litbook

Non-fiction


Себя на суд вам отдаю. Воспоминания о людях, событиях, думах и чувствах0

Воспоминания о людях, событиях, думах и чувствах

Fragments de l'histoire de ma vie:  Ce que j'ai vu

Книга первая. Мое Детство

Содержание

 

Введение

Глава первая. От рождения до возвращения в Ленинград из Сибири (1938-1945)

1. Moя родословная

2. Дед Яков и бабушка Анна

3. Родители деда Якова и его братья

4. Братья бабушки Анны и их дети

5. Папа и мама (до 15 июня 1941)

6. Как я стал сиротой

7. Жизнь в Сибири (VIII 1941-V 1945)

8. Mы едем обратно (V 1945-VIII 1945)

Любопытная вещь: есть евреи, которые

умрут с ощущением, что они избежали смерти.

Ромен Гари. Пляска Чингиз-Хаима, 27

Введение

Я начинаю книгу моих воспоминаний в сентябре 2004 в моём доме в городке Лафайет Хилл в штате Пенсильвания, несколько миль к северо-западу от Филадельфии.

Я пишу эти строки на склоне жизни, не рассчитывая на литературные лавры. Если я не заслужил их ранее, то вряд ли могу надеяться заслужить их и в будущем. Моя цель сугубо личная: фиксирование былого на письме заставляет принапрячь память и вспомнить то, о чем не приходилось думать много лет. Сам факт отдалённости прошлого и жизненный опыт, приобретённый к настоящему времени, позволяют обратить внимание на явления, события, характеры людей, и другие детали прошлого, мимо которых я проходил раньше не задумываясь, понять и оценить многое, чего я был не в состоянии заметить, понять и оценить.

Кроме того я льщу себя надеждой, что когда-нибудь мой сын или мои внуки заинтересуются, “откуда есть пошла” семья Шейниных и как она пережила “семь лет изобилия и семь лет голода” и как она вписывается в историю. А поскольку из всей семьи мне наиболее знакомы люди, которых я знал лично и конечно лучше всего известны обстоятельства моей собственной жизни, что меня заботило, волновало, привлекало мой интерес, в том числе и мои взаимоотношения с людьми, с которыми я общался, которых я любил или ненавидел, терпел или презирал, которых уважал или над которыми смеялся, тех, кого я ставил ни во что или тех, которыми восхищался, – то прежде всего и главным образом речь пойдет примерно с 1938 до 1972 года, правда с некоторыми экскурсами в более отдаленное прошлое, когда потребуется.

Я постараюсь описать всё (т.е. что удастся), что мне запомнилось в течение 67 лет, а из жизни моих предков упомяну только то, что слышал от моих родственников и друзей семьи. Я избегаю здесь дискуссии на профессиональные и сугубо политические темы, упомяну только то, что касается моего семейного, социального, политического и образовательного положения и то, что я знаю о родственниках и друзьях семьи. Политики я коснусь постольку, поскольку она касалась меня и моих родственников.

Прежде чем начать изложение событий хотелось бы предварить самое повествование несколькими замечаниями небесполезными особенно для людей, которые незнакомы со скорбными условиями жизни в России после революции 1917 года и до моей эмиграции из России в марте 1972 года.

Я буду писать только о том, что хорошо помню, чему был свидетель сам и реже о том, что слышал от других людей, заслуживающих доверия, в чьей честности у меня нет ни малейшего сомнения (конечно со скидкой на грехи памяти моей и моих осведомителей). Однако собираюсь воспользоваться чьими-то сведениями или рассказами только в тех случаях, когда было физически невозможно узнать о событиях посредством собственного восприятия.

При всем том читатель должен учитывать, что во время, когда я рос, в моей среде опасно было говорить лишнее, особенно, когда чье-либо личное мнение отличалось от идей окружающей толпы. Здесь под толпой я подразумеваю не только лиц правящей партии, коммунистов-большевиков стандартного покроя с их чекистским авангардом, но и разного рода коммунистов-еретиков, русских националистов (обычно великодержавных шовинистов, ура-патриотов разных мастей, от конституционных монархистов до евреев-ассимиляторов) и просто людей, плывущих по течению, которых принято называть конформистами. В этих условиях каждый подвергал себя двойной самоцензуре: с одной стороны, дабы избежать внимания карательных органов, а с другой, чтобы не потерять уважение порядочных людей.

Первая тенденция понятна сама по себе: никто не хотел стать еще одним ЗК номер такой-то в мультимиллионной душегубке Гулага. Вторая тенденция однако требует некоторого пояснения. Интеллигенты в глубине души понимали абсурдность обвинений, предъявляемых арестованным и аморальность режима в целом, хотя никто (или мало кто) не осмеливался протестовать, но об этом позднее. У некоторых интеллигентов еще шевелилась совесть. Некоторые даже предвидели обреченность всего режима по моральным и по экономическим причинам, но если и делились своими мыслями, то лишь по секрету с ближайшими родственниками и с самыми верными друзьями (но и в этом случае никто не был застрахован: доносили не только друзья и сослуживцы, но даже и братья, и жёны).

Нужно заметить, что самой важной внутренней моральной градацией людей было разделение на порядочных и непорядочных. Порядочные люди (comme il faut) могли расходиться во мнениях даже по самым кардинальным вопросам, но это не вело к доносам, в то время как люди непорядочные не брезговали поживиться за счёт другого и строчили доносы при покровительстве властей, часто чтобы свести счёты, отомстить за что-то, отнять должность, жену, квартиру. Порядочные и непорядочные люди были во всех группах населения и во всех общественных организациях, особенно в партии (ВКПБ, позднее КПСС). Партия (заметьте ед. число и отсутствие определения) в моё время была раем для непорядочных людей и продолжением карательных органов совдепии (советской империи). Тем не менее я знал лично членов партии, которые были совершенно порядочные люди. Правда, у многих сложилось противное мнение.

