Глава 1
Зетель
Янкель Зетель – мой родной отец. Даже отчества его не знаю, он был круглым сиротой, рос и воспитывался то в детском доме, то у каких то родственников где-то под городом Тракай в местечке Высокий Двор (Аукштадварис). В 1935 году, когда мне было 6 лет, мы с папой поехали туда, видимо, к его родственникам на лето. Это было чудесное время, которое я запомню на целый век. Папа посадил меня на худющую лошадку и повёл её под-уздцы, но вдруг их отпустил – и лошадка понеслась. Я был на девятом небе от счастья, хотя держался только за лошадиную гриву и сидел на голом хребте без седла. Папа догнал лошадку, схватил её под-уздцы и остановил отчаянного скакуна, а я так вцепился в гриву, что трудно было меня оторвать.
Как мой отец закончил экономический факультет – для меня миф. Знаю, что в будущем он стал знаменитым старшим бухгалтером. За ним цепочкой гнались все еврейские фабриканты, чтобы он составил им баланс для финн-органов. Но они не ели у него сладкую кашу, потому что мой папа был революционный правдоискатель, и когда он к концу года видел те барыши, которые извлекают фабриканты, а рабочим дают минимальные зарплаты, на которые невозможно содержать семью, то у него кровь доходила до точки кипения. Он хватал гроссбух и бил ей своих работодателей по башке. Со своими башками они вынуждены были справляться, тихо жужжа в неприметном углу. Больше стуков гроссбухом по башке они боялись, что вдруг папа объявит забастовку или треснет дверьми и их оставит с незаконченными дебетом-кредитом-балансом. Во-первых, он знал все их махинаций, во-вторых, они не могли найти лучшего бухгалтера.
Эти сведения я позже узнал от моей мамы и от дяди моей жены – Ошера, который тоже не мог обойтись без Янкеля Зетеля. Он, как и другие хозяйчики, страдал от его правдоискательной вспыльчивости, но «Зетель» – признавал Ошер, «был исключительной математической головой, с невероятной памятью, и таким золотым кладом не бросаются».
Хозяева раз в год мирились с папиными правдоискательными взрывами. Но зато целый год он корпел над их бумагами, наводя в них законный порядок. Его угрожающе поднятый гроссбух вершил суд и, по согласию обоих сторон, зарплата бедному пролетариату повышалась на несколько грошей. Справедливость восстановлялась, а папа выполнял свой революционный долг.
Родился мой папа в начале века, в 1900 г. Видимо, этот бурный век, с самого начала как-то был связан с рождением моего бурного отца.
В середине 20-х годов он стал заниматься подпольной революционной деятельностью (это после захвата власти в Литве Сметоной и установлением однопартийной диктатуры). Коммунисты были брошены в тюрьмы, некоторые расстреляны, а другие, вместе с социал-демократами, уходили в подполье или под разными видами прятались от жвальгибы (охранки). Папа стал руководителем полулегального профсоюза служащих. Когда после своего рождения я достаточно подрос, то понял, что папа никак не мог остаться на своём почётном посту. Вдруг, ни с того ни с сего, он начал подрывать принципиальные устои своего же профсоюза. Товарищи его из профсоюза говорили, что мой папочка открыл рот с критикой величайшего вождя всех пролетариев и всех времён, гениального учителя всех народов, даже эскимосов и ненцев-самоедов, солнца человечества – самого Сталина. Мой дорогой папа обозвал его диктатором и узурпатором, который не нашёл ничего лучшего в своей жизни, чем украсть лавры победы какой-то революции, и жутко преследовать единственного настоящего революционера – Троцкого.
Раз, открыв рот, папочка больше его не закрывал. За ним выбежали из профсоюза ещё несколько настоящих правдоискателей. Мама потом мне рассказала, хорошо, что папа успел выбраться из этого профсоюза вовремя, иначе он бы провёл хороший кусок жизни за решёткой. Я не понимал, что за учреждение – профсоюз? Но мама мне очень просто объяснила, что это наивные правдоискатели и шумные смутьяны, будто за рабочее дело, по которым соскучилась тюрьма Они почти такие же, как подпольная партия. Тут я понял, что нечего лезть под пол, всё равно найдут. От папы я узнал, что у мамы тоже есть друзья правдоискатели, но они выбрали неверный путь. Теперь мои родители окончательно меня запутали. Кто и какую правду ищет? Я быстро догадался, что одна дорога совсем правильная, а другая – наоборот. Не зная правильную дорогу, можно совсем заблудиться. Но это я узнал через много лет, когда я уже успел родиться, и в мои мозги влилось достаточное количество ума. Мама с папой стали моими будущими родителями в 1929 году.
Но пока, суть да дело, они крепко сцепились своими бурными характерами и за два года до моего появления объединились в законное семейное ядро. Моя будущая мама, в отличие от будущего папы, заняла противоположную позицию в отношении к вождям революции, местной, перманентной и мировой, и они долго примерялись, как объединить свои разные дороги в один правильный семейный путь. Я, через несколько лет подумал, что они сделали правильно. Во-первых, без них, в какую еще семью я бы попал? А во-вторых, без их горячих споров, шагая по разным дорогам, было бы дома очень скучно. А так они сталкивались лбами поиски двух разных правд.
Когда я родился, отец предложил маме назвать меня именем двух настоящих революционеров – Лентро, то есть Ленин-Троцкий. Мама сказала папе, что она лучше откажется от отчаянной любви к папе и пусть уж два года любви пропадут даром. Дадим сыночку нормальное еврейское имя, пусть живёт спокойно без всяких революций. Отцу пришлось, с болью в сердце согласиться, он умолял маму хотя бы назвать меня Львом, явно имея в виду Троцкого. Мама, как всегда, отстаивала своё мнение и, после неудачного сопротивления папы, нашла выход, и назвали меня Лейб-Лейбеле. Это уже звучало по-еврейски и не угрожающе. Имя перманентного революционера было теперь хорошо замаскировано. Я, видимо, не сопротивлялся, и это имя было мне приклеено на вечные времена.
В 1929г. Троцкий был изгнан из СССР и нашёл пристанище в Мексике. Мой папа этого не мог выдержать, проклинал Сталина, и где-то в 1930 или в1931г., бросив работу, поехал на последние деньги на всемирный съезд троцкистов в Аргентину, обещав своей свежей семье скорого возвращения. Нам с мамой негде было жить и нечем было питаться, и мы перебрались к бабушке Соре-Песе и к её дочери Бейле в Кибартай.
Вскоре отец написал, что он разочаровался во всех революциях и в их вождях, и пора ему возвращаться к дорогой семье. Но как? На билет у него не было ни гроша. Чтобы как-нибудь пропитаться он нанялся чернорабочим как настоящий индеец.
Мама смотрела на бабушку и на свою сестру Бейлю такими глазами, что те довольно быстро поняли: без их помощи тут не обойтись. Бабушка уже много лет была вдовой, и от наследства ей осталась пекарня. Главным пекарем была тётя Бейла, а ее помощник – Эйшель. Наличных денег для помощи несчастного и воздухоплавающего зятя у бабушки не было, но еврейская голова переполнена идеями. И бабушка подсунула свою идею тёте Бейле: «Выходи замуж за балебатишер иделе, трудолюбивого помощника пекаря Эйшеля. Он давно вздыхает по тебе, а замуж тебе давно пора, ты засиделась в девках. Мы ему продадим половину пекарни. И волки сыты – и овцы целы. Ты, наконец, найдёшь своё женское счастье, у нас появятся деньги для спасения несуразного мужа нашей Миреле.».
Итак, наша семья была на пути к спасению, только ещё не хватало отца. Настал счастливый день, появился папаша, и вся семья его сразу узнала, невзирая на огромную ковбойскую шляпу, закрывающую голову и часть лиц. Из обтрёпанных ботинок торчали его большие чёрногрязные пальцы, штаны были несуразно заштопаны и заплатаны разноцветными лоскутками во многих местах, а его лицо вытянулось как у страдающей святой матери Марии. Зато глаза блестели тайным огнём восхищения пережитого, о чем он бесконечно рассказывал. Эти рассказы продолжались долгую неделю, пока вся семья, даже мама, не начали умолять прекратить, хоть временно, эту страшную завыхрюченную историю, историю всепоглощающей, но несостоявшейся мировой пролетарской революции, которая временно была отложена до более подходящего момента.
Глава 2
Я и другие Волянские
Чтобы как-то продолжить запутанную нить повествования, и пока папа помчался в Каунас искать работу, чтобы вырвать свою семью из позорной зависимости от бабушки Соры-Песи и тёти Бейли, дам ему отдохнуть на страницах этой саги нашего племени и возьмусь за своё раннее детство.
Без меня – всё распадётся и на бумаге ничего не останется. Я обещаю довести себя и мою маму до новой фамилии – Браверман. Несмотря на это изменение в будущем, имена у нас остались те же, вместе с твёрдым образованием характеров.
На зимнем закате моей жизни меня вдруг обуревала сумасбродная мысль: выкопать из недр быстро промелькнувших лет, разорванные, истлевшие лепестки моей жизни.
Всю жизнь старался быть умником, даже умным, но – один большой крах. Видимо, мама меня неправильно или не вовремя родила, или этот суматошный ХХ век всё перепутал. Но я почти убеждён, что мать родила меня не под той настоящей звездой, или при её последнесекундном падении.
Как я мечтал родиться в тепле как в утробе матер! Но и здесь мне не повезло, ибо я родился 16 января 1929-го года, самого морозного года за много десятилетий. Такой мороз добил в 1812 году великого Наполеона.
Да и еврейская каунасская больница, где прорвался мой первый крик, была плохо отапливаемой.
Первая моя сознательная мысль была: «Не могла ли моя маменька подождать с моим рождением до лета или же перенести моё зачатие в другой сезон?» Но видимо взаимная любовь мамы и папы не знали никаких узд.
Из зачаточной информации, застрявшей в моём мозгу, я понял, что философ Шопенгауэр назвал бы несвоевременное, по моим расчётам, рождение, половым излишеством двух несовершенных существ разных полов.
Злобный циник Отто Вайнингер съязвил бы, что моя мама – еврейская самка, бездушное и бездумное существо от природы, и на другое она просто не способна. Ведь все женщины или самки-наседки, или куртизанки. Последних - он больше уважает, потому что они более творческие натуры. Ну и «милый» Отто!
Фрейд объяснил бы моё рождение, нашпигованными дурацкими мыслями доэмбрионального периода моей яйцеклетки до её распада на различные органы и системы.
В общем, философы могут вогнать любого нормального человека в непролазную топь. Я это сразу понял, как только мои мозговые извилины достаточно углубились. Встав тверже на ноги, я окончательно решил не допускать до своих серых мозгов любую философскую путаницу. В худшем случае, пофилософствую сам, испытывая сладостное чувство, запутывая и окутывая философским мраком чужие мозги.
И всё-таки я, с горем пополам, родился, выскользнул на этот холодный и неуютный свет из тёплого уюта материнского лона, и тут же громко запротестовал. С тех пор, говорят, я ещё не перестал кричать по разным поводам: радости, печали, согласия, несогласия, и у меня выработался прекрасный в спорах бель-канто. Где-то в глубине моего подсознания я ещё слышу, предшествующий моему первому крику протяжный, последний, умиротворяющий крик моей матери-роженицы. И этот наш первый дуэт придал нам с мамой огромную нравственную силу на всю нашу последующую жизнь.
В первый же год после моего рождения моя голова разбухла, и врачи заключили, что это симптом английской болезни по названию рахит. Когда я чуть подрос, я понял, что моя голова опухла от мировых проблем. Ведь и взрослые говорили, что у них головы пухнут от мировых событий. Шутка сказать, величайший революционер изгнан из страны, которую он с таким трудом образовал, и теперь в стране пролетариев происходит сплошная коллективизация деревенской жизни; говорят – сплошь до жён несчастных мужиков! И тут не только моя голова опухла, но и живот тоже, а ноги пошли дугой на нескольких хороших лет. Моя мамочка кормила меня рвотным соусом, который почему то назывался рыбьим жиром, но самой рыбы и в помине не было. После доброй порции моей блевотины, меня, с лечебной целю, вытуривали на грязный двор, чтобы продолжать лечение моих кривых ног солнечными лучами. Но огромные мухи заслоняли мне лечебные лучи и безжалостно сосали соки моего тела. В это время мать в сотый раз перестирывала мои пелёнки, пока они окончательно потеряли свою пригодность. И всё- таки, со временем свершилось чудо – я зашагал на прямых ногах, живот выпрямился, и моя голова настолько съежилась, что, кажется, на всю жизнь спрессовала все мои умные мысли, которые должны были когда-нибудь объявиться.
В это время папа уже парился под аргентинским солнцем, а мы с мамой вынуждены были жить в Кибартай у бабушки и тёти Бейли. Там я много сосал тёплый хлеб, ибо у мамы от огорчения кончился запас молока в её специфических железах. Я узнал, что сразу после моего рождения умер мой дедушка, который целый день нагибался над толстой книгой по названию Талмуд.
В это же самое время бабушка Соре-Песя нагибалась над горячей печью, где пёкся хлеб. Бабушка очень гордилась дедушкой, называла его хахамом-талмудистом, и предупреждала всех говорить шепотом, чтобы не мешать дедушке углубляться в его, как она говорила, студии. Дедушка всё худел и худел, вскоре у него не было сил поднять свою толстую книгу, и вдруг – умер. Немец-врач сказал, что дедушка умер от рака желудка, но я был уверен, что он доконал себя этой таинственной книгой, что забрала у него желание кушать.
Яковы
Яковы, под разными переделками, были сакраментальные имена в нашем благословенном огромном роду: Яков, Янкель, Яша, Яка. Яков – мой дедушка – "талмуд-хохем" – стоял во главе всего клана Волянских, хотя стоя, я его никогда не видел, ибо он неотрывно сидел, полукачаясь в молитвенном блаженстве, над своей святыней, и в обнимку с ней помчался к своему Богу.
Другие Яковы, Янкели, Яши, Яки были чином ниже, но кроме моего папы, все были ветви огромного рода Волянских, Волпянских и Волынских. Их фамилии стали разными во время царствования Николая Первого, когда еврейских мальчиков-кантонистов брали с детства в рекруты на 25 лет службы в армии. Тогда одна семья расщепилась на три разные – по фамилиям, поскольку единственных сыновей не брали в рекруты. Так что Яловых было значительное число в этих трёх ветвях одной исторической семьи.
Всё правильно, ведь весь наш народ происходит от нашего праотца Якова со всеми его сыновьями, ибо мой дедушка, кроме одного сына Иосифа (любимый и пропавший сын праотца нашего народа), задачу расширения рода решил совершенно иначе. Он наплодил ещё семерых дочерей.
Это было заранее обреченно на большую драму. Нашему праотцу тоже было несладко от своих двенадцати сыновей и единственной дочки, но конец был голливудовский happy end. У нас было совсем наоборот, с многодочерней халявой дедушки, правда он умер, не зная дальнейшего развития своего семени.
Итак, кроме моего дедушки и нечаянно примкнувшего отца, мне хорошо запомнился Янкеле Волянский, ставший позже приёмным сыном тёти Бейли и её мужа Эйшеля, с вынуждённым обменом фамилии на Сахаровича (по Эйшелю).
Наконец, после войны с фашистами, появился мой младший сводный брат Яша. Другим Яковам предоставлю покой на этих страницах, ибо про них дошли до меня неясные далёкие отзвуки.
Янкеле Сахарович, бывший Волянский, был боготворимым другом моей юности. Мы с мамой, хоть раз в году, на песах, пожелали быть настоящими евреями в религиозной семье Эйшеля-Бейли. Тогда мы приезжали в гости в Кибартай.
Эйшель ворчал, что мы врываемся в его дом как снег в ясную летнюю погоду. Заметив разжигающийся костёр в глазах бабушки и Бейле, он быстро своё ворчание превращал в подозрительно гостеприимную улыбку.
Я конечно, главным образом радовался побыть с Янкеле-сиротой и пить с ним из приготовленной на песах бочки мед до приятного опьянения. А где ещё мама могла наестся за целый год такой вкусной, знаменитой на весь Кибартай, мацой и разной другой вкуснятиной? Слава об искусстве тёти Бейли доходила даже до Вершбелова (Вирбалиса). Там жила ветвь нашего рода – Волпянские. Дядя Эйшель, конечно, тоже приложил свои руки с толстыми пальцами к пищевым выделкам своей жены.
Но ещё до седера мы с Янкеле веселились и распевали его песенки: «Сегодня арифметика, завтра математика, послезавтра – погубит латынь. Директор ругается и обзывается, это не жизнь, а полынь...» – и ещё другие песенки похлеще.
На седер песах дядя Эйшель восседал высоко на стуле с двумя подушками и чувствовал себя королём Израиля. После длинной молитвы распевалась хором, всем семейством, нескончаемая пасхальная агада с выкриками «даейну». Теперь наступил самый страшный момент песаха. Несчастный Янкеле должен был обратиться прямо к самому Эйшелю с четырьмя каверзными вопросами. И Янкеле сплоховал. Он подозрительно их затерял в глубине своей памяти. Он забыл, чем эта ночь отличается от всех других ночей. Дядя Эйшел щелбанул Янкеле по лбу и сквозь зубы издал звуки недовольства негодником-паршивцем.
Успокоившись, он торжественно объявил, что мы все уже теперь вышли из египетского рабства, и поэтому мы должны очень радоваться и выпить по рюмочке меда; ведь это священное произведение волшебных рук его обожаемой жены, настоящей еврейской дочери, не как остальные её блудные сёстры и их мужья-неудачники. Дядя Эйшель церемонно поднял свой бокал. Бокал был значительно больше остальных рюмок, которые стояли пока молчаливо перед тарелками огромного сборища празднично одетой семьи. Он поднёс свой бокал к кранику бочонка с медом. Краник крутился так и сяк, но кроме пары несчастных капель и нескольких пузырей ничего не вытекло. Мы с Янкеле траурно опустили головы, подозревая заранее, что бы это могло случится, ибо мы, видимо, перестарались радоваться праздником слишком рано и слишком сильно.
«Что это за умглик, что за несчастье!»– чуть не рыдающе крикнул дядя Эйшель, и впиваясь страшным взглядом в Янкеле, прохрипел. – «Это проделки этого подкидыша, так он отплачивает мне, что я кормлю этого байбака».
Тут не выдержала тихоня тётя Бейля: «Эйшель, Эйшель, так не обзывают и не кричат на бедного сироту, сына моей несчастной сестры. А мед мог высохнуть!» – «Что? Мёд высох? Чтоб отсох язык у чёрного продельщика! Ну, хотя бы признайся, Янкеле, это ты нам испортил святой праздник? Признаешься честно, может Бог ещё помилует тебя!» – вдруг дядя Эйшель испугался своего собственного крика в такой святой день и почти по отечески посмотрел на Янкеле, голова которого была опущена ниже стола.
«Я только хотел дать попробовать нашему гостю Лейбеле и сам посмотреть, получился ли мед в этом году» – тихо промямлил мой умный друг Янкеле, осторожно приподняв голову и с огромной грустью глядя дяде Эйшелю в глаза, ожидая, когда тот уже потянет его за уши и окончательно успокоится.
Дядя Эйшель тихо присел, но обе подложенные подушки выкатились на пол его широченного зада. Вдруг праздничный король сидел на одном уровне со всеми и, видимо поэтому, больше не чувствуя свою превосходящую высоту, со вздохом примирился с новым положением и сказал уж очень тихо: «Что ж, праздник отменять нельзя, вместо меда выпьём вино, это тоже разрешается. Ведь в рабство обратно не вернёмся. Я скажу броху на вино, и двинем праздник до светлого конца.»
Янкеле сыграл огромную роль в моей жизни и в жизни нашей семьи Бравермана. Это – на других страницах и в другом времени.
Сёстры
После смерти главного Якова талмуд-хохема , моего дедушки, который оставил на специальном молитвенном столике свою святыню Талмуд, бабушка Соре-Песя не разрешала никому дотрагиваться до этой огромной книги. Я, когда бабушка была занята у печи, хотел хоть чуточку почувствовать святость этой книги, и пробовал её поднять со столика, но эта тяжесть была мне не подспудна. Конечно, в этой книге действительно заселилось что-то тайное, волшебное, святое, и я только издали бросал на неё завороженные взгляды.
Дедушка, реб Яков, умер и оставил после себя огромную холястру дочерей, целых семь и всего одного сына Иосифа. Но ко всем несчастьям должно же быть и что-то хорошее. Иосиф был первенцем, и это как-то уменьшило Божье наказание – семь дочерей. И ещё каких дочерей! Каждая выбирала себе самые несуразные пути в жизни, но к счастью дедушки, это случилось не сразу. Видимо они ещё жалели больного отца и только ждали его кончины, чтобы окончательно свести с ума свою единственную мать.
Бабушка продолжала зажигать свечи накануне субботы и ходить в синагогу. Думаю, чтобы все видели, что она святая, ибо иначе у неё перестанут печь хлеб и чолнты. Но ведь бабушка действительно была святая. Разве другая могла бы прокормить столько едоков и при этом терпеть все проделки своих беспутных дочерей?
Итак, бурлящие всякими идеями века дочери Волянские...
Семя Волянских и остальные ветви семьи, Волпянские и Волынские, возвращаются из Украины в Литву после первой мировой войн. На Украину в начале войны силком были вывезены литовские евреи из-за кошмарного страха царской империи, что они будут сотрудничать с немцами против россиян, ибо они ведь тоже говорят почти по-немецки! На Украине шли бои за новую Россию. Дрались разноцветные армии и всякие банды между собой. Красные, белые, зелёные, батюшка Махно, атаман Шкуро и другие передельщики власти. Во время переделки они грабили, насиловали, и убивали евреев. Особенно во время отдыха. Этот «отдых» между боями евреи называли погромами.
Из бурной и кровавой Украины, все сёстры трёх расщепленных семейств привезли целый багаж прекрасных украинских песен. Но главное – идеи совершенствовать жизнь, особенно жизнь евреев. Волынские, Волпянские и Волпянские – эти три ветви разрослись, каждая по себе, и их корни в пылу времени развивались и умчались в разные стороны. Волынские выкинули страшный исторический номер, по рассказу моей мамы, и поехали в Палестину к арабам и англичанам выпросить их вернуть им древний Эрец Исраэль. Они поехали с лопатами сушить болота и сажать еврейские деревья. На своих лачугах они вешали бело-синий флаг. Но их лачуги защищали они не флагами, а винтовками. Их добрые соседи-арабы, временами, между братскими объятиями, стреляли в них, а потом вновь объявляли, что евреи могут остаться, но ещё лучше бы им убраться. Англичане косились на беспокойство приносящее евреями.
Над Литвой уже реяли другие флаги. Вдруг оказалось, что в новой самостоятельной Литве нет петлюровцев. Нет батюшки Махно. Нет зелёных. Нет будёновцев. Вообще нет погромов. Это было совсем непривычно, и в этом таилась опасность: что же будет дальше, должно же что-нибудь случиться? Ведь не могут же оставить евреев в вечном ожидании будущего дня!
Сестра Хайка застряла в бурлящем завороте революции России всей головой.
Старшая сестра семьи Волянских, Крейне, вместе с братом-первенцем Иосифом, в один солнечный день, предварительно "одолжив" у матери Сори-Песи немалую сумму денег, как-то достали сертификаты и поспешно оставили неясную Литву. Их путь лежал в Америку, куда устремлялись многие литовские евреи. Там, по достоверным слухам, надо только хорошо принюхаться, и пахнущие доллары сами полезут в оттопыренные карманы. Крейне твёрдо обещала всем сёстрам и маме быстро их переправить в свою новую богатую страну, как только её шкатулка переполнится необходимыми сбережениями.
Крейне и Иосиф действительно забрали к себе мою бабушку, но прошло несколько долгих лет, которые они посвятили в Америке свой тяжёлый и часто унизительный труд, чтобы загрести доллары. Доллары они зарабатывали горьким потом у новоиспеченных хозяйчиков. Так что у долларов были разные запахи. Не у всех евреев и других искателей запаха долларов были удачно приготовленные карманы.
Несколько нелёгких лет прошло, пока Иосиф ни открыл небольшой бизнес чемоданами и смог помочь Крейне устроиться на работу продавщицей у своего бывшего друга из Кибартай. Наконец-то они свободно задышали и начали организовывать переезд к ним их мамы, которая к этому времени крепко постарела, и пекарня полностью легла на плечи дочери Бейли и их бывшего помощника пекаря-мужа Эйшеля.
Пол пекарни была продана Эйшелю, часть вырученных денег пошли на билет возвращения моего отца из Аргентины. Эйшель со скрипом в сердце женился на моей тёте Бейле, ибо он давно вздыхал по некашерной шиксе. Много лет он стремился превратить её в еврейку, но кроме подарков за некоторые женские услуги, она от Эйшеля ничего не хотела. Но без Бейли, которой по наследству принадлежала половина пекарни, дело бы не пошло.
Крейне жила в Америке, в Нью-Йорке, а точнее – в Бруклине, недалеко от брата Иосифа. Литва и вся семья навсегда остались позади. Вспоминали они их только в редких письмах. Когда американцы забрали бабушку Соре-Песе к себе, прекратилась и эта редкая связь с ними. Только однажды они прислали фотографию, где бабушка греется на скамейке с ещё несколькими старушками на солнышке. Тётя Бейле тут же замочила эту фотографию самыми горькими слезами. Она чуть ни сломала свои пальцы, почти вывернув их в другую сторону. Тётя Бейле, продолжая горько плакать, крикнула: «Наша маменька – в доме для престарелых! Как только этим богачам американцам хватило совести поместить её туда!»
Наша тихая, молчаливая и добрейшая тётя Бейле отправила в Америку грозную депешу, что она тут же заберёт маму назад к себе, если они потеряли последние остатки совести. Ей, мол, не нужны больше такие брат и сестра.
Через три-четыре месяца Крейне вместе с Иосифом написали Бейле и всей её компании сестёр, что они маму никогда не понимали. Наша мамочка самая удивительная и самостоятельная женщина на свете и она сама выбрала такой образ жизни, и знайте, что мы откинули на это уйму долларов. Вам нечего беспокоиться. Этот пансион для стариков очень респектабельное место и, дай Бог, чтобы и нам, когда стукнет время, удалось бы от наших детей получить что-то похожее. Но видимо, надо копить деньги самим, чтобы не быть выброшенными в старости лет на улицу. Здесь люди очень очерствели и главная любовь у них – доллары. Их греют только доллары за пазухой, а остальное трын-трава. В конце письма Иосиф и Крейне нарисовали свои подписи на тарабарном языке, наверное- на американском. Крейне возмущалась, что даже подписи они постеснялись начертить на маме-лошн, или, на худой конец, на нормальном русском.
Прочитав это послание, Бейле незаметно вытерла слёзы на глазах и пошла к Эйшелю посмотреть, что делается в печи. Никто не был уверен, что это письмо её успокоило, ибо она часто отходила от печи, пожимала плечами, и вытирала нечаянно накатившиеся слёзы.
Но жизнь у Бейле была полна забот. Папа никак не мог пока устроиться на работу, был кризисный 1933 год, во всём мире фабрики закрывались, и как папа существовал в Каунасе осталось для всех загадкой, хотя иногда он присылал оптимистичные письма, что вот-вот что–то наклёвывается, и мы с мамой переберёмся из этой мещанской семейки в Каунас.
У тёте Бейле и у Эйшеля (мне никак не удавалось его называть дядей из-за его страшной расчётливости и жадности) родились две дочери Миреле, которая позже стала учительницей, и Леночка. Чем больше тётя Бейле их любила – тем больше Эйшель кряхтел и сердился на тётю, что не изволила родить ему хоть какого-нибудь сына. Видимо над этой семьёй висела Божья кара, ибо кроме Иосифа пока шли одни девки. Леночка родилась в 1935 г., и мне с ней удалось познакомиться когда она ещё была малюткой.
Кроме меня с мамой у Бейле и Эйшеля ещё жила тётя Маша, мать Янкеле. Её муж где-то пропадал в каунасских подворотнях и барах, пока тётя Маша, только по слухам, узнавала ,что у неё где-то есть муж. Но она не горевала. Она была заражена модной болезнью со странным названием – сионизм. Она целый день ходила и бормотала сионистские слова: «ахбар-мышь, яар-лес, келев-пёс и ещё и ещё».
Я думаю, что от беспрерывного напряжения у неё постепенно выпячивались глаза, а от неясных и странных слов она забывала кушать и, как говорила тётя Бейле, таяла на глазах. Потом она взяла и внезапно умерла. Оказывается что её болезнь называлась не сионизм .а рак щитовидной железы. И откуда берутся в этом доме раки и ещё такие ядовитые, если никто никогда их не ловил и даже не покупал?
Теперь Янкеле остался один, без мамы. Отца кто-то нашёл в каком-то грязном баре в Каунасе и сообщил ему о потери жены. Он поднял глаза к облепленному мухами потолку, поставил на столик недопитый бокал пива, и трагически произнёс: «Испортили мою скромную трапезу», и двинулся быстро к двери, забыв расплатиться – и окончательно испарился навсегда.
Теперь мой дорогой Янкеле стал для Эйшеля подкидышем. Янкеле не оставался за это прозвище в долгу. Где только можно, он гадил и приводил Эйшеля в нервное потрясение, но тётя Бейле всегда заступилась за бедного сиротку. И Янкеле, после такого сострадания, быстро находил способ не дать угаснуть нервному потрясению Эйшеля. Эта вечная борьба была обоюдоострая, ибо дядя Эйшель всё-таки находил моменты шлёпнуть шалопая. К великому огорчению Эйшеля, Янкеле был блестящим учеником, хорошо знал, кроме еврейского, и литовский, немецкий и русские языки, рано выучился хорошо играть в шахматы, а в футболе не было ему равных в Кибартай. В 12 лет его приняли играть среди за взрослую команду. Он с мячом обводил их вокруг пальца, вдруг он исчезал с мячом между ног этих тупоголовых дылд, добирался до ворот, один на один с вратарём, коварно улыбался ему и закидывал мяч в ворота. Янкеле от старшеклассников гимназистов схватывал словечки на латыни и бравировал ими как ругательствами. Тётя Бейле гордилась им, как будто она сама его родила, и её дочери от ревности грызли себе до крови губы, желая хоть как-то умалить его достоинства. Любую его малейшую проделку они тут же доносили папе. У Эйшеля чуть не случился страшный удар в голове, когда тётя Бейле заставила его согласиться усыновить Янкеле. Так Янкеле украл у Эйшеля фамилию Сахарович.
Он до конца остался моим богом. В грозные и трагические годы войны наши судьбы перекрестились. Об этом – другие страницы.
Глава 3
Хайка
Её называли пропавшей сестрой. Когда семьи Волянских, Волпянских и Волынских вернулись после Первой мировой войны в уже независимую Литву – Хайки не досчитались.
Волпянские вернулись в свой дом в Вирбалис. Волынские подались кто в Америку, кто в какую-то Палестину, а семья Волпянских утверждала, что есть только одна страна на белом свете – Эрец Исраэль, которая ждёт в свои объятия всех евреев.
Вся семья Волянских: дедушка Яков - талмуд-хохем, бабушка Соре-Песя и их дочери Крейне, Бэйле, Мира(в будущем – моя мама), Маша, Рахиль, Гинда и единственный сын Иосиф жили вместе. Когда я появился на свет Божий и подрос, я никак не понимал, как они все поместились в этой четырёхкомнатной квартире с огромной печью? Они ведь бессовестно объедали бедных дедушку и бабушку. Ну дедушка был занят талмудом и ему некогда было кушать. Бабушка пекла целый день хлеба и булочки и дочери их носили по домам продавать. Хоть сёстры прикладывали руки для общего заработка.
В это время их брат Иосиф занимался очень важным делом. Он беспрерывно мечтал. Своей главной мечтой он поделился только со старшей сестрой Крейне. Но моя мама и другие сёстры узнали об этом значительно позже. Иосиф вместе с Крейне превратили эту мечту в сертификат. От их мечты у бабушки значительно опустел карман.
Иосиф и Крейне подались в Америку.
Семья Волянских внезапно уменьшилась.
И вот однажды пришло письмо от потерянной дочки Хайки. Это был двойной праздник, как раз на новый еврейский год. Я ещё не успел родиться, потому что мама ещё не знала папу.
Хайка писала:
«Дорогие и любимые мои родители, брат и сёстры! Надеюсь, вы все здоровы. Пока вы пребываете в жалком существовании в стране кровопийц и угнетённых, я с радостью сообщаю вам, что я самый счастливый человек на свете! Я уже в КИМе (коммунистический союз молодёжи) и окончила рабфак. Теперь я всей своей молодостью помогаю стране Советов переделать старый загнивший мир на свежую, здоровую, счастливую страну. Пока совсем не легко, но светлое будущее уже не за горам».
Огромными буквами она подписалась, чтобы все поняли её счастье:
«Ваша счастливая Хайка».
Это был 1923 год. Иосиф ещё продолжал трудиться над своей мечтой, и Крейне ещё носилась по домам, вместе с другими сёстрами, продавать бабушкины булочки.
Как мама рассказывала через много лет, никто не радовался этому письму. Всем было ясно, что Хайка влипла, и её радость вызывала уныние у всей семьи. Но моя будущая мама и пятнадцатилетняя сестра Рахиль сомневались, что их сестра Хайка влипла. Ведь её письмо была переполнена радостью выше всяких краёв. Но бабушка вытирая слёзы сказала, что Ким ещё доконает Хайку, и будущего им не видать как своих ушей. Мир создан не каким-то Кимом, а Всевышним. Кто может его переделать?
Видимо, страна каких-то Кимов и советов – сумасшедший дом и наша умная Хайка это вскоре поймёт и убежит в нормальную страну – домой.
