Сеня Вольман, помимо репутации лучшего технолога завода (а завод-то – ЛЗА, Львовский завод автопогрузчиков, единственный в стране производитель этих неуклюжих, но и неприхотливых машин), отличался еврейским носом уникальной породистости и взглядом едкости столь проникающей, что Сеню, завидев его издали, старательно обходило заводское руководство, в особенности партийно-профсоюзное. Бывало, что, при совместном обходе завода директором и парторгом, этот последний, издали завидев Вольмана, спешно менял направление и гнался за любым человечком в поле зрения, имитируя неотложное дело и оставляя директора наедине с мятежным начальником техчасти основного механосборочного цеха. С директором, впрочем, Сеня ладил, но и директор наш, молодой и горячий, предпочитал его не сердить. В описываемое время Сеня с маетной своей должности уже перешел в ЦКТБ «Автопогрузчик». Мы по-прежнему встречались на заводе (ЦКТБ находилось на другой территории), и я упивался его темпераментными и не стеснявшимися в выражениях красочно-хлёсткими характеристиками наших общих с ним любимцев – парторга и начальника отдела кадров. Но однажды Сеня со мной не остановился, он мчался к проходной, держась за щеку. Я поспешил за ним, чтобы узнать, что случилось.
– Зуб! – промычал он. – Еду к Дубнову, в Железнодорожную, он вырвет.
– К Дубнову?! Зачем? Вот поликлиника! – Мы с ним как раз трусили мимо заводской поликлиники, в ней работали отличные дантисты. – Борис нейрохирург, он же не стоматолог.
– Нейрохирург! – злобно проскрежетал Сеня. – Строение черепа знает? Где зубы и на чем держатся? Вот и вырвет!
Я знал, что с Дубновым, великолепным клиницистом и диагностом, его друзья консультируются по поводу любых медицинских проблем. Но придти к нему с зубом – это мне показалось чересчур.
– Сеня, не доверяешь заводским – поезжай в городскую клинику. Там Кушнир, у нее золотые руки, мне она уже сто зубов вырвала, я за нее ручаюсь…
– Есть Дубнов, и никуда я не поеду!
При следующей встрече с Дубновым я осведомился, как обстоит дело с его стоматологической практикой. Борис поморгал, потом всплеснул руками:
– А, этот сумасшедший!.. Представляешь?.. Это же не в первый раз! Я ему говорю: «Я тебя отведу к нашему лучшему стоматологу…» – «Никуда ты меня не отведешь, вырвешь сам». – «Но у меня даже инструментов нет! Щипцов, козьих ножек… Я же работаю совсем другим инструментом!» – «Так пошли к нему за инструментом».
Я спросил, как обстоит дело с другими болезнями Вольмана. Сеня страдал язвой и силен был только духом. Тощий, волосы торчком, впалые щеки, седые виски и пронзительные светлые глаза.
– И язва, – с мрачной иронией ответил Дубнов. – И зубы, хоть я ему объясняю, что любой стоматолог сделает это куда лучше меня.
Я не возразил, но подумал, что Сеню понимаю. С Дубновым – оно спокойнее.
Мы познакомились при драматических обстоятельствах. В сентябре 1966 года моя теща, участковый педиатр, свалилась с тяжелым инсультом. В шестьдесят семь она была полна энергии, бегала по своему участку и ночами писала истории болезней. Не верилось, что это конец. Кто-то подсказал жене, что в больнице Управления Львовской железной дороги, так называемой Железнодорожной, работают два замечательных нейрохирурга – Борис Львович Дубнов и Лев Абрамович Юровицкий. Эта пара бессребреников никому не отказывает, к ним можно обратиться в любое время дня и ночи. Денег не берут, чтобы мы не смели заикаться об этом, не то добьёмся обратного эффекта. Дубнов сейчас в отпуске, но Юровицкий на месте, а хирурги они равноценные, даже в известной мере дополняют друг друга.