Выжить в этих условиях было совсем не просто. Выжить и не запачкаться - почти невозможно. У сознательных людей был очень ограниченный выбор: самое безболезненное – присоединиться к толпе, т.е. вступить в партию, но стараться не высовываться и не выслуживаться, – таких было большинство, особенно в крупных городах, России и особенно в профессиях, которые определенные органы считали идеологическими.

Вторая возможность, тоже очень популярная, не присоединяться к партии, уйти в глубинку, заниматься своей профессией, совершенствоваться в ней насколько позволят способности, обстоятельства и вышестоящее начальство. Таких называли членами блока коммунистов и беспартийных, и в спокойные времена (когда не было чисток или специальных политических кампаний вроде “борьбы с безродными космополитами” или “борьбы с преклонением перед Западом”) они могли существовать спокойно, хотя и не были застрахованы от доносов типа “он рассказывал антисоветские анекдоты” или “его родители до 1917-го года были капиталистами” и т. д. и т. п.

Оба выбора имели свои положительные и отрицательные стороны. Первый автоматически причислял человека к господствующей прослойке, облегчал устройство на работу и продвижение в чинах. Часто, особенно на верхних ступенях, которые принято именовать номенклатурой, это приносило и значительные финансовые выгоды.

На уровне рядового коммуниста это обычно выражалось в получении неположенной премии, внеочередной бесплатной путевки в пригородный дом отдыха, внеочередного улучшения жилплощади, коммунистам со стажем или страдающим хроническими заболеваниями давали бесплатные путевки в кавказские и крымские санатории.

Для номенклатурных работников были отведены специальные санатории в лучших имениях и виллах дореволюционной аристократии, им были положены дачи, автомобили, санатории в вышеупомянутых имениях, доступ к спецраспределителям, а иногда и конверт с солидной суммой денег в дополнение к немалой зарплате (ведь номенклатурные работники занимали самые ответственные посты в стране).

Многое из этого я лично узнал только летом 1966 года, когда я случайно оказался в таком субтропическом санатории Форосе, расположенном на самом южном мысе Крыма, направленном прямо на Турцию, но об этом я расскажу потом.

Конечно, я понимаю, что о многом я сужу задним умом. Многое я не понимал и не только в детстве. Я сделал много ошибок, да без них и нельзя прожить. Уже древние римляне знали, что errare humanum est, т.е. человеку свойственно ошибаться.

Глава первая

От рождения до эвакуации в Сибирь (1938-1941)

1. Moя родословная

Родился я в Ленинграде, на Выборгской стороне 15-го июня 1938 года в больнице имени Mечникова, где в то время работала моя тётя Соня, сестра мамы. Но жили мы тогда на Моховой, несколько домов от ТЮЗа (Театра Юных Зрителей). Отец нарек меня Виталием по имени его закадычного друга инженера Виталия Шондина, который погиб незадолго до моего рождения при неизвестных мне обстоятельствах. Вдова Шондина, Серафима Георгиевна, и их дочь Валя бывали у нас и в послевоенные годы.

Мои родители были интеллигентами первого поколения. В середине двадцатых годов они (папа в 1925, мама в 1927) приехали в Ленинград для продолжения образования с Украины, из маленького городка по имени Калининдорф, до революции 1917 года Бер Кут (Медвежий угол) или Бобровый Кут, известного тем, что короткое время (8 месяцев?) он был столицей недолго просуществовавшего Калининдорфского Еврейского национального района, а также и тем, что там родился известный еврейский поэт Семён (Шимон) Фруг (1860-1916), который ок. 1882 г. был объявлен национальным еврейским поэтом.

Поскольку сегодня мало кто слышал даже название этого городка я позволю себе процитировать небольшие отрывки из опубликованных материалов, упоминающих родину моих родителей.

Херсонская область включала несколько автономных еврейских районов, таких как Калининдорфский, Сталиндорфский и Найзлатопольский. Там были еврейские колхозы, пришедшие на смену еврейским сельскохозяйственным поселениям, которые были основаны во второй половине XIX [читай XVIII – В.Ш.] века. Накануне Второй мировой войны еврейское население этих трёх районов составляло 35000, в большинстве крестьян". – [Пер. с англ. мой. – В.Ш.]

Travel to Kherson. Web site of local Ukrainian authorities. Historical information on Kherson and vicinities during WWII. Путешествие в Херсон. Веб сайт Украинских местных органов. Историческая справка о Херсоне и окрестностях во время Второй мировой войны. В 30-х годах XX века в еврейских поселениях на юге Украины побывал известный еврейский фольклорист М. Береговский. Он заезжал и в Калининдорф. Еврейский фольклор, собранный им там показывает, что идиш и еврейская культура на базе этого языка не прекратились и после закрытия еврейских школ. В 1936 М. Береговский изменил подход к фольклорным экспедициям. Он нанёс на карту новые территории для этнографических исследований, и вооруженный фонографом в январе 1936 г отправился в старые еврейские сельскохозяйственные поселения в районе Николаева (Калининдорф, Стерндорф, Львово, Бобровый Кут, Шолом-Алейхем, Фрайлебн). Эта экспедиция завершилась полным успехом: судя по инвентарному перечню, жители еврейских сельскохозяйственных поселений (ремесленники, колхозники, учащиеся) откликнулись с энтузиазмом на запросы фольклориста и исполнили много песен….звукозаписи из старых еврейских сельскохозяйственных поселений во многих случаях дают сведения о таких недостаточно изученных фольклорных жанров как еврейские театральные постановки (пуримшпили)… Наиболее интересные образцы пуримшпилей М. Береговский записал в Николаевскольской области в ноябре 1938 г. В Калининдорфском районе он записал несколько отрывков из пьес “Ахашверош-шпиль” и “Йосеф-шпиль”.– [Пер. с англ. мой. – В.Ш.]