Рахиль взбунтовалась и сказала, что бабушка постарела и не понимает ход великих свершений в стране рабочих и крестьян. Всем должно быть ясно, что наша Хайка – умнейшая из всей семьи. Она днём и ночью жалеет, что не осталась с Хайкой вместе строить новую справедливость, ведь работа вдвоём даёт лучшие результаты. Крейне пожимала плечами и крутила пальцем у своего виска, тем показывая, что у Рахили в висках не всё в порядке. И пошла драка. Маленькая Рахиль вцепилась в волосы своей сестры. Маша их пробовала разнять и горячо объясняла что иврит и сионизм спасение мира в семье. Моя мама и Гинда многозначительно переглядывались, будто знали особые секреты, как спасти семью от таких чуть не кровопролитных разладов. Дедушка громко выкрикивал какую-то молитву. Бабушка хваталась за голову и оставляла поле битвы бушующим дочерям. Она хватала свой платок и выбегала на морозную зимнюю улицу, Гинда кинулись за ней, желая её вернуть дсмой, ведь она, не дай Бог, простудится. А кто тогда выберет из печи хлеб и булочки? Мира, моя будущая мама, как львица встала между вспотевшими и расцарапанными сестрами и решительными действиями разобрала уже уставших от драки сестёр. Бабушка с дочкой Гиндой вернулись во внезапно успокоенный дом. Дедушка перестал громко причитать молитву и опять уткнулся своим носом в огромный Талмуд.
Вот что наделало долгожданное письмо Хайки. Но и без Хайки, дома у бабушки никогда не властвовало спокойствие и умиротворение. Все сёстры всегда находили как развлечься. Дедушка быстро переворачивал страницы своей волшебной книги, а бедная бабушка не знала залезть ли ей в печь за хлебом или выбраться с платком на улицу, чтобы больше не присутствовать при отчаянной войне дочерей. Но она быстро сообразила, что оставить в печи хлеб на явное сгорание отрицательно отзовётся на её честном имени в городе и на все желудки буйствующей семьи. Она сняла платок и, используя внезапный перерыв в недоразумениях между сестрами, взяла свою деревянную лопату и полезла в печь обследовать состояние своего творения.
Появился внезапно коварный 1936 год. Коварный потому, что через 13 лет после первого письма появилось второе письмо от Хайки. Это письмо только из за волшебной цифры 13 вызвало горячий спор: это удача или же хуже чёрного кота, который перебегает дорогу?
Крейне и Иосиф к этому времени уже пробовали загребать доллары в Америке, которые, видимо, проскальзывали у них между пальцами. Они присылали дешёвые открытки. В них писалось, что хотя их считают дядей Сэмом, надо набраться еврейским терпением. Они вскоре забросают всю семью долларами и пришлют сертификаты, чтобы выбраться из литовского захолустья в широчайший мир всяческих возможностей – в Америку.
Дедушка и тётя Маша уже давно умерли от таинственного рака. Бабушка скончалась в Америке. Иосиф с Крейне в единственном совместном письме после бедных открыток писали, что они не пожалели раскошелиться на красивый надгробный камень.
Гинда вышла замуж за литовца портного, который был политическим другом моего отца. Они вместе революционно кричали своим друзьям, что в Советском Союзе свершилась контрреволюция. Его звали Антанас Шумаускас. Друзья с ними горячо спорили и говорили, что они свои души отдали мефистофелям контрреволюционерам троцкистам, а может быть ещё худшим отребьям всемирного империализма.
«Какой народ? Какая партия? Ведь эта страна называется просто Сталин, и больше там ничего нет!» – согласованными и ярко убедительными голосами выпевали волшебными бельканто два идейных близнеца – папа и Антанас. Папа кричал на смеси русского с идиш. Антанас кричал на смеси русского с литовским. Это был настоящий политический дуэт. Интернациональная солидарность. Но все друг друга понимали. Видимо, для срочных решений мировых проблем не язык важен, а убедительный крик.
«Этот Сталин поставил огромную страну на Куринные ножки, которые в скором времени отсохнут, ведь без великого Ленина и геройского Троцкого, коммунизма в этой стране видать как своих ушей!» – победоносно убеждали неразумных сталинистов папа и Антанас.
Все закадычные друзья папы и Антанаса синели от возмущения, грызли свои губы, но умолкали, не желая в одной идеологической битве потерять таких друзей. Ведь главное было сохранить силы для будущих принципиальных сражений.
Бурные друзья папы решили пока поиграть самым мирным способом в шахматы и угощаться традиционным борщом, который согревая их желудки, остужал их идейный пыл. Причём никто не замечал, сколько тарелок борща они уже уплели. Борщ был тайным оружием моей мамы окончательно закрыть кричащие глотки.
Ну а Хайка честная бывшая кимница и сама дойдёт до истины.
Рахиль уже успела показать свою революционное рвение и уже добрых 5 лет, с короткими перерывами, сидела в Каунасской жёлтой тюрьме, распевая вместе с революционными правдоискателями самые горячие революционные песни от Марсельезы до Варшавянки. Тюремщикам эти песни не нравились, и тётю Рахиль, так как она пела жарче всех, были вынуждены по всей тюремной совести наказать. После каждого такого наказания тётя Рахиль отлеживалась в тюремной больнице по несколько недель.
Так как после больницы Рахиль достаточно крепла, то её переводили в одиночную камеру, ещё на недельку. Пусть окончательно одумается. И главное, чтобы исчезли синяки и разные другие цветные знаки побоев. Политические не могли жаловаться на плохое отношение к юной девушке и устраивать голодные забастовки. Ведь тётю Рахиль возвращали в общую камеру в самом человеческом виде. Тётя Рахиль упрямо не теряла своего лирического сопрано, и песни заново звучали после небольших перерывов уже более развитым голосом. Ведь иногда даже разрешали ей петь литовские народные песни. Но и эти безобидные песни она пела с огромным революционным подъемом. Несколько раз её выпускали домой на две-три недели очухаться и набраться другим умом. Тётя Рахиль упрямо не хотела другого ума и вскоре опять распевала песни в жёлтой тюрьме. Ей всё хотелось переделать Литву в настоящую кимную советскую республику. Но власть в этом ей не помогала. Даже наоборот.
Мама прочитала письмо Хайки, где она писала, что жизнь прекрасно наладилась, она окончила вечерний университет, работая днём на заводе слесарем, и советская власть, и партия большевиков, и лично товарищ Сталин, дали ей возможность стать инженером и быть принятой в великую победоносную партию большевиков. Она участвует в строительстве всемирно известной транссибирской железной магистрали.
- «Пойми, Миреле, нам требуются рабочие руки честных людей. Я твою преданность пролетариату знаю. Приезжай со своей семьёй, и я вышлю нужные бумаги, ведь я убеждена, что и твой муж честный революционер. У нас ведётся последний бой с антипартийными группировками. Мы очистим страну от этой мрази и построим волшебный мир коммунизма".
Мама дала это письмо проштудировать папе и сказала, что чем эта гнилая Америка, не плохо бы податься в Союз, там наших детей ждёт высшее образование и нравственный образ жизни. Ведь от Троцкого, ради детей, можно до поры до времени отказаться.
Папа даже не улыбнулся. А даже – наоборот. С этого письма вся наша жизнь пошла кувырком.
Крики дома не прекращались и тогда, когда огромная орава друзей папы и мамы приходили к нам в гости спорить и разбирать по косточкам все мировые проблемы – тогда появлялись в доме новые крики, но слава Богу, уже не семейные.
Письма Хайки и Крейне были временно заброшены, но письмо тёти Хайки так повлияло на папу ,что он не мог успокоиться до полного разлада с мамой.
Я долго проклинал письмо Хайки и радовался, что больше писем или других весточек от этой далёкой тёти никогда не было. Она снова стала «потерянной».
Глава 4
Волпянские
Эта чудесная и странная семья – наши родственники из древних времён, когда все ещё гордо носили одну фамилию. Из-за злодея царя Николая 1-го они вынуждены были стать одним новым родом из расщепившейся натрое расщепившейся семьи.
Семья Вольпянских жила в красивом большом доме в Вирбалисе (Вершбелов) 4 км от Кибартай.
Мы с мамой, пока папа устраивался на работу в Каунасе, часто навещали Прогулка до них в хорошую погоду продолжалась 2 часа. Видимо, после этой паршивой английской болезни, у меня ножки ослабли или даже укоротились, так что, в середине пути, я останавливался и упрямо объявлял маме: или идём назад, или понеси меня баранчиком, то есть на спине. Мама с огромным терпением объясняла мне, что мы в середине пути, а может быть уже значительно ближе к чудесной семье наших родственников, так что обратно дальше, чем двигаться вперёд. Я настаивал, что обратно всегда легче ходить, а вперёд – ноги не идут, хотя я очень и очень хочу увидеть дедушку-столяра и поиграть с ним в настольный бильярдик, который он специально сделал для меня."Ладно, Лейбеле,– сдавалась мама, залезай на спину, слишком я тебя избаловала, ты ведь уже большой мальчик, надо ходить самому". Я, конечно, забирался к маме на спину баранчиком, но вскоре пожалел маму, видя, что она с трудом дышит, даже посвистывает. Я, как очень благородный и воспитанный мальчик, быстро спрыгивал со спины мамы. "Так почему, Лейбеле, ты раньше выкинул мне такой каприз"?" Ну, мамочка, мне захотелось, хоть немного, быть маленьким как сестрёнка Машеле, которую ты даже без всякой просьбы таскаешь на руках".
Наконец-то мы прибывали к моему любимому дедушке Нехемии, который, накормив меня вкусным печением, вытаскивал на стол бильярд и почти всегда мне проигрывал и за это награждал меня вкусным домашним мороженым. С 4-5 летнего возраста, он меня пробовал научить играть в шахматы, которые он сам вырезал из дерева и покрасил в разные цвета. Я говорил дедушке Нехемии, что это скучная игра и фигуры прыгают не туда куда хочется, уж веселее играть в бильярдик. Дедушка-столяр гладил меня по моей головке и спрашивал, хочу ли я быть умным хохемом? Я очень хотел. Пришлось мучительно двигать фигуры по шахматной доске, и пешки, как солдатики на войне, пока мне ни понравилась эта затейливая игра. Пока мы с дедушкой-столяром нагибались над шахматной доской, его сын, дядя Шауль нарисовал мой портрет, и я получался очень красивым, как в кино. Дядя Шауль был архитектором, и мне объяснили, что он красиво рисует не только меня, но и дома, и это, слава Богу, ему помогает хорошо кормиться и ещё угощать семью и друзей.
Однажды дядя Шауль исчез, и я подумал, что он заболел и лежит в страшной больнице. Я спрашивал дедушку, бабушку Эстер-Гени и даже маму: где же мой дорогой художник и рисовальщик домов? Но мне отвечали, что это дано узнать только когда достаточно вырасту. Я грустил и видел, что и дедушка-столяр грустит, и я перестал пока спрашивать и только ждал пока выросту, чтобы узнать куда девался дядя Шауль?
Но однажды я увидел, как бабушка Эстер-Гени держит в руке большой конверт и тихо повторяет" Наш Шауль, наш умный Шауль, и эта опасная Палестина у чёрта на куличках..."
Мы с мамой на праздник песах приезжали не только к страшному Эйшелю и к тёте Бейле. Конечно, было чудесно сочно уплетать всякую вкуснятину и попить шипучий мед с Янкеле.
Наш настоящий песах завершался посещением деда Нехемии-столяра. Мама мне говорила, что её дядя Нехемии, которого я так любил за бильярдик и даже за мучительные шахматы, совсем не столяр. Он всеми евреями и даже гоями почитаемый человек. Он на столько образован, что даже трудно перечислить и сосчитать всех его знаний. Он математик, он шахматист, он переводчик, он музыкант, он... Ну как можно всё запомнить, чем напичкан дедушка Нехемия? Мама говорила, что этот человек – ходячая энциклопедия. Я не понимал, как толстая книга может ходить, потому, что я видел у них дома много толстых книг и мама их называла энциклопедиями. Но для меня он навсегда остался дедушкой-столяром, ведь он для меня сделал игрушечный бильярд и это самая главная наука.
Дядя Шауль исчез в этой Палестине и в их огромном доме остались три дочери: Хая, Юдит и Рахель.
К Рахели ходил очень чёрный парень, который всегда ей гладил руку и даже плечо. Его звали Нисан. Мама его звала, когда никто не слышал, жуком и также цыганом, потому что он был смуглолицый с горящими цыганскими глазами и чернющими волосами. Бабушка его называла будущий жених. Тётя Рахель, как и другие сёстры, хорошо играла на рояле, и все вместе пели русские романсы. Мне всегда хотелось от них плакать. Наверно романсы были очень грустные и даже страшные.
Часто в этом доме спорили, но без криков. И это для меня были странные споры, где не кричат, а только тихо произносят: Герцель, Палестина, сионизм. Дедушка Нехемия злился и убеждал чёрного Нисана, что мало какую глупость совершил Шауль, что и ему тоже хочется подставить свою шею арабам. Нисан, недаром у него фамилия была Чарный, сверкал своими цыганскими глазами и спрашивал дедушку, что же будет с сионизмом и кто отвоюет у Палестины Эрец Израэль, нашу извечную родину всех настоящих евреев на свете?
Дедушка сердился и спрашивал его, считает ли Нисан его евреем. Нисан огрызался, но очень тихо, еле слышно. Я подошёл к нему вплотную, чтобы что-нибудь уловить, хоть пару слов. Нисан меня обнял и сказал дедушке -столяру с особенным цыганским жаром, что те, которые не готовы пожертвовать, если придётся – своей жизню, но если повезёт иметь свою родину и не жить среди антисемитов, которые только ждут подходящего момента для погрома, какие же они евреи? Ведь настоящие евреи – умные и знают что к чему. Я очень огорчился, почему чёрный Нисан хочет пожертвовать жизню, чтобы называться настоящим евреем.? Прошло несколько недель, и почти жених Нисан Чарный больше не приходил. Дедушка сказал Рахеле, что ее любимый, наверно, попал в психушку из за своего бреда. Но в один прекрасный день случилось несчастье: Исчезла почти невеста Рахель и прислала письмо дорогим родителям и всему семейству, что она поехала по зову сердца и убеждений за своим любимым Нисаном. При первой возможности они поженятся на своей долгожданной родине – Эрец Израэль. Нисан переделал фамилию на настоящий патриотический лад – Шхори, писала она, так что и меня скоро будете знать под этой настоящей фамилией. Теперь мы в Бельгии. Мой Нисан, писала Рахель, хоть и инженер, но работает в шахте простым шахтёром, но мы счастливы, на еду хватает, и ждём сертификатов в Палестину.
Дом Волпянских стал грустным домом. Бабушка Эстер-Геня вскоре умерла, говорили – от огорчения, что её любимая дочь Рахель выкинула такой отчаянный и несуразный номер. Я знал, что отчаянные номера показывают в цирке, но Рахель ведь не была циркачкой!
Шауль был известным архитектором в Израиле и умер в 1971 г.
Дедушка-столяр, ходячая энциклопедия, умер в Вирбалисе в1937 году, ему было всего 66 лет. Про него писали даже литовские газеты.
Его дочеры Хая и Юдит были зверски убиты в начале войны, в 1941 году литовскими бандитами, бывшими соседями.
Чудесные идеалисты Нисан и Рахель, только через два года получили от английских властей сертификаты, поженились, и в 1936 году прибыли, наконец, в Эрец Израэль. Нисан привёз с собой испорченные лёгкие и прекрасное настроение. Так писала тётя Рахель. Она также сообщила, что пришлось сразу взяться за оружие, чтобы защищаться от бунтующих арабов.
В письме моей маме на вопрос, играет ли Рахель ещё на рояли, Рахель ответила, что ей приходится стукать своими пальцами киркой по скалистой земле, а не по клавишам.
Эти прекрасные люди, халуцим (первопрходчики), создатели Израиля, встретили мою семью в 1973 году в аэропорту, и навсегда вселил в наши сердца любовь к этой стране.
Память о семье Шхори и обо всей семье Волпьянских тлеет в моём сердце особой чудесной теплотой, пока я ещё дышу.
Глава 5
Продолжение моего детства.
Как всем понятно детство, увы, не останавливается в пути, а медленно вылезает из своего сказочного бытия. Моё детство, кажется, развивалось усиленным темпом. После того, как мой революционный папочка вернулся из солнцепалящей Аргентины с кровоистекающими идеями, он потерял в весе не только своего органического мяса, но и в весе своих душещипательных идей.
Первым делом он кинулся маме на шею, и я подумал, что он собирается ее задушить. Я не хотел потерять маму из-за крепко похудевшего папочки, и я закричал страшным голосом взрослого и, кажется, это и был тот отчаянный момент выползания из детства. Папочка быстро кинулся ко мне и так крепко сжал в своих объятиях, что я чуть не потерял сознание.
«Моя дорогая семья!» – крикнул он в особенном экстазе – «Я теперь никогда не оставлю вас, вы для меня вся вселенная. Каунас меня ждёт, я заработаю вам на нормальную жизнь, и вы забудете все трудности, перенесённые вами у матери Соры-Песи, Бейле и Эйшеля! До сверх скорой встречи!»
И папочка через несколько дней нас покинул. Он помчался искать для нас прекрасную жизнь в Каунасе. Мама поплакала несколько дней и перестала. Дома у Эйшеля и Бейли все были заняты работой. Бабушка, крепко расцеловав всю семью кроме Эйшеля, поехала за дочкой Крейне и сыном Иосифом в самую далёкую на свете страну Америку.
Мама, к ужасу Эйшеля и Бейле, помогала прятать у них дома скрывавшихся коммунистов от литовской охранки (жвальгибы) и переправлять их через восточную Пруссию в СССР.
Однажды, к нам в дом заглянул молодой еврей по имени Хаим Каплан. Это было в конце ночи, все ещё спали. Он всех разбудил и попросил маму спасти его от преследования жвальгибы, которая уже напала на его след.
Все страшно испугались и разбуженный Эйшель закричал, чтобы он быстро покинул его дом и не навлёк на всех безвинных людей беду из-за своих криминалов. Но тут- же раздался крепкий стук в двери с криком: - "жвальгиба, откройте"!
Мама быстро крикнула: "Хаимке, быстро залезай ко мне в постель!"
Жвальгибининки ворвались в открытые двери как бешеные собаки, мы с Янкеле полным голосом заплакали. Эйшель, задрожав, хотел что-то им сказать, но мама опередила его и со злостью крикнула ворвавшимся: "Вы незаконно пугаете людей!"
"Мы знаем вашу семью, но этот в твоей жидовской постели – кто?" – крикнули жвальгибининки.
Мама им ответила, что будет жаловаться за оскорбление и ещё в свою предсвадебную ночь с женихом.
"Перед свадьбой, распущенная жидовка, и уже постельные забавы"?!
Они недовольные удалились, и мама через известных ей людей переправила Хаима через границу, а оттуда он уже нашёл путь в СССР. Для моего будущего племянника Жорика - он, через много лет, стал дедушкой.. Мама спасла его от многолетней сметоновской тюрьмы.
Мы жили на самой границе с Германией – восточной Пруссией. Переходить границу было не сложно, надо было проходить пограничный пункт с таможней и пошлиной. Мама, с моей помощью, зарабатывала деньги. Мы покупали в немецком городке Эткунен шёлковые рубашки, кальсоны, трусики и перепродавали их за более высокие цены в Кибартай, Вирбалисе и даже в Вилкавишкисе. Деньги мама отдавала Эйшелю, чтобы не упрекал нас в дармоедстве. Чтобы не платить пошлину в пограничной таможне, мне необходимо было крепко попотеть. Я переходил границу с мамой в Эткунен худым мальчиком, а возвращался, весь в поту, толстеньким. На мне было одето несколько рубашек, трусиков, завороченных до колен кальсон. Я еле дышал. Но зато таможенники не обращали никакого внимание на одежду. Янкеле-подкидыш смеялся и говорил, что от фрицев нечего ожидать ума. Я обижался на Янкеле, что он всех немцев считает дураками и паршивцами, ведь я каждое утро ходил с большим бидоном к немке Укерман за молоком для всей семьи. Каждый раз я сладко просил у неё хорошо заученной фразой: "Фрау Укерман, битте гибен зи мих эйн ганце бидон милх унд гроссе данкешен".
Фрау Укерман облизывала мой лоб поцелуйчиком. Я получал своё молоко и уходил от неё очень довольный, с вкусной конфеткой во рту и ещё несколькими – в кармане. По дороге я долго вытирал свой обмоченный её слюной лоб. Янкеле поджидал меня и, желая получить от меня положенную ему конфетку, лукаво улыбался и говорил, что нет правила без исключений. Я, конечно, догадался, что он считает фрау Укерман исключением из всего рода фрицев. Ведь умная немка - добавляет к купленному молоку заслуженные конфетки.
Так и я внёс значительную лепту в доходы и услуги всей семьи и особенно – Эйшеля.
Мне было хорошо в этой семье, и я на всю жизнь ношу с собой тепло этого дома и даже чудачества Эйшеля, ведь он целыми днями возился у огромной печи, обливался потом, и кормил столько ртов, или как он говорил, «едоков-бездельников». Но мою маму он побаивался, чтобы не навлекла на его дом несчастье. Бейле говорила ему, что помочь людям – большая мицва. У Миреле настоящее еврейское сердце. После таких речей тёти Бейли, я смотрел на маму как на святую, а на тётю Бейле как на ангела.
С этим домом, переехав потом к папе в Каунас, связано моё счастливое детство, которое, увы, неповторимо.
Детство – это дом, который оставляешь навсегда, с тлеющим, безрассудным желанием вернуться хоть на час, на минутку, но этот дом закрыт для тебя, нет возврата. Дверь замурована, ставни захлопнулись. В четыре года я вынужден был повзрослеть. Мы переехали в Каунас, и у меня появилась сестрёнка Машеле.
Первую половину дня мама меня отвозила в далёкий еврейский детский садик, а остальные полдня я, со скрипом в зубах, нянчился с сестрёнкой пока мама и папа не возвращались с работы. Соседка меня привозила из детского садика домой и говорила, что теперь братику пришло время понянчиться с сестрёнкой. Машеле мне закатывала несусветные крики, видимо она меня ненавидела ещё больше чем я её. У меня часто возникала мысль, оставить эту криксу одну, пусть себе кричит в своё удовольствие, а я вернусь в детский садик. Я только боялся что не найду дорогу к нему.
Мама работала на трикотажной фабрике, а папа исчезал на работе на долгие часы и к ужасу мамы опять взялся за прежнюю страсть – переделку мира. Особенно ему хотелось переделать всемирный дом обманутого пролетариата, где у власти окопались злодеи. Мама ему говорила, как у него язык поворачивается охаивать страну, которую сестра Хайка построила своими руками под руководством единственной партии и единственного, всеми пролетариями признанного великого вождя?
Споры папы и мамы продолжались чуть не каждый вечер. Машеле научилась засыпать только под их крики. Я через некоторое время уже гадал, охрипли их голоса от идейных споров или от страстного курения. Их споры заполняли комнату густым дымом. Но я уже точно понял, что без какой либо революции, мир не может существовать.
К пяти годам я уже стал законченным политиком. Я уже тоже был готов к спорам.
Глава 6
Взрослею
Наша квартира в Каунасе превратилась, как говорил студент медик Майрим, в высмеянную Аристофаном, школу Сократа. Всякие оборванцы, мама их называла вечными студентами, собирались несколько раз в неделю по вечерам и дурили друг другу головы невероятными политико-философскими выпухостями. Можно было подумать, что без них всё человечество с этим исковерканным миром вот-вот пойдёт на самое вонючее дно. Чтобы хоть временно закрыть этим недопекшим студентам их охрипшие в спорах глотки, мама кормила их борщом, и они лопали его тарелку за тарелкой, забывая, что их желудки скоро лопнут от переполнения. Но это были, скучные для меня молчаливые перерывы Я ведь ждал дальнейшего хода незаконченного спора и кто кого перекричит, и хоть чуточку победит. Когда они засверкают глазами через грязные стёкла очков? Почти все они были очкарики. Мама объясняла их ухудшенное зрение беспрерывным изучением много раз прочитанного материала с тут же потерянным интересом к наукам. Видимо, удобнее быть вечным студентом и заниматься исправлением всех недостатков этого гнилого и эксплуататорского мира, который только и ждёт с нетерпением их решительных действий. Я думал, что и бесчисленные мамины борщи их тоже отвлекали от продолжения учёбы.
Мама переглядывалась со студентом Майримом Браверманом, который всегда молчал. Он изучал медицину и плевал на все мировые проблемы. Вместо маминого борща он жадно ловил блуждающие взгляды моей мамы своими всегда грустными, чёрными глазами. Меня страшно злило, что он смотрит неотрывно только на маму и не смотрит на папу. Майрим, в перерыве между криками, пока все были заняты борщом, часто брал скрипку и смычком завораживал маму. Никто, даже папа, этого не замечал, ибо все были заняты нашпигованием своих чрев борщом. Им надо было набраться сил для дальнейших важнейших дел. Теперь вместо горячих споров наступало музыкальное чавканье всей компании передельщиков мира. Пока они хлебали мамин борщ, папа вдруг открывал шкаф и раздавал этим "сократам" то галстук, то шляпу, то штаны. Эти "пролетарии умственного труда", как Майрим их звал, вместо спасибо, ворчали. Что значит, у зетелевской обеспеченной мещанской семейки имеется изобилие в то время, когда столько голодных людей ждут-недождутся своего борща с кусочком чёрствого хлеба. Однако, борща хлебать они не переставали.
Когда холястра миропередельщиков уходила, мама охала и непонятно почему сердилась на папу. Она сравнивала розданные этим бездельникам вещи с отсутствием овощей и фруктов для её обездоленных детей. Я сердился на маму, разве она забыла, что мы с Машале также папины дети? Папочка очень умно и довольно спокойно ей отвечал, что не одними яблоками жив человек, и не только семьёй. Есть ещё и другие люди и не решённые проблемы в мире. Я понимал папу лучше мамы. Разве я бы согласился отречься от друзей детского садика или двора, ради каких-то гнилых яблок?
Наши весёлые гости внесли огромную лепту в моё развитие. Я уже знал, что такое революция, что этот мир надо переделать в любую сторону, лишь бы его только вырвать из страшных щупальцев нынешних мировых режимов.
"Ну, подумайте, – говорил полустудент полуучитель. Болел, – кем вырастёт этот карапузик Лёвочка и как он на нас посмотрит с высоты завтрашнего дня. Нельзя же пустить самотёком его воспитание"!
Я таки не хотел, даже пугался, вдруг куда-то сам потеку от самотёка и никто меня не спасёт?
"Что ты, паразит, думаешь о мыслях ребёнка – человека завтрашнего дня, когда сегодня – ты, дурак, вечный студент! – перекрикивал Болела Володя, - ты ведь недопеченный учитель."
Володю, полустудент полуучитель Болел обзывал трижды закоренелым вечным студентом.
Володя громко отрыгнулся маминым борщом и, подняв палец выше носа, твёрдо заключил: "Что может получиться из такого мальчика как Лейбеле в этой тёплой семейке Янкела и Мирке? Ноль без палочки!"
Эта "палочка" уж очень меня обозлила и я тут же принял свои революционные меры. Я полез под стол и привязал болтающиеся незашнурованные шнурки ботинок трижды закоренелого вечного студента Володи к ножке стула. Маленькой сестричке Машеньке тоже не понравился Володя за оскорбления нашей семьи.
Она подняла несусветный крик, в котором она была неподражаема. Вся весёлая компания революционеров и борщеглотателей этого вытерпеть не могли. Они быстро поднялись с хорошо насиженных мест и ринулись к дверям. Студент Володя упал вместе со стулом, и у него на лбу выскочила красивая шишка.
"Маленький и будущий большой хулиган,– крикнул он мне через свои затуманенные очки, – папин сыночек!"
Отвязав шнурки от ножки стула, он стремглав и демонстративно кинулся к дверям с подаренными ему штанами.
С той стороны дверей раздался его угрожающий хриплый крик: "Моей ноги здесь больше не будет!"
Я подумал, что же будет с моим завтра, который может быстро прийти и пожалел, что не успел спросить у трижды закоренелого вечного студента Володи до того как я ему привязал шнурки к стулу.
Я страшно огорчился, ибо потерять такого прекрасно крикливого спорщика не входило в мои планы. Я даже пробовал зареветь, но Майрим, который остался, хотя от него мне не было никакого прока, понял меня и утешил, что слова дяди Володи сказаны в шутку и он не только вернётся сюда, но даже прибежит.
У дяди Володи были очень большие ботинки, которые часто падали с ног, и я подумал, что с такими большими ботинками он придёт к нам быстрее всех. И, конечно, всё повторялось, все приходили и даже без спросу приводили своих знакомых и спорили до хрипоты обо всём на свете. Особенно, после того как Майрим их и, отдельно мою маму, ублажал игрой на скрипке, Тогда споры принимали возвышено-культурно-скучный характер. К этому времени о переделке мира я уже хорошо разбирался. Иногда, все доводы спорщиков, пропадали в каком-то тумане слов. Они, без всякого перехода, переключались на другие темы. Тогда я опять терялся в новых догадках. Ведь что можно было понять, когда они кричали и брызгали друг на друга слюной, что Шуман лучше Шуберта или наоборот, Глазунов лучше Скрябина или наоборот?
Я всё думал, кто из этих людей лучше переделает мир? Хотя и этот мир совсем не скучный. Я не мог понять, кто из них за Сталина и кто за Троцкого? Кто за Шумана и кто за Скрябина?
У меня как-то появилась страшная болезнь и студент-учитель Болел утверждал, что это неизлечимо. Нет и не будет для этой болезни лекарства! Я в испуге спросил его, быстро ли я умру от этой болезни, могу ли я заразить свою сестрёнку? Что это за болезнь?
"Не бойся, Лейбеле, не так страшен чёрт как его малюют, но вместо нормальной речи – ты всё рифмуешь .Например, вчера твоя мама, наконец-то, после борща подала на стол сыр, так ты ходил вокруг стола и плаксивым голосом почти запел: "Не надо сыра мне давать, буду плакать и рыдать, кончайте сыр вы без меня, не возьму я никогда." Вот, Лейбеле, ты даже не знаешь, что ты поэт. Можешь ли экспромтом сочинить мне стишок?"
"А что такое экспромтом?" – спрашиваю.
"Это когда внезапно из ничего делают что- то".
Я ничего не хотел делать "экспромтом", чтобы не рассмешить этих вечных студентов.
"Ну, например, Лейбеле, я больной и ты меня жалеешь. Сочини что-нибудь об этом!"
"Ну, это просто, – горделиво сказал я, и хвастливо посмотрел Болелу прямо в глаза, – вот вам ваш "экспромтом", а может быть даже начало большого стиха:
Больной лежит в постели
И страшно он грустит,
На улице веселье,
А он лежит, молчит".
Болел и Володя широко открыли рты и вместе с папой и мамой взорвались хохотом. Я подумал, что обидел" экспромтом" дядю Болела, ведь он сказал, что он больной.
Болел о вдруг вскрикнул: "Пушкин растёт в этой семье! Только Пушкин не писал стихи в пять лет, кажется только – в пятнадцать!"
Я быстро прикинул в уме расчёт и заявил: "Раз так, то в пятнадцать лет уже буду три Пушкина. Но кто он такой?"
"Ох сынок, вскоре узнаешь, а пока иди покачай Машеле, она не спокойна, сказала мама. Пушкин очень большой, может - самый большой поэт."
"Мама, но я ведь в садике самый маленький ростом и дети смеются".
"Иди поиграйся с Машеле, не бойся, ты скоро подрастёшь, только надо хорошо кушать".
После этих весёлых вечеров, которые переливались в поздние ночные часы, у меня стекленели глаза, опускались потяжелевшие веки, шумело в ушах. Наконец-то все расходились, и меня укладывали спать на раскладушке в этой душной прокуренной столовой у открытого окна, чтобы мои "детские лёгкие" насытились чистым воздухом. Через открытое окно я ещё долго наблюдал за тёмным небом, за далёкими мерцающими звёздами, которые теперь мне казались чудесными яблоками и грушами, и ещё какими-то неизвестными фруктами. Теперь перед сном я часто мечтал как хорошо, что есть на небе такие волшебные звёзды, хорошо, что есть вкусные фрукты, которые я получаю на праздники, хорошо, что есть на свете революции и другие проблемы, которые необходимо решать у нас дома, и я буду присутствовать при этом.
Из спальни, сквозь сон, я слышал оханье папы и покрикивание мамы. Я думал, что им снятся страшные и болезненные сны, может их надо разбудить от этих кошмаров?
Моё детство неумолимо катилось вперёд и вперёд как старый воз, поскрипывающий своими несмазанными колесами.
За мной гналась моя сестрёнка Машеле, странно подпрыгивая. Какой-то врач сказал, что у неё болезнь Литла и её надо терпеливо учить медленно ходить. Её возили лечиться к врачу-специалисту. Дома почти исчезли всякие фрукты и даже мясо. Теперь мама кормила всех борщами и какими то кашами, лишь бы Машеле научилась ходить, а не бегать подпрыгивая. Из всей компании крикунов мне важнее всех казался полустудент-полуучитель Болел. А как иначе, ведь он во мне увидел кусок от Пушкина, который был самый большой?
Болел с восторгом рассказывал о своих методах революционного обучения подрастающего поколения. Он считал, что ленинское прозрение о пользе диктатуры пролетариата как символ величайшей стадии демократии, абсолютно верно, потому что гениально. Большинство подавляет несуразные порывы меньшинства. Он как учитель – авторитетный представитель большинства, подавляет порывы неразумных представителей меньшинства – неразумных учеников-балбесов – внезапными ударами линейкой по пальцам.