В нейрохирургическом отделении больницы, которая находилась в трехстах метрах от нашего жилья, меня встретил высокий, поджарый, лысоватый человек. Сквозь очки на меня внимательно глядели темные немигающие глаза удивительной доброты. Это был Юровицкий. Он просил оставить адрес, он закончит обход и придет. Это представилось мне обычной практикой отказа, но через час он и впрямь пришел. (Изумившая меня пунктуальность впоследствии оказалась еще одной чертой нейрохирургического отделения дорожной больницы...) Юровицкий осмотрел тещу, находившуюся в коме, проверил рефлексы, подробно обо всем расспросил и сказал: сохранения жизни операция не гарантирует, но без операции больная несомненно умрет в течении пяти-семи дней. Если же после операции она выживет, то возврат к трудовой деятельности маловероятен, но основные функции парализованных конечностей могут быть восстановлены, особенно при интенсивной физиотерапии… и так далее.
То был оптимистичный прогноз. Лев Юровицкий, тридцатисемилетний врач, был одолеваем хирургическим зудом и рвался вернуть к жизни безнадежную больную с обширным инсультом. Да и верил в благоприятный вариант. А зав нейрохирургическим отделением Дубнов был в отпуске, отдыхал в Новом Свете, в Крыму, в пансионате Львовской железной дороги. Хирургическим зудом он одержим не был, не был он и оптимистом и согласия на эту операцию не дал бы.
Она прошла успешно. Насколько возможно было в то время и при тех медикаментозных средствах, успешно прошел и восстановительный период. Теща сохранила сознание, разум и интеллект и впоследствии даже диктовала своим коллегам рецептуру забытых ими составных лекарств для новорожденных. Но правая половина тела ей больше не служила, и она на протяжении четырех с половиной лет обречена была на мучительное окостенение в постели. А мы, имея дома лежачую больную, лишались возможности ездить в отпуск. Вот тут и показал себя Дубнов. Чувствуя ответственность за операцию, сделанную в его отделении, хотя бы и в его отсутствие, он принял на отделение функцию приюта. Раз в год он забирал тещу в стационар для восстановительной терапии. Существенных изменений это вызвать не могло, но сорок-сорок пять дней в году теща все же проходила интенсивный курс терапии, а мы получали возможность нормально отдохнуть.
Так началось наше знакомство.
С Юровицкими мы подружились крепко. Хотя Дубнов с его кандидатской степенью заслуженно руководил нейрохирургическим отделением, фактически хозяевами в отделении в равной степени были оба. У этой пары хирургов было много общего. Они даже родились в тот же день апреля, но с разницей в один год. (Дубнов был старше). Оба великолепно образованные врачи. Оба добряки, коллектив их обожал. По части отношений с коллективом Дубнов был уязвим, он просто не умел, не в состоянии был отказывать, и в иных ситуациях прятался за Юровицкого – отсылал слишком настойчивого просителя к Льву Абрамовичу. Для Юровицкого отказ предметом радости тоже не был, но, зная патологическую доброту Дубнова, он безропотно принимал трудные административные решения, хотя и делал это с такой обезоруживающей кротостью и так убедительно, что редкий проситель отваживался потом идти к Борису Львовичу под формальным предлогом, что заведующим отделением является все же он. Впрочем, тактика была отработана и на такой случай: Дубнов справлялся, что сказал Юровицкий, и, узнав его мнение, отвечал, что отделением они руководят оба, он уважает мнение Льва Абрамовича и вполне на него полагается.
В конце шестидесятых Юровицкий перебрался в Петрозаводск, где стал заведующим нейрохирургическим отделением, а там и главным нейрохирургом Карельской автономной республики. На его место Дубнов взял доктора Блувштейна, кажется, сокурсника, и функцию отказов, конечно, возложил на него. Можно представить административные бои, которые пришлось выдержать мягкому Дубнову, чтобы принять вторым врачом в отделение еврея – в нарушение всех советских процентных норм! Но он остался непреклонен.