The Phonoarchive of Jewish Folklore at the Vernadsky National Library of Ukraine / by Lyudmila Sholochova, 2001 © Vernadsky National Library of Ukraine, 2001. Translated by Illia Labunka

Из книги “Фоноархив Еврейского фольклора в Украинской Национальной Библиотеке им. Вернадского” / Людмилы Шолоховой, 2001. [В оригинале текст по-русски. Я привожу однако не оригинальный текст, а мой перевод с английского, т.к. русской книги я не достал. В.Ш.]

Сейчас есть новые книги М. Береговского (6 томов). Возможно там есть больше о Калининдорфе.Я попытаюсь рассказать ещё о Калининдорфе в бытность его Бобровым Кутом, то есть до революции 1917 г.

И папа, и мама провели своё детство, в свободное от учёбы время, помогая своим родителям по хозяйству. Поскольку в селе была только начальная школа, продолжать учёбу пришлось в Херсоне, а заканчивать среднюю школу в Николаеве. Причём я знаю это точно только о маме. Но по всей вероятности и папа учился в тех же школах (в дополнение к хедеру), только на два или три года раньше.

Несмотря на то, что в детстве идиш был единственным языком общения моих родителей во всех сферах жизни, он как будто испарился в Ленинграде. Только иногда мама отвечала на бабушкин вопрос на ее языке, но это случалось крайне редко, когда бабушка была сильно раздражена, взволнована или хотела скрыть содержание разговора от присутствующих.

Бабушка также изредка ругалась на своём языке, что-нибудь вроде “А фаир зол зи хапен” (пусть вас охватит огонь!) или “А дрэрд зол зи верн” (чтоб ты провалился!), или просто “Гей ндрэрд!” (лит. Иди в землю!, в том же смысле) или восклицала “Гибакик!” (Смотри!), “Ой гевалт!” (Караул!), хаза висен фин зей (чтобы они так знали [как я это знаю]). В её русской речи встречались идишские слова и выражения, такие как мейделе (девочка), ингеле (мальчик), киндер (дети), шейне пунэм (красивое лицо, красавчик; второе слово от др.-евр. паним ‘лицо’), балабост (хозяин; др.-евр. баал ха-байит), бэрия (хорошая хозяйка; др.-евр. берийа), аид (еврей, Ger. Jüde), мелáмед (учитель), менш (человек), эсек флейш (кислое мясо), балагула (кучер, биндюжник, здоровяк; др.-евр. баал ха-агала) дер тыш (стол), гэй авэк (уходи! проваливай!), цурес (беда, несчастье), азта гэзеэн а цурес (ну ты видел такое несчастье! Цурес от др.-евр. царот ‘беды, несчастья’), авадэ! (ну да!), вудэ! (то же самое), aгитцэн паровоз (буквально ‘жара в паровозе’ употреблялось в смысле ну да!, не может быть!) калтэ припаркес (холодный компресс, т.е. ерунда, не имеет значения), от азой! (вот так!), малхамувес (ангел смерти, др.- евр. малах ха-мавет в ашкеназском произношении), и такрихм (саван, др.-евр. такрихим). Иs бабушкиного произношения штиб, рув, Тойре, тухес, фин, фис я заключаю, что это был обычный украинский диалект восточного идиш. Хотя я и знаю, что предки и деда и бабушки около 1807 г. прибыли из Польши / Белоруссии, причём предки деда почти наверное из Могилевской губернии.

Мама рассказывала, что обучение до шестого класса было на идиш (и мама, и тётя Соня произносили идыш, называли этот язык жаргоном, высказывая твёрдое убеждение, будто бы это варварский язык, у которого нет грамматики, а лет через 15-20 после школы начисто забыли (или делали вид, что забыли!) даже еврейские буквы.

Из еврейских писателей в семье упоминались только Шолом-Алейхем и Менделе Мойхер Сфорим, и только как юмористы. Я подозреваю однако, что мои родители были более образованы в еврейской литературе, чем они стремились обнаружить. Я сужу по тёте Соне, которая была младше мамы лет на десять, но помнила не только “Мальчика Мотла”, но и “Блуждающие звёзды” и “Песнь песней”, а ведь она училась в еврейской школе только три или четыре года, тогда как мои родители успели проучиться там, папа семь, а мама шесть лет. В доме у нас не было ни одной книги, журнала или газеты, напечатанных еврейским шрифтом.

Папа был на два года старше мамы. Он еще застал хедер, еврейскую религиозную начальную школу, где он изучал древнееврейский язык, библию, Мишну и избранные отрывки из Талмуда. Его учителем был некто Фроим (Эфраим) Калманович, наш дальний родственник, который был женат на тете Мане, старшей дочери Шмилека (Семёна) Лещинского, брата дедушки Якова. Все звали его хавер Калманович (т. е. товарищ Калманович). Хавер Калманович имел репутацию образованного человека, знатока Талмуда и строгого учителя. Позже он был директором школы. Похоже, что он участвовал в создании Еврейского автономного района, который включал бывшие Херсонскую и Таврическую губернии (включая Крым).