На эти высказывания бурно реагировали все вечные студенты. Мама обзывала его бесчувственным садистом. Папа, успокаивая революционный порыв мамы, говорил, что правда всегда находится где то по середине. Мама возражала папе и говорила, что после спада аргентинского революционного бума папа всегда ищет какую-то середину. Студент медик Майрим на сей раз не смолчал и сказал папе, что в середине тела находится задница, при этом он ласково погладил мамину руку. Я давно заметил, что Майрим часто гладит мамину руку, видимо он учится на массажиста.
Как жаль, что весь чудесный груз детских лет улетучивается ветрами времён. Зачем мне теперь, на склоне лет, влезать в истлевшие годы детства? Кому это нужно? Мне? Моим детям? Внукам? Чужим людям? Ведь у каждого свои истории, свой личный бег времени, свой порядок и беспорядок, свои мысли и всегда свои незаконченные дела.
Когда все наши деяния и значения расставлены в столбики как точные фигуры и цифры, и всё уютно поместилось на полочках жизненного порядка – тогда и завершился наш круг.
Глава 7
Улица
Как только мне стукнуло семь годиков, я вдруг понял, что моё революционно-крикливое образование в домашних салонных условиях переполнилось до точки кипения, а быть кусочком от Пушкина мне тоже расхотелось. Моё революционное рвение меня вытолкнуло на улицу. Здесь простор моей деятельности принял широкие и естественные формы. Я только жалел, что я так задержался с возрастом, ибо было пропущено столько важных событий, которые одаряла улица. Улица жила детьми. По нашей улице проходила главная магистраль безумной женщины, и ребята со всех дворов, забывая весёлые драки между собой, дружно гнались за ней крича ей вдогонку: «Мадам Кукареку, мадам Кукареку», и даже бросали в неё камушки. Но я быстро понял, что слабых надо защищать, ведь недаром я получил дома революционное воспитание, и смело стал на её защиту. Когда детская кровь немного поостыла, все оставили погоню за несчастной мешугене, она и так удалилась от нашей улицы и тут же мы раскололись на наши естественные группировки поляков, литовцев и евреев. Дети других улиц называли нас итальянскими сапогами, потому что мы были все с улицы Италиос, а на карте Италия выглядела как сапог. И началось выяснение степени преступности наших двух группировок: голубоглазых и горбоносых. Голубоглазые кричали нашей группировке: «Жид парх недоварх – моя дупа на твое глове!»" – и тут же мы, гордясь своими настоящими носами, хором дискантами припевали: «Католик парх недоварх – моя дупа на твое глове!»
Это разноголосое пение повторялось до тех пор, пока наши голоса не принимали басовитый оттенок от хрипоты. Следовала короткая передышка и голубоглазые угрожающими голосами выкрикивали: «Вы убили нашего Христа и поэтому вы прокляты на вечный огонь в аду и на ненависть всех честных людей! Богоубийцы!» Я, как предводитель гордых носов, им тут же прочитал урок: разве им неизвестно что Христос тоже был евреем? Хаимке Милер обиделся на меня. Он заявил, что он старше меня на пять месяцев, и он должен, как старший, вести споры и переговоры с враждебной стороной.
У голубоглазых от такого неслыханного нахальства глаза из синего цвета превращались в злобно-серые и они окрикивались: «Это неправда, он – наш Христос, он не мог быть жидом, он конечно же был литовцем и, может быть, чуточку поляком! Жидлюги! Рассмешили нас, проклятые богоубийцы!»
На это последовал ответ разумных горбоносых, что Бога нельзя убить, значит Христос вообще не Бог.
Теперь последовала короткая пауза. Синеглазые явно искали достойный ответ на это чудовищное высказывание горбоносых. Вдруг они с победным криком зашевелились и начали в горбоносых бросать камушки. Видимо, это был их найденный ответ. Мы, конечно, были готовы к такому боевому ответу. Голубоглазые получили от нас заслуженное угощение, заранее заготовленное в наших карманах. Камушки со свистом полетели в сторону голубоглазых. После короткого боя наступила миролюбивая передышка. Горбоносые успели придумать не боевой ответ про своего убитого бога. «Очень даже просто» – объяснили они наше каверзное утверждение про Христа. – «Он стал Богом после позорного убийства».
Теперь мы не были уверены, правы они или нет? Но так дело нельзя было оставить. Пошли в ход приготовленные рогатки для совместных соревнований. Стрелки обеих группировок попадали в уличные фонари или в окна соседей. Из соседних домов вдруг появилась страшная угроза, и тогда польский парнишка Гениюс крикнул: «Всем ребятам быстро собраться на футбольном поле. Голубоглазые и горбоносые одной группой побежали к полю за домами поиграть в футбол. Оказывается, что и такое развитие событий было предусмотрено Гениюсом, ибо у него уже был припасен мяч.
Временно был забыт Христос и «христопрдавцы». «Жид пархи» и «католик пархи» уже гоняли по полю мяч.
Глава 8
Дыхание улицы
Наша сапогоиталянская улица дышала полной грудью благодаря шайкам «парх-недоварх». Трагедия разыгрывалась на футбольной площадке в парке за нашими домами. После общих хоров-выкриков и «миролюбивых» драк камушками мы шли на перемирие играть футбол. Но наши силы и количества наших шаек были не одинаковыми. Горбоносых было меньше, и необходимо было перетасовывать игроков не по качествам, а по количествам на одинаковые группы. Бывший синеглазый Казик, у которого от ненависти к христопродавцам глаза надолго посерели, отказывался на честный делёж, и поэтому часто оставался за чертой честной игры. Он угрожающе сверкал уже вконец потемневшими, посеревшими глазами и скрипел своими кривыми жёлтыми зубами. Он обещал, что месть уже в пути. И он был прав. Встретив однажды меня во дворе, он вырвал из глубины своей глотки настоящий крик индейца: «Жидлюга Лейбке, пришёл твой конец!» – и бросил в меня перочинный нож, который как пиявка всосался в мясо моей руки. Вытащив нож, я сразу заметил, что вся рука и новая рубашка стали красными, и побежал домой. Мама как раз пришла домой после работы, и я испугался, что она возьмется за мои косточки. Ведь новая рубашка была испачкана не просто какой-то грязью, а настоящей красной кровью. Этот цвет скрыть было нельзя. Но она почему-то не среагировала вымазанную рубашку, а на краску. Она побледнела и со страшным ахом кинулась перевязывать мою рану, закатив рукав испачканной рубашки. Слава Богу, обошлось без упрёков за испачканную рубашку. Я не мог удержать тайну моего краха и под её сильным напором рассказал про перочинный ножик, который впился в мою руку от удачного броска полицейского сынка Казика.
«Чем ты его обидел, сыночек, что он так по-хулигански поступил?»
Я так и знал, мама всегда ищет первопричину
«Мамочка, он только выполнил своё обещание метить, хотя он сам не хочет играть с нами в футбол. Он ненавидит христопродавцев, он просто не знает правду настоящей истории».
Мама согласилась со мной и сказала, что папа уладит это дело и отвадит маленького хулигана от таких грязных и опасных проделок.
Папа пришёл домой очень расстроенный. Он рассказал маме, что после сезонного дебита-кредита-баланса у эксплуататора-фабриканта, он ему указал, что ради нечестных прибылей, он, кровопийца, обдуривает своих несчастных рабочих, явно пониженной зарплатой. Этот буржуй, эта сволочь, указал папе, что ему он платит даже очень хорошо. «Ты понимаешь, Мирка, я тут же схватил тяжёлый гроссбух и ударил мерзавца по голове, и конечно подал в отставку. После холодного компресса на выскочившую шишку на голове, этот хозяйчик умолял меня успокоиться и хладнокровно обсудить ситуацию. Тут папа захохотал и даже закашлялся, когда он маме рассказал, что хозяйчик очень похвалил папу за чудесный баланс и ещё добавил, что папа, хоть и горячий человек, но талантливый, честный бухгалтер. Не просто бухгалтер, а главбух. Он тоже, как и папа, уже давно подумал, что надо рабочим что-то подкинуть к зарплате.
На этом временно установился мир между "кровопийцей" и правдоискателем папой.
Теперь папа заметил мою перевязанную руку и спросил маму, что это за маскарад? Мама попросила папу успокоиться и сперва пообедать и поужинать вместе, потому, что уже был поздний вечер. Папа снял свою шляпу, бросил на стул пальто и потребовал немедленного ясного ответа: что за окровавленная тряпка у его Лейбеле? Мама тут же дала папе ясное объяснение, что произошло с моей рукой. Папа схватил шляпу, забыв пальто на стуле, и мою перевязанную руку, и мы ветром помчались к соседу-полицейскому. На наше большое счастье сосед-полицейский оказался дома, а Казик, увидев меня с папой, хотел прошмыгнуть на улицу. Папа его остановил и рассказал его отцу о происшедшем невероятном случае в такой хорошей семье. Сосед-полицейский схватил Казика за ухо и очень серьезно и громко, и даже угрожающе (я очень обрадовался), поучительно сказал Казику, что он большой балбес и ничего другого не нашёл бросать чем подсудным и опасным ножом. Ведь это холодное оружие. Он наказал Казику сидеть три дня дома, и все были довольны. Мне показалось, что особенно радовался наказанию Казик.
Но после этого наказания, кроме «жид парх недоварх», конечно с нашим сочным музыкальным ответом, Казик перестал шипеть от злости и у него даже глаза опять перекрасились в синий цвет. Теперь он даже соглашался играть в футбол в команде жидлюг-христопрдавцев.
Глава 9
Странные
Кроме мадам «Кукареку», которую мальчишки безжалостно преследовали на нашей улице, в один прекрасный день, появился странный человек с широкой чёрной повязкой на щеке, завязанной двойным узлом и закреплённой английской булавкой на самой верхушке головы. Он ребятам нашей улицы сразу не понравился. Синеглазые с горбоносыми, довольно мирно советуясь между собой, решили пока оставить мадам «Кукареку» в стороне от наших общих действий и придумать какую-нибудь проказу новому экспонату. Останавливала его пугающая чёрная повязка па щеке, и мы не знали, как к ней относиться и какие меры можно против него предпринять. Но этот щекоповязник быстро рассеял все наши колебания и сам принял очень опасные меры против всей нашей улицы. Он громогласно объявил своё появление трубным голосом и представился запуганной еврейской части улицы: «Дамы и господа, немедленно откройте уважаемому аристократу Вайнштейну все ваши обители, ибо, как культурный человек, не хочу причинить вашим дверям непоправимый урон! Не беспокойтесь, никого не обижу, у всех появлюсь самым культурным образом».
Первым делом пострадали все наши шайки. Мы поняли, что с ним по-ребячески не пошутишь – скорее он может так пошутить с нами, что и родная мать не узнает. Только одна его чёрная повязка, которую он то и дело поправлял на щеке, наводила на наши боевые холястры безутешную грусть. Его повязка угрожающе сползала с его лица от особенно зычных обращений. Его лицо наливалась опасной красной краской, пока он заново водружал повязку на её положенное место. Это не очень располагало нас к нашим профессиональным действиям.
Ребята осторожно попрятались на улице кто куда, и аристократ Вайнштейн направился к первой гостеприимно распахнутой двери.
Заходя в дом очень смело, с гордо поднятой головой, придерживая свою угрожающую повязку, он громко и красноречиво объявлял: «Уважаемые и интеллигентнейшие дамы и господа, я, сам Вайнштейн, торжественно объявляю вам , что я не какой-нибудь уличный попрошайка, а благородный, всеми уважаемый человек. Очень прошу вас, не суньтесь с центами и бутербродами, ибо меньше чем к целому литу моя рука не в силах прикоснуться. Так не морочьте моё драгоценное время, у меня ещё много работы, меня ещё ждёт тяжелейший рабочий день!»
В его руке немедленно появлялся заслуженный лит, который он со звоном бросал в пришитый к брюкам наружный карман-кошелёк. Этот звон напомнил уважаемым дамам и господам, что аристократ, знаменитый Вайнштейн, уже много потрудился сегодня и лентяем его не назовёшь. Он торжественно поворачивался к выходу, и дома уже слышались освободительные вздохи. Но тут Вайнштейн внезапно поворачивался назад, поправляя повязку на щеке, она стала ещё чернее и угрожающим, тихим и очень сладким голосом, просил ещё одну мелочь:
«Дайте мне от вашего доброго сердца кусочек торта и конфетку или завалюсь с уважаемой хозяйкой на вашу чудную мягкую кушетку».
Но как раз дома не было торта. А может честный хозяин не пожелал видеть как Вайнштейн заваливается с его благородной женой на кушетку? Это явно не входило в его планы. Ещё один, очень заслуженный, лит звякнул в его пришитый карман и поправляя повязку, Вайнштейн с низким поклоном покидал эту квартиру и усталой походкой уходил к другой.
Все/ ребята нашей улицы несколько недель были в страшном состоянии, подумать только, наша халява не могла подступиться к чужаку на нашей родной улице. Этот чёрноповязчик Вайнштейн появился у нас как опасный инопланетянин, чтобы заморозить всю нашу богатую уличную жизнь.
Но однажды случилось чудо. Вайнштейн, внезапно, как появился так и исчез с нашей орбиты. Видимо иссякли его аристократические возможности у нас, и он ушёл освежить свой труд на другие улицы. Нам ещё долго мерещилась чёрная повязка на щеке, и звенящие дорогие литы в его объёмном пришитом кармане на брюках.
Однако судьба нас пожалела и вскоре на нашей улице начал бегать с севера «Италии» на юг, вдоль нашей улицы, с верхней начальной точки до нижнего конца, Хаймале Рицкус. Он бегал за автобусами, иногда обгоняя их, в огромных галошах одетых на босую ногу и привязанных к ноге толстыми верёвками. Он останавливался на остановках автобусов, и тут мы, затаив дыхание, выведывали у него истории о главных ворах Литвы. Он скороговоркой нам пересчитывал: «Благородный Рицкус и ничтожные Оцкус и Тоцкус. По этим двум последним мерзавцам давно скучает намыленная петля, а благородный Рицкус, единственная кража его – это моя фамилия, выйдет, конечно, на свободу для облагораживания всего воровского мира»".
Автобус трогался, и Хаймале Рицкус быстро бежал за ним в своих чудесных хорошо привязанных галошах. Он так спешил, что даже не помахал нам рукой на прощание. Когда он уже хорошо знал по именам всю нашу смешанную компанию он, бегая за автобусом, выкрикивал нам на ходу: «Рицкус, Оцкус, Тоцкус» – никогда не путая очерёдность и значимость этих фамилий.
Хаймале ещё долго бегал по нашей улице и мчался за проходящим по нашей улице автобусом, пока тот не заворачивал с нее. Однажды Хаймале Рицкус исчез и автобус проезжал по нашей улице уже без его сопровождения. Так мы навсегда потеряли возможность узнать, почему Рицкус – благородный, а Оцкус и Тоцкус – ничтожества. И нам не было у кого спросить.
Когда мне исполнилось девять лет, мама с папой согласились, что хватить оставлять меня в гуще вечных споров, которые заканчивались как извержение вулкана. Они решили отвлечь меня от домашних баталии и прощупать моё дальнейшее воспитание с помощью музыкальных прививок. Однажды мама повела меня в театр. Я уже давно хотел узнать, что это за театр, который так празднично расположился ровно посередине конца городского сада. Недалеко от него, в городском саду, где он находился, был ещё один – летний театр и там я несколько раз видел детские постановки на моём родном языке – идиш. Но этот таинственный для меня театр назывался странным названием – оперой. Я уже слышал, что в спорах взрослые иногда говорят: это не из той оперы, значит – не попал в настоящую и верную точку. Я подумал, что мама ведёт меня в театр, где артисты будут страшно спорить между собой или даже будут помахивать кулаками в шутку или всерьёз. Это может быть интересно, но всё-таки не как настоящий театр. Папа остался дома с Машеле и взялся от огорчения переводить стихи Надсона и Вертинского с русского на еврейский. А когда настроение его окончательно испортилось, он начал сам сочинять – о наступающих вихрях или об отвергнутой любви. Машеле по своему обыкновению покрикивала на разных октавах, но с ней занималась Антося, наша домопомощница, как её называла мама. Папа следил за Машале и за работой Антоси.
И вот мы с мамой, в самой праздничной одежде, пошли к городскому саду и увидели это празднично построенное здание – государственный оперный театр. Весь сад уже был заполнен вычурно одетыми людьми: мужчины в чёрных костюмах как на похоронах, со странными нашейными повязками – разноцветными галстуками. Женщины были спрятаны за невероятно цветной одеждой и на шеях у них болтались всякие золотые и белые игрушки. Мама их называла драгоценностями. Только мы с мамой были чисто и нормально-празднично одеты, без всяких там, как мама говорила, чёх-мох.
Эта страшно вычурная публика толкала нас к широко открытым дверям. Мы с мамой держали билеты в высоко поднятых руках. Пусть все видят, что мы не какие-нибудь жулики безбилетники, не дай и не приведи. Это ведь театр, а не обдрыпанный старый автобус, где можно было в толкучке прокатиться "зайцем". Я вдруг остановил маму у самого входа, и помешал людям продвигаться вперёд, ибо внезапно передо мной выросла высокая и странная фигура, которая меня будто заворожила, не давая двигаться дальше. Он был одет во фрак с галстуком-бабочкой на воротнике сверкающей белой рубашки, и в зеркально начищенных лаковых ботинках. На ходу он целовал некоторым дамам ручки, будто был с ними давно знаком и низким поклоном, с подачей руки, здоровался с некоторыми мужчинами, которые не были так вычурно одеты. Мама мне шепнула на ухо, что нельзя задерживаться и не надо смотреть, как знаменитый чудак Маркузе здоровается со всеми артистами и некоторыми знаменитыми дамами. Мы с мамой прошли со своими билетами в открытую дверь. Вдруг мне показалось, что Маркузе на меня быстро посмотрел, кажется, подмигнул глазом, будто так здороваясь специально только со мной. Я не знал, пугаться ли мне или радоваться вниманием этого знаменитого чудака.
Мы сели на балкон, во втором ряду сбоку и мама меня посадила к себе на колени, ибо для меня, по причине необходимой бережливости, имелся только стоячий билет. Сцена была только на половину видна и вскоре я был вынужден встать и стоять сбоку, так как позади стоящие студенты и другой всякий сброд начали громко указывать маме, что такой дылда как её сыночек заслоняет им окончательно всю сцену. И если мама не согласится, они потребуют у неё через суд вернуть им их с трудом скопленные деньги за неиспользованное зрелище. Я быстро встал и пристроился к их стоячему ряду, и все успокоились. На минутку воцарилась тишина. Вдруг тишина взорвалась музыкальным шквалом звуков. Они так околдовали меня, что я спрыгнул со ступеньки посмотреть, откуда раздаётся это волшебство. Один из этих проходимцев, который стоял как вкопанный рядом со мной, положил мне руку на плечо. Я думал, что сейчас получу тумак за подпрыгивание, но он мне буркнул горячим воздухом прямо в ухо: «Увертюра к опере "Кармен", ша-а-а!».
Слово увертюра мне прозвучало не культурно, и я подумал, что мне придётся в перерыве спросить у мамы, что это такое? Вроде авантюра, только более завихрасто.
После просмотра первого действия, все эти стоячие шалопаи выскочили из зала наружу, где уже начала прогуливаться расфуфыренная публика, чтобы каждый в отдельности мог рассмотреть у этих дам их чудеса-драгоценности, которые по-всякому болтались на их шеях, ярких платьях и даже на ушах. Хорошо, что мой папа не видел эту позорную картину, он бы уже нашёл что сказать этим сытым дамам о бедных людях, которых они раздели до ниточки. Мама из зала тоже не вышла, видимо не хотела обидеть этих разодетых дамочек своей нормальной одеждой.
На сцене артисты то пели, то танцевали, то размахивали руками, то вращали глазами. Всё было очень красиво. Я только не понимал, почему артисты ленятся немного побегать по сцене. Только эта красивая цыганка Кармен больше других крутилась по сцене. Оркестр всё время очень красиво играл и я не знаю, что бы делали артисты на сцене без такой музыки.
Но в конце, после всех веселий, этот негодяй дон Хозе зарезал эту замечательно поющую Кармен. Я еле сдержал слёзы и подумал, где теперь они возьмут такую певицу?
Занавес опустился, в зале все встали, и раздались оглушительные аплодисменты. Кричали «браво, браво». Я никак не мог понять это захватившее зал веселье. Ведь только что пролилась кровь замечательной Кармен! Но занавес вдруг поднялся, и зарезанная Кармен вместе со своим любимым тореадором и негодяем убийцей дон Хозе вышли в обнимку на сцену перед занавесом. Мне что-то ёкнуло в сердце. Ясно, что меня одурачили. Я посмотрел на маму, которая стояла вместе со всем залом и громко до боли хлопали в ладоши, так и я не сдержался и поддержал игру всей публики.
Мы вышли как пьяные на улицу, публика начала рассыпаться и я пробовал поискать глазами Маркузе, но его не было.
Мы поздно вернулись домой, Машеле и Антося уже спокойно спали, и папа с трудом нас с мамой приметил, ибо был в недрах своего мучительного творения о трагической любви. Я долго не мог уснуть, в ушах звучали чарующие звуки оперы "Кармен". Мама утром с трудом меня разбудила, и на уроках я ни слова не слышал и не видел, что происходит в классе и на доске. Мне хотелось только тихо посвистывать увертюру вчерашней оперы, особенно когда мама мне объяснила, по моей просьбе, что это совсем не плохое слово и даже наоборот. Идя домой и уже громко распевая арии из оперы, я вдруг вспомнил странного и уважительного Маркузе и решил узнать, почему он мне подмигнул глазом?
Мне этот случай вскоре представился, ибо я по вечерам часто бродил в городском саду возле оперного театра. Я ещё раз хотел увидеть знаменитого Маркузе. Я долго гулял по саду, и когда приспичила нужда, то тут же в подвальчике в саду был общественный туалет, где мужчины стояли и мочились на белые стенки, а вода всё время капала на эти стенки сверху вниз.
Но театр часто был закрыт.
И вот однажды мне повезло. Маркузе стоял на посту недалеко от дверей театра, когда публика постепенно начала маленькими группами входить внутрь. Я приблизился с некоторым страхом к Маркузе, он как будто притягивал меня своими магнитными глазами, и показал стать рядом с ним. Я поколебался, но любопытство быстро рассеяло мои сомнения, и я приблизился к нему совсем близко: «Мальчик – громко сказал он и я немного испугался, – что ты крутишься часто здесь при входе? Скажи честно - ты карманщик?»
Я ему сказал, что у меня есть карманы, но нет денег купить билет. Значит, наверное, что я карманщик и в оперу не смогу попасть.
«А тебе бы хотелось?» – спросил он. Конечно мне хотелось, и даже очень, но если я карманщик с пустыми карманами, то никогда не смогу попасть, пока мама или папа меня не возьмут. Он страшно возмутился, что значит – без папы-мамы интеллигентный и музыкальный мальчик, чистая еврейская душа, не может послушать оперу, когда он, Маркузе, лично здоровается с самым Кипрасом Петраускасом – великим тенором, и целует королевскую руку великой Кардилене?
«Я стою здесь на посту и охраняю наш знаменитый почти во всём мире оперный театр. Ведь я самый почётный член всего оперного семейства. Считай мальчик, что пока я жив – твой вход в эту музыкальную святыню тебе обеспечен».
Он тут же обратился к входящей паре расфуфыренных, чтобы имели честь взять этого мальчика, то есть меня, и как родного завели с собой в театр на стоячее место, если не будет рядом с этой почётной парой свободного места. Эта пара воскликнула, что для них большая честь выполнить такую мизерную просьбу господина Маркузе. И я увидел и услышал «Риголетто». А позже, таким же способом королевской руки Маркузы, и другие оперы. К ужасу мамы и особенно папы, я начал хуже учиться, ибо на уроках мои глаза были затуманены слезами бедной Чио-чио-сан, несчастного Риголетто с его подло обманутой и убитой дочкой Джильдой. Я никак не мог понять герцога, ведь он так красиво пел и любил Джильду, а теперь его наверняка ждёт тюрьма и виселица.
Однако, я вскоре понял, что все оперные певцы просто обманщики. Они забавляют и дурманят до слёз публику своей душещипательной ложью. Только оркестр играет прекрасную музыку без всякого обмана. Но публика, видимо, выбрасывает свои денежки на красивый обман, без которого им скучно жить. И главное, всем нравится горланить во весь голос «браво» и хлопать в ладоши. Правда и я с удовольствием ходил и ходил на этот обман. Видимо и я привык к нему как папа и мама привыкли к папиросам. После поднятия занавеса и криков «браво», весь этот обман раскрывался очень просто.
Мне уже расхотелось быть куском от Пушкина, я бы довольствовался быть хоть маленькой частицей Верди или Пуччини.
Ох, великий чудак Маркузе! Мама говорила мне, что Маркузе не просто чудак, а важная личность для всех любителей оперы. Он все оперы знал наизусть, и арии, и музыку, и часто перед входом в театр напоминал входящей публике, в чём суть будущей оперы. Студентам не зачем было покупать программки с содержанием оперы. Его показательные объяснения с исполнением на месте некоторых арий вносило ясность больше любой программки. Когда я спросил у мамы, что означает важная личность, разве только чудак знающий все оперы как свои собственные пальцы – мама мне объяснила, что самые важные люди это совсем не знатоки опер, а вожди народов. Иногда они бывают плохими, как фюрер Гитлер, проклятый фашист, или как Каудильо Франко, который уничтожил Испанию и убил лучших испанцев, или дуче Муссолини, тоже фашист, но поменьше чем Гитлер. И он, как итальянец, тоже любил оперы. Я подумал, что было бы, если этот дуче познакомился с таким любителем оперы как сам Маркузе? Может, Муссолини подружился бы с Маркузе и перестал бы быть даже маленьким фашистом. Ведь все знают, что фашист – самое страшное ругательное слово. Но мама мне ещё тихо объяснила, чтобы папа не узнал, что не только фашисты – важные вожди, хотя и хорошие мерзавцы, и что самый важный человек и вождь, самый главный вождь – это конечно Сталин. Он добрейший вождь всех народов. Я спросил у мамы, откуда она знает про Сталина, может ей сестра Хайка об этом написала? Ведь для папы "Сталин", даже страшно выговорить, настоящее проклятие. Мама мне с особенной грустью сообщила, что от Хайки ни слуха ни духа и она этого не понимает. А у неё с папой иногда бывают разные мнения, как у всех взрослых людей.
Я, конечно тут же догадался, что в этой самой прогрессивной стране, видимо из за вредителей, ещё не налажена почтовая связь. Ведь Хайка уже писала, что идёт последний бой с врагами народа, после чего народ заживёт всем другим народам на удивление.
И вот конец истории самого Маркузе – важного чудака и вождя каунасской оперы, во всяком случае – для меня.
В июне 1941 года немецкие фашисты начали войну с Советским Союзом и своё боевое наступление на евреев. Всю грязную работу они с удовольствием поручили местным жителям, преступному элементу литовского народа, белоповязочникам, «смелым» убийцам и мучителям-грабителям безоружного еврейского населения. В августе евреи были заключены в гетто. Маркузе остался на своём посту, пока однажды к нему не подошёл белоповязочник перед началом спектакля и крикнул ему: «Почему ты не в гетто со своим вшивым народом, который напился нашей честной христианской крови? Почему ты не пришил позорную жёлтую звезду? Почему ты не отдал чести, низко кланяясь мне, еврейская собака?»
«Я – свободный человек, и главное, уважаемый человек, а ты – паршивая свинья. Моё место до самой смерти на свободе, а такая мразь как ты должен и будешь гнить в тюрьме, пока не станешь вонючим трупом!» – крикнул белоповязочнику Маркузе. Это были его последние слова, ибо раздался выстрел, и он растянулся в своём чистом фраке при входе в театр, будто он не покидал свой пост, свою оперу.
Люди проходили мимо мёртвого Маркузе или осторожно обходили его, некоторые быстро крестились, иногда с непонятным страхом, и входили внутрь и внутрь. Внутри раздался призывной звон, публика заспешила, перешагивая через тело Маркузе, который последний раз защищал своим телом свой любимый театр, будто обнимая его.
Представление должно продолжаться. Внутри театра поднялся занавес…
Глава 10
Перевороты и новости
Однажды, придя домой с уличных баталий, я почувствовал, что дома не всё в порядке. Мама не кормила всю гостевую команду борщом, и никто даже не сделал ей замечания. В комнате стояла напряженная и угрожающая тишина. У Болела и у Володи глаза блестели особыми цветами. Папа был удручён трудностью перевода на еврейский песни Вертинского, где кто-то поехал к Богу на бал в золотом кабриолете. Зачем только отцу, в эту грозную минуту, дался этот бал к неизвестному существу, да ещё в какой-то золотой телеге под названием кабриолет?
Внезапно комната наполнилась очень густыми и значительными разговорами. В другой комнате Антося безуспешно успокаивала разбушевавшуюся Машеле, и к ней на помощь побежала мама, а за ней и Майрим. Никто, даже папа и его друзья, не замечали этих передвижений в комнатах, наверное потому, что не подавался специфический профессиональный борщ.
Вскоре я понял суть этого заполненного густыми словами и даже торжествующими криками, разорванного на крохотные частицы воздуха. На нашей квартире появилось опасное слово – Испания. Так вот почему мама с Майримом быстро умчались в другую комнату на помощь Антосе! Папа даже отложил в сторону сборник стихов Вертинского и тоже вмешался в гущу неслыханных событий Испании. Испания! О, Испания!
В моих марочных альбомах были испанские марки, и по их красивым видам природы я был уверен в красоте этой страны. Вдруг я вспомнил, что и Кармен – из Испании, где её любимый тореадор занимался позорными боями с быками.
Мне мама объяснила, что в опере только намёки на бой с быками. На сцене не настоящий тореадор. Но я понял, что есть и настоящие. На самом деле, ведь нет дыма без огня! Как это? В уличных боях не так легко справиться с синеглазыми, а в Испании дерутся с быками. Ну и ну! Что за удовольствие?
Полуучитель-полустудент Болел вдруг, как своим бедным ученикам, начал объяснять важность испанской республики и её демократии всемирному прогрессу. Вечный отчаянный студент Володя вскипел, что хватит болтать, надо закрыть эту нашу бесполезную лавочку болтовни и немедленно двинуться спасать Испанию. Особенно надо спасать Долорес Ибаррури, которую уже звали, чтобы её враги свободы не узнавали, Апассионарией. Она на весь мир выпустила огромный клич «Но пасаран!» – Это стало зовом всего мира настоящих людей. Хватит возиться, как жалкие мещане, со своими женами в постели и кричащими детьми. Надо немедленно выбрать между прекрасной демократической Испанией и люмпен-пролетарским сбродом.
Откуда только он выкопал такое страшное длинное слово?
Болел поднял вверх свой указательный палец, как всегда, выше носа, и твёрдым назидательным голосом объяснил, что убит фашистами великий испанский поэт Федерико Гарсия Лорка. Даже выдающемуся испанскому композитору Де Фалья не удалось его выручить из рук губителей республики. Будь они трижды прокляты!
Тут папа вмешался и громчайшим голосом заявил: «Испания погибнет, ибо коммунисты передрались с анархистами, а социалисты не знают, чью сторону принять и с кем необходимо бороться немедленно и с кем можно рассчитаться немного попозже. Зато у каудильо Франко есть верные союзники: Италия и Германия. Он сразу же решил, что бить надо всех так называемых республиканцев. Европа страшно любила республиканцев, но она окончательно сгнила своим дражайшим нейтрализмом и не понимает, что и до их стран доберётся фашистская змея. Им собственное пузо важнее какой-то республики. Но лопнет их пузо как надутый баллон, если они не возьмутся за ум».
Я подумал, что Европе надо, наверное, поменьше набивать своё пузо, чтобы не лопнуло.
«У Испании есть вернейшие друзья, которые борются за республику в интернациональных бригадах!» – кричали уже слаженным дуэтом Болел и Володя. – «Там борются вместе с честными республиканцами сам Пабло Неруда, сам Кольцов, сам Эренбург, сам Хемингуэй, сам герой лётчик Смушкевич, наш родной еврейский парень из литовского местечка Рокишкиса. Его, как и самую знаменитую в мире женщину Ибаррури, тоже замаскировали и назвали совсем не еврейским именем –генерал Дуглас. Наверное, и он был самый знаменитый мужчина в мире, но чуть меньше знаменит, чем Апассионария Ибаррури, хотя она была женщиной Ведь настоящие люди, и особенно – коммунисты, всегда уважали больше женщин и ставили их рангом выше! Ах Испания, Испания! Все светлейшие люди мира собрались там, чтобы яростно бороться с всемирной тьмой и писать хорошие книги. Они писали замечательные книги ещё больше, чем стреляли во всемирную тьму. Разве их можно перебить? Надо ехать, братья, спасать светлую будущность для всего трудового человечества. Хватит сидеть и хлебать мещанские борщи. Ну, Янкель, ты уже конечно решил свой дальнейший путь, собираешься… Тогда обязательно напишешь нам что там и как там, и какую помощь республиканцы от нас хотят – и мы мигом!»
Я страшно устал от их кошмарно длинной тирады с важными политическими выкриками и огромного количества выстрелянной слюны, прямо папе на его самый лучший галстук. Но я боялся, не прозевать бы что-нибудь важное. Папа с отвращением посмотрел на этих вечных студентов и буркнул им довольно внятно, что сперва должны поехать спасать Испанию холостяки, а семейные должны воспитывать детей для будущей переделки и спасения всего мира. А теперь Мирке придётся постирать такой чудесный галстук отравленный их безответственной слюной.
Я начал думать как я переделаю мир после папиного воспитания. Наверное буду как и он раздавать бедным полицейским и другим соседям галстуки, штаны, ботинки или заведу всех в оперный театр с помощью Маркузе.