Время было интересное. Шестидневная война весьма поспособствовала тому, что евреи воспрянули духом. Хоть и знали мы военную статистику и гордились своим пятым местом по числу Героев, и читали и писали о Доваторе, Куникове, Фисановиче и десятках других, но изрядно все же были придавлены антисемитским «Иван на фронте воюет, Абрам в Ташкенте торгует». Некому было сказать, что видел я и торгующих Иванов в Ташкенте, и братья мои полегли на фронте, да и славу нашу у нас не раз пытались отнять: Доватора в одной книжонке произвели в белорусы, в другой уж и просто в казаки (!), а о Куникове в 1972 году я сам слышал на Малой земле, как экскурсовод, милая женщина, на вопрос экскурсантов о национальности основателя плацдарма ответила: «Русский он, русский!»
Близкими друзьями с Борисом мы в то время еще не стали, но формальное общение с ним было невозможно, кем бы ты ему ни приходился. Любая встреча давала пищу уму и эмоциям.
Я не спешу описать его внешность, я сделаю это позднее. Но если бы мне предложили изобразить Господа Бога в человеческом облике, его идеальным воплощением был бы Борис. Конечно, это был бы современный Господь, интеллигентный, со светящимся юмором взглядом, с интеллектом, включавшим в себя не только Фрейда, но и всю современную фантастику, едва ли не превосходящую возможности самого Господа, даже с сомнением в своем (всё же!) всесилии (о чем хирург Дубнов имел, к сожалению, немало оснований судить). Но главное в нем было – доброта. Она излучалась из глаз, сиявших на его прекрасном лице, она звучала в каждой высказанной мысли, а ведь ему приходилось сообщать пациентам и их родным не только приятное...
Он давал мне записи израильских песен, и я переписывал их и слушал бесконечно, их мелодика и ритмика вошла в плоть мою и кровь. Он рассказал о драматическом детстве жены, Гали, родители которой, уходя на смерть, оставили новорожденную девочку в ящике буфета. Ее спасение – тема для повести, которая, надеюсь, будет когда-нибудь написана. Борис познакомил меня со своим другом и сокурсником по Черновицкому мединституту Ионом Дегеном, легендарным уже в то время за ходившее по рукам стихотворение «Мой товарищ, в смертельной агонии…», и эта дружба тоже длиною в жизнь.
Популярность доктора Дубнова во Львове я описать не смогу хотя бы потому, что знаю лишь крохи да слухи. Его знал весь город. Он был последней надеждой спинальников, у которых дискоз зашел так далеко, что изношенный диск западал в спинномозговой канал и грозил параличом. Больные всего города – да разве только города? – стремились не в клинику мединститута, а в Железнодорожную, к Дубнову. Больные приезжали к нему из Харькова, из Донецка, даже из Киева. В случаях дискоза Дубнов оперировал без колебаний, но в отличие от Юровицкого, хирурга по призванию, оперировать не любил. Не любил крови: «Я невропатолог, я не хирург!» Невропатолог он был выдающийся – и невропатолог, и психолог, и даже психиатр. Применяемая им методика лечения позвоночника помогла сотням, если не тысячам людей. Он написал превосходную монографию «Поясничный дискоз» и подарил ее мне с трогательной надписью, но книгу у меня увели, что неудивительно: написанная не без юмора, зато без всякой наукообразности, простым и изящным языком, она давала ясное представление о болезни, о способах ее предупреждения и о методах лечения.
С этой книгой в бело-зеленой обложке вышел забавный кунштюк, о нем в своей книге «Наследники Асклепия» сообщает Ион Деген:
«Не могу не упомянуть сейчас уже кажущуюся забавной историю отличной монографии Бориса Дубнова о дискогенных радикулитах. Монографии была предпослана фраза: «Светлой памяти моего отца доктора Льва Фридмановича Дубнова посвящаю». Посвящение выбросили. Используя протекцию моих пациентов, работавших в ЦК компартии Украины, не без труда удалось восстановить посвящение. Но в издательстве не понравилось имя Лев Фридманович. Решили сократить – Л.Ф. Дубнов. Так ведь не прочитывалась еврейская национальность автора. Используя моих пациентов уже в издательстве, я добился того, что при первой верстке посвящение появилось в первоначальном виде на отдельной странице. Но оказалось, что это ловкий трюк. Один из редакционных работников, умоляя меня не упоминать его имени, предупредил, что при окончательной верстке или брошюровке «случайно» потеряют лист с посвящением. Позже выяснилось, что этот подлый план был известен моим благодарным пациентам из ЦК. Трудно передать, каких усилий стоило, чтобы посвящение поместили на спуске первой страницы. Надо ли удивляться тому, что Борис Дубнов не стал защищать докторскую диссертацию, а при первой же возможности, преодолев невероятные трудности, уехал в Израиль".