В середине двадцатых годов (около 1926) Фроим Калманович с семьёй переехал в Крым. Это могло быть связано с организацией Еврейского национального района. Я знал его жену тётю Маню (и ее сестёр Любу, Раю и Соню, с последней из которых мы были особенно дружны, она жила в Ленинграде у Фрунзенского универмага), и его сына Киру (Кирилла). Я посетил их дом в селе Орлиное, километров восемь северней Фороса, в 1966, когда самого Калмановича уже не было в живых (кажется, он был арестован и провёл остаток жизни в одном из лагерей Гулага), а Кира переехал в Москву, пытаясь опубликовать свои рассказы. Он был неплохой писатель. Я помню несколько его рассказов, напечатанных в центральных газетах. Я помню, как он с юмором цитировал талмудические сентенции о сексуальных отношениях.

С 1927 года вся жизнь моих родителей проходила среди говорящих по-русски и с чтением русских газет и книг. Большинство товарищей отца были не-евреи, и в этой среде было не принято упоминать этническую или религиозную принадлежность. Это считалось le mauvais ton (дурной манерой) в Ленинграде 20-x и 30-x годов. Все [т.е. в папиной среде] подчеркнуто отождествляли себя со строителями коммунизма, среди которых теоретически не могло быть “буржуазных” предрассудков. Тем не менее послереволюционный лозунг “Революция уничтожила национальную рознь” был по меньшей мере не точен. Сразу после революции межнациональные трения в крупных городах России и Украины временно были ослаблены пропагандой и агитацией социализма и интернационализма.[Это не исключило еврейские погромы на Украине в 1919-1921 годах, хотя Советы приписывали их белым, петлюровцам и махновцам, т.е. антисоветскому лагерю]. Позднее, особенно после войны, антисемитизм резко усилился по всей советской империи.

Даже дедушка Яков и бабушка Анна перешли исключительно на русский и об идиш вспоминали с пренебрежением. Иногда они, особенно бабушка, вставляли в свою русскую речь украинские, слова и выражения, типа “He булó забот у бабы, так купыва порося” или “Баба з возу – кобыле легче.” Я подозреваю, что у моих родителей, бабушки и дедушки были особые счеты с языком идиш. Не то, чтобы они ненавидели или презирали свой родной язык. Я даже не представляю себе, что кто-то может не любить свой язык. Дело в том, что их идиш как будто напоминал им что-то мучительное. Что именно, я не знаю. Возможно их вольготную жизнь до революции.

Диалект, на котором они говорили был слишком похож на немецкий язык. Тётя Соня как только возникла возможность съездить в Восточную Германию, поехала туда с тётей Соней Удаловой (дочерью Шмилека, брата дедушки Якова), учительницей немецкого языка, в прошлом военной переводчицей. Вернувшись из поездки, они обе в один голос утверждали, что в маленьком городке Герау, где они жили около месяца, говорили совершенно так же как в их родном Бобровом Куте.

Что касается дедушки Якова и бабушки Анны, как и моих родителей, они ещё помнили немецкую оккупацию их села во время Первой мировой войны и унижения, которые они перенесли от немецких оккупантов. Бабушка Анна тоже утверждала, что они с лёгкостью общались с немцами, сами говорили на своём идиш, немцы на своих германских диалектах. Я правда сомневаюсь в правильности утверждения двух тёток Сонь с лингвистической точки зрения, но предпочитаю промолчать, так как я там не был.

Я не сомневаюсь однако, что говорящие на этих двух диалектах, могли бы легко понимать друг друга, если бы говорящие на идиш делали сознательные усилия не употреблять древнееврейских слов, а говорящие на местном немецком диалекте опускали бы латинизмы и термины христианского обихода.

Очень вероятно, что исчезновение языка идиш из обихода семьи необъяснимое ни логически, ни лингвистически следует объяснять политически. Так же как я долго скрывал, что меня самого несколько раз возили на допросы в Большой Дом между 1967 и 1970 и угрожали, что я живым оттуда не выду, пока не признаюсь в сионистской деятельности и не перечислю моих сообщников, а затем дали подписать обязательство о неразглашении ни содержания допроса, ни самого факта, что допрос имел место, наверняка и дедушку Якова и бабушку Анну и моих родителей чекисты застращали после ареста дяди Гриши и расстрела дяди Миши.

Поскольку язык был наиболее очевидным признаком принадлежности к еврейской национальности, и поскольку борьба с сионизмом в Советском Союзе была прикрытием оголтелого антисемитизма (в форме русского великодержавного шовинизма), и мои родители, и мамины родители нашли необходимым не говорить на идиш и демонстрировать 100%-ю русификацию. В данном случае все они руководились борьбой за выживание. Один ошибочный шаг кого-либо из них мог привести к тюремному заключению или даже к гибели остальных членов семьи. Папино членство в партии было средством самозащиты и охраны семьи. Тем более что чекисты уже имели в своих досье и то, что до революции папины родители были богачи, мамины родители – землевладельцы, а их дети (мои дяди Гриша и Миша) осуждённые сионисты. Сейчас я диву даюсь, как мои родители не были арестованы в конце 30-х и как выжили те из нас, которым удалось выжить.

Когда в начале 1960 годов я сказал бабушке, что я изучаю древнееврейский язык, она очень удивилась:

– Ты что, Витя, хочешь быть раввином? – до такой степени она была уверена, что роль этого языка ограничена только религиозной сферой.

И папа, и мама учились какое-то время в одном институте (Планово-Экономическом), который находился в центре города, поблизости от Невского проспекта, но мама ушла из института из-за рождения Аллочки в 1930 году. Она успела закончить только три курса из положенных пяти.

Я был вторым ребенком в семье и утешением для родителей, два года до моего рождения потерявших своего первого ребенка, шестилетнюю красавицу Аллочку, которая умерла от скарлатины в 1936 году.