Володя и Болел, с явной обидой, отодвинули стулья и вместе, толкаясь к выходу в дверь, даже не буркнув на прощание «до свидании» – исчезли.
Через несколько месяцев начали приходить письма из Испании с красивыми марками, которые украшали мои марочные коллекции. Болел писал, что в рядах республиканцев есть подлюги, которые не знают с кем надо бороться. О Володе он ничего не слышал, хотя вначале они боролись как львы в одной бригаде. Испанских детей вывезли в Советский Союз. Люди падают как мухи, но мы, всемирные демократы, дерёмся до последней пули. Немецкие юнкерсы нас бомбят. Мы поём чудесные песни и целуемся с горячими испанками, так что недаром мы боремся с фашистами. На севере Франко уже захватил Барселону и наши геройские бойцы, чтобы не попасть гадам в плен перешли через Пиренеи в демократическую Францию. Но Франция их предала. Вместо помощи их закрыли в лагеря как пленных. Леон Блюм с его братией набрали полный рот воды и вытерпели этот позор французского флага. Вот тебе и социалисты!
Я тебе говорю Янкель, что мир сошёл с рельс и поезд уже переворачивается. Красивая Испания – в развалинах, и только одно утешение – прекрасные испанки и чудесные революционные песни. Это тебе не Надсон и тем более не Вертинский. Наша любимая песня:
«Под канонадой, под канонадой,
Целуй меня Марион,
Моя любовь, Марион!
Под канонадой, под канонадой…
Косы срежь, шинель одень.
Под канонадой, под канонадой
Горит наша любовь
И наш последний день,
И наш последний день…»
О, надежда ещё теплится в наших измученных сердцах. Если бы такие бойцы, Янкель, как ты, бросили бы временно свои семейные очаги, теплые постели любви и приехали к нам – республика была бы спасена, и весь мир избавился бы от фашистов.
После этого письма не было больше известий от наших вечных студентов.
Папа сердился на маму, что задержала его выполнить свой долг перед человечеством. Он объявил маме, что их стопы очутились на разных тропинках.
Когда я подрос, я подумал, что их любовь сгорела вместе с горящей Испанией.
Мы с мамой перебрались в другую маленькую квартиру на улице Бирштонас, недалеко от президентского дворца.
Там, по внутреннему саду дворца, шагали парадно одетые солдаты. Мама говорила, что они охраняют президента от нечаянного убийства. Ведь всякая шваль и даже народные мстители могут пойти на такой отчаянный и безумный шаг. От любого убийства всегда висит в воздухе плохой запах. Я подумал, что было бы жаль его убивать, ведь на марках он выглядел очень симпатичным, с красивой бородкой.
Между нашей улицей и президентским дворцом, рос огромный дуб и к нему был прицеплен киоск. Это единственное препятствие между нами. Я подумал, что если когда-нибудь выкорчуют этот прогнивший дуб, то весь президентский дворец будет как на ладони. Только куда тогда переставят этот знаменитый киоск, в котором продавались газеты и, главное, вкусные конфетки?
Раз в неделю мама покупала еврейскую газету «Фолксблат» c приложением для детей. Повести Кнута Гамсуна, Альфонса Доде и Ромена Роллана совсем сбивали меня с панталыку. Герои их книг: "Виктория", "Прекрасная Нивернета" и "Жан Кристоф" вызывали у меня женские слёзы, и я по секрету читал эти страшные рассказы, чтобы, не дай Бог, никто не видел мох слёз. Особенно слёзообразовательный писатель был Кнут Гамсун. За такие рассказы я этого Кнута огрел бы кнутом, чтобы придумал что-нибудь повеселее, а не заставлял своих героев так подло страдать.
Теперь появились новые ребята, с которыми я хорошо сдружился. Я только огорчался, что проигрываю им соревнования у забора. Там, раз в неделю, шли отчаянные соревнования, кто из ребят переписяет высоту заборчика. Кому это не удавалось, приходил домой в вонючей одежде и в шишках на лбу от заслуженных щелбанов. Потом, чтобы знать заранее кому удастся, мы выбирали свои краники, и сын сторожа Витукас мерил каждому верёвочкой соответствующую длину. Так он отбирал кандидатов для соревнований. Меня Витукас тут же забраковал, и сказал, что мой краник ещё подлежит удлинению, либо через дальнейший рост, либо через растягивание, но это может быть больно. Я перестал приходить домой в вонючей одежде, и главное – без шишек на лбу от позорно проигранных соревнований. Теперь щелбаны получали другие неудачники. Меня Витукас назначил быть судьёй этих соревнований в высоту полёта жидкости из соответствующих краников. Наконец-то я в нём признал истинного друга.
Теперь папу и Машеле я посещал только изредка, после школы. Я возненавидел папу, ибо считал, что он выгнал маму и меня из такой хорошей квартиры. Моё общение с ним было заполнено взрывчатыми веществами.
Дома у нас обосновался Майрим и я его ненавидел ещё больше, ибо считал, что он – причина всех бед в нашей семье. Мама мне объясняла, что и папа, и Майрим – хорошие люди, и в жизни часто случаются такие неприятности. Неприятности скоро пройдут, это всё временно. Всё дело привычки. Папа заботится о Машеле и о тебе, а Майрим очень хороший человек и он тоже будет твоим отцом. Я расплакался и крикнул маме, что мне отцы вообще не нужны. Мне достаточно одной только мамы.
Меня положили спать на кухне, она была большая и в ней поставили кровать для меня, а мама с Майримом спали в комнате. Я только не понимал, как, ибо там стояла только одна узкая кровать. У окна – стол, у стены – небольшой двухстворчатый шкаф и ещё какие-то шкафчики. На всех шкафчиках были сложены стопки книг. У стены притулилась скрипка Майрима.
Майрим ещё учился быть врачом, но его родители отказались в дальнейшем поддерживать его. Как он смел без их благословения и главное, против их желаний, сойтись с разведёнкой, и ещё с детьми. Это страшный позор для их порядочной семьи.
Мама купила старую швейную машину фирмы «Singer» и по вечерам, после работы на фабрике, брала дополнительную работу домой, чтобы содержать семью и оплатить учёбу Майрима. Швейная машинка долго стучала по вечерам, мешая мне делать домашние школьные задания.
Майрим тоже корпел над книгами и время от времени бросал взгляды своими цыганскими глазами на маму.
Он находил всякие временные работы, как он выражался, на медицинской почве. Это ему помогало лучше освоить учебу и главное – подкинуть несколько лит для нашего семейства. Всё свободное время мама читала толстые книги и распевала всякие песни на украинском, русском, еврейском и даже на немецком языках. Я эти песни часто повторял за мамой, и вдвоём петь стало веселее. Тогда мне приходилось быстро наверстывать домашние задания. Хорошее настроение не выло этому помехой.
Вскоре мама уже звалась госпожой Браверман, но я остался Зетель. Майрим, желая сделать из меня Бравермана, учил меня играть на брюхастой мандолине, а сам, по свободным вечерам, ещё водил смычком по скрипке, из которой раздавались плачевные звуки всяких цыганских романсов. Но я сдерживал слёзы, ведь я мужчина. Браверманом, конечно, я нарочно не стал. Пусть уж я останусь Зетель. В школе никто из ребят не брал бы всерьез новую фамилию. Папа Зетель и я Зетель, тут я ничего не мог поделать.
Как-то придя на свидание к Машеле и к папе, он меня обнял крепко за плечи и притянул к себе, и почти шепотом промолвил: «Дорогой сынок, я вчера узнал ,что мир потерял недавно двух замечательных людей. Погибли в борьбе за правое дело наши Володя и Болел. Передай эту страшную весть маме, ведь они были большим куском нашей жизни».
Я посмотрел на затуманенные горем глаза отца и вдруг подумал, что быть Зетелем, может быть даже очень почётно.
Глава 11
Антисемиты
Впервые я услышал это слово, когда Казик не захотел играть с еврейскими мальчиками в футбол и бросил в мясо моей руки ножик. Этот знак остался на моей руке навсегда. Мама сказала, что это знак антисемитизма. Но мама на мои вопросы, что такое антисемит, всё откладывала ответ на потом, когда стану ещё умнее и сам пойму. Я расспрашивал других детей из команды "жид парх" и из команды «католик парх», и их главного, моего соседа Генюса, но все пожимали плечами и отвечали, что где-то уже слышали это слово. Никто не понял, что это за слово, но знали, что это брань, и даже очень сочная, только неизвестно, когда его стоит употреблять? В школе этого слова не учили. Все наши ребята согласились, что это слово произносится только взрослыми и даже очень злобно. Наверное, чтобы дети не поняли. Я только не мог понять, почему ножик Казика в моей руке – знак антисемитизма. Ведь мама нечаянно выцедила тихо это слово по этому печальному поводу. Но слово как слово – не воробей, далеко не улет ит. Оставить это загадочное слово на произвол судьбы я никак не мог и решил раскопать тайну этого злобно произносимого слова, которое я часто слышал на улице у евреев. Наверное, это слово чисто еврейское. Я даже спросил у отца моего друга Хаймке Милера, который знал древнееврейский, что это за слово, может - из талмуда? Его лицо два раза подряд меняло своё выражение: Первый раз его лицо расплылось во всю ширину в улыбку граничащую с беззвучным хохотом и он обнял меня за плечи. Во второй раз его лицо внезапно изменилось в такую странную кислую маску, будто он держал во рту живую лягушку, которая квакает у него прямо в глотке. Потом он полностью повторил то, что мне сказала мама по этому поводу, будто они заранее договорились. Одним словом, мне советовалось расти и набраться ума. Я-то думал, что больше некуда засунуть в меня ум. И всё-таки, я успел уловить в его дважды изменённых гримасах лица, что это слово может вначале быть смешным, но в конце очень неприятным.
Занимаясь этим тайным словом вплотную, я начал постепенно вырисовывать это слово из общего языка. Когда моё ухо было специально навострено в поисках этого слова, я вдруг обнаружил, что это видимо древнееврейское слово, ибо оно выскакивало изо рта, а иногда из глубин горла, исключительно у евреев. Так что больше приставать к шкоцим «жид пархам» с этим словом не стоит. Я был доволен своим «открытием». Теперь передо мной лежала тяжёлая задача, что это слово означает и когда его нужно употреблять, ибо и я загорелся желанием покрасоваться перед моими друзьями этим словом.
Однажды мы с мамой сели в переполненный автобус, чтобы доехать с начала Лайсвес аллеи, главной улице Каунаса, до величественного Собора, конца этой улицы. Этот Собор был гордостью всего Каунаса и будто живым памятником красивой Лайсвес аллеи. Недалеко от него был кинотеатр «Капитоль». Туда мы с мамой ехали, чтобы посмотреть на великого артиста Чарли Чаплина в фильме «Новые времена».
Мы с мамой стояли у задней скамейки автобуса, где толстая женщина захватила всю скамейку не только собой, но и двумя полными корзинами с картошкой. Мама попросила её снять хотя бы одну корзину и поставить на пол, ибо её сыночка, то есть меня, могут задушить в этой тесноте. Эта толстая баба бросила на маму самый злющий на свете взгляд и крикнула ей: «Ваше место в Палестине а не в наших литовских автобусах». Мама ей крикнула, мне казалось слишком громко: «Хулиганка, антисемитка». Вот, наконец, я услышал опять это слово! В автобусе начался разноголосый шум. Некоторые пассажиры смеялись, некоторые громко шикали, чтобы унять явную бурю. Большинство были недовольны мамой за поднятый шум. Мама угрожала крикливой бабе полицией, почему она захватывает всю скамейку корзинами, да ещё угрожает выдворить её в Палестину, когда вся её родня, до десятого поколения, родилась здесь и Литва принадлежит всем её гражданам. Убраться отсюда должны такие хулиганы и антисемиты как эта барахольщица, которая занимает пол автобуса. Баба с корзинами кричала маме, что ни за что не даст ни ей ни её выводку сидеть на литовской скамейке. Мама продолжала кричать «антисемитка», и тут меня осенило, что антисемит это человек, который не даёт сидеть другому рядом с собой и при этом это слово утверждается крепче вместе со словом «хулиган».
Через некоторое время я ещё больше убедился в верности моей находки.
Автобус вдруг остановился, какой-то пассажир, похоже на переодетого полицейского, велел маме, мне и бабе с корзинами выйти из автобуса и пойти с ним в полицию за нарушение общественного порядка. Мама сказала, что это правильно, что надо научить антисемитку уважать людей и не думать что автобус её личная собственность. Баба с корзинами сказала, что она только поставит корзины дома и сама явится в полицию пожаловаться на эту… ну сами знаете кого… нахалку с её невоспитанным сыночком. Пассажир, похожий на переодетого полицейского, согласился, и мы с ним отправились в полицейский участок. Фильма с Чарли Чаплином нам на сей раз не удалось увидеть. В полиции к маме относились как к важной особе. Ей предложили табуретку и попросили всё рассказать, что случилось в автобусе. Во-первых, мама упомянула, что в нашей Литве запрещена расовая дискриминация, а во-вторых, она ненавидит эту хулиганку, которая её оскорбила при всех и не давала ребёнку присесть. Видимо это очень растрогало полицейского следователя, и он подал маме стакан воды и попросил: «Мадам, успокоитесь. Мы во всём разберёмся, и виновный в нарушении общественного порядка будет наказан по всем строгим пунктам наших справедливых законов».
Мы с мамой в этой вежливой и приятной обстановке провели много часов. Я даже вспомнил, что страшно проголодался, когда увидел как вежливый следователь, с громким чмоканием уплетал огромный бутерброд и всё писал и писал на многих бумагах трагический рассказ мамы. Наконец, после съеденного бутерброда он вытер свой рот обратной стороной ладони, и дал маме подписать бумаги. Он это называл протоколом расследования. Мама прочла эту длинную писанину и сказала, что там всё напутано, и вообще, где допрос гражданки с корзинами, которая виновата во всём шуме в автобусе. «Мадам, не беспокойтесь, её уже допросили, и она подписала все бумаги».
«Но здесь вы написали всё шиворот навыворот» – не успокоилась мама. – «Я эту фальшивку в жизни не подпишу».
«Ну и не надо, вам мадам ещё придётся уплатить штраф за оскорбление должностного лица при исполнении государственных обязанностей. Вы абсолютно свободны и счёт с уплатой штрафа и копию объективного допроса получите по почте. Всего вам хорошего и успокойте ваши нервы, которые бунтуют против общественного порядка».
Мы с мамой поехали домой пока она всё время повторяла слово «антисемиты», но я не понял, ведь нам с мамой дали присесть, хотя не на настоящие стулья, а на табуретки, но мы всё же сидели.
Домой мы вернулись поздно вечером, но папы дома не было. Мама недовольно буркнула, что этот ловелас куда-то от скуки пошёл бродить по улицам, когда мы столько натерпелись. Теперь прибавилось в моём полупустом мозгу ещё одно слово, которое я обязан выяснить, тем более что оно относится к моему отцу. После долгих поисков и тайных опросов у взрослых знакомых, мне наконец-то удалось выяснить, как раз у Майрима, что ловелас – это вроде вор молодых девушек и даже, страшно подумать, замужних женщин. Я, конечно, не понял, что с такими крадеными женщинами делают и, главное, как это относится к моему папе. После долгих колебаний, я приступил к опросу мамы: «Разве папа вор, разве он ворует замужних женщин?» Мама рассмеялась и спросила, откуда у меня такие вывихнутые мысли? Я, конечно, маме вспомнил всплеск её огорчения с папой- ловеласом, когда мы его после полиции не застали дома. «Мало какие глупости иногда скажешь, когда ты раздражён, но это не значит, что я так думаю». Я всё-таки потом некоторое время думал, что мама разошлась с папой не только за несогласие в переделке мира, но и из-за этого коварного слова «ловелас». Недолго после находки этого слова, я узнал ещё более интересное слово: «Дон Жуан». Так красиво наша соседка Хиена кричала вдогонку своему мужу и все соседки с удовольствием слушали это. Её муж, в спешке полуодетый, после домашнего «концерта» жены, выбежал из дома на улицу. «Дон Жуан, Дон Жуан!» – кричала она вдогонку, даже когда и след его простыл.
Чтобы долго не мучиться, я сразу обратился к знатоку таких непонятных и чудесных слов, к Майриму.
Вначале он спросил меня, зачем я интересуюсь такими взрослыми словами, и я ему рассказал про мужа соседки Хиены. Он рассмеялся до длительного кашля. Я ждал. Майрим внезапно оборвал свой кашель и объяснил, что у женщин бывают истерики и они кричат слова, которые прилетают им на язык. Что такое «истерика» я решил выяснить позже, но что такое" Дон Жуан" я должен узнать сейчас, иначе, не дай Бог, я ещё забуду. Майрим обнял меня за плечи. Мне стало щекотно и я отдёрнул из под его руки плечо. Майрим тогда обласкал моё лицо своими цыганскими глазами и объяснил, что "Дон Жуан" тоже вроде "Ловеласа", только наоборот. Девушки и женщины хотят его украсть друг у друга. В общем, Ловелас и Дон Жуан похоже друг на друга. Я, конечно, не понял, как это вор и украденный могут быть похожи друг на друга? Может они братья?
Так в короткое время я пополнил свой мозг новыми словами. Но понятное слово осталось только «антисемиты».
Когда мама с папой разошлись в разные стороны, мы с мамой ушли жить в отдельную маленькую квартиру недалеко от набережной реки Нямунаса. Машеле пока осталась у папы. К нам позже присоединился Майрим и мы стали другой семьёй. У меня как будто появился, непризнанный мной, ещё один папаша.
Но я понял что не в моих силах что-то изменить. Однажды Майрим пришёл после университета домой с лицом перекрашенным в красно-синий цвет. Он рассказал, что группа литовских студентов избила нескольких еврейских студентов, чтобы они не смели сидеть за их партами. Мама крикнула, что эти проклятые антисемиты уже успели нажраться гитлеровской идеологии. Теперь знание и понятие этого слова окончательно укрепилось в моих мозгах. Всё дело, где и кто сидит.
Майрим однажды рассказал чудесную, как мама говорила, историю. Однажды эта драчливая группа литовских антисемитов пришла в университет с раскрашенными в красно-синий цвет лицами, как было раскрашено лицо у Майрима несколько дней назад. Оказывается, что об избиении еврейских студентов узнали три знаменитых еврейских боксёра: Иолк, Сегаль и Бергер.
Появился случай наглядной учёбы антисемитов. Эти студенты-антисемиты, которые не хотели, чтобы еврейские студенты сидели рядом с ними, пришли на пляж загорать. Они хотели, чтобы их тела стали шоколадного цвета, как девушки любили. Вся эта группа пьяными голосами что-то распевали про жидов. Но тут их встретили еврейские боксёры и… стало спокойно в университете. Все сидели спокойно за партами. Я подумал, может антисемиты перестали быть антисемитами раз больше не дерутся за сидячие места?
Глава 12
Пришло моё время
Я еле дождался, но всё ж таки, моя жизнь заполнилась десятью годами, и я твёрдо решил выкарабкаться из позорного детского существования на широкую дорогу подростка, даже переростка. Совсем неожиданно прикатил 1939-ый год и заполнил мою жизнь серьёзными событиями. Пришло моё время действовать. Во-первых, к нам пришла весть из далёкой Испании, что папе больше не будет с кем спорить и доказывать настоящие истины. Ему не будет с кем сражаться за шахматной доской и, хитро передвигая фигуры, одновременно передвигать весь глупый мир слева направо и наоборот. Маме больше не придётся варить огромную кастрюлю с борщом. И всё потому, что вечный полустудент-полуучитель Болел и закоренелый вечный студент Володя никогда уже не смогут вернуться из Испании. Они где-то затерялись на полях сражений. Во-вторых, Долорес Ибаррури без устали повторяет своё заколдованное: «Но пасаран», но теперь только из далёкой Москвы. Я тоже думал, что фашизм не пройдёт, но пасаран, когда в мире существует такой величайший борец против проклятого фашизма, как великий Сталин и его Советский Союз. Я был вынужден стать взрослым или хотя бы переростком. В это время пути мамы с папой окончательно ускользнули в разные стороны.
Уже в четвёртом классе начальной школы я узнал, что кроме победного коммунизма, который был создан честными руками моей тёти Хайки, существует ещё одна тайная и непобедимая сила – наша родная еврейская Тора. Ведь недаром я получил у нашего ребе огромную и совершенно круглую пятёрку на уроке по еврейству.
Наш ребе эту интересную науку упорно называл юдаизм. Этого слова я долго не мог разгрызть. Ведь я был уверен, что это прекрасные сказки, похлеще, чем у Андерсена или у Э Де Амичюса, Правда, учитель-ребе вначале хотел меня запутать и задал каверзный вопрос, кто был первым королём Эрец Исраэля? Я крепко задумался. Тогда он, с хитрецой как все религиозные евреи, спросил, или это был Шломо». Я уже хотел согласиться и качнуть головой, но он отвернул от меня свои хитрые глаза и я угадал, что не Шломо. Тогда я ещё больше задумался. На голове я поправил носовой платок закреплённый четырьмя узлами, который прикрывал безбожную голову вместо необходимой честной ермолки, как обязательное украшение на уроках еврейства. В глазах ребе засветилась довольная улыбка, и я понял, что он меня не обманет. Я видел, что в его умных глазах светится с хитрецой явная надежда, что я с почётом вылезу из этой проблемы. Но он продолжал свой допрос: «Ну мой умный Лейбеле, может - это Давид ѓамелех?» Я крепко вспотел и углубился в выражение глаз ребе, но он отвёл свой взгляд куда-то вдаль, и я помахал своей головой в сторону его взгляда и тихо, с опаской, вымолвил, что может быть – не он. Ребе быстро повернул свою голову вместе со своим взглядом ко мне и покрутив пальцами несколько волосиков своей бороды, совсем уж тихо, чтобы я почти не услышал, спросил, не случайно, Шаул ли? Я отчаянно посмотрел ребе в глаза и разгладил до приличного состояния свой носовой платок на голове из уважения к нашему тихому ребе, и его чудесной взлохмаченной бороде. Все наши мальчишки сделали себе на уроке ребе такие же временные ярмолки, ибо без них невозможно было узнать все премудрости нашего таинственного древнего и вечного еврейства. У многих- эти «ярмолки» были грязными и засморкаными. Я продолжал всматриваться в глубину хитрых глаз ребе, желая угадать, какой ответ в них скрывается. Внезапно ребе начал быстро мигать глазами. Его веки подымались и опускались, пока он вообще закрыл глаза. И тут я понял, что наступил мой час удивить коварного ребе, и также тихо, чтобы его ухо почти не могло поймать мой ответ, вымолвил, что может-таки быть, что это – Шаул. Вдруг наш ребе вскочил со стула и крикнул мне: «Конечно, Лейбеле, ты настоящий знаток Торы, кошерный еврей, получай свою заслуженную пятёрку!»
С этого момента я понял, что моё детство кончилось, ведь кошерный еврей наверняка не может быть ребёнком, и я вступаю на опасную, но полную интересными событиями дорогу почти взрослых.
Я с огромной гордостью узнал, из рассказа мамы, что моя юность зашла в значительный этап жизни значительно раньше моей собственной мамы. Она нашла этот важный этап в более старшем возрасте. Только она перепрыгнула все барьеры подрастания одним махом. До шестнадцати лет она упрямо держалась обеими руками за своё беззаботное детство.
И вот, когда её возраст заполнился шестнадцатью годами, ей объявили, что она уже совсем созрела быть невестой. Заранее дедушка с бабушкой нашли для своей умной дочери настоящего почётного жениха. Свах сказал, что этот благородный законченный жених, и он не отходит от талмуда, как сам дедушка. Ну а свахи знают своё дело. На то они и свахи. Маму погрузили на воз с картошкой и знакомый кучер, за достойную мзду, конечно, обязался доставить счастливую невесту из Кибартай в Пильвишкис в самом целом и сохранном виде. Но как она рассказала, слава Богу, ничего из этого не получилось, иначе она не встретила бы буйствующего и интересного Янкеля, и моему существованию был бы поставлен огромный крест. До этого, Миреле считали только взрослым и непутёвым ребёнком, потому что, вместо того что бы помогать маме в управлении домом она баловалась чтением книг от которых, как известно, нет никакой пользы, а только замухрение мозгов. Ведь книги нужны только детям ради разных сказок. Дедушка с бабушкой решили очистить голову Миреле от губительной привычки чтения несвятых книг. Нечего засиживаться в девках. Только достойный ешиве-бохер переделает ей все мозги в настоящий ум, в еврейский ум. Она сама отцепится от детских забав. Так как такой бохер нашёлся, да ещё талмудист то дедушка с бабушкой решили быстро действовать. Правда, бабушка выпустила несколько слёз, ведь Миреле покинет родной дом.
Из Кибартай её отправили с кучером на телеге с мешками картошкой в Пильвишкис на показ возможному жениху и его семье. Моя будущая мамочка и возможная суженная ешиве-бохера, захотела сидеть на рядом с кучером на скамейке с подложенными одеялами, но кучер замахал руками и велел моей будущей маме сесть в телегу на мешки с картошкой. При этом он быстро произносил какую-то молитву и потянул свою длинную бороду вниз до самой верёвки держащую штаны. Моя будущая мамочка чуть не заплакала, но кучер ей объяснил, что негоже будущей невесте сидеть рядом с чужим мужчиной, это у гоим может быть такая ужасная вещь. У кучера была длиннющая седая борода как лошадиный хвост, видимо он был в возрасте библейского Мафусаила, который отвалил на свете девятьсот лет с гаком. Много часов моя будущая мамочка тряслась и подпрыгивала вместе с мешками с картошкой на телеге пока они, с Божьей помощью, ни прибыли в Пильвишкис к предполагаемому жениху и его семье. Её кости от страшной тряски в пути превратились, как она рассказала, в костяную жижу. Она так замучилась в этой сватовской дороге, что вообще перестала чувствовать себя. Её будущая семья это сразу поняла, что их невесточка изморилась в пути и что, в таком несчастном виде, её нельзя выставить на смотрины жениху. Её сразу же повели в маленькую каморку спать на железной кровати с тонким обтрёпанным матрацем, по которому разгуливали полчища клопов. Моя будущая мамочка очень хотела что-нибудь поесть с дороги, но хозяева правильно решили, что еда и утром не убежит, а невесточке надо хорошо выспаться, чтобы быть утром свеженькой, как огурчик, на смотрины всей семьи жениха. Жених успеет к завтраку прийти из синагоги и бросит оценивающий взгляд на свою суженую. Моя будущая мамочка, ещё больше чем поесть хотела выйти во двор по важной нужде, но постеснялась. В каморке кроме клопов ещё спал в люльке ребёночек. Пришлось ей немного побороться с клопами и с позорным желанием выйти во двор, и уснуть сном праведников. Усталость дала себя нахально знать и невесточка спутала во сне уборную во дворе со своим пролежанным и украшенным полчищами клопов матрацем. Она внезапно проснулась и ужаснулась. Конец её сватовству, к которому она, впрочем, была готова как прыгнуть с высокого этажа в холодную реку, причём плавать она никогда и не пробовала. Но желания родителей – выше всякого закона. Надо было быстро действовать, ибо утро уже висело на носу. Она схватила ребёночка из люльки и переложила к себе. И как раз вовремя, ибо открылась дверь и какая-то бабушка, со стаканом молока и куском халы в грязной руке, подошла к постели моей дорогой будущей мамочке и вдруг крикнула: «Дорогая деточка, Миреле, почему наш хохем у тебя в постели?»
Но недаром Миреле стала через много лет моей мамой и до этого начиталась много умных гойских книг. Она с испугом крикнула: «Маленький ночью заплакал, так я его взяла к себе, и он успокоился. Ой, ужас, он описался через все пелёнки и меня обмочил с ног до головы! Что мне теперь делать?» Ей, конечно, быть такой находчивой совсем не помешали прочитанные книги а даже наоборот.
Бабушка переложила хохема в его люльку и умчалась из коморки, забыв дать дорогой деточке Миреле молоко с куском халы.
Как я понял, смотрины не состоялись. Но и слёз несостоявшейся невесточки тоже не было И слава Богу, если бы ешиве-бохер стал бы её суженным, не было бы у меня никогда моей мамы, и я бы тоже не знал у кого я должен появиться и прожить счастливые десять лет, изучать святую Тору на чистую пятёрку и быть готовым к серьёзным действиям.
Так я узнал, как моя будущая мамочка совершила свой прыжок из глупого детства в почти настоящую еврейскую невесту.
Меня никто не хотел сосватать в мои десять лет, но и я успел отряхнуться от беззаботного детства и шагнуть вперёд.
Гамелех Шауль окончательно вскрутил все мои еврейские шарики в моей голове и я решил, что пора углубить мой еврейский дух и не успокаиваться какой-то пятёркой.
Я спросил у мамы, не будет ли ужасным оскорблением революционному духу нашей семьи, если я с другими ребятами мещанских семейств загляну в синагогу? Мама очень даже убедительно объяснила мне, что любые знания полезны, только надо в них разобраться. Но не возможно в чём-нибудь разобраться без знакомства с этим.
Я узнал, что самый удачный момент углубить своё еврейство – праздники Симхат Тора и Пурим. Два очень удачных и подходящих весёлых еврейских праздника. На Симхат Тора все одеваются, особенно дети, в праздничную одежду, на голову нахлобучивают красивенькие белые ермолки. Все поют весёлые молитвы и ходят кругами по залу синагоги с ярко разрисованными флагами. Проблема была – молитвы. Мы их не знали и не изучали. Но вскоре вся наша холястра поняла, что можно только шевелить губами и время от времени выкрикивать несуразные звуки и время от времени громко кричать амен. Сойдёт. Наши «молитвы» все поймут. Главное знать, что наш избавитель от рабства, умный Моше, когда-то в такой день обогатил еврейский народ умной Торой. И поэтому, на вечные времена, это большая симха, то есть радость.
На балконе синагоги женщины будут иметь много нахес от своих мальчиков. Так евреи получили Тору из рук самого Бога через его вечно недовольного посредника Моше. Поэтому Моше заикался, но передать вечно недовольным рабам евреям Тору – успел. Он всё время старался доказать своим собратьям, что рабство это очень плохо, а свобода это благодать. Но бывшие рабы кричали, что благодать это не бродить по пустыне с пустым пузом. Благодать это только еда. Вечная Тора с её замечательными заветами и советами и свобода могли бы принести больше пользы после хорошей кошерной трапезы.
В синагоге евреи радовались за своего мудрого вождя и за Тору. Они уже были сытыми.
Более содержательный событиями праздник был Пурим. Какой то Аман хотел уничтожить всех евреев, так он завидовал их мудрости и успехам, но… Тут появилась Эстер со своим дядей Мордехаем и показали негодяю Аману почём фунт лиха. Эстер поспешила влюбить в себя короля Ахвероша. Кто устоит перед чарами красавицы, да ещё из еврейского рода? Монета вместе с судьбой нашего народа перевернулась в другую сторону и вместо евреев, Ахверош рассчитался с коварным Аманом и всей его шантрапой.
Так я окунулся в нашу чудесную историю в древнееврейском духе.
Каждый раз на Пурим надо было заново уничтожать Амана, чтобы он, не дай Бог, не встал из мёртвых. Для этого все мальчишки заранее запасались пистолетами с пистонками и при выкрике гадкого имени Аман надо было без промедления, как на войне, стрелять в этого жуткого душегуба и кричать что есть силы. И так окончательно, на целый год, расправиться с Аманом. И вот, раввин выкрикнул заветное слово, и вся наша братья с ужасными криками разразилась пистоночными выстрелами. Случилось что-то непонятное и совершенно неожиданное. Лицо раввина, а за ним лица всех прилежно молящихся, налились ярко-красной краской и послушался один слаженный крик: «Вон отсюда, шкоцим, и что бы вашей ноги больше не было в этом святом месте!»
Только назавтра мы поняли всю постигшую нашему еврейству катастрофу. Мы спутали выкрик раввина Амен с именем негодяя Аман и выстрели вместе с нашими победными криками, и конечно попали не в назначенную точку. Теперь нашему еврейству надолго пришлось переваривать ту кашу, которую мы заварили. Я понял, что долго бездействовать моя беспокойная душа не сможет, и то, что не удалось с еврейством надо исправить в других занимательных областях.
Глава 13
Майрим и другие Браверманы
Я вырываю из времени и из последовательности повествования эту семью, которую я почти никогда не знал. Были только отрывочные рассказы мамы. У единственного мне знакомого Бравермана, Майрима, я ловил лишь молчаливые и грустные взгляды. Он думал о своей семье, только я не знал что?
Вот он мой отчим, которого я всегда называл только по имени. Он ворвался в мою жизнь через маму очень загадочно, неожиданно и отнял у меня отца. Он часто меня гладил по головке, шептал нежные обещания о дружбе и новой спокойной жизни. Но моя жизнь из-за него закувыркалась совсем неспокойно. Каждую субботу я бегал к папе и упрекал его до слёз что оставил маму чёрноглазому нуднику Майриму, который хочет мне быть другом и даже отцом. Ну, не обязательно отцом, но что-то вроде. Папа пробовал меня успокоить противным «такова жизнь». Но я не хотел признавать такую жизнь. Я угрожал папе, что если «такую жизнь» он не исправит, то он не увидит у себя ни одной моей ноги. Переделать мир легче, чем переделать семью.
Правда, я ещё любил заскочить к папе не только чтобы с толком покричать на него. Ведь кругом жили мои старые друзья: буйные «жид пархи» и «католик пархи», и игры с ними придавали моей новой жизни с мамой и с Майримом на улице Бирштонас приятную сладость. Всё-таки улица Италиос как- то укоренилась в моём сознании.