О трудностях потом. Насчет первой же возможности не уверен. Конечно, Дубнов был сионистом, это была семейная традиция. Но он был сионистом-интернационалистом. Эти понятия не более противоречивы, нежели вся жизнь вообще. А эмиграция – это так сложно! Языковый и культурный барьер, шутки, песни, анекдоты… А оставить друзей? Борис был великолепно образован именно по-русски, более чем воспитан, идеально деликатен. Он был ученым, притом концептуальным, а наукой легче заниматься на родном языке. Да и условия для занятий фундаментальной наукой в СССР были лучше (если, конечно, одолеть барьер «пятого пункта»).
Нет, он не стремился уехать. Ему бы работать, лечить, помогать людям – всем, независимо от национальности. То, что он не сделал докторской диссертации по ревматизму, потеря не только для российской науки. Да, он был сионист, но прежде всего гуманист, такой же, как его двоюродный дед, тоже уязвленный несправедливостью по отношению к его многострадальному народу, тоже изумленный ею: за что??
Внешне он был высокий, статный шатен с пышной шевелюрой, со светлыми глазами и светлым, божественно-добрым, приветливым лицом. Но его не описать лучше, чем это сделал его пациент.
Работал на «Автопогрузчике» технологом некто Виктор Панасенко, один из тех страдальцев, кого бездарная сталинская тактика обрекла на немецкий плен. Панасенко невероятным образом пережил в плену всю войну лишь затем, чтобы попасть в советский лагерь. Можно представить состояние здоровья человека после двух таких оздоровительных сроков. В результате множества назидательных ударов по голове у Панасенко развился арахноидит (воспаление паутинной оболочки мозга). Эта болезнь характерна мучительными головными болями по самым разнообразным поводам. Однажды Панасенко подошел ко мне: «Я слышал, вы дружны с Дубновым. Не хотел вас затруднять, но больше сил нет. Как мне получить консультацию, что для этого надо сделать?» Я позвонил Борису, он удивился: «Я принимаю в больнице каждый вторник всех желающих». – «Даже не железнодорожников?» – «Будь он хучь еврей, хучь всякий!» – пошутил Борис, процитировав ставшего тогда снова известным Бабеля. Я передал это Панасенко, и он просиял.
Следующий вторник запомнился одним из самых солнечных эпизодов моей жизни, не могу сказать, чтобы бедной радостями. Утром в среду Панасенко встретил меня едва ли не у проходной. «Петр Яковлевич, как я вам благодарен! Я был вчера у Бориса Львовича. Что за человек! Я только вошел в кабинет, только встретился с ним взглядом – и, вы не поверите, у меня прошла боль! Это же настоящий врач! От одного его присутствия делается легче!» Отсвет большого гуманиста еще лежал на лице Панасенко и озарил меня. И как же это оказалось приятно – светить светом, пусть даже дважды отраженным. «Да что он вам сказал? Он вам помог?» – «Конечно, помог! Очень помог! Он все мне рассказал!» (Не решаюсь излагать Панасенко своими словами и стесняюсь восклицательных знаков в его речи. Но реплики все были восклицаниями). «Он мне сказал главное: умереть ты от этого не умрешь, хотя и большого удовольствия от жизни получать не будешь. Еще описал приемы, как уменьшить боль в приступах, некоторые я сам знал, но, знаете, важно получить подтверждение… Кое-что я ему рассказал, о чем он не знал. Какой человек, боже, какой человек! А красивый какой! Спасибо, огромное вам спасибо! Как я вам благодарен! Вот просто знать, что такой человек есть на свете – это уже счастье!»