В детстве я любил рассматривать ее одноцветную фотографию в коричневой сепии. Она напоминала мне то Дюймовочку, то Золушку, то балерину, как на фарфоровых фигурках, которых привозили из Германии солдаты и офицеры Красной Армии после войны и которых я видел великое множество в квартирах моих друзей. В отличие от их отцов мой папа, старший лейтенант Юда (Йехуда) Моисеевич (т.е. Йехуда бен Моше) Шейнин 1908 года рождения (друзья и мама называли его Юрой, Юрием) с войны не вернулся и не привез мне ни игрушек, ни безделушек и никакой памяти. Отцу было 33 года, когда он погиб.

Мне было тогда три года, а моей сестричке Женечке еще не было и двух. Мы были так малы, что не могли понять горечи нашей утраты, и много лет недоумевали, почему у других детей есть отцы, а у нас нет. Мамины и бабушкины рассказы, что папа ушел на войну и с войны не вернулся, помогали мало, мы ведь по малости лет не знали и не понимали, что такое война и почему с нее не возвращаются. Папы мы не помнили и знаем его только по нескольким фотографиям, где запечетлён хорошо сложенный и физически развитый, уже полысевший брюнет в возрасте от двадцати восьми до тридцати трёх лет, чаще всего вместе с группой отдыхающих где-нибудь в Святогорске или на Новом Афоне, и почти всегда без мамы.

2. Дед Яков и бабушка Анна

Я не помню ничего до возраста примерно трех с половиной-четырех. Дедушка Яков умер зимой 1942 года в Сибири, когда мне было около четырех, а я его хорошо помню. И не только его долговязую фигуру, но и его лицо с короткой седой бородой, его прокуренный хриплый голос, его манеру растирать табачные листья, набивать и раскуривать его короткую пузатую трубку, греться у печки, потирая руку о руку после ночной смены, проведенной на морозе. Я помню его рассказы и о службе в царской армии, и о героях еврейского народа, таких как Aвраам, Исаак, Яков, Моисей, Самсон, цари Давид и Соломон и о многих событиях древней истории. Но лучше рассказывать по порядку.

Мои родители родились и выросли в упомянутом Бобровом Куте Херсонской губернии (170 км от Херсона и 182 км от Одессы). Там жили их родители. Сначала я расскажу о родителях моей мамы, Клары Яковлевны Лещинской, Якове и Анне (урожденной Мительман) Лещинских, потомственных еврейских крестьян с царствования Екатерины Второй, в далеком прошлом из Польши, где предки моего деда по матери Якова (Янкеля) Лещинского, жили на землях аристократов Лещинских, от которых они и получили свою фамилию.

Ко времени раздела Польши они уже жили с русской стороны Польско-Российской границы, вероятно в Могилевской губернии. Русское правительство, справедливо или несправедливо, считало еврейское население приграничных территорий ненадежным элементом. Кроме того положение, в котором оказались бывшие евреи польского королевства в Российской империи с её чертой оседлости и полного бесправия не оставляло никакой надежды на лучшее будущее. Поэтому как только возникла возможность «переселения евреев колониями в плодородные черноморские степи», один из предков моего деда по матери Якова (Янкеля) Лещинского в пятом поколении до него рискнул её использовать.

Идея «переселения евреев колониями в плодородные черноморские степи для размножения там овец, земледелия и прочего» возникла у Ноты Хаимовича Ноткина (Натана Шкловера), “придворного еврея”, () екатерининского вельможи графа С.Г. Зорича. В 1797 г. у Ноткина появилась возможность подать свой проект по соответствующим инстанциям (через генерал-прокурора князя А.Б. Куракина) Павлу I. В этом проекте среди прочего он писал:

Употребленные к сему [крестьянскому труду. В.Ш.]евреи от рук своих возымеют пропитание... подражая древним праотцам своим, [намёк на евреев библейского периода.--В.Ш.]государству со временем немалую пользу принесут, и со временем необходимость их научит земледелием сыскивать хлеб.

Непосредственных результатов сразу не последовало, но идея «переселения евреев колониями на новые бесхозные земли Новороссии, отвоёванные от турок», бродила по имперским ведомствам установилась достоянием столичных бюрократов. В 1800 г. Ноткин познакомил со своим проектом сенатора Г.Р. Державина, которому с 1799 г. было поручено заниматься законодательством о евреях Российской империи, но и в этот раз немедленных результатов не последовало, более того, Державин показал себя оголтелым юдофобом.

Нам неизвестно как конкретно продвигалось дело. Как кажется сыграло стремление столичных бюрократов освободиться от евреев. 300 еврейских семей были переселены на новые территории Таврической (впоследствии Херсонской) губернии, как только они были присоединены в результате победы России над Турцией в Первой Русско-Турецкой войне (1768-1774), по мирному договору, подписанному в Кучук Кайнарджи. Несколько позднее (в 1807 году) российское правительство сослало туда же в Херсонскую губернию еще триста еврейских семей с западных приграничных территорий и в “заботе об улучшении морали евреев” официально объявило об основании еврейских земледельческих колоний. Еще позднее (в 1840 году) российское правительство переселило туда же в Херсонскую губернию еще 341 еврейскую семью (2530 человек) из Курляндии, которые тоже стали колонистами.

Хотя переселение сперва было насильственным, ни переселяемые, ни переселяющие даже не предполагали, насколько плодотворным окажется этот насильственный акт. На юге Украины, откуда турки бежали, оставив их бахчи и баштаны (бахчи—неорошаемые участки полей, где росли арбузы, дыни, тыквы, кабачки и баклажаны; баштаны—от араб. бустан, сад-огород, где росли овощи и фрукты, требующие полива) были основаны еврейские земледельческие колонии. Одним махом были решены многие проблемы русского правительства, а с другой стороны бывшие жители восточно-европейских местечек впервые за много лет (а может быть и столетий) были наделены землей, что оказалось благом для самих переселенцев и шести поколений их потомков.