Однажды, не добежав до дома папы, меня встретил старый друг из «горбоносых» и предложил участвовать в настоящей мужской игре. Эту игру он назвал «любовные вздохи». В этой игре могут участвовать только очень взрослые мальчики, не меньше девяти лет. «Я знаю Лейбке, что ты до этого возраста ещё не дотянулся, но ты мой друг, и друзей не оставляют ни в беде, ни в игре, ни в удовольствиях. Я тебе заказываю очередь, и ты справишься с этим делом. Я тебя научу как.
«Но я спешу в назначенное время к папе».
«Не будь папенькиным сынком, папа никуда не убежит, а такое ты увидишь может раз в жизни».
Я почувствовал, что меня уже давно уговорили, только я ещё не знал затеи моего друга. Мы вышли в садик за домами и там я увидел нескольких ребят с опущенными штанами стоящими и держащими друг друга за руки. Я подумал, что это та же известная игра в дальность или в высоту мочевой струи. Мой друг поставил меня последним в ряду пацанов и велел опустить штаны. Я громким и недовольным голосом сообщил всем, что мне незачем теперь играть в их игру. Только я подумал, что от меня никакого прока не выкачают, ведь я недавно опустошался. Я конечно предупредил всех о своём состоянии. Они долго хохотали: «Не будь болваном! Делай как все, если хочешь стать настоящим мужчиной, а не хлюпиком, и иметь ещё при этом удовольствие!»
Пришлось подчиниться. Действительно, какой мальчик не хочет быть настоящим мужчиной? И какой дурак не хочет иметь удовольствие?
Я стал последним в ряду и, опустив штаны, остался в трусах как все. У всех мальчиков трусы были одинакового чёрного цвета, только разной длины. Мои трусы были самыми короткими, и я подумал, что это плохой признак – признак недостаточного возраста. Я ожидал стать мужчиной и иметь удовольствие. Один из мальчиков вышёл из ряда и через несколько минут вернулся со своей девятилетней сестрой.
«Ханкале, ты видишь этих мальчиков с опущенными штанами? Скажи, тебе интересно?»
«Ну конечно, в трусах они такие смешные как придурки».
«Хочешь с ними дружить?»
«Конечно!»
«Тогда и ты покажи свои трусики и ложись на травку!»
«Вы что, рехнулись, все сумасшедшие? Девушки не показывают мальчикам свои трусики!»
«Это было когда-то, а теперь ещё как показывают! Не стесняйся, мы даже можем закрыть глаза. Это будет интересная игра, наша военная тайна и вот увидишь, тебе будет очень интересно и приятно».
Ханкале легла на травку, закрыла глаза, чтобы не почувствовать собственный стыд, и быстро подняла платьице. Все ребята дружно ахнули. Её трусики оказались цветными, это было очень странно и интересно. Неужели у всех девочек цветные трусики? Как бы это проверить?
Теперь мой друг, руководитель предстоящей игры, взял за руки первого в ряду мальчика и велел ему лечь на Ханкале.
«Ханкале, тебе не тяжело, ведь он не толстый?»
«Он легкий» – ответила Ханкале с закрытыми глазами.
«Теперь, Мойшеле, выжимайся над ней десять раз и каждый раз крикни «ох», только прижимайся к её животу!»
Мойшеле точно поработал по инструкции, а за ним и другие ребята поднимались и опускались на живот Ханкале с громкими вздохами «ох». Мой друг точно отсчитывал всем до десяти раз и мы все считали сколько «охов» каждый выкрикнет, прижимаясь своим животом к животу Ханкале. Когда дошла моя долгожданная очередь, Ханкале вдруг встала, опустила платьице, и сообщила, что на первый раз хватит, ей заболел живот и ей срочно надо бежать в кустики. Она скрылась в кустиках, крикнув на ходу, чтобы мы все отвернулись и закрыли уши. Мы не успели закрыть уши и услышали журчание воды у недалёкого кустика. Мы поняли и пожалели, что не успели повернуться и посмотреть на происходящее.
Мой день пропал. К папе на встречу я опоздал, и мужчиной на сей раз тоже не успел побывать.
Я поплёлся домой. Майрим играл на скрипке, мама читала книгу. Я прошмыгнул на кухню, ведь поесть у папы не удалось, и я хотел что-нибудь перехватить. Мама отложила книгу и пошла за мной.
«Ну, как папа?»" – спросила она. Я в ответ что-то буркнул и разозлился, зачем она каждый раз спрашивает как папа, ведь дома она вместо папы приютила Майрима. Майрим отложил скрипку и зашел за мамой на кухню, заметив, что я злюсь, сказал маме, что я наверное голоден. Он, будущий врач, всё понимает, что делается в желудках у людей. Эти его знания ещё больше меня злили. Лучше бы он думал как папа о голодающих людях и как бы их накормить. Мама накормила меня обедом и потом заметила: странно, что я пришёл после посещения папы голодным. Майрим ей сказал, главное, что теперь я сыт и если хочу, можем дальше учиться играть на мандолине. Мой отказ прозвучал очень убедительно. Мама даже сказала, что не понимает, какая муха меня укусила и нашептала, что быть грубым с хорошим человеком, это дурной тон. Ведь Майрим меня очень любит. Но мне была нужна любовь папы и никого другого. Ну а тон я могу изменить мигом, если ей это так важно, ведь Майрим меня учил, что и на струнах есть разные тона. Так что я могу попробовать говорить любым другим тоном.
У меня были летние каникулы, и у мамы тоже был короткий отпуск. Она усадила меня за стол и сказала, что обязана мне рассказать одну историю и кусок жизни человека и тогда, она уверена, что такой смышленый мальчик как я поймёт, можно ли судить людей не зная их.
Не было выхода, когда мама что-нибудь захочет или решает – никто не в силах ей возразить. У меня мама очень настырная и она всегда знает что надо делать.
Она мне сказала, что я уже достаточно большой мальчик, и мне полезно и даже необходимо знать как иногда оборачивается жизнь. Мне очень хотелось рассказать маме, что я чуть не стал настоящим мужчиной, но вовремя вспомнил, что это военная тайна.
Я обхватил свою голову руками, многозначительно посмотрел в потолок, чтобы мама понимала – слушать я готов, но только не очень долго.
Мамочка меня обняла и спросила, понимал ли я, что им с папой не очень хорошо было быть вместе, что они часто ссорились и оба решили, что для детей будет лучше спокойная жизнь. Как мама не понимала, что для меня – самая спокойная жизнь, это когда они с папой вместе? Правда, когда папа с мамой друг на друга кричали, Машале подымала несусветный вой.
Продолжая рассказ, мама сказала, что папу она всё равно любит, но с Майримом ей лучше. Он многим пожертвовал ради неё, и ей очень важна его преданность и любовь. Такую любовь не встретишь в наши дни. Знаю ли я, что у Майрима большая семья и его родители – богатые землевладельцы где-то под Кальварией, – отказали ему в помощи платы за учёбу в университете, потому что он связался с разведённой женщиной с двумя детьми. Они ещё обозвали его дураком, потому что узнали, что у его избранницы острый и опасный язык. С таким языком легко очутиться в казённом месте. Я вдруг завертелся на стуле, потому что не понял, как язык может быть острым и опасным и очутиться в казённом месте?
Всем членам семьи было приказано прекратить всякое общение с Майримом, если они не хотят потерять право на богатое наследство. Только брату Айзику, который был знаменитым скрипачом в Италии и родственникам в Южной Африке этот жестокий приказ не был передан. Ведь они и так не имели связи с Майримом. Майрим оказался человеком чести и большой любви и молча, как настоящий мужчина, терпел отторжение от всей семьи.
Я опустил свой взгляд с потолка, прижался головой к маминой груди и обещал полюбить Майрима в кратчайший срок. Ведь он действительно герой и преданный человек. Я даже обещал маме научиться у Майрима играть на мандолине и даже на более сложном инструменте – скрипке. Мама сказала, что папа нас очень любит и он очень хороший человек. Машале осталась у папы, пока они с Майримом не устроят свою жизнь. Папа ещё обещал маме, что несмотря на все их жизненные неудачи, он поможет ей не только для своего любимого сына, но чтобы Майрим не лёг тяжёлым грузом на мамины плечи. Папа ещё назидательно объяснил маме, что развод это не обязательный бесчувственный разрыв. Майрима он давно уважает, хотя обществу он ничего не даёт. Для него только семья, семья и любовь. А где остальной мир? Мир-то больше и важнее одной маленькой клетки-семьи.
Выложив мне всё про Майрима и отца, мама очень глубоко посмотрела в глаза мне. Но она по ним ясно видела, что я всё понял или почти всё. Я сам подумал, что от Майрима нельзя ожидать решения мировых проблем, но зато у мамы будет замечательное спокойствие и любовь. Это конечно тоже не фунт изюма. Мама мне объяснила, что Майрим настоящий интеллигентный и благородный человек. У него ничего нет напоказ. Папа человек очень интересный и он всегда будет твоим папой, но мне, Лейбеле, было с ним очень трудно. Майрим же, хоть и тихий, но и он тебе будет любящим другом.
Я примирился с этой мыслью. Разве у меня был другой выход?
Майрим так Майрим, но как я его буду звать? Этого я сам не мог решить. Надо будет посоветоваться с папой. Но эту сложную проблему я отложил до подходящего момента. А может, вообще обойдётся?
Глава 14
Поиски правды
Каждый дурак ищет правду, заранее зная, что найти её невозможно. Но хорошо, что есть эта благородная и бесполезная задача, иначе жить стало бы страшно скучно. Как это жить без цели?Искать это чудо, правду- это занимательный труд. Каждый придумывает себе цель, заранее зная, что её достичь ещё труднее, чем правду, но и это – цель жизни. Блуждать. Искать. Как в тёмном лесу. Дороги не видно, но зато пахнет лесом, травой и цветами. Это – наши надежды, приятные запахи и возможность как-нибудь выбраться из дремучего леса на какой-нибудь солнечный свет, пусть даже прикрытый тяжёлыми тучами.
Так называемая правда бывает разных запахов и вкусов. Иногда кажется, что правда уже позванивает в твоей груди. Иногда, издали ловишь её запахи даже вкусы, то благоухающие, то тошнотворные, то горше полыни.
Только люди беспросветно упрямые часто уверены, что уже ухватились за хвост истины, даже маленький хвостик, но на самом деле это оказывается ничто. Ноль без палочки. Морально слепому человеку кажется, что правда вообще всегда прицеплена к его глазу.
Каунас! Мой родной город. Он стоит на месте, не двигается. Лайсвес аллея. В конце её высится знаменитый собор, как гордый монумент этой улицы. Но главная особенность этой улицы – прогулки молодёжи. Аллея тянется по середине улицы, разделяя её на две ровные части. На самой аллее, по обоим её сторонам вытянулись вверх деревья с коричневыми каштанами, Они часто падают на головы прохожих вместе с вонючими знаками приютившиеся на них птиц.
Расфуфыренные девицы, бросают без жалости огнедышащие взгляды на всех проходящих юношей, которые спотыкаются от этих взглядов, будто наступили на неотёсанные камни. Часто проходя мимо, девушки, будто нечаянно задевают плечи парней, но бывает и наоборот. Так друг друга ловят, будто рыбку на удочку. И тогда вдруг возникают самые культурные выкрики с обеих сторон с громогласными извинениями. Знакомство состоялось. Теперь парни и девушки парами продолжают свой путь по аллее, на ходу покупая мороженое Пенолцентраса в форме кирпичиков. Но теперь происходит их чудесное превращение в кавалеров и барышень. Однако гуляние затягивается, и голодные желудки начинают нудно подвывать. Тогда они останавливаются у продавца горячих сарделек. Он за небольшую плату, выкладывает свой товар из блестящего медного ящика на картонку. Из мутного стакана он выбирает ложку горчицы и обливает ей сардельку. Потом он выбирает из мешка наверное прошлогоднюю дохлую булочку. Зато всё чисто. Ведь на него нацеплен белый фартук. Теперь начинается борьба за выживание. Горячая сарделька вместе с необыкновенной настоящей горчицей, попадая в рот проголодавшиеся, зажигает там до глубины глотки настоящий пожар. Их лица искривляются как древнегреческие маски. Открываются рты для тушения пожара вдыханием прохладного воздуха. Постепенно их лица принимают прежние формы. Когда сардельки наконец-то съедены и булочка сгрызена, кавалеры чувствуют, что выплатили своим свежезнакомым спутницам огромный долг из собственного скудного кармана. Они перестают спотыкаться, и начинается игра достижения цели. Ненароком поглаживаются оголённые девичьи руки, а более нетерпеливые сразу берутся за поглаживание спины сверху вниз, изучая анатомию позвоночника. Вроде, начало цели достигнуто. Вдруг, после громкого смеха девушек, после мороженого Пеноцентраса, после съеденной обжигающей сардельки со старой булочкой, слышатся громкие похлопывания, будто аплодируют артистам в театре. Это настоящие барышни тоже достигли своей цели: познакомились с парнями и не зря провели весёлый вечер. Теперь со смехом они раздают пощёчины. Не спешите кавалерчики, барышни не глупые девчонки! Цели ещё не видно. Игра ещё только в пелёнках.
Луна капризно выглядывает из-под грязных туч. Лайсвес аллея пустеет до следующего «поиска цели».
Это моё детство. Детство проскочило как заяц и – осталось навсегда. На мой родной город через несколько лет нагрянули кровавые тучи войны и жуткие злодеяния. Но детство не тронулось с места и как вечная тень провожает последующие годы жизни.
Когда мне исполнилось четыре с половиной годика, на улице зашагал 1933-ий год, и произошло незабываемое происшествие – и поэтому эта дата до сих пор затаилась у меня в памяти.
В Каунасе – праздничная суматоха. Вечер. Папа с мамой привели меня в далёкий пригород Алексотас на аэродром. Машале осталась с няней дома. Весь Каунас собрался здесь. Очень тесно и душно. Только что закончился ливень и мы все промокли как курицы. Так тесно, что я удивляюсь, что литовцы до сих пор не построили нормальную площадь для ожидания самолёта. Ведь такое событие… Из Америки, из самого Нью-Йорка, где столько проживает евреев, должны вот-вот прилететь два литовца – Дариюс и Гиренас, и привести первую почту через целый океан. Но главное было доказать всему миру без исключения, что два литовца в состоянии прославить маленькую Литву и перескочить такой большой океан как настоящие орлы. Но они не прилетели. Только назавтра немцы сообщили, что нашли разбитый самолёт на немецкой земле недалеко от Литвы в Восточной Пруссии. Письма были доставлены в Литву немцами вместе со страшным огорчением, что двум славным лётчикам не удалось до конца доказать всему миру преимущество своей бедной нации.
Но вся Литва, немного поплакав, высоко задрала нос, ибо их славные лётчики всё-таки океан перелетели. И пусть эти крестоносцы не радуются и фальшиво не огорчаются. Они просто кусают себе ногти до самых пальцев от зависти. Это большой и вечный праздник Литвы.
Они были похоронены в пригороде Шанцай с большой помпой, и поэтому остались как будто вечно-живыми. Выпустили красивые марки с их портретами, и улицы во всех городах Литвы назвали их именем. Даже у живых не могло быть такого почёта и такой известности. Я очень радовался, что и я почти литовец, только – еврей.
В Каунасе есть и другие примечательности. Например, около площади красивой ратуши, ближе к реке Нерис, выступают очень гордые развалины замка князя Кестутиса, который верил в бога Перунаса, и может быть ещё в каких-нибудь богов. Задолго до него король Миндаугас уже успел побывать какое-то время христианином, но зов крови вернул его к вере своих праотцев, потому что он очень любил свой народ. Но он не любил тех, которые тоже хотели устроиться на такое хорошее место. Он их справедливо убрал, чтобы никому повадно не было, и чтоб не мешали ему создать прекрасное государство. Эту историю я, конечно, узнал на сказочных уроках в школе. Перунас был очень сильным богом и поэтому в углу площади ратуши, в стене кирпичного дома, до сих пор есть ниша, где когда-то приносили жертвы этому богу. Сам Кестутис был хорошим человеком и упорно держался старых навыков отцов народа, поэтому он женился на вайдилуте Бируте, хранительнице святого огня. Зияющая ниша для жертвоприношений Перунасу до сих пор держит эту историю в своих объятиях.
Хотел я или нет, время двигалось, не спрашивая меня. Оно было заполнено разными событиями. Я в них искал не только смысл, но и цель. То всё прояснялось, то всё уползало в сумерки; то цель приближалась, то предательски убегала как трусливый заяц и пряталась в тёмные тайники, даже не высовывая свой нос.
Папа меня учил следить за всеми тёмными углами в жизни и видеть то, что многие не видят. Хороший совет, хоть совсем непонятный. Может мне бы стало понятнее, если бы меньше бреньчать на гитаре с Майримом и видеть папу даже в самых жарких спорах с мамой.
После катастрофы с лётчиками Дариюсом и Гиренасом, самое яркое событие в Каунасе была забастовка и демонстрация рабочих какого-то завода из Алексотаса, недалеко от аэродрома, где четыре года назад мы празднично ждали и не дождались лётчиков-героев. Теперь это событие превысило все мои самые горячие фантазии. От алексотского моста, по набережной, двигалась огромная масса людей в грязной рабочей одежде, которые выкрикивали как по команде дружные и слаженные проклятия всем кровопийцам Каунаса. Полиция на очень красивых лошадях провожала их ряды по обеим сторонам. Прямо настоящий парад.
На набережной дороге были выстланы железные рельсы. Мама мне как-то рассказала, что когда-то по этим рельсам проходил маленький поезд, узкоколеечной железной дороги, но он так много трубил по дороге, что жители написали умоляющее письмо президенту Сметоне, и поезд куда-то спрятали, а рельсы оставили. Мама ещё рассказала уже совсем удивительную историю этих незадачливых рельс. До настоящего, хоть и небольшого поезда, по этим рельсам проходила конка – три вагончика с запряженными четырьмя лошадьми. Перед пригородом Каунаса Шанцай лошадки с намыленными мордами останавливались и отказывались двигаться на возвышенность дороги. Пассажиры выходили, лошади немного отдыхали и некоторую часть дороги двигали вагончики без пассажиров. Эту часть дороги люди называли лошадино-забастовочной.
Но это было давно, а теперь – забастовка рабочих. Это новое слово заклинилось в моей памяти, и я подумал, что и мне придётся как-нибудь использовать такое важное событие в моей жизни. Рабочие повернули к центру города и запели. Это, конечно, помешало бы нашему президенту отдыхать после сытного обеда. Пока демонстранты мирно ходили и кричали в своё удовольствие, полицейские на своих красивых лошадях довольно скучно их сопровождали. Однако петь на улицах – явное хулиганство и нарушение порядка. Да у пения всегда есть что-то крамольное и опасное. Даже из глазеющей публики раздались выкрики, что это еврейские проделки. Полиция поняла опасность пения, и быстро разогнали толпу демонстрантов резиновыми дубинками. Послышались крики, и толпа бастующих разбежалась по близлежащим улочкам не успев закончить ни одной песни. Но многие остались лежать на мостовой. Вскоре подъехали полицейские машины и машины с красным крестом. Никто не остался лежать в пыли, ведь Каунас – порядочный город. Красные пятна крови сторожа домов быстро смыли водной струёй из резиновых шлангов. Улица осталась чистой и спокойной. Даже чище чем была до демонстрации. Через несколько дней к нам явился папа, очень расстроенный и без галстука. Он поговорил с мамой и с Майримом, и потом спросил меня, увидел ли я тёмные закутки в происходящем мировом скандале, где избивают безоружных и мирных страдающих рабочих. Я, конечно, ответил папе, что я увидел не один, а много тёмных закутков нашей жизни и всё, что происходило с такой замечательной забастовкой. Я обещал папе, что этот урок со столькими чёрными закутками не пройдёт для меня даром, и я ещё им воспользуюсь. Папа с мамой переглянулись, и я видел по их лицам, что они меня не поняли. Но и я сам ещё не разобрался, как воспользоваться таким ярким событием.
Глава 15
Каунас
Поиски правды – занимательный труд. Её поиски никогда не прекратятся. Правда не убежит, хотя и играет с нами в прятки и меняется как хамелеон. А мы всё блуждаем.
Но есть на свете вещи, которые уходят, или мы их оставляем, но всё-таки они остаются в каком-то уголочке у нас навсегда. Это детство. Это родной край.
Каунас, Каунас! Город моего детства и важного куска моей жизни. Всё в жизни меняется, даже города – до неузнаваемости. Это метаморфозы бега времени. С бегом времени, Каунас меняет не только свой облик, но и свои запахи, свою душу. Кто сегодня помнит, что когда-то на улицах этого города вместе с литовской речью слышалась звонкая еврейская речь?
Каунас жестоко отряхнулся, предал обладателей этого языка. Это всё прошло, ушло, не вернётся.
Каждый город имеет свои памятники, свои примечательности, своё прошлое. Забытое и незабываемое.
Кто сегодня помнит огромный старый дуб при выходе с нашей улицы Бирштонас? Это же целый памятник и важнейший предмет не только нашей улицы, но и той площади, над которой он возвышался с огромной гордостью. К нему органически был прикреплён киоск, как необходимая часть. Этот киоск по-хозяйски раздавал каждое утро свежие газеты на литовском и еврейском языках. Рука, высунутая из окошка киоска, также раздавала детям, спешившим в школу мороженое или халву. Или то и другое. За окошком киоска и за высунутой рукой была видна очень улыбчивая старая женщина, раздатчица этих благ. Правда, в эту руку надо было вложить несколько звонких монет, но это – не наша забота. На то есть папы и мамы, чтобы у детей в карманах что-нибудь звенело. А если у некоторых детей в карманах были только дырки, то тут уж ничего не поделаешь, приходиться дать им несколько раз лизнуть твоего мороженого или откусить кусочек халвы, иначе такие дети могли откусить тебе своими глазами пол головы. У взрослых же в карманах всегда что-то звенит, и газеты можно было кое-кому пересказать, если карманы были глухими. Да и прочитанной газетой можно было поделиться без особого урона. Так что взрослые всё знали, а все дети лакомились.
Разве могла быть жизнь без этого родного старого дуба?
Но самое главное в этом дубе было его стратегическое значение. Может быть его нарочно засадили или пересадили враги президента, чтобы он шпионил за президентом. Днём и ночью этот замечательный и коварный дуб не спускал глаз с обители президента. Одним, самым здоровым боком, дуб был повёрнут прямо к окнам президента, и только подгнившая сторона, с огромным дуплом внизу – место для доброго киоска, смотрела на нашу улицу.
Видимо президент Сметона не был дураком, а чрезмерно бдительным человеком, поэтому он пустил вкруг своего сада очень высоких и парадно одетых полицейских, чтобы они следили за подозрительным дубом и за всяким там враждебным с бродом. Пусть только приблизятся к саду! Ого! Сразу почувствуют, что за верные и так красиво одетые полицейские! Ведь если народ хочет спокойно жить, то президент должен спокойно спать. Ну, а всякий сброд, смутьяны, давно сидят в жёлтой тюрьме и поют недозволенные песни. В этой тюрьме поёт уже несколько лет младшая сестра мамы Рохале. Но, видимо президент знает, что ещё не все певцы-смутьяны находятся в надежном месте. Однако свободных мест в жёлтой тюрьме не осталось, поэтому приходиться пускаться на большие расходы, чтобы хорошо оплатить берегущим его полицейским гигантам.
После школы ребята часто подходили к этому таинственному саду президента смотреть, как чётким шагом вышагивают парадно одетые полицейские вокруг здания президента. И охрана, и ребята всё время приковывали свои взгляды к окнам президента. Вдруг он хоть чуточку покажется. Но он ни разу не показался в своих окнах, как не показались и арестанты в жёлтой тюрьме. Может и он чувствует себя заключённым в своей огромной обители вместе со своей семьёй? Тогда пусть он тоже занимается пением любимых песен.
Так как наша школа находилась недалеко от улицы Нямунас, а об этой улице у ребят сложились легенды, то мы группами ходили смотреть, чем та улица знаменита. Но улица днём спала, и единичные прохожие прошмыгивали по ней спеша по своим делам.
Во дворе у нас жил паренёк Витукас, сын сторожа. Так как папа и мама учили меня иметь дело только с бедными ребятами, ибо у них сердца добрые, и они друга не предадут, так я с ним иногда дружил. Витукасу, кроме дружбы со мной, ничего не надо было, ибо это все, что у него и было. Другие ребята встречались с ним только изредка, наверное, боялись запачкаться о его вечно грязную одежду. Но у Витукаса было очень чистое сердце и обширные знания жизни. Так Витукас мне однажды и объявил, что я со своими еврейскими друзьями ничего интересного не узнаю. Если я хочу что-то интересное узнать, я должен отключиться от своих школьных друзей и подключиться к нему. Я дал ему своё согласие, но только временно. Витукас с кислым лицом согласился со мной дружить, но тоже только временно.
«Лёва, как только стемнеет, брось свои дурацкие школьные уроки и ты увидишь такое, что ни одна школьная учительница никогда тебе не нарисует на доске, и ни в каком учебнике не найдёшь».
От таких знаний я, конечно, отказаться не посмел. Вечером я быстро закрыл тетрадь с неоконченным школьным заданием и кинулся во двор. Витукас, как честный бедный парень, уже ожидал меня. Он меня потянул за рукав и приказал никому не выдавать то что я узнаю. Я быстро согласился, ибо меня уже разъедало любопытство и стремление к познанию настоящей жизни и к особым знаниям, которые помещались только в голове Витукаса. Надо хватать, что тебе дают, тем более – по особой дружбе. А ведь каждому дураку ясно, что чем больше ты знаешь – тем больше ты хохем, умён. Но всё знать всё равно невозможно, если даже окончательно вылезть из собственной кожи. Значит, окончательным хохемом стать невозможно. Нечего даже стараться.
Мы с Витукасом шлялись по улочкам старого города Каунаса и даже подходили посмотреть как шагают эти громадины полицейские в президентском саду. Витукас мне объяснил, что это совсем не полицейские, а отобранные солдаты личной охраны президента и если нужно будет – они с удовольствием отдадут свою жизнь, с большой зарплатой впридачу, за родного президента.
Но вот на улицу опустился мутный мрак, и луна со своими звёздами расположилась на небе. Поэтому уличная тьма кое-как освещалась. На уличных столбах засветились фонари, в окнах домов появился свет на тёмном фоне серых зданий.
«Теперь наступило, Лёвка, самое удачное время узнать тебе такие чудеса, что век не забудешь! И меня не забудешь. И наплевать тебе на своих друзей дураков, которых ещё надо завернуть в пелёнки».
Мы помчались на улицу Нямунас, чтобы изучать новые истины и увидеть заодно чудеса. Так обещал Витукас и я ему верил, потому что он был сыном бедного сторожа, а все бедные страшно честные.
Глава 16
Красотки
Я уже выскочил из детского возраста, но к взрослому- ещё не добрался, хотя мне уже минуло девять с половиной неясных детских лет. Витукас успел стать значительно старше меня, ибо он быстрыми темпами приближался к целым десяти годам. Я многое знал из прочитанных книг, да и кое-что из школьных мудростей. Витукасу явно было наплевать на мои книги и на мои всяческие школьные знания. Он с мальчишеской страстью утверждал, что от книг проку как от козла молока, а школа – это одна грусть. Но я ему твердил, что учение – свет, а неучение – тьма. Мне сам Майрим сказал, что это правильные слова одного очень умного человека. Странно, но Витукас даже не стал спорить, только с ехидцей завернул, что нормальные люди проглатывают этот свет с улицы. Улица– это наши настоящие знания, живая жизнь. А книги – придуманные глупости, чтобы отвлечь внимание от настоящей жизни.
«Если, Лёва, хочешь хоть на толику поумнеть, то теперь, когда вечер спустился с небес, мы с тобой увидим самую важную улицу Каунаса, и ни в каких книгах, ни на одной странице и, конечно же, в школе, ты такое не найдёшь».
Я с гордостью и с явным знанием дела сообщил ему, что я уже давно знаю главную улицу Каунаса. Это конечно Лайсвес аллея. Ведь только там парни и девушки лопают сардельки и мороженое, и много смеются. Это самая весёлая улица. А где ещё в Каунасе услышишь прекрасную музыку, вытекающую через огромные освещённые окна кафе-ресторанов что просто хочется танцевать? Посмотреть бы, что там делается внутри!
Витукас широко открыл рот, будто страшно удивился. Он взорвался громким смехом так, что на его глазах выскочили блестящие слёзы. И только тогда ему удалось закрыть рот, наверное, слёзы ему помогли очухаться. Но его слёзы быстро подсохли, не успев докатиться даже до подбородка.
«Ну и даёшь ты Лёва, спешишь догнать меня своими годиками, но видно, ещё многим надо нашпиговать твои мозги, чтобы ты хоть чуточку стал старше, а может быть и умнее. Внутрь захотелось тебе? Ну и дурак. Разве ты не знаешь, какую одежду и какие блестящие ботинки надо для этого иметь? Притом надо иметь полные глубокие карманы до самых колен с деньгами. Знай, что главная улица это та, которая блестит и веселиться, а не какая-то Лайсвес аллея, где просто прогуляться стоит деньги. То что я тебе покажу не стоит ни гроша. Ходи по ней и смотри в своё удовольствие, сколько влезет. Только держись за меня, и увидишь настоящую главную улицу. Это улица сладких грехов. Мне мой папаша об этом сам рассказал, когда он был чуточку трезвым. Тогда он ещё зарабатывал немного деньг. Ведь от зарплаты мамы сторожихи сытым не будешь. Слышал про такую улицу? Она прямо торчит недалеко от наших носов. Запомни – это улица Нямунас, и она важнее самой реки Нямунас. В Нямунасе могут утонуть люди, а с домов этой улицы выходят мужчины пошатываясь от вина и от всяких других радостей. И никто там не тонет».
От его смеха не осталось на лице ни следа. Его лицо приняло очень серьёзное выражение, почти как у моей учительницы, когда она ставит в журнал заслуженную, как она говорит, паршивую отметку.
Мы с Витукасом пошли посмотреть, чем так знаменита и важна эта улица. Неужели она важнее книг и учёбы? А главное, разве могла в Каунасе быть улица знаменитее, чем Лайсвес аллея? И всё-таки интересно посмотреть на мужчин, которые испытали всякие радости и после них шатаются.
Во многих домах на улице двери были настежь открытыми, будто следили разинутыми ртами за прохожими мужчинами, желая их проглотить. В дверях стояли несусветные красавицы с красными щеками и ещё более ярко-красными губами. Прямо загляденье. Юбки у всех красавиц были очень коротенькие, будто их пошил один портной. Наверно, девушки были очень бедными и покупали мало материала для юбок. Они стояли и улыбались всем прохожим мужчинам. Видимо, они их уже хорошо знали как любителей прогулки перед их дверьми. Их длинные ноги в разноцветных чулках, не доходящих до голых колен, красиво качались из стороны в сторону, будто готовились пуститься в пляс. Все гулящие мужчины прямо глотали взглядами этих красоток. Разинутые двери тоже зря не зевали и уже готовились заглатывать прохожих внутрь.
Таких красивых девушек-куколок я видел только в окнах магазинов для маленьких девочек или на рекламах кинофильмов, где красивые артисты прикладываются к губам таких же красивых девушек.
Но у девушек с улицы Нямунас во рту между кроваво-красными губами дымились папиросы. Моя мама тоже любит курить, но так просто на улице при всех прохожих? Никогда бы мама не позволила показать чужим людям, что курит. Это была явно мужская привычка. Мама курила папиросы «Арома», причем, только когда читала книгу. Чем книга была толще – тем дым в комнате был гуще, и мама меня гнала на улицу, на свежий воздух.
Но видимо таким красоткам нечего было стесняться. Ведь по своей красоте они явно возвышались над всем остальным женским полом. Они курили при всех и даже не читали при этом книг. Витукас меня спросил, видел ли я на Лайсвес аллее или в другом месте подобных красавиц? Но я потерял дар речи. Я еле успевал глотать воздух. Я увидел что-то незабываемое. Это потрясло меня на долгое время. Впечатление было как от лучших опер. Но конечно Витукасу я не признался, он всё равно- бы не понял.
Потом я видел, что красотки подхватывают из толпы мужчин и после коротких разговоров, вцепившись им од руки и пританцовывая, завлекают их внутрь. Дома за ними закрывали свои разинутые пасти. То тут, то там слышалось радостные захлопывания дверей. В то же время открываются другие двери и оттуда будто выплёвываются мужчины, которые еле держатся на ногах, но за то громко и фальшиво поют известные народные песни. Но выкатываются из дверей и хорошо одетые мужчины со съехавшими набок галстуками. Они ещё хуже держатся на ногах, но за то они распевают арии из опер. Они часто падают, видимо их ноги были слабее ног поющих народные песни. Но лежать на улице их долго не оставляют. «Народные» певцы тащат слабоногих «оперных» певцов вдоль улицы. Теперь мужчины с галстуками обнимают своих друзей, и завывающими голосами распевают: «Сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая!»
Но наверное всем нравились эти красотки. Паршивые пьяницы. Так им и надо, чтобы их с позором выбросили из приличных домов таких красавиц.
Витукас изо всех сил старался мне объяснить, что эти дома – бордели, и проститутки тоже далеко не ангелы. Я всё равно ничего не понял и только подумал, что красивые девушки называются проститутками. Но название домов борделями звучало довольно звонко и благородно. Единственное, что мне не совсем понравилось, это почему такие невиданные красавицы должны курить при всех и ещё на улице, да и возиться с пьяницами.
Я, конечно, поблагодарил Витукаса за замечательный показ, но так и не понял, чем эти знания важнее прочитанных интересных книг или даже скучноватой учёбы в школе?