Это верно. Борис Дубнов был человеком, мысль о присутствии которого на земном шаре, знание о бытии которого облегчало жизнь. Облегчает и теперь, когда его уже нет. Не это ли мы зовем божественным началом? И не эти ли, уходя, освещают нам путь? Люди, о которых мой друг Арон Пинчевский, и сам доктор наук в СССР (не медик!), человек не простой и технически грамотный, говорит: «Столько хороших людей уже там, что то не страшит».
Но и этот человек в этой жизни в полной мере узнал низость. Низость, которую мы привычно зовем антисемитизм, хотя слово либо устарело, либо те семиты, которые пребывали прежде под одной с нами крышей, перешли ныне под высокую кровлю арийцев…
…Мы встретились в больнице после очередного возвращения Дубновых из отпуска в вышеупомянутом пансионате железнодорожников в Новом Свете, в Крыму. Там и случилось то, что, вероятно, повлияло на решение об отъезде. Банальное дело: Дубновы уже погасили на ночь свет, а под окнами собрались покурить перед сном отдыхающие железнодорожники и завели разговор на наболевшую тему – о евреях. Стандартный набор: Иван на фронте воюет, Абрам в Ташкенте торгует; а видели вы еврея-тракториста или еврея-трубочиста? Еврей – он даже в деревне учетчик, учитель, бухгалтер. Уххх, эта нация! Пролезут всюду! А сейчас, Израиль этот? Да вообще, о чем говорить, чужой народ!
Все бы ничего, все было привычно, уже почти и не трогало. Но послышался знакомый голос, и Дубнов выглянул, чтобы убедиться, что ошибся. Увы, он не ошибся. Голос принадлежал пациенту, оперированному им два года назад.
Надо заметить, что пациент, спасенный от смерти, делается для врача как дитя родное. У Бориса Львовича Дубнова, оперировавшего все черепные травмы Львовской дороги – а сколько их, этих травм, при крушениях и падениях, да при той-то трезвости! – деточек было немало. А Дубнову не только своих свозили, но и с Юго-Западной дороги, да и с Одесской. Таких милостью божьей врачей не всякая дорога имела, и участковые хирурги рады были ответственность свалить и тяжелых отправить быстрее и от греха подальше во Львов, где Дубнов. Дитя, то есть в описываемом эпизоде оратор на наболевшую еврейскую тему, был крановщик, получивший черепную травму при падении с крана. В больницу он был доставлен в коме. Операционная всегда была готова. Бориса Львовича вызывали и привозили ночью, как и Льва Абрамовича. В тяжелых случаях оперировали оба, на равных, ассистируя друг другу и друг друга подбадривая или вовремя останавливая. Крановщик попал в больницу, когда Юровицкий был в отпуске. И стал тем тяжелым случаем, когда, при глубоком проникновении в мозговую ткань, Дубнову пришлось оперировать одному. Главное даже не то, что он был лишен помощи напарника, а то, что и выхаживать больного ему пришлось одному. А тут вот какое дело: в СССР успешная операция вовсе не гарантировала больному выживания. Все могла погубить сиделка. Она уснет, а больной изойдет кровью. Или захлебнется во сне. Или сиделка пропустит внезапный коллапс. Воспаление. Ей плевать, в конце концов. Она сидит ночами за шестьдесят рублей в месяц. Тяжелых больных хирурги выхаживали сами, посменно. Ночь Юровицкий, вторую Дубнов. Если один в отпуске, то и одну ночь, и вторую… а спать урывками, в дневное время, между операциями и приемом больных, они толпились в приемной ежедневно, а по вторникам наплывали к Дубнову со всей Украины. Где еще найдешь такого врача… да чтоб бесплатно…
Он выхаживал крановщика ночами, не интересуясь, естественно, кто он – поляк, украинец, мадьяр, цыган или русский. Выходил. И тот приходил потом с женой, с детьми. Персонал-то объяснил ему, что доктор Дубнов его с того света вытащил. Приходил, гостинцы, наверное, приносил, которые доктор Дубнов раздал персоналу, которому государство тоже не больно платило. Что доктору его гостинцы не нужны – это крановщик тоже понимал. И что долг свой оплатить не может – и это понимал. И вот теперь под окном Дубнова, не зная, конечно, что доктор слышит, разливался о евреях.