За несколько лет упорного труда на плодородной земле они стали зажиточными крестьянами, на зависть их украинским соседям. Их благосостояние, продолжавшееся около ста-пятидесяти лет, было подорвано сперва Первой мировой войной (1914-1918), затем революцией (1917), последовавшими за ней Гражданской войной (1918-1921) и годами Военного коммунизма (1921-1923), включая голод на Украине в 1926-м. Но даже к 1929 году, году окончательного удара по зажиточным крестьянам России и Украины, у родителей моей мамы, дедушки Якова и бабушки Анны, еще было несколько гектаров полей, сельскохозяйственные машины, правда на конной тяге, десяток лошадей, дюжина коров, стада гусей, уток, кур и индюков, помимо мельницы и маслобойки.

Все это пропало во время “коллективизации”, когда имущество зажиточных трудолюбивых крестьян было отобрано комитетами бедноты, состоявшими из местных лодырей, бездельников и пьяниц, под покровительством советской власти. Сами хозяева земли и прочей собственности оказались в смертельной опасности. Их в любое время могли объявить кулаками, и тогда их ждал или немедленный расстрел или высылка в Сибирь. Такой исход дела не улыбался моему деду, и он упредил удар тем, что явился в правление колхоза, который создавался на базе экспроприированных хозяйств, и заявил, что он добровольно передает свою частную собственность и сам вступает в их колхоз. Это отсрочило визит комбедовцев на несколько дней, и позволило дедушке и бабушке упаковать несколько чемоданов личных вещей, взять детей и срочно бежать из Калининдорфа.

Мне было шесть или семь лет, когда я обратил внимание на бабушкины слова, что она и дедушка были из разных мест, дедушка из Бобрового Кута Херсонской области, а она сама из Константиновки, что на Донбассе. Я тогда спросил: “Так где же вы встретились?” Бабушка вначале слегка замялась и покраснела, но немного помолчав рассказала:

– Отец твоего покойного дедушки Якова приезжал в Константиновку не то по делам, не то, чтобы навестить приятеля. В одну из таких поездок он взял с собой молодого Якова (тогда его звали Янкель). Дедушка ещё не был женат. Ему было 27 лет, и он присматривал себе жену. Он был высокий, статный и не дурной лицом. В Константиновке он встретил меня. Мне тогда было 23 года, и все говорили, что я была красивая девушка, хорошая хозяйка. Я умела готовить [пищу], и была мастерица на всякое рукоделье: шила, вышивала, вязала. Грамоты я правда не знала. Тогда только мальчики ходили в школу.

Я наверно ему понравилась, т. к. он искал встречи со мной. Раз ко мне пришла подруга и сказала, что Яков просит меня выйти из дому минут на пять-десять, он хочет со мной поговорить. Тогда было не принято, чтобы девушки встречались с молодыми людьми наедине. Это было не только из-за страха перед родителями, но и из-за страха, что соседи начнут разговаривать и сплетничать. В селе или в небольшом городе сплетни могли привести к тому, что оговоренная девушка теряла шансы выйти замуж. Тем не менее я решилась выйти к Якову. Правда я вышла не одна, а с подругой.

Потом подруга отошла в сторону, и Яков отрекомендовался, кто он такой, где он живёт, чем занимается и рассказал, что его семья имеет достаточно средств построить ещё один дом и содержать молодую семью. Он добавил, что он слышал обо мне много хорошего, что я ему нравлюсь и что он готов послать сватов к моим родителям. Ему было нужно моё согласие. Я сказала, что я подумаю и дам ему ответ, когда он в следующий раз приедет в Константиновку.

Через месяца два-три он снова был в Константиновке. На этот раз мы не смогли увидеться, но я смогла передать Якову через подругу, что я согласна выйти за него замуж, пусть посылает сватов. Ещё через месяц сваты из Бобрового Кута прибыли, но папа им отказал. Он сказал мне:

– Анюта, зачем тебе жить в деревне в каком-то Бобровом Куте и портить причёску и маникюр. Анюта, ты городская девушка, в деревне ты пропадёшь”. – Я не могла возразить – воля отца была закон. Я смирилась. Но Яков не смирился. Ещё через месяц он снова был в Константиновке и снова прислал подругу передать, чтобы я вышла из дому. Он посадил меня на бричку и увёз в Бобровый Кут прямо, в чём я была. Там родители Якова устроили нам свадьбу, на которой веселилось всё село.

Через год у нас родился первый ребёнок. Тогда к нам приехали мои родители с подарками и с моими личными вещами, я ведь уехала только с тем, что было на мне. Они подарили мне швейную машину фирмы Singer. (Тут бабушка показала пальцем на ручную швейную машину в деревянном футляре: “Вот эту!”) Мы помирились, расцеловались, они просили навещать их в Константиновке, что мы и сделали много раз, часто ездили к ним на праздники и каждый раз после рождения нового ребёнка.

– Бабушка, а до деда Якова никто за тобой не ухаживал?

– Да был один, по фамилии Киржнер, очень красивый молодой человек, да папа и ему отказал. Не помню почему.

– Бабушка, а твой папа был прав?

– О чём ты, Витенька?

– Ну, он ведь сказал, зачем тебе жить в деревне в каком-то Бобровом Куте и портить причёску и маникюр, ведь ты городская девушка, в деревне ты пропадёшь.