Назавтра Витукас меня спросил, понял ли я, почему эту улицу называют «улицей грехов»? Я ему ответил, что только дураки или самые большие грешники могут так позорно назвать улицу Нямунас таким неприличным названием. Я, например, не замечал, чтобы на этой улице крали или, не дай Бог, убивали. Наоборот, все были довольные и пели песни. Простые люди и интеллигенты уходили в обнимку, как настоящие братья. Видимо, уродцы из зависти назвали так эту улицу. Ведь совсем не грех быть знаменитой как сама река Нямунас. Ну а девушки там самые красивые, как в кино.
Но что-то новое прибавилось к моему познаванию света. Теперь я ходил по улице не только чтобы встретиться с друзьями или заглядывать на чётко шагающую охрану президента, который даже в окнах собственного дома никогда не показывается. Теперь у меня появилось новое занятие, глазеть на проходящих девушек и попробовать определить, кто из них достаточно красива, чтобы можно было назвать проституткой. Я понял, что мне самому не справится с этой задачей. Я как-то на уроке почти поднял руку, чтобы спросить у учительницы, но вдруг я побоялся. Она ещё может мне завернуть в журнале страшную отметку за такую тупость. Я привлёк, без особого риска, к этой кропотливой работе нескольких ребят, выдав им свою тайну. Они, конечно, свято поклялись держать эту нашу тайну за закрытым на замок ртом. Теперь мы вместе, после школы, выходили на улицу, чтобы определить: проститутка или так себе красивая девушка? Мы спорили до хрипоты и иногда до рукоприкладства, и всё равно наши мнения бродили по разным углам. Мы громко кричали: «Красивая! Не проститутка! Красивая и курит – проститутка! Красивая, но не курит».
Витукасу я ничего не рассказал, потому что я точно знал, что своими знаниями он бы поиздевался над нами до слёз. А мы ведь ходили в школу, он же получал от пьяного отца только горячие тумаки и никаких полезных знаний.
Но по субботам, на пляже, уже более наметанным глазом, я осматривал длинные голые ноги девушек в почти открытых купальниках, и уже многие девушки казались мне достойными называться проститутками. Ведь на пляже они все выглядели не хуже красоток с «грешной» улицы Нямунас. Я подумал, если эти девушки встретятся когда-нибудь друг с другом, то точно вырвут друг другу волосы или даже глаза. Девушки страшно ревнивый народ и не терпят, что кто-то может сравниться с ними или, не дай Бог, их превзойти.
Но сколько можно на девушек смотреть? Не для этого мы с ребятами ходим на пляж. Там Нямунас встречается с Нерис, и дальше уж не различить где какая река, ибо эти две реки уже носятся в обнимку. Но считают, что Нерис полностью растворилась в Нямунасе и двойное название не пригодиться. Этот пляж развалился треугольником недалеко от алексотского моста. По этому мосту мы когда то проходили встречать героев-лётчиков Дариюса и Гиренаса.
Этот пляж назвали ужасной кличкой «Гай». Бог знает, почему. Здесь солнце подкрадывалось со всех концов и немилосердно пекло. Зато загар получался быстрым и красиво красным, как у индейцев. Но ночью кожа горела, будто жарилась яичница на сковороде. Индейцы рождаются красными с поджаристой кожей. Это даже дети знают. Им, конечно, солнце – привычное дело.
Время от времени мы заскакивали в кустики, чтобы немного охладиться или по важному делу. Но кустики были заняты девушками, и они нас прогоняли со страшным визгом, видимо они там были заняты тоже важным делом, но не для нашего глаза.
В это время приходило на пляж спасение. Появлялся человек в широких трусах, которые всё время сползали с его живота. Голова его была прикрыта огромной белой шляпой, под которой выпячивались маленькие глаза. В руках он держал огромный бочонок, и перекрикивая шум текущей реки, громовым голосом объявлял: «Спасение души, напиток из чистейшей воды подходи, подходи, десять центов плати, долго не жди, жажду утоли, ждут ещё другие рты!»
Быстро набегала длинная очередь людей с высохшими глотками и мелочью в вытянутых руках. Друг друга толкали, кричали и успокаивались лишь тогда, когда глотки остывали от выпитой спасательной холодной, немного вонючей жидкости. Правда, её привкус каждый раз был более противным и менее холодным. Теперь, сразу за пляжем, пока мы натягивали на себя нормальную одежду, мы снова встретили этого странного продавца. Он пробовал выкрикивать свой новый товар, который висел у него на плече в ящике. Но прежний голос окончательно исчез. Голос стал глухим и хриплым как у простуженной собаки. Трусы опустились у него значительно ниже пупка, видимо он крепко похудел за день спасательной работы на пляже. Он их всё время тянул одной рукой вверх. Теперь он почти умоляющим голосом выпрашивал: «Бонбонки, леденцы и миндали – даже мамы не давали, халва, халва – не с базара, шоколад ему не пара».
Но центы почти у всех кончились вместе с выпитой холодной водой.
Кому посчастливилось затаить в кармане несколько центов, покупал леденец, чтобы можно было сосать его на палочке длинные минуты, заглушив паршивый вкус воды и продлить ещё немного влагу во рту.
Мы медленно плелись усталые домой. С нами вместе уходили пляжные красотки. В одежде они теряли свой прежний блеск, и выглядели уже совсем не проститутками, и даже не обыкновенными красотками.
Глава 17
Школа
Конечно же, улица Нямунас ещё не раз была местом моих жизнепознавательных прогулок с Витукасом, школой жизни и искусства и чарующих уличных представлений. Иногда я брал с собой особенно близких мне ребят из школы, и главным образом – Мойшеле Лившица, моего лучшего друга. Лучшим другом моим он уже был лишь тем, что был ниже меня ростом. Он меня этим спас от страшного унижения перед всем классом, иначе я бы был самым коротким мальчиком в классе, а это была бы настоящая катастрофа. Конечно, не только из-за роста я с ним дружил. Мы с ним делились всеми секретами жизни.
Но подёргать косички с бантиками мы хотели у разных девочек. Девочки были выше мальчиков и дразнили их не только ростом, но и своими длинными волосами.
За маленький рост Мойшеле прозвали «Пинджиком», а меня, как его неотъемлемую часть, прозвали «Парщиком». Я долго не понимал, чьё прозвище звучит более противно. Вообще-то нас не отличали друг от друга и звали вместе: «Пи-па», ибо мы ходили всегда вместе. Это было немного лучше, чем отдельные прозвища. Мы почти забывали о своём позорно низком росте. Наши отметки были выше нашего роста. Самые высокие мальчики и девочки совсем не блистали хорошими отметками. Видимо, им рост как раз и мешал набраться школьных мудростей. Отметки явно зависели от высоты роста.
Когда нас слишком доконали «Пи-па» или, ещё хуже, полными прозвищами: «Пинджик-Парщик», мы с Мойшеле, чтобы сбросить с себя эти издевательские прозвища хоть на некоторое время, выходили по вечерам поглазеть на лучших каунасских красоток на самой известной улице. Конечно, нашим путеводителем был Витукас. Мы разрешали побродить с нами по этой знаменитой улице и тем ребятам, которые иногда воздерживались от «Пи-па», и вдруг вспоминали наши настоящие имена. Часто мы видели, как там блуждают между открытыми дверьми не только всякие мужчины в простой одежде или в красивых костюмах с галстуками на толстых шеях, но и особенные. Они ходили в длинных чёрных капотах с чёрными шляпами на голове и ещё более чёрными смолянистыми бородами. Эти бороды были очень празднично причёсаны, ведь на такую улицу не выскочишь как какой-нибудь босяк. Но они не шли прямо по улице, а как-то боком, осторожно переставляя ноги, и шаркали ими, будто обходили лужи. Один глаз они прикрывали рукой от открытых дверей. Мойшеле мне объяснил, что это очень религиозные евреи, почти цадиким-святые, и им нельзя прямо смотреть в глаза чужим женщинам. Но в открытые двери они всё-таки иногда прошмыгивали.
Какие-то огромные дылды однажды поймали нас за шиворот, и прогнали с этой волшебной улицы. Вдогонку они нам ужасающими голосами крикнули, что если на их улице ступят наши ноги, то мы останемся без них, а может быть и с выкрученными руками. Ни я, ни Мойшеле, ни другие ребята, ни даже наш специалист по жизненной школе Витукас, явно не хотели остаться без ног да ещё с выкрученными руками. Мы все единогласно решили оставить пока эту музейную улицу с её представлениями в стороне. В конце концов, есть ещё и другие классы этой школы жизни.
Придя в школу с такими важными знаниями, мы уже чувствовали себя особыми отличниками уличной школы. Прямо-таки знатоки. Наши носы вытянулись вверх выше всех остальных носов.
Майрим, не знаю, откуда узнал, где я иногда прогуливаюсь, тихо шепнул мне в ухо, что это «фу», то есть не хорошо, даже очень не хорошо для такого хорошо воспитанного мальчика как я. Я ему тоже указал, что мне его указание не понравилось, ведь он мне не папа и не мама, а просто Майрим. Но, видимо, я это сказал немного громковато, потому что у Майрима вдруг искривилось его красивое лицо. И он как всегда на мои наскоки на него – замолчал. Чтобы он не очень огорчался моим ответом, который мне самому не понравился, я стыдливо попросил его продолжить моё обучение на мандолине, ведь я уже был прикреплён к школьному оркестру и скоро должен был состояться школьный концерт мандолинистов.
Майрим решил погладить меня по голове, и я не сопротивлялся. Ведь я ему чуточку нагрубил, больше и громче чем надо. И его замечательные уроки мне очень важны и даже полезны. Так пусть и гладит меня по голове, хотя он далеко не мой папа. Позанимавшись некоторое время со мной на мандолине, Майрим сказал, что и на скрипке я могу добиться чего-то хорошего, а скрипка– это принцесса всех инструментов. Мне его слова не очень понравились, но я ему ответил, что и другой инструментик мне не помешает. Как-то раз он прервал на несколько минут моё обучение на мандолине и сказал, что он мне скажет по латыни такое, что только я пойму и никто другой. За такое мудреное слово, я ему сразу обещал больше не смотреть на курящих красоток и обходить улицу Нямунас огромным кругом. Я, конечно, очень боялся остаться без ног и с выкрученными руками. Но эти свои страхи я Майриму не сообщал. Я и так достаточно насмотрелся. Тогда Майрим сказал мне, что теперь он мне скажет иностранное слово, которое кроме меня никто не поймёт, как раз к месту. Он меня обнял за плечи и я, к своему удивлению, не вырвался. Наверное я уже горел желанием узнать это иностранное слово, которое может расскажу и «Пинджику». Никто другой никогда не узнает. Я положил мандолину в сторону и Майрим, будто это его родной язык, просто сказал: «Non Scholae, sed Vitae discimus». Я это повторял много раз, пока эта латынь окончательно не застряла в моей глотке. И это означало, на нормальном языке, что не школа, а жизнь нас учит. Теперь я уже знал латынь тоже и всё время повторял ребятам и особенно девчатам в нашем классе эту латынь. Но, конечно, я и не думал им объяснить эти слова, чтобы они не смогли сравниться со мною. Даже Мойшеле я обещал как-нибудь при случае объяснить, но всё тянул время. Для меня это изречение звучало как оперная ария, исполненная на языке, который звучал как сама музыка, но не как нормальный язык. Майрим мне сказал, что и школа очень важна, без неё нельзя войти в самую высшую школу – жизнь. Но это Витукас уже знал давно!
Моя совесть не совсем была чиста перед Мойшеле, ведь он мне объяснил, кто эти бородатые евреи, которые шаркают по улице Нямунас с закрытым рукой глазом. И это тоже урок не школьный. Но латынь, дело другое, это не простое знание – это новый язык. Я решил не выпустить его пока из моих рук.
Шёл пятый год в школе, то есть, все ученики уже забрались очень высоко, и мы уже узнали такое, что таким детям как, например, Витукасу, и не снились такие мудрости. Для нас все эти премудрости были просты как чёрный хлеб. Витукас прервал учение в школе на целый год. Он сказал, что должен помочь по дому растить маленького братика и сестричку, ибо его родители работали допоздна. Я был уверен, что ему просто надоела школа, да и одежда у него оборванная, явно не пригодная для школы. Наши ученики тоже были не ротшильдами, кроме, конечно, Мойшеле. Ведь его папаша был настоящим аристократом. Не каждый доберётся до таких высот – быть самым модным дамским портным в Каунасе.
Но больше всего все ученики гордились тем, что учатся в школе Елены Хацкелес, известной учительнице, писательнице и, главное, полиглота. Как мне умный Мойшеле объяснил, она глотает языки, ну, конечно, не мясные, а языковые. Это и есть полиглотница, это ему объяснил знаменитый отец, учённый портной.
Его отец был настолько знаменит в Каунасе, что дамы из высшего общества обсуждали искусство Лифшица сразу же после обсуждения погоды и даже перед обсуждением последних мод. Имя портного Лифшица гремело по всему высшему каунасскому свету даже больше имени любого профессора. Ни к какому профессору не ходят в гости столько дам самого высокого общества. А это – не фунт изюма.
Но зато наша директриса Хацкелес, наглотавшись массу языков, тоже была очень знаменита и могла ими вертеть как только ей заблагорассудится. Она, видимо, чтобы побаловаться языками, переводила разные книги с одного языка на другой и наоборот.
Я тоже стал «глотом», только глотал не языки, а книги. В Каунасе была знаменитая библиотека еврейских книг Елина, и я там был частым гостем. Всякие там писатели, как Жуль Верн, Карл Май, Фенимор Купер – совсем выбивали меня из строя. Я часто на уроках сидел как во сне, не слушал объяснения учительницы, а находился среди героев прочитанных книг. Но это не мешало мне одновременно дёргать за косички сидящую впереди Рейзеле. Иногда она попискивала как мышь, но чаще молчала, видимо это не очень ей мешало. Она оборачивалась ко мне и шептала: «Парщик» перестань, а то пожалуюсь учительнице!» Временно я отпускал её косичку и грозил, пусть только попробует наябедничать, тогда как-нибудь вообще отрежу ей косы. Рейзале явно этого не хотела и только тихо просила меня, чтобы я осторожно придерживал её косичку, чтобы не болело. Я старался.
Однажды, придя в школу, мы узнали ошеломляюще важную новость – в нашей школе открылся читальный зал. Теперь мне уже не приходилось бегать за книгами к Елину. Я бродил между рядами полок и выбирал книги для чтения на месте – в читальном зале. Но мама разрешала мне идти обратно в школу, в читальный зал, только после домашних заданий. Я, конечно, их заканчивал значительно быстрее, чем успевал их всех просмотреть, и стремглав мчался в читальный зал школы. Директриса языкоглотательница Хацкелес сидела за широким столом заваленным книгами, и подсказывала детям какие книги читать. Она уже знала, что со мной этот номер так просто не пройдёт, ибо я уже давно успел наглотаться книг из библиотеки Елина. Так что я тоже был какой-то «глот», только книг. Однажды, наша полиглотница, позвала меня в коридор и сообщила, что не может быть культурного читального зала без стенгазеты. Она погладила меня по головке и сказала, что я самый частый гость читального зала и поэтому я наверное очень умный. Правда это я точно не помнил, что она сказала, но ведь я-то знал, что я самый умный, может даже больше самого «Пинджика». Но он больше любил красиво одеваться, чем читать книги. Ведь его папа был знаменитый портной, а это тоже что-то значит. Хацкелес меня попросила написать в первую стенгазету что-то красивое и важное, она ведь знает, что я с раннего детства складываю красиво слова, чтобы они звучали почти с одинаковыми звуками и это называется рифмы, а всё вместе с предложениями называется стихами. Ну и полиглот-писательница! Она мне объясняет то, что я уже знал с детства, ведь кто-то меня уже считал кусочком Пушкина, а он – самая большая шишка среди всех поэтов. Я посмотрел в глаза нашей знаменитой директрисе и почти с вызовом сказал, что за мной дело не станет и я конечно прославлю наш читальный зал. Хацкелес поцеловала меня в голову и безгранично меня поблагодарила. Она, будто стесняясь, попросила меня, если, конечно, я согласен, показать ей моё творение перед печатаньем в стенгазете. Я с гордостью согласился. Что мне стенгазета, когда каждую пятницу я читал в детском приложении любимой маминой самой прогрессивной еврейской газете «Фолксблат» целые романы, которые заставляли меня даже пускать не одну слезу. Особенно отличился выжиманием моих слёз писатель Кнут Гамсун и от него не на много отставали Альфонс Доде и Ромен Роллан.
Как они могли написать для таких чувствительных натур как я: «Виктория», «Прекрасную Нивернезу», «Жан Кристоф»? Ведь только от «Виктории» можно потерять все слёзы! За такую слёзоточивую книгу, надо было этого Кнута побить кнутом, чтобы не изводить читателей. Вот «Мальчик Мотл» – это настоящая книга! Мотеле, хоть и сирота, но зато – весёлый, как сам Шолом-Алейхем, который сироту Мотеле сотворил так весело, что даже быть сиротой ему было хорошо и выгодно.
После всех таких книг, сочинить для стенгазеты даже нашего прекрасного читального зала для меня просто пустяки.
Уже назавтра я разыскал нашу Хацкелес и положил ей на стол своё настеночное творение, правда чуть-чуть подправленное мамой вместе с Майримом.
Наша знаменитая по всей Литве полиглотатедьница-писательница и даже самая любимая учительница, одела очки и приблизила к глазам мой дорогой исписанный лист. Она громко, с каким-то напевом, читала:
Я люблю то чудо-место,
Смех несчастный Гуинплена
Винету бежит из плена,
Принц и нищий,
Смех и слёзы,
Не промолвишь здесь ни слова,
Узнаём здесь всё что ново,
Всё сверкает – целый бал...
Угадали?!
Это – наш читальный зал!
Наша языкоглотательница, кажется, проглотила язык, но потом высунула его, облизала свои губы, и тихо промолвила:
«Это как раз то, что надо для первой газеты, это – не дурно, даже совсем не дурно». Она надеется на моё дальнейшее сотрудничество в стенгазете. Жаль только, что она должна нас покинуть на некоторое время. Её ждут за границей на съезде детских писателей и для всяких там других дел. – «Но твой талант, Лейбеле, не пропадёт, только не забудь и школьные уроки. И главное, Лейбеле не болтай на уроках, ты мешаешь учительнице и другим детям. Ты ведь настоящий поэт, а поэты во все времена были примерами хорошего поведения, особенно в школе».
Я, конечно, совсем свято обещал ей сидеть примерно в классе и больше никто не услышит от меня ни звука. «Вот так молодец» – сказала Хацкелес, ещё раз погладив меня по голове, так что у меня даже щёки воспламенились.
Моя голова была напичкана заумным языком латынью, а теперь ещё прибавилось моё настеночное творчество, так, что вдруг я почувствовал, что моя голова пухнет. Вместе с головой надувался и я. Я чувствовал, что как надутый воздушный шар подымаюсь над всеми. Первым делом – над классом. Мне просто не захотелось иметь дело с ребятами со своей высоты. Но и ребята начали сторониться меня и иногда я только слышал: «Парщика, кажется, выбросили из воды на сушу, как рыбу, и он скоро околеет». Даже Рейзале вытащила из моих рук свою косичку и грозно сказала, что я надутая зануда. Через несколько дней мой надутый шар лопнул, и я с радостью упал на твёрдую землю. Правда, моя задница при падении крепко ушиблась, и я смог опять стать нормальным «Парщиком» только через несколько дней. Когда я выздоровел от надутости, ребята зачислили меня в свою банду. Мы часто вместе направлялись к кровно-враждебной ивритской школе Швабес и до хрипоты кричали выходящим из школы ученикам: «Швабес – зелёные жабы», а иногда в ход пускались тумаки, при этом мы срывали с их голов зелёные форменные школьные шапочки. После такой враждебной встречи ярых идишистов с ещё более ярыми ивритистами, мы расходились по домам удовлетворёнными, но с разбитыми носами. Такие же яркие встречи двух враждебных школ бывали и год назад, когда нашими заядлыми противниками были ученики религиозной школы «Явнее». Весь наш пятый класс ещё учился классом ниже в школе «Райнес». С голов учеников «Явнее» слетали их фиолетовые шапочки, и никакой Бог им не помог. Нам такой позор никогда не угрожал, потому что шапки мы носили только зимой и без всяких там форменных знаков. Обе наши школы находились совсем рядом на улице Мясников в старом городе, и это очень помогало нашей взаимной борьбе. Но наши носы были менее разбитыми, потому что мы ещё были более маленькими.
Мы форменные шапки не носили только потому, что были демократами, а не какими-то жаботинсковцами-реакционерами, которые даже не учат на маме-лошн, на истинном языке – идиш.
Самое интересное, что дома все эти богословы и реакционеры говорили только на демократическом языке идиш. Так что за блажь, в школах учить язык молитвенников?
Глава 18
Вихри враждебные
В 1939 году, круглая дата моего первого десятилетия законно дала себя знать в этом взбалмошном мире. В мире подуло всякими желательными и нежелательными ветрами. Мама по-всякому выявляла свою привязанность к Майриму. Я смирился с его меланхольной игрой на скрипке с закатыванием глаз заполненных грустью устремлённых в невидимую точку на потолке, будто в поисках там вдохновения. Закончив страшно слезливые мелодии на скрипке, Майрим закреплял свою любовь к маме, подсовывая в мои руки мандолину.
Я не был против этого инструмента, но меня удивляло, что он во время моего бренчания по струнам, совсем не смотрит на мои пальцы, а разыскивает глаза мамы. Эти картины повторялись почти во все выходные дни. Пока Майрим разыскивал своими цыганскими глазами глаза мамы, она тихо распевала украинскую песню, которую она выучила во время Гражданской войны на Украине между погромами на евреев то зелёных, то шкуровцев, то атамана батюшки Махно, то всяких там белых, то банды "освободителя Украины" Петлюры, то даже конница "интернационала" Буденного, которые уже были красными. Я только не понимал, как все эти разбойники могли маме научить такие задушевные песни и убивать детей, женщин и стариков только потому, что они евреи? Но Петлюра наконец получил заслуженную пулю, которая точно просверлила его мозги. Он дождался своего заслуженного конца ,как раз в солнечный майский день во Франции в 1926 году.
Особенно мама любила петь: «Виют витры, виют буйны…».
После мучительного урока на мандолине, я часто бегал к папе послушать, что он поёт. От игры на мандолине зудели пальцы, и рубашка была пропитана потом этой экзекуции. Папе я не забывал отнести самые горячие приветы мамы. Его глаза от этих приветов увлажнялись. Его песни были пострашнее маминых; он громким голосом сообщал миру песни какого-то бунтовщика Рылеева, который в холодном декабре хотел свернуть шею самому царю. Особенно папе удавалась его песня, на которой он чуть не сорвал свой чудесный голос: «Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали…»
Мне тоже хотелось реветь вместе с Рылеевым, но папина новая жена Малка уже звала нас обедать. Обед был очень вкусный, но Малку я ещё больше ненавидел. Не подкупит она меня самыми вкусными обедами. Как она посмела залезть к папе в его хорошую квартиру и ещё стать мне без моего согласия какой-то родственницей. Майрим – дело другое. Он уже давно поглаживал руку маме, когда у нас дома шли отчаянные споры и планы о наведении порядка в мире. Тогда папа с мамой ещё были вместе и любили друг друга, и… не выносили друг друга в бесконечных спорах. Майрим, конечно, не имел от этого никакой выгоды, кроме создания новой семьи с моей неугомонной мамой. Он потерял при этом весь род Браверманнов. Лишившись поддержки своих родителей, он вынужден был совместить свою учебу с тяжёлой работой ассистентом у фельдшера. Вообще-то Майрим мог давно стать врачом, но не хватало денег для сдачи выпускных экзаменов. И это всё из-за мамы. Ему не надо было спешить наградить маму новой фамилией.
После обеда Малки я быстро буркнул ей спасибо, так чтобы она не услышала, и мчался домой, неся от папы горячий привет маме. Эти горячие приветы мне казались тлеющими углями страсти сожженной любви.
Видимо мама чувствовала, что папа пел свои любимые «ревущие бури», и поэтому тоже пела про еще более страшные ветры, чтобы поддержать издали дух папы: «Вихри враждебные веют над нами, станем мы братья ли долго молчать?»
Мне очень нравились мамины-папины песни про вихри и бури. Я спросил у мамы, что ещё за вихри появились в её репертуаре? Она меня сильно удивила, когда объяснила, что это польская песня из самой Варшавы. Значит и у них были погромы, а то с чего бы это появились вихри?
Я всерьёз призадумался: не могут в мире быть столько вихрей и бурь, а я в это время сложа спокойно руки на коленях буду молчать. Я должен найти применение своим рукам, чтобы хоть что-нибудь завихрило и забурлило. Первым делом я начал сильнее дёргать косички у Рейзеле. Но она терпела, не хотела стать ябедой. Но вот однажды, она повернулась ко мне и на весь класс крикнула: «Отстань, Пинджик паршивый, свинья надутая!» При этом она выпустила изо рта целый фонтан слюны на мою новую рубашку. Этого терпеть было невозможно, и я плюнул ей в лицо, одновременно обливая её новую кофточку чернилами. Рейзеле завизжала, будто её режут ржавым ножом. Наша классная руководительница учительница Иофе коршуном подлетела ко мне, и схватив за чуприну, со страшным криком довела до дверей: «Вон из класса, и без родителей не смей появляться!»
Я понял, что надо мной завертелись вихри враждебные. Эту страшную несправедливость необходимо остановить, пока жуткая реакция не возьмёт верх над ветрами правды и свободы. Но об этом я подумал уже за дверьми, в коридоре, и смачивая своё лицо слезами обиды.
Резкий звонок перерыва осушил моё лицо от слёз. Учительница вышла из класса, не взглянув на меня, будто ничего трагического не случилось. За ней посыпались из класса ученики и тут же обступили меня. Рейзеле осталась в классе, видимо поняла, что случилась беда. И она в ней ещё как замешана, тем более, что её оставили, а меня с позором вышвырнули. На её кофточке красовалось чернильное пятно и Рейзеле понемножечку скулила. Так ребята мне рассказали. Пиннджик спрашивал ребят: «Что делать будем?»
Меня вдруг осенила замечательная мысль: забастовка! Если рабочие могли бастовать, да ещё на улицах, почему мы не можем устроить мировую забастовку за восстановление справедливости и пустить меня обратно в класс? Нас ведь никто лошадьми не разгонит. Все ребята начали ковырять в своих носах. Наконец Хаимке Сураскин и мой давний друг Хаимке Милер согласились, что можно попробовать бастовать, это даже интересный номер. Мой друг Авремеле Бедер, круглый отличник, не хотел портить свои отметки и промолчал. Другие качали головами, и нельзя было понять, они за справедливость или за предательскую трусость. Раздался звонок, и ребята повернулись ко мне спиной и побежали в класс. Кто-то крикнул по дороге: «Парщик, действуй – и мы тебя поддержим! Один за всех и все за одного»".
И все как один помчались в класс. Учительница Иофе, пройдя мимо меня, сказала, чтобы я и не мечтал попасть на уроки без родителей. Я был уверен, будь в школе наша языкоедка, она бы не допустила такую вопиющую несправедливость по отношению знаменитого поэта стенгазеты. Но языкоедка гуляла себе за границей по конференциям, пока я здесь мучился.
Через несколько минут после начала урока, я решился быть варшавским «враждебным вихрем» и как настоящий Рылеев шумно открыл дверь в класс и подошёл к столу враждебной учительницы. Впервые я увидел такое растерянное лицо у всегда решительной и страшно строгой учительницы. Краски на её лице менялись как цвета в калейдоскопе. Вдруг в её глазах вспыхнула такая «ревущая буря», что я подумал, не лучше ли мне быстро унести ноги из класса, подальше от её страшных глаз. Но меня, видимо, чёрт напутал, и я последним потоком воздуха из глубины горла выкрикнул, что несправедливость совершается в нашей знаменитой школе, ведь я только среагировал на провокацию, и это было вполне нормальным. Учительница вдохнула так глубоко, что я побоялся, что она лопнет, и тогда уже точно я буду без вины виноватым. Но она быстро выпустила огромный поток воздуха из горла и так прошипела, что я чуть не оглох и почти заплакал. Но я сдержался, зная что я вступил в последний и решающий бой за справедливость.
«Справедливость ты ищешь, справедливость!» – крикнула она всей силой потока извергающего из её горла воздуха. – «А где была справедливость, когда такая огромная страна как СССР напала на маленькую и миролюбивую Финляндию? Где?»
Я понял, что мой звёздный час настал, ибо бросить грязную клевету на единственную чудесную страну рабочих всего мира; страну, которую своими руками создал Отец всех прогрессивных людей – сам Сталин и моя знаменитая тётя Хайка, промолчать такое не входило в мои планы. Это было выше моих сил. Весь прогрессивный мир знал, что проклятые финны позарились на колыбель светлейшей революции, на Ленинград.
Мама отправляла своей самой прогрессивной сестре Хайке много писем с самыми красивыми марками, но не получала ответов. Будто земля проглотила мою революционную тётю Хайку. Я думал, что Хайка так страшно занята постройкой светлого будущего, что не имеет времени для бесполезных ответов. Мама почему-то всё надеялась, что Хайка здорова и с ней ничего не случилось.
«Ребята!» – крикнул я с особым подъёмом, ибо во мне сразу пробудился весь запас моего революционного воспитания. – «Вы слышали учительницу. Теперь я от вашего имени объявляю забастовку. Пусть справедливость в нашем классе будет восстановлена!»
Я двинулся к дверям, призывая ребят следовать за мной. "Пинджик" ринулся за мной, шумно захлопнув парту. У самых дверей мы оглянулись и увидели сидящих учеников с сверлящими взглядами в глубь пола. Хаймале Сураскин и мой старый друг Хаймке Милер чуть приподнялись с мест. Учительница спросила у них, хотят ли они оставить класс, то милости просим, классу станет только лучше. Но, видимо им не захотелось, чтобы классу стало лучше без них, и они быстро присели и в один голос объявили, что таких мыслей у них и не было, они просто поправляли парту. Итак, за дверьми остались только я с Лифшицом-пинджиком. В перерыве классная руководительница с особым смаком объявила нам обоим, что их школа больше не желает видеть нас вообще никогда.
С этой печальной вестью мы оба поплелись домой.
У Пинджика было огромное счастье – знаменитый портной отец. Через два дня он опять сидел за своей партой. А я, как зачинщик, больше недели не ходил в школу. Пинджик сидел за своей партой как победитель нашей огромной забастовки, в то время как я ещё был вынужден продолжать свой бой за справедливость. Значит, Пинджик предал своего боевого друга! Значит, в этой жизни можно надеяться только на самого себя.
Всё освободившееся от школы время мы с Витукасом шлялись по улицам, гадая кто из красивых девушек на улице проститутка.
Когда мама узнала, что меня выгнали позорно из школы, да ещё по кошмарным политическим причинам, она попросила Майрима уделить мне всё свободное время, а с папой она при случае рассчитается за внедрение сумбурных мыслей сыночку, прямо в его незрелые мозги. Она была уверена, что трескучая салонная революционная болтовня папы навели порчу на воспитание её Лейбеле. Но я-то знал, что «виют витры» и «вихри враждебные» мамы всё время вертелись в моих внутренностях и призывали к действию не меньше всего громадного воспитания папы с его «ревела буря». А если честно – мне это всё очень нравилось. В таких вихрях и бурях необходимо искать правду и способы искоренения лжи.
Мама всё искала пути вернуть меня в школу, и приходила домой заплаканная от неудачных отбивании порогов разных бюрократов от образования. Но вот однажды мама пришла домой с огромным букетом цветов и большой коробкой шоколадок. Такую красоту я видел только в больших специальных магазинах. В сумке она припрятала государственный документ огромной важности с просьбой вернуть меня в школу на испытательный срок. Мама сказала Майриму, что она слезами добилась аудиенции у жены самого президента. Это огромный почёт. Та подписала это письмо в школу. Документ был очень красиво свёрнут и залеплен сургучной печатью. Эту бумагу, вместе с чистосердечным признанием ошибок и глубочайшим извинением, надо было отнести нашей воспитательнице. Я пробовал отказаться, но тут моя любимая мама так заартачилась, что я понял, битва проиграна, и я с позором вернулся в самое логово несправедливости.
Не понимаю, почему так сияло от счастья лицо мамы, если моя забастовка была разбита в пух и прах?
Вечером мы с мамой со всеми подарками и с документом государственной важности отправились домой к классной воспитательнице Иофе. Мама ей сразу протянула все подарки, цветы и бонбоньерку, и выбрала из своей сумки таинственный документ. Учительница взяла его дрожащей рукой, из-за почтения к сургучной печати с эмблемой президента. Мы все стояли, пока она читала этот спасательный для меня документ, как вдруг, с широчайшей улыбкой, в которой утонуло её лицо, она воскликнула: «Дорогая фрау Браверман, что же вы стоите, садитесь, пожалуйста. У вас мальчик большой шалун, но очень хороший ученик. Но вы ведь знаете, с мальчиками в этом возрасте, бывают срывы. На то мы и педагоги, чтобы это понять и вернуть ученика на правильный путь».
Мама присела на краешек стула, и я подумал, что и мне разрешается присесть. Учительница открыла бонбоньерку с шоколадками и пошла заварить чай. Пока мы ждали чая, я уже успел попробовать пол бонбоньерки с замечательными шоколадками. Мама всё время слегка ударяла меня по вытянутой руке, которая безвольно и упрямо тянулась к коробке шоколадок.
Пока мама отвлекалась самой милейшей на свете беседой с учительницей через дверь кухни, я не смог отвлечься от чудесной коробки. Я даже прощал маме её любезное, почти дружеское отношение к этой несправедливой учительнице. Подумать только, я бы мог остаться совсем без всякого образования и без стенгазеты! По пути я потерял бы всех друзей класса.