Таким я Бориса еще не видел. Его доброе лицо было перекошено горем:
– Это предрассудок, ты понимаешь? Пред рассудок! Значит, до рассудка это не доходит, им не рассматривается, перед ним останавливается! Это неискоренимо!
Чем было его утешить? Тем, что в то же время я своими ушами услышал формулировку «лица непатриотической национальности» – и не от какого-нибудь крановщика, а от ответственного работника? Да не во множественном хотя бы числе – «непатриотических национальностей». В единственном, не вызывающем сомнений по поводу того, к какой именно национальности это лепится.
Вскоре разнесся слух, повергнувший в уныние евреев и не евреев Львова в равной степени: доктор Дубнов уезжает в Израиль. Зав отделением остается доктор Блувштейн, тоже отличный хирург, но разве он заменит доктора Дубнова…
Где-то в то же время уехали в Израиль и Вольманы.
В субботу, в хмурый день поздней осени 1972 года, мы с женой увидели на пороге массивного серого здания городского банка Дубновых с тяжелыми даже на вид портфелями-«дипломатами» в руках. Поздоровались.
– Вы чего здесь топчетесь в нерабочий день?
– Мы думали, банк в субботу работает. Принесли деньги за свои дипломы. (Как раз тогда власти ввели для евреев выездную плату за высшее образование, вскоре без шума прекратив эту практику, возмутившую всю международную общественность. – П.М.) Два врачебных и кандидатский, всего сорок тысяч.
– ???
– Ну, что ж делать, собрали, в долг…
– Как? У кого такие деньги?
– Ходили по пациентам. Хотел одолжить у одного, у которого они есть, но он сказал: «Обождите, обождите! Вы, что, хотите мне сказать, что доктор Дубнов не имеет каких-то сорока тысяч рублей?»
Дальше перескажу своими словами, ибо не в состоянии воздержаться от комментария. Борис, интеллигентный русский еврей – что и есть национальность, как еврей американский, французский и итальянский, а они и впрямь прежде всего (и даже исключительно!) русские, американцы, французы и итальянцы, и во время войн добросовестнейше палили друг в друга – как всякий интеллигент, был не чужд чувства стиля. Подлаживаясь под собеседника, который тоже был евреем, но не интеллигентом и, таким образом, принадлежал уже к иной категории населения, Борис в его стиле ответил вопросом на вопрос:
– Зачем бы я приходил к вам одалживать деньги, если бы они у меня были?
– Ну, – рассудительно сказал Рыбник (назовем так этого персонажа), – на это у вас могут быть причины. Хотя бы то, что, одолжив вам деньги, я не скоро смогу вас увидеть…
– До свидания, – ответил Борис.
– До свидания – развел руками Рыбник. – Извините, но слово – это не гарантия для займа. Кто мешал вам брать деньги? Вас бы больше уважали. Дубнов – это имя! Если бы мне сказали, что Дубнов берет за визит сто рублей, разве я стал бы торговаться? И кто не нашел бы для вас двадцати рублей за визит? Разве тогда вы ходили бы одалживать деньги? Это я ходил бы к вам одалживать деньги! А так – какие у меня шансы получить у вас долг? Вы и там будете лечить даром, и там постесняетесь брать деньги с пациентов.
