на предшествующую традицию, в надежде сохранить ускользающую из-под ног почву, что связано с утратой Родины и желанием сохранить себя, не отступиться от себя «ни единой долькой».
Эмиграция в себя позволяет поэту встать как бы в позицию «над схваткой», увидеть себя со стороны, как «другого», что является, как верно замечено у Бахтина, непременным условием всякого искусства, если понимать его как изживание из себя боли, путем страдания – душевного просветления. «Другой» становится уже «не-я», сохраняя, впрочем, самую тесную связь с автором, продолжая оставаться его «двойником». Но уже «другим», «внешним» по отношению к пишущему: «Нагая шелковая сука! // Отравно-нежная змея, // Близнец мой верный, но не я». Продолжая вслед за автором «змеиный» мотив, так и хочется заметить: словно змея кожу, поэт как бы желает сбросить с себя все изжившееся, износившееся. И мотивировано это лишь одним: избыть из себя боль разлуки с Родиной и с собой «прежней». И, кажется, это даже становится возможным: «Баюкаю свою беду, // Глаза закрыв все ожидаю, - // Когде простит меня Отец, // Когда засну я наконец». Это – во сне. Но возможно ли это в реальности: уйти от самого себя?
Стихи части «HELSINKI» пронизывают «сквозные» мотивы ада, смерти. Хождение по чужбине воспринимается как хождение по мукам, «по ножам». Мотивы смерти и чужбины звучат в едином контексте: «Здесь на чужбине меня похоронят». Жизнь на чужбине равна страданиям Христа на Голгофе, равносильна казни. Одно из стихотворений так и называется – «Казнь», хотя сюжет его, казалось бы, разворачивается на пространствах исторической родины. Исторической еще и в том смысле, что погружена в некую давнюю, времен, пожалуй, средневековья, историю, уже покрывшуюся паутиной веков. Но при этом хотя бы такая деталь, как вымышленный топоним площади Ильи Святого, дает ключ к разгадке: все происходит в пространстве души поэта. Все происходящее есть ничто иное, как казнь его души, персонифицированной в образе лирической героини. Через это страдание поэт приходит к обретению себя, «другого», увиденного со стороны. Это – новый путь, вернее, на ином витке судьбы. Путь самоосмысления, самопознания, обретения себя и ранее неизведанного – путь самосохранения, утверждения жизни. Это путь к самому себе. Он определяет особый характер поэтического мировидения: взор поэта направлен внутрь самого себя. Он позволяет высветить, при всей разъединенности во внешнем пространстве, в душе, в памяти во всей полноте красок реалии всего родного. Поэтическому взору, сквозь пространства, видятся, как при свете ясного дня, как там, на родине, «поля лежат распаханные, // Подрастают тополя». Они, лишь воскрешенные в памяти, становятся самыми что ни на есть реальными, здесь и сейчас бытующими.
Чего, кстати, не скажешь о пространстве «новой» родины. Здесь все как-то размыто, жидко, тряско, ненастояще, что ли. С точки зрения пейзажной, наиболее показательными приметами этого мирочувствования являются картины взаимопроникающих друг в друга зимы и весны: «Ах, зима моя бесснежная! - // Проливной декабрьский дождичек…»; «Новогодним ливнем полито // Ожиданье между визами». Здесь и любовь столь же ненастояща: «Не жена и не любовница, - // Так, подружка-пересмешница, - // Легким словом перемолвиться, // Острой ласкою утешиться. // Мимолетные свидания, // Тайны ревности шутливые…». Но и при таком раскладе, в лучших стихах Пуссинен прорывается ее неизбывная вера в жизнь – верный признак неугасающей силы духа поэта:
…за окном весна шумит и бьет
В стекло березовой ожившей веткой,
И соловей среди ночей поет
Мне о любви, - той, невозможной, редкой <…>
И обещает мне: - Гляди смелей! –
И года не пройдет, как жизнь вернется
На мартовский неотвратимый круг, -
Предсказанное совершится чудо…
Хотя путь к этому высшему обретению – путь страданий, которые сродни, быть может, кругам ада. И круг за кругом Пуссинен его проходит. Такими «кругами» мне видятся стихи «Реквием», «Стало меньше любви на пятнадцать копеек…», «Ведьминские стихи» и др. Это стихи зрелого художника, обретшего путем страданий свой незаемный поэтический голос, до предела накалившийся и закалившийся крепче всякой стали. Поэтическое дыхание широко, длинно, верным показателем чего является тот факт, что Пуссинен не пугают циклы. Она смело группирует стихотворения в общности, добиваясь наиболее выразительного воплощения художественного образа. При этом каждое из стихотворений ничуть не теряется на фоне других, не умаляется эстетическая ценность каждого. Например, каждое стихотворение цикла «Звери, птицы, насекомые…» совершенно и в то же время все они участвуют в решении общей поэтической мысли цикла, которую я выразил бы вслед за автором строкой одного из них: «Нет ничего напрасного в судьбе…», - выражающей мысль о единстве всего и вся в мироздании. Так происходит приобщение поэта ко Вселенной, примирение его с ним и с судьбой. Его поэтическому зрению открывается ранее неведомое. Стихи поэтессы проникнуты космизмом мироощущения – кстати, нового для нее:
А я ходила рядом и не знала
О жизни странной и прекрасной той,
Не видела вселенного начала,
Сраженная бесцветной слепотой
Обыденности узко-человечьей,
Сидела широко закрыв глаза.
И только муха о законах вечных
Сумела невзначай мне рассказать!..
Читая эти стихи, я испытывал чувства, подобные тем, что полнятся во мне при чтении «Столбцов» Заболоцкого. Душа поэтессы столь же исполнена ощущения всемерно-всемирной благости жизни: «Молодая жизнь цветет и пахнет <…> И душа не плачет, не болит…». Так происходит обретение Родины – как хранительницы вечных устоев человеческого существования, залога жизни: «Не исчезала жизнь моя, // Во мгле не заблудилась я, // Домой вернулась рано»; «Вот он – мой дом…». Так прозреваются, проясняются извивы судьбы, мудро определенной самим Создателем. В финале стихотворения «Среда минула без следа….», в обращении к возлюбленному, поэтесса полна веры: «…всю судьбу свою пойму, // Какие наши годы!».
И дай-то Бог каждому из нас жить с той же верой и оптимизмом.
2011, Казань