– Да, Витенька, Бобровый Кут был конечно не Константиновка. Но причёску и маникюр я не особенно-то и портила. Яков не давал мне работать в полях, он сказал, твоё место в доме, тут достаточно работы. Разве что выйду в огород нарвать свежих овощей. Я готовила, пекла хлеб, варила разное варенье, солила и мариновала огурцы, помидоры, кабачки, баклажаны и другие овощи на зиму. Работы хватало на целый день. Я ведь также содержала дом в чистоте – у меня всё блестело. Дедушкин отец реб Авромбер называл меня “швідка Хана”. Он любил обедать у нас и хвалил меня за чистоту. Кроме того я шила одежду для себя, для Якова и для детей. Скучать особенно-то и не приходилось. Несколько раз в году Яков ездил по делам в Херсон, Николаев или в Кривой Рог. Он всегда возвращался с подарками для меня и для детей, чаще всего материал для платья или платок или шарф, ленты, сласти, конфеты, марципаны. Мы жили очень хорошо, не роскошно, но у нас было всё, что нам было нужно. Даже в голодные годы мы никогда не голодали. У меня всегда была заготовлена еда, которой бы хватило надолго.

– Бабушка, а у тебя были подруги в Бобровом Куте?

– Конечно, глупенький. Как же это можно жить без подруг! У меня было несколько подруг. Мою самую лучшую подругу звали Таня Докторова.

Сказав это, бабушка задумалась. – Интересно, где все они сейчас?

Бабушка не знала, что все евреи, кто оставался в Бобровом Куте (в это время он назывался Калининдорф), были зверски расстреляны и утоплены немецкими фашистами. Об этом я узнал только в начале 90-х, когда я ездил в Москву. Мои двоюродные сёстры Вера и Ляля рассказали со слов их двоюродной сёстры Китти (Кати) Познер (Екатерина Орлова по первому мужу, жена журналиста Владимира Познера из Москвы). Немецкие солдаты собрали всех евреев Калининдорфа к общественному колодцу. Это было 450 человек, стариков и детей, среди которых была и пятилетняя Катя. Фашисты бросили стариков и детей в колодец, так что некоторые евреи утонули, а тех, кто оказался выше уровня воды фашистские изверги расстреляли из пулеметов. Только одна Катя осталась в живых. Сейчас всё, что осталось от цветущей еврейской колонии это, запущенное еврейское кладбище, основанное в 1807 году, и массовая братская могила жертв фашистов“.

Сегодня сведения об истреблении евреев Херсона и Херсонской области стали известны и появились в книгах и на Интернете. На одном сайте рассказано:

“On August 19, 1941, Kherson was captured by the Germans; two thirds of its Jewish population had by then been evacuated or had fled the city on their own. In the first few days of the occupation, the Jews were ordered to for a “Jewish committee,” which was to register all the Jews from August 24 to 27. On August 25, the Jews were ordered to wear a Jewish star on their chests (a yellow badge in the form of a Shield of David); they were also forced to hand over to the German administration all the money and valuables in their possession. When the registration was completed, the Jews were all concentrated in a ghetto. Between September 16 and 30, 1941, the five thousand Jews of Kherson were taken to an antitank ditch outside of the city and murdered there.

The fate of the Jews living in the kolkhozes can be deduced from the course of events in the Stalindorf subdistrict. In the second half of September 1941, Aktionen [executions] took place, and groups of Jewish men were murdered in several kolkhozes. Heavy collrctive fines were imposed on the Jews. They were robbed of their belongings, and the community property of the kolkhozes was confiscated. Early in the spring of 1942 the Jewish farmers were told to sow potatoes and grow vegetables for the German administration. In April, many Jewish men were drafted [i.e. deported—H.Y.S.] and put into [transferred to] eight labor camps to work on the construction of Dnepropetrovsk [Ekaterinoslav] – Zaporozhye highway. The old men, women, and children left behind in the kolkhozes were rounded up and killed on May 29. On December 5, 1942, all the men were put [transferred] into the Lyubimovka camp, where they were murdered or died as a result of hard labor and disease“.

Travel to Kherson. Web site of local Ukrainian authorities. Historical information on Kherson and vicinities during WWII.

Путешествие в Херсон. Веб сайт Украинских местных органов.

Я поражаюсь бабушкиной силе воли, которая пережила так много ужасных потерь, среди них мужа, двух сыновей, зятя и многих друзей и несмотря ни на что у неё хватило сил добывать пищу, варить, шить, стоять в нескончаемых очередях и делать всё, что было необходимо для меня, для Жени и для мамы в тяжёлые годы войны и трудное послевоенное время. В ней было заложено чувство долга. Я не знаю как бы мы выжили без неё.

3. Родители деда Якова и его братья

Местечко Бобровый Кут распадалось на две деревни с русскими названиями Большая Седеменуха и Малая Седеменуха (в произношении неевреев Семенуха), которые сохранили в себе звуки первоначальных древнееврейских названий двух еврейских кладбищ, основанных там первыми еврейскими колонистами, одно в последней четверти XVIII века, другое более поздней группой колонистов в 1807 году (Седе-менуха, т.е. ‘поле покоя’, это обычный эвфемизм для кладбища на иврите).