Учительница к чаю принесла печение, но я скромно от них отказался, ибо мне уже было достаточно сладко в животе. Мама отпила немного чаю и на закуску попробовала печение. Поблагодарив учительницу за важную воспитательную работу и за особую сердечную доброту, мама крепко схватила меня за руку, и с самой широкой улыбкой попрощалась с учительницей.
По пути домой мама меня заверяла, что лучшего человека и лучшей учительницы нечего и желать. Я подумал, неужели мамочка так быстро отказалась от всех важнейших принципов? Как мне теперь строить свою жизнь? Какие новые принципы я должен теперь осваивать?
Глава 19
Богатый событиями год
1939 год полностью вступил в свои права Хотя совершенно нечаянно и даже незаметно мне исполнилось 10 лет, но очень кругленькая дата всегда важна. Я почти догнал Витукаса. Он таки вытянулся ещё длиннее, как он говорит, без панских витаминов, только за счёт свежего воздуха. Когда его отец удалялся в горький запой, Витукас переставал хватать на улицах свежий воздух и помогал дома по хозяйству. В это время его любимый отец шумно храпел в любом месте дома, больше всего не на кровати. Вдруг он просыпался, и на всё горло затягивал несуразную песню с особыми, только ему понятными словами, и опять исчезал в шумном сне. Витукас мне объяснил, что его отец очень полезный домашнему хозяйству человек. Его запойные храпы также внезапно обрывались, как и начинались. Тогда его отец, как настоящий мужик, мастер на все руки, тут же находил работу, и семья выкарабкивалась из отчаянной нужды. Ведь недаром, говорил Витукас, пьяный выспится, а дурак – никогда. Витукас считал своего отца очень умным и знающим жизнь человеком. Ведь водочка нужна человеку, когда на его рабочих плечах большой сын и четыре дочери. Правда мать тоже была как загнанная лошадь. Ей надо было справляться с работой сторожихи с нескончаемой работой дома и с периодическими горькими затемнениями такого важного кормильца как её муженёк.
Витукас утверждал, что для нормального роста детей свежий воздух важнее всяких витаминов. Об этом оказывается, уже догадывались умные евреи города и создали организацию со смешным названием «Озе». Мама сказала, что это организация здравоохранение еврейских детей, И всё потому, что еврейские дети очень хилые. Она возникла вскоре после жуткой мировой войны. Литва ещё не была по-настоящему Литвой и поэтому её назвали на заграничный русский лад:
Эта страшно полезная организация для улучшения здоровья хилых еврейских детей работала очень чётко. Каждое лето она вывозила группу детей в детскую колонию Кармелавы. А зимой укладывала еврейских детей под кварцевые лампы для самого здорового загара. В Кармелаве был очень пахучий лес и свежий воздух хоть отбавляй. Жаль только что Вытукас не был хоть чуточку евреем, ведь он был особым ценителем свежего воздуха. Да и Генюс и другие заядлые «католик пархи» с улицы Италиос, которые последнее время перестали обзываться могли быть хоть чуточку евреями, Мы ругались только на футбольном поле. Но там все ругаются ради поднятия духа. Даже взрослые. Эх, если бы вся наша враждебно-дружеская братия могла провести футбольные баталии на поле у кармелавского леса! Но ругаться, даже чуточку, в нашей колонии было запрещено. Это, конечно, составляли некоторые трудности в нормальном общении детей. Ради такой чудесной колонии, я уверен, «католик пархи» согласились бы временно стать «жидоми пархами» и ысесто синеклазых-стать хоть чуточку горбоносыми!
Витукас, если бы по настоящему хотел ехать со мной в это чудо-колонию, мог запросто стать настоящим евреем. Ему надо бы только отрезать кусочек вредной кожи, и он бы даже лучше себя почувствовал. Ведь евреи всегда чувствуют себя лучше всех. Мать Витукаса говорила ему, что евреи страшно хитрые и поэтому меньше работают и живут веселее. Даже без необходимой выпивки.
Витукас упрямо не хотел потерять даже самый малый кусок кожи, чтобы жить легче и веселее как евреи.
Воздух воздухом, лес лесом, игры в индейских следопытов с отметками на деревьях, но самое важное и весёлое мероприятие было за едой в столовой. Там вместо молитвы перед едой как у настоящих евреев, которые имели своего личного Бога как у дяди Эйшела, мы обязаны были петь хором. Причём громко, полными легкими. Предтрапезные песни были с ясными и на настоящем языке. На «мамелошн», с полезными указаниями:
«Красные щёчки – очень полезные,
Вырастают дети просто железные.
Кушать надо – в тарелку гляди,
За едой – ешь и не говори!»
Наши наставницы сразу же показали нам как надо шарить ложками в тарелках.
Мы, колонисты, пробовали заглушить эти звонкие звуки ложек хоровым повторением прекрасных песен с их чудесными припевами. «Мы уже давно железные, а супы наши полезные, за едой не говорим, очень вкусно мы едим». Уж очень нам хотелось вырасти железными. Тогда мы могли бы вернуться домой полностью готовыми к боям с враждебными школами.
Ученики враждебных школ научились ругаться на непонятном иврите вместо сочных бранных слов на сочном «мамелошн» как у настоящих евреев. Даже Витукас без всяких школ знал хорошую пачку еврейских проклятий. Когда я навещал папу на итальянской улице, меня часто встречали мои старые знакомые Генюс, Казик и другие драчуны со свежевыпеченными чисто еврейскими ругательствами. Я удивлялся их способностям так приблизиться к нашему народу. Видимо и они жаждали стать хитрыми как евреи, как объясняла Витукасу его мать.
Для враждебных школ стал настоящим праздником приезд в Каунас их вождя Жаботинского. Мы, ученики еврейских школ, тут же его возненавидели. Нам казалось, что он хочет наш родной Каунас превратить в какую-то Палестину, и тогда мы перестанем быть евреями и станем какими-то эрецизраэлитянами. Ну и чудак!
Наша школа сопротивлялась этому изо всех сил. Мы хотели оставаться какими мы есть. Мы бегали к забору школы наших идейных противников, которые вообще не разобрались что к чему и какую революцию надо поддержать. Мы им кричали до полного изнеможения: «Жаботинский явный говновоз, прискачет Ворошилов и вытрет ему нос». Наша революционная песня была награждена градом камней.
Ивритской школе «Швабес» мы не остались в долгу, залезли на забор и забросали наших врагов камнями. В придачу мы им крикнули нашу любимую дразнилку «швабес – зелёные жабы». Этого наши враги вытерпеть не могли и их лица стали страшно зелёными от злости.
Мы удрапали с явной победой в руках.
Но не всё в этом году было весело. Осенью не только жёлтые листья падали с деревьев, но и наступил очень ответственный для всех евреев день с пугающим названием – Судный день.
После урока торы нашего маленького и чудесного ребе я даже боялся выйти на улицу. Смех и веселье полностью с меня сползли, как с гуся грязная вода, и я не знал какое выражение должно принять моё лицо. Я просто чувствовал себя несчастным и растерянным. Ой-вей! Йом Кипур. Наш собственный единый Бог целые сутки занят честным судом всех грешников. Кому только можно он замаливает все грехи и очищает грешные души. Я всё время старался пересчитать в уме грехи, которые накопились за мной за целый год. Их число всё время росло, и я запутался в подсчёте. Нам ребе сказал, если мы хотим здоровыми и чистыми выбраться с Судного дня, то лучше сразу во всём признаться.
После молитвы с пением «Кол нидрей» все выходили из синагоги чистенькими как после бани, без единого греха, даже для лекарства. Все грехи, с Божьей помощью, выбивались многократными ударами в грудь. Я выходил из синагоги обновлённым.Теперь можно без страха накапливать за целый год новые грехи. Всё равно в Судный день всё спишется. Но может и не поздоровиться.
Когда я маме рассказал, что ребе нам в школе объяснил про задачу нашего еврейского Бога в Судный день, то она мне сказала, что не хочет забивать мою голову сказками про белого бычка, но на всякий случай не грешить всегда хорошо. Принести в этот запутанный мир пользу – тоже хорошо. На еврейский лад это называется мицве. Маме нравилось это слово, потому что так говорила бабушка. Мицве звучало ещё сложнее латыни. Тогда мама мне напомнила, что её дорогая и несчастная сестра Рахиль гниёт за правое дело в тюрьме. Самая большая мицве – через «Мопр» передать ей и другим политическим страдальцам всякие полезные вещи. Ведь придёт конец их страданиям, и они создадут всем людям новый справедливый мир.
Я папе рассказал про «Мопр», пусть он тоже делает мицве. Папа мне сказал, что этим он уже давно занимается, но это только одна сторона медали. Я уже давно знал, что у папы всегда имеется запас много сторон разных медалей. «Мопр», объяснил мне папа, помогает политзаключённым. Но чёрт знает, какой мир устроят нам эти несчастные, когда выйдут на свободу и возьмут власть в свои руки? Очень даже может быть, что они освободят тюремные камеры для других несчастных. Поменяются местами. Я очень испугался, что тогда начнётся война контра с контрой или между передельщиками мира. Ведь контра – всегда нехорошо, если она даже немного права. Теперь, с опухшей такими мыслями головой, я уже не был убеждён, «Мопр» мицве или контра?
Машеле лечилась у самого лучшего врача Каунаса, у доктора Захарина. Так как он был очень хороший врач, он брал замечательный гонорар, и как настоящий демократ, так он заранее всем объявлял: брал деньги за лечение одинаково у богатых и у бедных. Ведь у демократов одинаковые права для всех. Папа отвалил ему хорошую бухту денег, и Малка была недовольна, потому что жалела папу. Она даже не успела купить себе новое платье.
Машеле ходила медленно по клетчатому коврику, и уже меньше подпрыгивала из-за своей болезни.
Так как Майрим начал что-то зарабатывать, мама сказала, что скоро заберёт свою доченьку к нам. Пусть её непутёвый революционер балуется со своей новоиспечённой молодой женой Малкой. Я Малку совсем не любил, потому что она забралась в просторную квартиру папы, а мы с мамой и Майримом ютились в маленькой, и это была явная несправедливость. Малка думала меня подкупить вкусной пищей и, главное, чудесной еврейской потравой тейглах. Отказаться от её вкусного угощения было выше моих сил, но от этого у меня ни чуточки не прибавилось любви к ней. Малка очень сочувствовала маме и согласилась с ней, что Машеле место, конечно, у мамы, да ещё такой умной как Мирке. Малка маму очень любила, ибо мама никогда не изъявляла желания вернуться в большую квартиру. Майрим ей был важней всякой квартиры.
Кроме тейглах Малки, дома у папы была ещё одна интересная вещь. Это была этажерка с особыми книгами. Майрим сказал, что эти книги не для чтения нормальных людей. Я подумал, может это лечебные книги для дома сумасшедших? Неужели он моего папу по врачебному считает психом? А может папа их не читал, чтобы не слыть психом? Я подозревал Майрима, что он это говорил из зависти, потому что у него не было таких книг. Пока Малка готовила мне свои вкуснятины, чтобы подкупить меня, а папа читал свежую прессу, я глазами проскакивал по корешкам папиных ненормальных книг. Это же были чудные названия книг! Они звучали очень гордо: «Азбука коммунизма» Бухарина, «Перманентная революция» Троцкого. Очень хорошо, что я уже разбирался в русских буквах, иначе папина этажерка с книгами осталась бы для меня настоящим каменным сфинксом. Ну Троцкого я уже лично знал от папы. Это тот, который хотел перевернуть мир в правильную сторону с помощью справедливой революции. Но причём тут перманентная. Ведь тётя Гинда носила перманент и мама говорила, что это ей очень к лицу. Такой перманент очень нравился её мужу Антанасу, но я знал, что ему, как и папе, нравятся и другие перманенты. Как перманентная революция может украшать лицо тёти Гинды я никак не мог понять. Папа читал свою свежую прессу и чуть не плевался. Он говорил, что всё там написано шиворот на выворот, ничего полезного. Пока Малка готовила свои блюда, он ей крикнул, что газету надо читать между строк. Но ведь я точно знал, что между строк нет ни одной буквы. Даже учительница-языкоглотательница Хацкелес никогда не упомянула, что между строк могут находиться ещё слова. Может это таинственные знаки, которые может прочесть Шерлок Холмс, потому что он необычайно догадливый. Может и папа читает между строк как Шерлок Холмс?
Мне очень хотелось украсить мир, пусть не перманентом и даже не революцией, это хватает и без меня. Ведь мир окончательно сошёл с ума. Испанию каудильо Франко утопил в крови и убил наших дорогих вечных студентов. Фюрер Гитлер залез со своими танками в Польшу, и началась всемирная война. На Дальнем Востоке японцы режут китайцев. Нет больше любви на свете. Только в кино красивые мужчины в огромных шляпах чмокают невероятно красивых девушек прямо в губы и очень долго, прямо дух захватывает. Ведь всем ясно, что это совсем неприлично и даже жестоко. Таким длинным чмоканием они запросто могут задушить таких красавиц. Я даже подумал, что за их красоту могут их считать проститутками.
В Каунасе тоже дерутся. Это два спортивных клуба «Макаби» и «Гапоэль». Каждый из них считает, что именно его клуб защищает его народ от антисемитов. Это слово стало модным среди евреев. Я подумал, что это борьба за сидячие места. На улицах начали оскорблять евреев грязными именами. Что стало со многими тихими соседями? Какая муха их укусила? Даже своё культурное «доброе утро» перестали говорить. Но другие соседи утешали евреев и говорили, что говно всегда плавает сверху. Когда-нибудь течение эту мразь унесёт. Но ведь в городе ничто не плавало, так о чём речь?
Я несколько недель вынашивал идею облагородить мир и доказать, что любовь бывает не только в кино. Надо только ясно об этом сообщить. Для этого необходимо написать любвеобильный и убедительный роман. Ведь нет ничего глупее в мире, чем ненависть! Глубоко в душе всем хочется любви и спокойствия.
Итак, я взялся за дело облагораживания мира. Это, конечно, лучше всяких там революций. Я накопил карманные деньги, и вместо халвы или мороженого накупил много тетрадей. Я решил сообщить миру своё слово, свой призыв к любви, но не такой страшно плаксивый как у Кнут Гамсуна в его «Виктории». Я ещё не знал, как начать свой благородный труд, но всей душой чувствовал его замечательный и хороший конец. Пусть вначале читатели поплачут немного, это облагораживает чувства. Конец будет счастливым, миролюбивым и главное – с настоящей любовью. Больше чем в кино и без лишних поцелуев с опасными засосами.
Полный план, наконец, созрел. Осталось не полениться и быстро всё закрепить в тетрадках, пока не забыл.
Так как японцы безжалостно мучили симпатичных китайцев, я решил их примирить. Этим я докажу всему миру, что любовь и мир могут восторжествовать. Я хорошо понял, что мой труд будет очень объёмным и наверное придётся докупить тетрадки. Теперь осталось только придумать название моего сочинения. Оно должно быть ясным, убедительным и звучным. Главное было знать японские и китайские имена. В этом моё нервное напряжение и обильная потливость мало чем помогали. Спросить у мамы или у Майрима, не дай Бог, нельзя было, ибо вся моя затея может перекувырнуться к чёрту. Очень красиво звучали Нели и Патраш. Я даже где-то читал про такие имена. После нескольких бессонных ночей я понял, что они не звучат ни по-японски и ни по-китайски. Однако отказаться от этих выстраданных имён было выше моих сил.
Необходимо было эти имена окитаить и объяпонить. Моя героиня китаянка Нели стала Не-ли-шан, а мой японский герой Патраш легко выскочил в тетрадке как Пат-раш-сан. Главное дело было сделано.
В школе мои отметки покатились по прямой линии вниз. Но я был счастлив. Никакая школа не сможет миру принести то, что я ему подарю. Теперь мне показалось, что я уже на резвом скакуне и пора поскакать на нём с моим огромным романом, который обязательно выявиться в пути.
На страницах первой тетрадки быстро запрыгали слова целыми шеренгами, будто боясь пропасть со страницы. Другие тетради ожидали нетерпеливо моего труда. На первой странице я огромными буквами на пол страницы написал РОМАН. На второй половине страницы красовалось название романа «Не-ли-шан и Пат-раш-сан». Первая страница моего романа была готова.
Теперь буквы посыпались уже на другие страницы. Японцы-самураи вгрызлись в бедный Китай. Они без всякой совести сжигают деревни, увозят куда-то китайских девушек. Вот они поймали красавицу Не-ли-шан. Она царапается и сопротивляется самураям. Не даёт себя увести из родной деревни. Вся её семья убита и дом сожжён. Силы у неё на исходе. Она больше не может царапаться и громко плачет.
Вдруг из среды японцев выбегает высокий солдат необычной красоты, как ивз американских кинофильмах, и громовым голосом кричит: «Хватит крови, мы ведь люди!» Самураи крикнули: «Это Пат-раш-сан. Наверное, он с ума сошёл!» Кровожадные самураи не хотят его слушать, хватают бедную непослушную девушку и привязывают её к дереву. Пат-раш-сан со страшным криком бросается её освобождать. Он нежно шепчет ей в ухо, что он чувствует как начинает влюбляться в неё и совсем не важно, что она китаянка. «Мы ведь все люди!» Но японские самураи пока не чувствуют себя людьми. Они – солдаты. Они выполняют приказы. Они не цацкаются с непокорными. Они хватают Пат-раш-сана и тоже привязывают к дереву рядом с Не-ли-шан. Оба привязанные сжимают друг другу чуть свободные руки. Пат-раш-сан восклицает: «О, моя любимая, нас связали не только верёвками, но и одной судьбой. Будем вместе навсегда!»
Кровожадные самураи хотят поджечь дерево и быстрее покончить с этим кропотливым делом. Вдруг из горящей деревни выбегает группа японских солдат со страшными криками и кричат: «Мы ведь все люди!» Они немедленно развязывают возлюбленных. У кровожадных самураев что-то проснулось внутри их сердец, и они тоже поняли, что они люди и не должны больше убивать людей. Они бросились спасать деревню от пожара. Не-ли-шан и Пат-раш-сан крепко обнялись у дерева, которое их чуть не погубило, но на веки вечные закрепило их любовь друг к другу и вообще к людям.
Я отложил перо. Больше не было о чём писать. Всё оказалось не так уж сложно. Только мне было жалко потраченных денег на неиспользованные тетради. Ведь сколько халвы и мороженого я потерял даром. Но я подумал, что мой роман поможет людям превозмочь вражду. Ведь мы все люди!
Я решил обзавестись читателями, чтобы мой выстраданный труд не пропал даром. Конечно, первым чтецом была мама. Она хорошо знала что такое роман. Ведь без романов ей бы, наверное, пришлось бросить курить свои любимые папиросы «Арома». Этого она конечно не хотела. Мама показала мой роман Майриму и тот, после внимательного чтения, отнёс его папе. Так моё произведение пошло по рукам и приобрело невиданный успех. Я торжествовал. Даже папа, когда я пришёл полакомиться малкинимы тейглах, ввиду чрезвычайного случая меня поцеловал. Он торжественно объявил на всю квартиру, что я – новатор. Никому в мире ещё не удалось написать так кратко и содержательно такое произведение. Окрылённый его словами, я побежал домой и спросил у Майрима на всякий случай, что такое новатор? Майрим, узнав откуда я выкопал это слово, тут же согласился с папой и объяснил, что новатор – это изобретатель всяких новшеств. Тогда я подумал, как взрослые могут так ошибаться, ведь никаких новых слов или новых тетрадей я не изобрёл. Я написал всё предельно ясно, чтобы все поняли и научились любить людей.
Глава 20
Большой интернационал
Мы ждали перемен. Мы уже чувствовали их запах в воздухе.
И действительно, сколько можно петь про старую столицу Вильнюс и грозиться поднять, если надо будет, высоко к небу меч. Паршивые польские хлопцы громко распевали «Марш, марш Дембровский, марш, марш на Вильно, и тешь на Ковно!» Мы почти как настоящие литовцы ждали своего часа вытереть этим зловредным полякам, жрущим наш литовский хлеб, их сопливые носы. Но пока мы угрожали польским хлопцам страшными воинственными песнями. Литовские ребята, почти с любовю смотрели на нас – почти литовцев, но всё-таки евреев. Литовским мальчишкам было совсем нелегко, ведь любовь к Вильнюсу направляла их взгляды, почти дружеские, на еврейских мальчиков, но любовь к Христу заворачивали их взгляды в противоположную сторону, к полякам. Ведь так они могли окончательно окосеть.
Однако Каунас дышал не только патриотическими песнями. В Каунасе на улицах появлялись странные шествия хозяек и попрошаек с пищащими гусями подмышками. Улицы Каунаса прямо ожили этим гусиным хором. Оказалось, что Литве не было кому продать заказанных гусей и пришлось ими заменить всякую другую пищу, то есть – самим справиться. Но сколько можно запихивать в себя гусятины?
Самыми умными оказались все знаменитые каунасские шнореры-попрошайки. Они прямо без всяких там чёх-мох объявляли своим благодетелями «только не гуся, хватит с нас!» Они быстро смекнули важность здоровой и разнообразной пищи для их слабого здоровья. Тогда на улицах уже ходили с гусями подмышками только несчастные хозяйки, ибо кто откажется от дешёвого гуся, даже если он уже не лезет в горло?
Шум от гусиного гогота на улицах сразу явно уменьшился. Попрошайки уже носились по улицам с другой добычей. Всё-таки гусиный дождь быстро прошел, и улицы Каунаса заполнились почти своим обычным шумом. Почти обычным. Теперь весь интерес на улицах и в домах перекинулся на немецкий захват Польши, и что будет с Литвой. А с Литвой случился настоящий праздник. Самая-самая рабоче-крестьянская передовая армия, которая была красная, еле выпросила у литовского правительства право защитить его от всяких там врагов. Но были и такие газетные крикуны, которые кричали как раз наоборот, что литовцы сами вымаливали у своего знаменитого соседа дружескую защиту от всяческих врагов. Оказывается, наша маленькая Литва со всех сторон окружена ужасными врагами и даже поднять высоко к небу меч недостаточно, чтобы отмахнуться от всяческой враждебной напасти. Я, подумав вместе с мамой и с Майримом, решил, что рабоче-крестьянские танки свои дула направят против немцев, чтобы перестали захватывать разные страны и мучить евреев. Поляки уже не могли принести Литве никакого вреда, ведь они уже были добиты немцами. Но с немцами самая передовая и счастливая страна, в такое войноугарное время чуть ни обнималась как с родными. Так кто ещё мог позариться на нашу маленькую страну?
Но в воздухе, особенно в еврейском воздухе, уже плескался настоящий праздник. Евреи – защищены от фашистов.
29 октября 1939 года приключился самый большой праздник, советские братья, без всякой просьбы, подарили маленькой Литве её древнюю столицу – Вильнюс. Литва сразу стала большой и больше не думала уступить коварным полякам своё извечное добро. Больше не надо было петь, что поднимем меч до поднебесья и наш Вильнюс освободим.
Но литовцы всё равно чего-то боялись.
15 июня 1940-го года, запыленные, но очень храбрые красноармейцы выполнили просьбу запуганных литовцев и прогулялись танками по Литве для защиты маленькой страны. Ох, какой был праздник! Мы с Витукасом и с другими ребятами выбежали на улицу. Кряхтели настоящие танки с настоящими воинами. Мы выпрашивали у танкистов советские значки и, получив пятиконечные звёздочки, тут же прицепляли их к своим рубашкам. Эти преданные и дружелюбные бойцы, также спасли большой кусок польской земли от проклятых фашистов и от польских панов.
Польские ребята немного погрустили из за Вильнюса, но быстро поняли, что лучше отдать Вильнюс литовцам, чем немцам. Ведь эти проклятые немцы буйствовали на польской земле. От немцев трудно будет потом Вильнюс забрать назад. А получив от красноармейцев значки, они вообще забыли про Вильнюс. Я это понял из встречи с голубоглазыми Генюсом и Казиком. Казик вообще мне обещал больше не бросать в меня никакие ножики и сказал, что я с всякими "жидпархами" могу появляться на сапогоитальянской улице. Им не хватает футболистов.
Через некоторое время, наш хорошо спрятанный в своём особняке президент, взял ноги в руки и куда-то исчез из страны. С ним вместе исчезла его храбрая прекрасношагающая охрана. Этот красивый дом с садом как-то прозвенел грустной пустотой.
Но праздник – так праздник! 21 июля 1940 года солнце поднялось высоко в небо вместе с ярко-красными флагами, и Литва сразу стала огромным государством – счастливой республикой Советского Союза.
В один прекрасный день, почти без стука, открылась у нас дверь. На пороге стояла самая настоящая сестра мамы, моя любимая, из рассказов мамы, тюремная певица Рахиль.
Мамочка моя была не из толстого десятка женщина, Майрим даже говорил, что ей не хватает веса по всем международным таблицам, но тётя Рахиль её явно обогнала своей худобой. Зато глаза у неё сверкали ослепляющим революционным блеском. Куда там блеск глаз моей мамы! Тётя Рахиль после ужина начала рассказывать, как проползли в тюрьме восемь лет её молодости. Я был очень удивлён, что она ни разу не запела тюремные песни. Ведь они были яркой частью её жизни в жёлтой тюрьме. Мне показалось, что цвет её лица принял отблеск цвета этой тюрьмы.
Тётя Рахиль больше к нам не приходила, но мама узнала, что она теперь заслуженная партийная шишка. К ней подступиться простым стуком в дверь не удавалось даже маме. Требовался серьёзный пропуск с печатью, но не такой сургучной, как на той важной бумаге от жены президента Сметоны, чтобы меня приняли обратно в школу. Теперь президент в бегах, и печати не сургучные, а более простые, рабоче-крестьянские. Мама очень обиделась на любимую сестру, и кажется, чуть меньше начала её любить. И всё-таки мама была рада, что не придётся теперь носить посылочки в тюрьму.
Тётя Рахиль всё-таки любила маму, и иногда присылала ей открыточки с несколькими строчками, как она занята, и как трудно строить новую жизнь в этой насквозь прогнившей стране. Ни Майрим, ни мама совсем не считали себя прогнившими. Они с грустью думали, что из-за своей пропавшей юности, Рахиль, кроме своих бывших тюремных товарищей, не видит других людей.
Школьники одели сверкающие краснотой галстуки, и при встрече, подымая руку ко лбу, обещали быть всегда готовыми. Пока нам ещё не объяснили – к чему готовиться.
Мама сразу же начала свои поиски строителя замечательной страны, своей самой обожаемой и заслуженной сестры – Хайки. Но её будто земля проглотила. Только через много лет, уже после страшной войны, у нас однажды появилась красивая молодая женщина со своим мужем, молодым лейтенантом. Она зашла к нам в дом и просто выпалила: «Я ваша племянница Лариса». Мама открыла на неё самые большие глаза, и чуть оправившись от нечаянного нервного потрясения, спросила: «Хайка?»
Лариса почти шепотом сказала: «Да, у меня была мать Хая и отец Василий».
Мама схватилась за сердце и почти умоляюще крикнула: «Ради Бога, не тяните больше, где моя сестра, где ваша мать, почему она не хотела столько времени мне писать?»
Лариса, моя новая двоюродная сестра, опустила глаза и, почти извиняясь тихо произнесла: «Я была маленькая, и меня отдали в детдом, потому что папа с мамой не вернулись с какого-то собрания. Больше я их не видела. Когда я была еще в детском садике, мама мне рассказывала, что в Литве у неё большая семья. Много замечательных сестёр и мы их когда-нибудь обязательно увидим. Моя тётя Мира даже хотела перебраться к нам строить нашу чудесную страну. Когда я подросла, меня из детского садика отправили в закрытую школу-интернат. Учитель по секрету мне рассказал, что в 1937 году в нашей самой счастливой на всей планете стране, где величайший вождь всех времён любит всех детей и заботится о них больше их родителей, была страшная эпидемия неизвестного заболевания, которое вспыхнуло из-за враждебных козней империалистических агентов и поэтому многие люди были заражены и погибли. Но когда-нибудь наши замечательные учённые раскроют тайну этой эпидемии. Видимо, и мои папа с мамой были смертельно заражены».
Это единственный раз, когда я видел свою двоюродную сестру. Она как появилась, так и исчезла. Даже адрес не оставила. А может, и её адрес сгинул как её мама? Кто знает?
Ведь всякие эпидемии были в этой самой-самой прекрасной стране. Тётя Рахиль в своих коротких открытках маме не желала знать про эти эпидемии и смертельно заражённых людей всяческими империалистическими агентами. Для этого, писала она, у нас на страже нашего здоровья стоять насмерть самые преданные органы. Мама про органы промолчала, а папа, когда узнал про открытки Рахили, тихо усмехнулся и только тихо буркнул: «Бедная, бедная». Мама после такой его ухмылки, в очередной раз прекратила с ним разговаривать. Такая ухмылка и «бедная, бедная» – совсем не подходит к достижениям таких высот в жизни любимой сестры.
Но нечего грустить. Мы обогатились самыми прекрасными песнями на свете и мы твёрдо знали, что сегодня у нас уже самая прекрасная жизнь, а завтра эта жизнь совсем уж ослепительно засверкает.
Улицы очистились от попрошаек, потому что завели большую культуру, где нет места всяким злостным дармоедам. Гуси давно исчезли и не только с улиц.
Как-то мы с Витукасом и с другими ребятами в красных галстуках прогуливались около железнодорожного вокзала и заметили, что остановился поезд со многими закрытыми вагонами. На вагонах красными красками цвета наших пионерских галстуков было красиво начерчено «Помощь голодающим братьям в Литве». Так мы узнали, что мы совсем не сытые, а даже наоборот – голодаем. Грузчики в грязных когда-то белых халатах, как настоящие санитары, выгружали ящики с хлебом. Эти ящики потом много дней стояли у дверей хлебных магазинов, ибо не было куда сунуть этот хлеб. Но случилось большое счастье. Эта перегруженность белорусским хлебом была очень полезно разрешена. Из Белоруссии приехали колхозники, наши новые братья, которые совсем не хотели, чтобы бедные литовцы голодали и заполняли полные мешки замечательным белорусским хлебом. Они говорили, что теперь их свиньи не будут голодать. Это прекрасный корм. И как только их свиньи поправятся, они с братским удовольствием как-нибудь придумают, как продать братской Литве настоящую свинину.
Как-то я встретил Генюса, и он мне рассказал, что всю семью Казюкаса куда-то увезли, прямо в середине ночи. Соседи в тайне говорили, что очень плохо было выбрать его отцу специальность полицейского у прогнившего фашистского режима. Я подумал, что и мой папа может пострадать, ибо дарил этому полицейскому прогнившего режима всякую одежду. Видимо, доброе сердце не всегда достаточно умное.
Ведь всегда надо думать о завтрашнем дне. Ох, сколько раз папа сам хотел переделать этот мир! Теперь осталось только подождать, что станет с этим миром?
Но правду говорят, не было печали – так черти накачали.
И, действительно, мы изучали изумительные песни и красовались пионерскими галстуками. Я даже иногда ложился спать, нацепив на голую шею красный галстук, чтобы быть всегда готовым.
И всё таки случилось непредвиденное. Ночью, как каких-то воров, вывезли всех самых красивых девушек с улицы Нямунас и ещё неизвестно куда. Эта самая интересная улица совсем стала грустной. Вместо этих очаровательных красоток в их квартиры заселили новых жильцов: русские семьи. Русские женщины отличались от каунасских красоток, как небо от земли. Хоть они были раскрашены похлеще красоток, но такой красивой одежды они, видимо, никогда в глазах не видели. Вместо поблекших от солнца цветастых платьев, они натянули на себя длинные прозрачные платья, и мама сказала, что они выкупили все ночные рубашки. Теперь на улицах Каунаса зазвучала звучная русская речь. Майрим сказал, что мужчины добавляют к своему русскому языку новые слова и их запоминать не надо.
Папа мне сообщил, что теперь во всей Литве настоящий большой интернационал и что из этого получится – скоро все узнаем, но он уверен, что ничего хорошего. Я вскипел не на шутку и выложил папе всё, что о нём думает Майрим. Папа, конечно, пострадает, потому что он не понимает всю обстановку. Правда, я не понимал, о какой обстановке говорил Майрим, но как папа может так относится к моему красному галстуку и к новым прекрасным весёлым песням? Ведь жить стало лучше, жить стало веселей. Папа крикнул мне, чтобы я больше не передавал ему никаких слов этого приспособленца Майрима. Пусть он лечит больных, но не калечит душу подрастающего поколения.
Майрим перестал меня учить играть на мандолине, потому что всю неделю он лечил людей в Лаздияй. Впрочем, мне казалось, что мандолину я предостаточно освоил и смог на ней играть несколько песен. А дальше пойдёт уже без учителя. Майрим, хотя и был очень умным, ведь врач, но с родителями в Калварии не желал заключать никакого мира, которого они теперь уже хотели. Он сказал: «Дудки! Пусть хорошо попросят прощения у меня!» – и мир не состоялся. Часто я думал, что и папа, и Майрим – умные люди, но они разбрасывают свои правды во все стороны, как все умные. Но ведь эти правды могут встретиться в пути и стукнутся лбами. Тогда от их правд полетят перья, а на лбах образуются болезненные знаки.
Бывшая дружба папы с Майримом давно дала огромные трещины. С прежнего тихого Майрима слетела его вечная улыбка и спокойствие. Хотел он или не хотел, но он явно заразился от папы, и не выпускал из рук свои, теперь уже многочисленные, правды. Но иногда у него выскакивали правды как стрелы прямо в сторону папы. Мама, кажется, с этим не очень соглашалась и чем больше любила Майрима, тем больше скучала по папе. Майрим тонул в волнах тоски. Он с любовной грустью залезал своим взглядом прямо в глаза мамы, но торжественно молчал. Мол, пусть мама сама догадается, на какие муки она его обрекает.
