повязка
В оглохшей воде остывает небо, края разбиты
камышами и ряской, где беззвучно всплывают звезды,
шевеля плавниками — их безгубые, острые рты раскрыты
то ли голодом, то ли донным ужасом семихвостым.
Ты не сможешь опять войти в эти лгущие воды, браза,
раз не вышел тогда, превратился в рисунок светом,
в узелок с изнанки пейзажа — повязки на оба глаза,
за которой — райское облако, или союз советский,
или чулан с пауками от достоевского, неизвестность:
этот день не наступит, этот день не пройдет, смотри —
рыбы выстроились в созвездие, прямо над нашей местностью.
Гераклитовы реки звенят внутри.
белка-блюз
и закрыл бы книгу а вдруг прищемлю лицо
и спалил бы тетради а вдруг я на четверть треть
переписан туда а остановится колесо
так и белка сойдет с ума некуда ей теперь
а захлопнул книгу превратилось лицо в топор
а спалил слова и пошел по пояс в огне
колесо золотое наше катится до сих пор
только в нем никого и нет
тысячекратное лето
Как же мы остановимся. Глянь: воздух, стиснутый в кулаке,
течет голосами, воем, тысячекратным летом,
снегом, мускусным эхом, нежной водою рек
несуществующих или будущих. Знаешь, однажды спетое
продолжает дрожать во всех четырех мирах:
в огненном сила, в каменном сердце, а в водяном
или воздушном: слова, дыхание, темный страх
глубины, высоты — и беспамятства, в основном.
Вот уж фиг — а попрешь против кармы, так быть тебе
закольцованным нахрен, гоняющим всхлип по кругу.
Вон орфей оглянулся, а получилось — в лицо судьбе
плыть со свернутой шеей в реке ледяного звука.
шагающий лес
часы говорят пустое, перестают подходить ключи,
слепая собака рычит на хлеб, не узнаёт хозяев.
слова переходят в листву и гул и делаются ничьи —
перехожее дерево, от которого падает тень косая.
ты уже узнаёшь эту фильму? сейчас засияет смысл
и серьезно счастливые люди начнут убивать друг дружку:
вот ведь жизнь удалася, дружок! а уж как небеса удались
над ощеренным лесом немым, уходящим, ненужным.
соль
Солнце почти любовь — не греет еще, но уже слепит.
Вытянешь вдох свой — нитку из неба зимнего, шерстяного.
Темно-синяя кожа Нут с соленой испариной звезд горит
за старым марлевым облаком, вытертым до основы.
Обещанья вспархивают от губ — мотыльки, обезумевшая слюда.
Наши тайны просты, одинаковы на просвет, на любом прочитаны
языке — как на пламени письма с млечными строками, ябеды в никуда,
песенки про любовь, соляные, межевые, хлебные челобитные.
Вам, подземные — бледный цветок, золотая фольга да прядь.
Вам, высокие — шепот, буковки, огоньки, голова повинная.
Монета воде, чтобы вспомнила, а огню — то, что может взять
и отнести это небу, солью горячей на кожу синюю.
на водной глади
Сулиме
словно вселенная сделана здесь, в одичавшей деревне —
(долгие зимы вообще рукодельны): два синих пятна
на розоватом овале и долгие ноги — суть дева,
желтый квадрат в темноте — суть окно, что горит допоздна,
белка как рыжая клякса в зеленом игольчатом мраке.
...якорь моряк запоздалый волочит, земля далека.
рыбы выходят навстречу, затворами лязгают раки —
прячут звезду под водой, не пускают домой моряка.
бедный ложится на воду и плачет о дальних, печальных,
беличьих диких лесах с деревенькой безумной той,
где его дева по глади выводит окьян изначальный,
полный нелепых чудовищ, с горящей из бездны звездой.
товарищ, мы едем далёко, далёко от этой земли
говорилось же: речь — упражнение в тишине,
наступающей после слов, поющей железным эхом,
тебе нечего мне сказать, и услышать тебя мне не-
чем, как немотою сквозной, слабоумным смехом.
многопалое пламя машет руками внутри земли
под колодезной, волглой, беспамятной темнотою,
нас сотрут вот здесь, а нарисуют уже вдали,
проигравших в деталях, хотя посмотри — не стоит
ни один человек, ни любое их множество, ни
упоминанья, ни собственной речи в дикой
тишине за границами боли, а глянут вниз —
что иван им, что табурет, что тигор.
вот и рисуют нас, забывая то этих, то тех,
с лишними головами, членами, с лампочками в глазах,
с заштрихованной памятью, стоящих на пустоте
с деревьями и домами, и яростным небом за.
внутри кита
как иона, запомнивший перистый, голубой зевок
этой бледно-чухонской, чахоточной, летней дали,
зазимуешь в сумерках, размокающих и усталых,
что все дальше в воды, где зыбко и глубоко.
где переболевши речью — ни говорить,
ни понимать не хочешь, ни перетекать из мозга
стеклянистой слюной в пространство, в котором просто
пытаешься не раствориться, покуда еще внутри.
ну какая здесь весть, если слышится только гул
одуревшей крови, безъязыкое пенье древней
земноводной коры, для которой любое время —
наступившее, болезненно твердеющее в мозгу.