Насчет там Рыбник проявил проницательность…
Забегая вперед, скажу, что возвращение долгов стало первейшей заботой Дубновых по прибытии в страну. И вернули они, естественно, все до копеечки, не задолжав никому. Рыбник, который, естественно, был заинтересован в вывозе хотя бы части своего капитала для эмигрировавшей позднее дочери, потерял надежнейший канал трансмиссии…
Мы пришли прощаться. Багаж был уже сдан. Прекрасная квартира Дубновых в доме недалеко от парка Костюшко была в предотъездном разоре. Десятилетний Стасик бродил неприкаянно по пустым комнатам. Его рояль уже отдан друзьям. (Как позднее и наш…) Лежали книги, которые таможня не пропустила под какими-то вздорными предлогами. Борис и Галя угощали нас чаем, предлагали взять книги, пластинки… Я был удручен и наотрез от всего отказался. Было невыносимо думать, что во Львове исчезнет это наполненное книгами и звуками музыки гнездо целителей, источник доброты и прекрасных манер, а въедет сюда и будет жить какой-нибудь партийный чинуша…
В телефонных разговорах я не был достаточно осторожен, и месяцем позднее меня пригласили на беседу. Хорошо, что не в серый дом, а на выпивку – оглушить и выпытать. Оглушить не оглушили, да и выпытали не более ненависти к усатому корифею всех наук, но целый день, с утра до вечера, мне пришлось таскаться по ресторанам и кафе с двумя ответственными сотрудниками КГБ, майором и подполковником. Они убеждали меня не представляться другом Дубнова – раз, а второе – говорить по телефону открыто, без применения кодов, не то все эти «тёти, которые едут в Сочи» и «племянники, которым нужно найти квартиру» вызывают подозрения в самом страшном – в связях с украинскими националистами.
А с Дубновыми я увиделся спустя тридцать с лишним лет, когда в 2004 году приехал в Израиль. О возрастных переменах в друзьях больно не только писать, но даже думать. Мне, впрочем, хватило минут, чтобы убедиться, что и возрастные перемены не так велики, да и Борис тот же: та же самоирония, тот же юмор, та же доброта, чувствительность, отзывчивость, та же толерантность к агрессивным соседям. На родной земле он, пожалуй, стал еще снисходительнее и говорил о соседней арабской деревне не без сочувствия: по договору ожидалось, что соседи перейдут под власть палестинской автономии, о чем арабы очень сокрушались и молили Аллаха, чтобы граница прошла восточнее. Мы говорили с ним об этом во дворе его милого дома, в огражденном поселении на спорных территориях. То и дело появлялись кошки, они не выглядели бездомными. Когда я спросил о них, Галя сказала:
– Боря каждое утро варит для них манную кашку… – И добавила, лукаво улыбнувшись, пока Борис сокрушенно потирал живот: – Немного ест сам…
Борис и Галина Дубновы в их доме. Израиль, 2004
События тридцатилетней длительности не уложить в разговор, хоть виделись мы в Израиле дважды. Всплывало главное. Борис прибыл в Израиль в год войны Судного дня. Потери в войне были чувствительными, и Борис сразу, из ульпана, был востребован, как хирург. Исчезновение из госпиталя легкораненых – норма в Израиле. Но когда Борис стал рассказывать, как у него с операционного стола, едва придя в себя, рвался на фронт, к товарищам, раненый в голову солдат, почти мальчишка, на глазах у него выступили слезы. В Израиле Дубновы родили еще одного сына. Этот стопроцентный израильтянин проявил выдающееся упорство, чтобы, как и Стасик, его старший брат, быть зачисленным в сверхэлитное подразделение Армии Обороны Израиля. (Оба сына Дубновы уже доктора наук – старший, демобилизовавшийся в чине капитана, в музыке, младший в истории, оба величины международного масштаба). Когда младший женился, то все оттягивал начало церемонии в лесу, у Иерусалима, хотя родственники уже явились и со стороны жениха, и со стороны невесты. Он смотрел на дорогу и повторял: «Сейчас, сейчас…» Кто-то опаздывал. Наконец лихо затормозил битком набитый джип, с него посыпались сверхэлитные мальчишки и девчонки, обнялись в одну кучу-малу с сыном, и Дубнов понял: у сына есть еще одна семья – его военное братство. Он рассказывал об этом, и на глазах его опять блеснули слезы. Стало ясно, что вошло в избранные впечатления Бориса за прошедшие тридцать лет…
Господь ничуть не заботится о том, чтобы отмерять свои блага равномерно. То мы не виделись с Дубновыми больше тридцати лет, то через год после встречи в Израиле они приехали в Сан-Диего, где уже несколько лет профессорствует в университете их старший сын. Чтобы навестить его и заодно отдохнуть, они на несколько дней арендовали номер в курортном отеле в Палм-Спрингс. Мы приехали к ним, провели день и у них же заночевали, чтобы на следующий день доставить их в Сан-Диего, где они прожили у нас до отъезда, общаясь с сыном и его семьей. Это была последняя наша встреча.