На улицах Каунаса носились в воздухе разные языки и ходили многие незнакомые каунасцам люди. Теперь из всех языков ярче и громче всех прорывалась русская речь. Был также приплыв польских евреев, которые из-за страха перед немцами перебрались к нам. Их еврейский язык был очень странный, они его расковыряли до полного безобразия, и слова они не выговаривали как люди, а выпевали как выпевания. Надо было хорошо поломать голову, чтобы их понять.
В общем, с красивой песней «Интернационал» по улицам Каунаса бродил настоящий большой интернационал.
Глава 21
Вертящиеся двери
1940 год. Слова интернационал и коммунизм прямо, как широкая река, плыли впереди нас, а также со всех сторон. Теперь уже не надо было искать никакой правды. Она лежала как хорошо зажаренная рыба прямо на столе. На – и ешь её! Но мы все были совсем растерянные. Теперь приходилось искать только самого себя.
Произошла для наших ребят из еврейских школ очень печальная история. Закрыли все школы, где обучались на иврите. Все молитвенники были куда-то засунуты. И мы уже больше не могли воевать на самом высоком идейном уровне со «швабес – зелёные жабы» и со всякими там другими макабистами со страшным названием – сионисты. На наше несчастье, все «жабы» и другие болтающие на сверхдревнем и очень религиозном языке, запрудили наши классы, и всем было приказано дружить навечно, ибо теперь – интернационал, коммунизм и дружба всех людей, особенно детей. Я ради любопытства постарался подружиться с несколькими ребятами из бывшей ивритской школы. Ну и что? Ведь надо было постараться завязать интернациональную связь. Оказалось не так страшен чёрт как его малюют.
Обычные ребята, без всяких там выкрутасов. Конечно, я был уверен, что стать нормальными, почти пролетарскими, им помогли нацепленные на их шеи пионерские галстуки. Эти галстуки им чесали шеи. По этим признакам можно было узнать, кто пришёл из ивритской школы, ведь нам, настоящим еврейским ученикам – эти галстуки были пошиты будто прямо для наших шей. И никакого зуда они не вызывали.
Особенно мне понравились два мальчика, бывшие «зелённые жабы», близнецы Яка и Моше, потому что они знали всякие блатные еврейские песни похлеще меня. Мы с ними прогуливались по бывшей улице красоток и громко распевали эти песни. Но совершенно зря. На этой улице теперь проживали наши долгожданные гости, которые привезли нам весь интернационал, но ни слова не знали на идиш. Они говорили на очень чистом русском языке и поэтому они нас прогоняли. Так мы и не поняли, евреи они или интернациональные русские? Яка крикнул мне, что они просто захватчики, и мы их будем иметь в Тракай. Так настоящие евреи выражались, если им было что-нибудь не по душе: «Имею тебя в Тракай» – или ещё похлеще: «Имею тебя десять километров за Варшавой». Я долго изучал эти загадочные проклятия, и только во сне мне показалось, что доехал до истины. Ведь Тракай, древняя литовская обитель князей, теперь – просто несчастное, запущенное местечко с древними развалинами крепости. Туда и дорога всяким негодяям. С «десятью километрами за Варшавой» меня в середине глубокого сна осенила мысль, что, наверное, там находится кладбище и туда тоже можно и даже нужно послать негодяев.
Но что делать с русскими проклятиями или, Бог знает, ещё какими-то непонятными словами и даже угрозами дать нам всем по шее? А на шее у нас ведь гордо висели красные галстуки, точь-в-точь как у русских ребят. Мы все пионеры, и пионеры должны совсем уже быть всегда готовыми к бою с врагами, и к окончательной дружбе между собой. Мы сперва дали торжественную клятву, и только после ещё длинной речи старшего пионервожатого, нам наконец-то нацепили на шеи красные галстуки и мы стали пионерами, совсем юными ленин-сталинцами. Значит, пусть эти друзья-захватчики, как их назвал Яка, утирают себе нос, теперь мы все окончательно равны. При случае, рискну подружиться с этими ребятами, но теперь ещё не созрело время. Надо подождать пока их мамы оденут настоящие литовские платья вместо прозрачных длинных ночных рубах.
Как-то я попал к Яке и Моше домой, и был поражён их огромной квартирой, да ещё с телефоном. Их мать была зубным врачом и, говорят, деньги гребла лопатой. Я быстро смекнул, что они ещё пока буржуи, но уже советские. Меня прекрасно угостили, и я даже не завидовал Яке и Моше, что они скрывали от меня такую буржуазную жизнь, хотя и советскую.
Нам тоже жизнь здорово улыбнулась. Машеле переехала к нам жить и стало совсем тесно, но зато мама работала теперь только восемь часов и много часов могла уделить Машеле и мне. Она нам пела всякие песни, рассказывала интересные истории из книг. Майрим начал зарабатывать деньги в Лаздияй и даже привозил оттуда живыех кур, огромные сыры и масло. Мама с Майримом начали искать более просторную квартиру, но оказалось, что пока их карманы для этой цели ещё были не приспособлены. Мы остались очень идейными пролетариями, хотя Майрим говорил, что умственного труда. Мама шла к настоящему еврейскому резнику лишить по-кошерному курей жизни, и долго по вечерам с Машеле общипывали их, чтобы дома всегда был пух.
Летом, вся наша семья уезжала в Лампеджай. Евреи это местечко называли Вершевес. Детям нужен был свежий воздух после тухлых и тесных квартир. Там мама снимала двухкомнатную квартиру, похожую на большой сарай, вместе с её знакомой Матле и её шестилетней дочкой, чтобы было веселее и дешевле. Майрим продолжал ездить в свой Лаздияй, ведь он должен был работать и привозить из Лаздияй не только живых кур, но и яйца, и всякие жирные колбасы, и даже шинку. Так что дома у нас шли в обиход кошерные куры с гойской шинкой. Маме он объяснил, что они обходятся ему совсем дешево, лучше сказать, бесплатно. Так крестьяне и горожане выражают своё «спасибо» врачу. Говорят, что ещё больше перепадает ксендзу. Но теперь ксендзы в некоторой опале, потому что они не совсем согласны с интернационалом. Так что получается иногда перевес на врача.
Муж Матле тоже работал, и оба только изредка приезжали схватить в лёгкие свежий воздух.
Иногда приходили ко мне мои новые друзья из бывшей школы «Явнее», которая ещё недавно была не только враждебная ивритская школа, но в придачу ещё окончательно самая глубокая до ужаса религиозная, хотя и пролетарская. Они были бедные, но тоже народной школой. Их отцы сидели с согнутыми в три погибели спинами и изучали святую Тору. Но зато их мамы целый день стояли на рыбном базаре, и до хрипоты призывали покупать самую свежую, ещё почти плавающую рыбу, только у них. Но теперь мы все по коммунистически дружили. Но, всё-таки, с их приходом ко мне для интернациональной дружбы, я молниеносно прятал шинку и другие раздражающие до красноты их глаз продукты. Иначе их ноги больше не переступили бы наш порог. И так они страдальчески смотрели на косяк двери, в поисках мезузы. Они заходили ко мне и вынуждены были целовать вместо мезузы собственную руку.
Из Кибартай перебрался в Каунас к нашей, теперь уж очень важной, тёте Рахиль, Янкеле. Тётя Бейле решила, что ему будет значительно лучше «поближе к сливкам». Мама никак мне не хотела объяснить, что за сливки для Янкеле. Я знал, что он даже простое молоко не совсем уважал. Тётя Рахиль, которая была близка к сливкам, приняла бедного Янкеле, своего племянника, с распростёртыми объятиями, и заодно не осталась такой одинокой. Янкеле часто приходил к нам, учил меня играть в шахматы и, главное, объяснял, как стать настоящим советским человеком. Это он узнал у тёти Рахили. Главное добиваться полного интернационала и подружиться с настоящими пионерами – с русскими ребятами. Но я ему сказал, что это чревато опасностями. Русские ребята ругаются и даже угрожают выпустить немало крови из наших носов. Янкеле примчался еще раз к нам и передал, что тётя Рахиль даже рассердилась на такое утверждение, ведь настоящий юный ленинец преодолевает на своём пути и не такие преграды. Я согласился и сказал Янкеле, что такая верная идея давно созрела у меня, только я подожду, пока их мамы привыкнут к нашей одежде и сменят ночные рубашки на простые, но настоящие платья. Янкеле согласился со мной. Он мне сообщил, что в бывшем президентском дворце теперь настоящий дворец пионеров и любой, с красным галстуком, может туда запросто зайти, играть в шахматы или даже петь в хоре. Правда, визг хора девиц мешает сосредоточиться шахматистам, но всё-таки он занял второе место в Литве среди шахматистов до шестнадцати лет, хотя ему только четырнадцать. Я ему тут же сказал, что он родился с золотой головой. Янкеле лукаво усмехнулся и рассказал мне, что в эту «золотую голову» глава всех Волпянских в Вирбалисе очень кропотливым трудом нашпиговал шахматные хохмы-чудеса.
Однажды со мной случилось чудо. Я себе спокойненько шагал по улице Нямунас, вспоминая прекрасные времена обитателей этой улицы, которые так украшали глаз своими красками и весельем, с народными песнями и оперными ариями, уходящими в обнимку, как настоящий интернационал, качающихся весельчаков.
Внезапно ко мне кинулись двое полненьких парнишек. Я подумал, что им захотелось выпустить из моего носа драгоценную пионерскую кровь. Они схватили меня за пионерский галстук, потом оба, как по команде, показали на свои красные галстуки и с каким-то особым сладким голосом крикнули вместе одним дыханием: «Мы все пионеры и должны быть один за всех и все за одного. Давайте заключим союз дружбы!»
Я для приличия немного поломался и спросил, что будет с их проклятиями? Они звонко на всю улицу рассмеялись. Улица почти ожила как когда-то, и похлопав дружески, но очень крепко, меня по плечам, объявили, что это легко исправить. Они и меня научат самым сочным русским проклятиям и ругательствам.
И мы подружились.
Они тут же схватили, каждый в отдельности, мои руки, и торжественно, как клятву пионеров, объявили свои имена. Мне эти имена очень понравились, потому что были очень звучными: Ким и Вилор. Я потребовал объяснение, потому что ничего не хотел оставить висеть в воздухе. Что это за неслыханные ни в каком мире имена?
Оказывается эти имена – настоящая история: Ким – коммунистический интернационал молодежи, а Вилор – ещё похлеще – Владимир Ильич Ленин, отец революции. Ну и имена! Но зато звучно и необычно. Даже – необходимо в нашей новой счастливой жизни.
Я хотел похвастаться, что и меня хотели назвать Лентро, но мама мне рассказала, как она стала на дыбы и не согласилась на такое чудовищное имя. Что-то нехорошее было в этом имени. Так я промолчал и тихо, без всякого эффекта назвал себя Лейбом. Такого имени они не слышали и объявили мне, что моё настоящее имя Лёва. Ведь их мама тоже когда-то была Фрума, а теперь – Фрося, а отца в детстве звали Велвеле, и никто не понял, так ему слегка починили его имя на Владимир, как у Ленина.
Новая жизнь была полна неожиданностей. Кажется только недавно наша тюремная певица Рахиль вышла из тюрьмы и поднялась на высокую лестницу, как мама говорила, что почти её не видно и вот тебе на! В ту же жёлтую тюрьму засадили тётю Гинду и её мужа, портного пролетария Антанаса. Мама тут же написала его брату Мотеюсу Шумаускасу письмо об этом недоразумении, ведь Мотеюс был шишкой побольше тёти Рахили, которая сказала, что органы разберутся. Больше она не хотела об этом говорить. Мотеюс вообще не ответил. Мама была в отчаянии, и побежала к папе рассказать об том несчастье, и попросила его принять меры для себя, что бы он спасся как-нибудь. Он ответил, что в этой стране от сумы или от тюрьмы не убежишь.
Я назавтра тоже побежал к папе и попросил его написать тёте Рахиле, что он всей головой – за Сталина. А его бывший дружок Троцкий – простой контра. Папа рассмеялся и сказал мне «Лейбеле, идеями не торгуют!» Я очень разозлился на папу и сказал ему ,что он хочет мне испортить счастливое детство. Я выбежал из его дома и с плачем помчался прочь. Вслед мне послышался крик папы: «Лейбеле, Лейбеле, сын мой…» Но я убежал, уже громко рыдая, на другие улицы. Вечером мама сообщила, что папу арестовали прямо на улице. Так рассказали ей соседи, и они ещё сказали маме, что не может быть, чтобы арестовали такого хорошего человека. Это ошибка или кляуза доносчика, который зарится на его квартиру. Малка назавтра укатила в свой Бальберишкись, даже не попрощавшись с нами. В дом арестованных Антанаса и Гинды в день их ареста пришла какая-то женщина и унесла их маленького сыночка Володеньку. Сколько мама не расспрашивала во всяких местах, куда его забрали – ей не сказали. Целую неделю я не выходил из дому и только думал, как папе передать, что я его не предал. Меня часто преследовал его последний крик «Лейбеле, Лейбеле…!» Ах, почему я убежал от своего отца, который так отчаянно звал меня! Почему?
Жизнь закрутилась как вертящиеся двери. Заходишь в эти двери, а кто-то крутит их. С одной стороны входишь, с другой выходишь. Но иногда крутишься, и тебе не дают выбраться. Идёшь и идёшь, и ты топчешься на месте. Двери всё крутятся. Голова крутится вместе с ними и тебя уже тошнит, и ты уже почти в обморочном состоянии. Какая-то сила крепко вращает эти двери, и ты уже теряешь надежду увидеть себя с другой стороны этих заколдованных, страшных дверей.
Через несколько месяцев показалась Гинда. Органы честно разобрались и её освободили. Но это уже не была прежняя весёлая хохотушка. Ей было всего тридцать лет, но только от рождения. Теперь, за пару месяцев честного разбора, ей уже было не меньше сорока. Бледная, с глубоко запавшими глазами, с какими-то искривлёнными пальцами. После тюрьмы она сразу побежала к своей любимой сестре Рахиль. Она её встретила на улице и протянула с жаром к ней руки. Рахиль посмотрела на свою бледную сестру – и не заметила её вытянутых рук. Они так и повисли осиротевшими в воздухе. Рахиль испугалась. На её лице расплылась чёрная печать. Гинда пожалела сестру и сказала ей, теперь уже протянув только одну единственную руку для «здравствуй сестричка, ничего страшного со мной не случилось. Отдохну и буду прежней». Тётя Рахиль, которая недавно ещё сама вышла из тюрьмы, всё-таки испугалась Гинды, и рука, как и прежде, осталась висеть в воздухе. Рахиль только сказала: «Я вынуждена спросить разрешение, Гинда, могу ли я тебе подать руку. Извини и не осуди». И Рахиль быстро куда-то поспешила.
Гинда пришла к нам и спросила маму, где её сыночек Володенька? Мама узнала, что его отправили в какой-то детдом в Вильнюс. На все вопросы мамы, что и как ей было, она отвечала горьким молчанием и просьбой не спрашивать её ни о чём. Она должна узнать, что с Антанасом, может и он скоро будет на свободе? Мама ей рассказала, что и о Янкеле, и об Антанасе она ничего не узнала. На все просьбы у дорогой сестры Рахиль, она только добилась очень сочувственный ответ: «Терпение, дорогая Мирале. У нас невиновных не сажают. Разберутся. Это ведь наши революционные органы дзержинсковцы».
Тётя Гинда пошла домой и назавтра уехала в Вильнюс искать своего сыночка.
Двери жизни крутились и крутились, и никто не мог знать, кто выйдёт с другой стороны и кто крутиться будет до неизвестности.
Глава 22
Статистика душ
(Вместо эпилога)
Мне уже двенадцать лет. Вот и оборвалось внезапно моё детство, будто исчезло куда-то как дым. Чудесный Экзюпери писал, что выход из детства – это выход из сказки. Лев Толстой назвал детство самой счастливой порой жизни.
Что ж, оба были правы по-своему, но только по-своему. Моё детство тоже было сказкой, только не той счастливой андерсеновской, а переполненной, ох как переполненной, событиями в жизни моей семьи и всего моего рода. Ничего у нас не шло гладко, прямо. В двенадцать лет, с началом ужасной войны, нападением фашистской Германии на СССР, моё детство внезапно перескочило в жизнь взрослых, с их заботами и страхами за будущее, которое не сулило ничего радостного. Детство без радостей – не детство.
Двадцать второго июня 1941-ого года, после бомбардировки немцами многих советских городов, началось паническое бегство красной армии вглубь страны. Немцы молниеносно перешли всю границу, уничтожая в пути не только спорадическое сопротивление красноармейцев, но и сжигая деревни, оставляя руины городов с многочисленными трупами по всему своему пути. Евреи Каунаса хорошо знали, что их ждёт, и кто только мог – покинул город, запружая дороги к Белоруссии. Многие погибли от бомбёжек на всех дорогах ведущих, как будто, к избавлению от верной гибели. Многие повернули назад, спасаясь от падающих бомб на их пути. В Каунасе начались погромы литовскими подонками, которые надели на свои рукава белые повязки. Эти повязки были их индульгенциями к свободному грабежу, насилию и убийству евреев нечаянно попавших им на глаза.
Майрим был на своей службе в Лаздияй, ведь не все выходные воскресения он мог отлучиться из городка. Вдруг он получил телефонный звонок из Каунаса. После многолетнего молчания, его брат Шалом сообщил ему, что он убегает с семьёй из Каунаса и, если ему, Майриму, не удастся сделать то же самое, все вещи в его квартире – в распоряжений семьи Майрима. Он попросил прощения у своего брата Майрима, что подался жестокому приказу отца.
Семья Шалома погибла в пути от рук белоповязочников. Они так и не добрались до мирной гавани. Ужасы войны их скосили в пути. Об их судьбе мы узнали уже будучи в гетто от вернувшихся назад из неудачного побега людей, которые сами еле выбрались из когтей дорожных бандитов. Сестра Майрима Лена успела спастись бегством и сняла запрет своего отца уже после войны, вернувшись в Каунас. Она нашла единственного человека по фамилии Браверман в Каунасе и пришла к нему с запоздалой просьбой о прощении. Этим человеком была моя мама. Майрима уже не было – он погиб в фашистском лагере Ландсберг перед самым окончанием войны. Рассказывали, что этого тихого, интеллигентного человека страшно избивали на работе, и в конце, как нетрудоспособного – убили. Другие рассказывали, что Майрим, не выдержав побоев и тяжёлой работы, покончил с собой.
Мама долго не хотела вступить в какую-либо связь с сестрой, предавшей когда-то своего брата из-за жестокого указания их отца. Ведь причиной этого была моя мама. Но это была её единственная связь, единственным живым ручейком, со своим прошлым, со своим любимым Майримом. Больше Браверманов не было. Исчезнувший род. Только одна засохшая веточка, одинокая Лена.
В первый день войны, к нам прибежал Янкеле и умолял маму, взять всю семью и вместе с ним убежать вглубь России, чтобы спастись. Так ему написала его тётя Рахиль.
Он рассказал, что возвратившись после шахматной партии, он тётю дома не нашел. На столе лежала краткая записка от тёти Рахили, что она не смогла его дождаться, её увозят со всеми ответственными сотрудниками, ибо для них остаться – это верная смерть. Она советует ему пойти жить к тёте Мире, она, конечно, его примет. Мама Янкеле тепло обняла и сказала ему, что он член нашей семьи. Мужа она не оставит и будет его ждать. Он, конечно, вот-вот появится, и тогда они решат что делать. Но Майрим в ближайшие дни не показался. Он пришёл на четвёртый день войны, и я его еле узнал. Он весь поседел, и глаза его совсем потеряли свой цыганский блеск. Два дня он даже с мамой не разговаривал и ничего не ел. Нельзя было узнать, что с ним случилось.
В одно утро он вдруг заговорил, и я еле узнал его голос. Он дребезжал как разорванная струна. Его рассказ на нас навалился как огромная, тяжёлая морская волна, и стало невозможно дышать. Янкеле не смог дослушать его рассказ до конца, и с плачем выбежал во двор. Мы с мамой просто остолбенели. Его рассказ разрывал душу. Не было куда убежать, не было, как спастись. Мы продолжали слушать Майрима до конца, и ужас его рассказа всё разрастался и разрастался.
Машеле играла со своей куклой.
Майрим, Майрим! Сколько человеку дано судьбой, чтобы вынести то, что он видел и пережил и остаться хоть как-то нормальным, неся на себе такой адский груз, и продолжать жить? Майрим втянул в себя глубоко воздух, будто собираясь сообщить нам, что-то жуткое одним дыханием.
И вот его рассказ.
Как только первые бомбы посыпались на Литву, он тут же кинулся бежать в Каунас. Крестьянин, его бывший больной, взялся подвести его на своей телеге почти до Каунаса. Уже при выезде из Лаздияй, белоповязочники остановили телегу, стащили с неё крестьянина, избили его за то, что вёз на литовской телеге вонючего жида. Майрима собирались тут же расстрелять. Один белоповязочник вдруг сказал, что это его жид и только его. Он его лично знает по бывшей учебе на медицинском факультете. Правда, его исключили, рассказывал он с самодовольным смехом, за какую-то мелочную страсть. За нашу родную литовскую водочку. Этот жидок ему часто помогал по анатомии, значит, ему повезло, он выиграл в лотерее свою жизнь. Конечно, если он будет им полезен.
Они заставили Майрима выпить с ними самогон и, забрав у избитого крестьянина его телегу, поехали, горланя литовские песни пьяными голосами, по окружающим местечкам убивать евреев. Майрим должен был закапывать их окровавленные трупы. Так началась его лотерея жизни. В одной деревне, около Калварии, им уже не осталось, кого убивать. Убитая семья, вместе с грудными детьми лежала в пыли на опушке леса. Майриму сунули лопату и крикнув, что дармоедов они не потерпят, приказали взяться за дело. В нескольких метрах от убитых Майрим выкопал яму. Чтобы всё было быстрее, эти белоповязочники даже помогали ему. Им уже не терпелось что-нибудь перекусить и главное – не оставить свои глотки сухими. У них ещё осталось несколько двухлитровых бутылок самогона. Теперь они приказали Майриму быстро закопать жидовские трупы, чтобы духу не осталось на литовской земле от этих проклятых Богом людей. Майрим вдруг пошатнулся и чуть не упал в выкопанную яму. В зверски убитых людях. он узнал свою семью, родителей, двух сестёр и, видимо, ребёнка одной из них. Рядом валялись их мужья. Бывший сокурсник Майрима заметил, что с Майримом что-то неладное, и с особым сочувствием сказал: «Мы ведь христиане, мы ведь не какие-нибудь жиды, а люди. Пусть этот слабак отдохнёт, а мы уже закончим его работу. Зато жрать не получит».
Как негодного к дальнейшей работе, они сказали ему, что он пока заслужил помилование и пусть убирается на все четыре стороны.
Седой, совсем другой, почти неузнаваемый Майрим вернулся домой, чтобы после ужасов гетто погибнуть неизвестным номером в Ландсберге.
Первого августа каунасское гетто широко раскрыло свою пасть, чтобы заглотать всех евреев.
Через несколько дней, вдруг явился к нам мой папа. Как и Майрима, его трудно было узнать, правда глаза у него, как всегда, были с живым огнём, не было потухшего взгляда как у Майрима, но он был совершенно седой, без передних зубов и одна рука у него как то странно висела не на месте. Мама, увидев его, кинулась его целовать с криком: «Мой бедный Янкель, что эти изверги с тобой сделали?» Майрим посмотрел на него как на призрак, который явился не из нашего мира. Видно было, как его допрашивали в тюрьме.
Я кинулся к нему в слезах и с мольбой сказал, что я не виноват и никому не говорил о нашем последнем споре. Папа меня поцеловал, успокоил и сказал, что он знает своего сына. Его Лейбеле воспитан как человек. А человек, если он действительно человек – честное и доброе существо.
Его не успели расстрелять как Антанаса, его допрашивали и допрашивали только им известными способами, методично, много суток не давая спать, чтобы он выдал всех контриков, до последнего мерзавца, тогда его не расстреляют, а дадут только исправительный лагерь. Он смеялся своим мучителям в лицо и кричал им, что контра – это они. Ему выбили несколько зубов и сломали ему руку. Я с ужасом подумал, смог ли бы я такое перенести и так держаться? Ведь я пионер, хотя свой красный галстук я спрятал на чердаке. Ведь ещё пригодится, когда красные прогонят фашистов и вернутся для строительства справедливой и счастливой жизни. Но всё-таки я решил, что лучше не испытать такое. Но почему арестовали папу? Почему его так мучили? Он наверное прав, что в органы забралась настоящая контра. Но вдруг это была не контра, а просто страшная ошибка? Ведь и папа, и Антанас никогда никому ничего плохого не делали, наоборот – они страдали за всемирный пролетариат. После войны придётся им отвечать перед самим Сталиным. Папа, как политический, был освобождён из тюрьмы немцами, и они выдали ему бумаги с несколькими большими штампами, что он полезный еврей, «нуцигер юде», и должен работать в юденрате, в еврейском совете гетто. Я понял, что он мог быть шишкой в гетто и совсем близко к сливкам, как тётя Рахиль при нашей родной интернациональной власти. Каждый, кто выходит из тюрьмы – полезен. Но тут я узнал, что папа, хоть и играл хорошо в шахматы, сделал роковой ошибочный ход. Он разорвал многоштамповый немецкий документ. Ему не захотелось быть полезным евреем «нуцигер юде». Он считал, что они хуже большевистской контры. На этом пункте я папу не понимал. Он рассказал, что вчера он получил повестку на руки от юденрате, что он, как интеллигентный работник, полезен только для интеллигентных работ и поэтому, восемнадцатого августа, ровно в шесть часов утра, должен явиться к воротам гетто для отправки на важные и лёгкие работы.
В тот день папа явился к воротам, и вместе с более 500 интеллигентами гетто Каунаса, был отправлен на девятый форт. Их всех там расстреляли. Начался отсчёт уничтожения. Я навсегда потерял папу, единственного Зетеля. Но с тех пор я ясно чувствую себя частью неизвестного зетельского рода. Кости его, если их не успели сжечь, лежат в земле проклятого девятого форта Каунаса, место убийств почти всех каунасских евреев.
Мой родной и любимый двоюродный брат Янкеле видел, как мучается моя мама, выбиваясь из сил, старается не допустить, чтобы наша семья голодала. Он записался в рабочую бригаду, и выходя на работу за ворота гетто снимал с себя жёлтые шестиконечные лоскуты, обязательные для всех евреев и бродил по городу менять вещи, которые остались от брата Майрима – Шалома. С какой гордостью он приносил продукты назад в гетто с вернувшейся рабочей бригадой. Сколько раз геттовские полицейские у ворот забирали у него продукты, и его при этом ещё хорошо избивали. Но он всё повторял свои вылазки. Однажды, заходя в домик на окраине города, чтобы обменять карманные часы оставшиеся от Шалома, его со смехом встретил пьяный хозяин. «Так что ты юнец хочешь получить за них?» – спросил он. Янкеле подумал минутку, что можно у пьяного получить, и тихо произнёс: «Что вы можете, то и дайте». Хозяин схватил Янкеле за шиворот, забрал часы и потащил его в гестапо. Несколько раз мама ходила к еврейскому капо бригады, работающую для гестапо, Липцера стараясь его освободить множественными подачками. Она также получала от Липцера бесконечные обещания от известного капо Липцера сделать всё возможное. Но кончились подачки, и Янкеле был отправлен туда же, куда отправили моего папу. Девятый форт проглотил ещё одного члена нашей семьи. Капо Липцер передал маме от него прощальный привет. Он сказал маме, что она может гордиться таким племянником. Ведь мальчишка ни разу не заплакал. Янкеле было всего четырнадцать лет. Литва лишилась прекрасного юного шахматиста. Я лишился самого лучшего друга.
Мама считала, что она виновата в гибели Янкеле. Ведь Янкеле был доверен ей. Она много раз втихую плакала, забравшись под одеялом.
После гибели отца, мама попросила меня назваться Браверманом. Ведь это всё что осталось от всей нашей семьи. Ради единства нашей судьбы, также по просьбе Майрима, теперь уже моего единственного отца, я принял просьбу мамы. Но Зетель ни на шаг не отступал от моей сущности.
Как-то маму, идущую на работу за воротами гетто, встретила наша бывшая соседка с улицы Италиос. Это была Мария Кшивицкене, мать моего противника-друга Генюса, предводителя шайки голубоглазых - "католик пархов". Она обратилась к маме "Отдайте нам Лёву, мы его спрячем до конца войны!"
Когда мама повторила мне это предложение мамы Генюса, я крикнул, чтобы никто не смел меня отделить от судьбы всей семьи. Правда, Генюс, парень что надо. С ним можно было хорошо ругаться и играть в футбол. Но теперь я Бравермпн и судьба нашей семьи - это и моя судьба…
Уже сразу после войны, мы узнали участь всей семьи Эйшела Сахаровича. Все евреи Кибартай и других окружающих местечек, в том числе юное поколение Волпянских из Вирбалиса, были зверски убиты за городом, и никто не знает, куда забросили их кости. Может быть, местные жители не хотели знать. Может, просто не выдают эту страшную тайну. Исчезли всякие следы скрипача Айзика Бравермана, хотя до войны до Майрима дошёл слух, что он подался в Испанию, спасать республику от диктатуры в интернациональной бригаде имени Гарибальди и там погиб, играя на скрипке перед республиканскими бойцами. Где-то под Сарагосой.
Мамина подруга Матле с маленькой дочкой и мужем ушли в свой последний путь при большой акции гетто. Около десяти тысяч невинных душ приютила земля Девятого форта. Маленькая дочка подруги мамы Матле, накануне своего последнего дня развлекала меня смешными литовскими песнями. Мы от души смеялись. Мы все вспоминали как мы хорошо и весело проводили не одно лето в Лампеджай. Там, качаясь на качелях, маленькая Пнинале тоже распевала детские литовские песенки из детского сада. Её громкий голос отпрыгивал в лесу звучным эхом от множества сосен.
На второй год в гетто у нас родился маленький Беняле. Двадцать седьмого марта 1944 года, в Шанчяйском лагере и также в самом гетто Каунаса произошла детская акция. Так как взрослые допоздна работали, Беняле почти не слышал человеческую речь. Машеле была его нянькой и заменяла ему на целый день мать. Машеле было всего одиннадцать лет. Но в гетто все дети, кроме самых малюток, быстро взрослели. В этот день, мы с мамой и с Майримом возвращались вечером с работы домой, и вдруг нас ударила страшная тишина. Лагерь был совершенно пуст. Не слышался ни детский смех, ни детский плач. Никто не просил кушать. Девятый форт проглотил всех наших малюток в свою чудовищную пасть. Так Беняле не успел научиться говорить. Только его грустные напевы до сих пор меня провожают, даже когда я, будто бы, веселюсь в компании друзей.
Моя бедная сестричка Машеле уже почти научилась ходить без мелких припрыжек. Она покорила свою болезнь. Но в последний путь её уже везли вместе с братиком в крытой машине.
Мне кажется, что я вижу свою сестренку, обнимающую своего маленького братика в этой страшной чёрной закрытой машине. Рассказали, что это была душегубка. Их везли на Девятый форт уже задушенными.
Мне в это время уже было пятнадцать лет, а маме – тридцать девять. В один день мы оба удвоили свой возраст и больше не выпускали его из наших душ. Мы всё время вели подсчёт пропавших, но в нас живущих душ.
После войны две души вернулись домой – я и мама. Два последних Бравермана. Потом из России вернулась одинокая сестра Майрима Лена. Единственная из широко-разветвленного, когда то, рода Браверманов.
Тётя Рахиль вернулась с фронтовых дорог изрядно потрёпанная, но с фронтовым мужем-другом, комиссаром полка. Она как всегда была полна энергии и неугасаемого оптимизма. Она не раз повторяла, что страна прямо катится по гладкой дороге к коммунизму. Она, конечно, знала и горевала о расстрелянной сестре Хайке. Но что поделаешь, говорила она высокоидейным языком, лес рубят – щепки летят. Ведь, в конце концов, рождаются новые кадры и исправляют ошибки прежних. Этим прежним тоже нечего завидовать, они получили по высшей идейной мерке. О Янкеле она жалеет, что не вовремя пошёл играть в шахматы. Он мог бы жить и жить в более счастливом обществе.
В США проживали ещё два Волянских, сестра Крейна и брат Иосиф. Так им и не удалось поймать доллары, которые там прямо должны были валяться на улицах. Рахиль не хотела про них знать, ведь они выбрали жить в кровожадной империалистической стране. Не было у неё родственников за границей. Этого у коммунистов не должно и не могло быть. Но через маму эти связи тайно были. Не в письмах, конечно. Мама изредка получала из-за океана поношенную одежду, которой так нам всем не хватало, даже тёте Рахиле и её идейной семье. Мама с ней делилась, ибо, несмотря на то, что тётя Рахиль и её муж, бывший комиссар полка, стояли совсем недалеко от сливок, но воровать у народа не хотели. Сливки лакали другие верные идейные работники.
У нас с мамой после войны просто не было где жить, и нас временно приютили то одни хорошие евреи, то другие, которые вместе с мамой прошли штуттгофский ад. Мама познакомилась с одним одиноким и бедным человеком, как она сама, с хорошей душой. Он вскоре умер, но оставил маме на память мальчика Яшеньку. Мама немного отошла от прошлых ужасов, потому что её семья увеличилась и дала новые свежие ветки фамилии Браверман. Это был её завет любимому Майриму.
Но всё время появлялись как заколдованные – цифры, знаки, даты. Даты потерянных душ. Они ни разу не отступали, ни от мамы, и ни от меня. Они колокольным звоном провожают меня весь жизненный путь.