Вскоре после возвращения из Штатов Борис прислал мне трехтомную «Новейшую историю еврейского народа» С.М. Дубнова, своего знаменитого предка. Тексту каждого тома предпослан портрет Дубнова. В лице молодого С. Дубнова явно прослеживаются фамильные черты, присущие и Борису, и его старшему сыну (младшего я не видел): форма головы, высокий лоб, шевелюра, разрез глаз, очертания доброго рта… В последнем томе, излагающем события по 1938 год, с портрета глядит усталый старик в очках, с бородкой и усами, с поредевшими (как и у Бориса при нашей последней встрече) волосами, с печальным взглядом: многовековая борьба евреев за простое равенство прав завершалась полным бесправием на территории большей части Европы… Какой мог быть взгляд у человека, именно в ту пору писавшего эти строки:
«Крик ужаса вырвался у еврейских депутатов сейма и сената в воззвании к еврейскому народу (конец июня 1936 года): «Мы стоим в огне беспримерной, неравной борьбы. Нет безопасности жизни, здоровья и имущества еврейского населения, нет для нас даже права на самозащиту».
«…Протесты многих университетов Европы и Америки против варварства в храме науки не подействовали на польских жрецов, и новому варварству не видно конца».
«…Общественная атмосфера Польши отравлена. Отравленные души бушуют и в школе и на улице. 1937 год принес евреям, кроме множества мелких эксцессов, несколько кровавых погромов…»
В июле 2006 года Бориса не стало.
«Годовщину мы отметили на кладбище. Среди многих собравшихся было только четыре Бориных однокурсника», – сообщил мне Ион Деген.
Мне постоянно – это без малейшего преувеличения – вспоминается разговор между нами в роскошном холле курорта в Палм-Спрингсе, где каскадами низвергается вода, куда проведен канал (в пустыне!) и гондолы ввозят туристов, до одури накатавшихся по шири озера. Мы пришли поглазеть на это чудо цивилизации, пили что-то из предусмотрительно взятой мною фляги, и я напомнил Борису о Рыбнике и всей этой истории с одалживанием денег. Он посмеялся: «Банковскую квитанцию об уплате денег я сдал в посольство Нидерландов, и по приезде в Израиль мы всю сумму получили сполна. Когда расплатились с долгами, у нас с Галей даже кое-что осталось – из-за разницы в курсе на время одалживания». И вдруг перешел на какие-то горькие эпизоды своей хирургической практики.
– Этот парнишка… Вот не идет он из памяти. Операция была сложная даже по сегодняшним меркам. И – кровотечение. Я его снова положил на стол, раскрыл рану, остановил кровотечение. После операции пришел в палату, долго сидел возле него и вижу, что на повязке опять проступила кровь. Я ему говорю: «Ваня, давай-ка я тебя снова возьму на стол. Что-то я не уверен…» – «Не, Борис Львович, не надо, правда. Все будет в порядке, я чувствую…» Он устал… Не надо было мне его слушать. А ночью он умер… от кровотечения…
– Послушай, – проскрежетал я, – у тебя за плечами десятки спасенных жизней и сотни людей, которым ты помог как хирург, как невропатолог и просто как человек. На каком основании, подводя итоги жизни, ты вытаскиваешь в итог неудачи?
– Петенька, – ответил Борис, – ведь запоминаются неудачи. Ты-то знаешь…