У дедушки Якова было четыре брата. Все они были здоровые несколько худощавые и очень высокие мужчины с военной выправкой. Все они начали трудовую деятельность очень рано совсем детьми, как это было обычно в русских и украинских деревнях. В возрасте 12-13 лет они уже работали и в полях, и на сенокосе, и на маслобойке, и на мельнице. Они пахали и боронили поля, сеяли пшеницу, рожь, ячмень, гречиху, сажали овощи, пасли мелкий и крупный рогатый скот. Совсем малыми детьми лет в 6-7 они начинали с того что пасли гусей и индюков и кормили уток. Кормление уток требовало специальных усилий и навыков. Дедушка Яков рассказывал:

– У нас были самые лучшие утки из всех деревень на сотни километров вокруг. К нам приезжали за утками не только из соседних деревень, немецких колоний и Херсона, но и из Николаева. Все знали, что уток нужно покупать у Лещинских. –

Многие пытались узнать секрет Лещинских, как им удаётся выращивать таких вкусных и крупных уток. Реб Авромбер, дедушкин отец разводил руками и указывал пальцем в небо. Евреям он говорил:

– Сиюа де шмая (т.е. Нам Бог помогает) – а не-евреям отвечал:

– Мы живём вашими молитвами, господин такой-то.–

А ларчик просто открывался: Лещинские кормили уток секретным кормом: устрицами. Устриц было, сколько хочешь. Нужно было только переплыть на островок, что был посреди реки Ингулец, с двумя вёдрами в руках. Одно время этим занималась тётя Соня в возрасте с шести до одиннадцати лет. Она удивительно хорошо плавала и в пожилом возрасте.

Дедушка Яков и его четыре брата были талантливые рассказчики, одарённые великолепной памятью. Они помнили много рассказов, сказок и легенд, и рассказывали их с одинаковой лёгкостью на идиш и по-русски.

Все пять братьев в молодости служили в царской армии, причём дедушка Яков играл в военном духовом оркестре на барабане. У нас была старая фотография дедушки Якова вместе со всем оркестром.

Дед Авромбер (мой прадед) и его отец были известны между евреями как гвартоним Лещински (т.е. здоровяки Лещинские). Они были силачи и здоровяки, известные на всю округу.

Один факт выделял их среди местных жителей: во время крещенских морозов в январе месяце дед Авромбер и его отец купались в проруби на реке Ингулец. В заранее назначенный день за ними присылали сани с резвой тройкой. Они в овчинных тулупах на голом теле садились в сани с украинским кучером. Тройка неслась к реке, где во льду уже была прорублена прорубь метров на десять-пятнадцать. Вокруг проруби толпились любопытные зрители, среди них большинство украинцы из соседних сёл. Гвартоним Лещински сбрасывали тулупы, ныряли в прорубь, проплывали её по длине туда и обратно и выскакивали на лёд. С одной стороны им подавали уже открытые бутылки водки, с другой набрасывали тулупы. После того как они выпивали из горлышка по пол-литра водки, их садили в сани, и тройка с гиком и улюлюканьем неслась к дому. Этот ритуал повторялся ежегодно на протяжении многих лет в христианский праздник Крещения. В детстве, когда я многократно слышал эту историю из уст дедушки Якова, и не только его (потом это же рассказывал Шмилек, дедушкин брат), я никогда не задумывался, зачем им надо было демонстрировать своё молодечество перед толпой. Я этого не понимаю и до сих пор, но в чужую психологию проникнуть трудно.

И не только евреи, но и многие украинцы произносили с почтением имя Реб Авромбер (Авраам Бер) Лещинский. У него была долгая трудовая жизнь. После смерти дедушки Якова в 1942 не осталось никого, кто бы помнил, сколько ему было лет, когда он умер. Но мама рассказывала, что она сама видела, как он танцевал на свадьбе его правнучки, когда ему было 105 лет, а после этого он прожил ещё лет пять-шесть. Тем не менее он был не самый большой долгожитель в нашей семье, его отец поставил рекорд: он жил 127 лет. Когда дедушка Яков рассказывал мне библейские истории из книги Бытия и называл возраст долгожителей, а я спрашивал:

– Деда, разве это может быть? –

Он отвечал: – Конечно, не только может быть, да так оно и было. Смотри, Витенька, мой батькó жил сто и столько-то лет (сейчас я не помню, но кажется 111), а мой деда 127 лет. Обрати внимание, люди жили на чистом воздухе, питались свежими натуральными продуктами и работали физически тяжело, часто по 16-18 часов в сутки. Вдобавок наша семья были гвартоним (от др.- евр. гвартан, т. е. силачи, здоровяки, богатыри).

Сам дедушка Яков не продолжил семейную традицию долгожительства. Он умер от кровоизлияния мозга морозной сибирской зимой 1942 го, когда ему едва исполнилось 64 года, а мне было около четырех. Он вышел к колодцу в центре деревни обколоть лёд, чтобы люди смогли набрать воды. В разгаре этой работы у него случился инсульт (кровоизлияние мозга), он упал, потерял сознание. Вокруг никого не было. Его обнаружили уже абсолютно обледенелого через 4 или 5 часов. Какие-то женщины, которые приехали на санях за водой, положили тело дедушки Якова на сани и привезли к нам домой. Я помню переполох, который начался в доме, бабушкины стоны и плач. Я помню, что она повторяла “О майнэ вейтекен, Ой вейз мир” (все эти восклицания навзрыд означают примерно одно и то же: “О горе мне!”) и “Лучше бы меня одели в тахрихм.” Я не сразу понял, что дедушка Яков умер, и что я потерял самого близкого человека, который не только сумел привить мне любовь ко всему еврейскому, но и учил меня в духе стоического оптимизма, одним из принципов которого было не хныкать и не жаловаться на усталость и физическую боль. Он часто говорил, показывая на безногого или безрукого инвалида: “Смотри, Витенька, у этого человека нет ног (или рук), а он живёт и не жалуется. А у нас есть и руки, и ноги, и глаза, барух а-Шем!” Кто такой “Барух а-Шем” я тогда не знал, и думал, что это большой человек, который всё знает.

Прошло какое-то время (может быть четверть часа, а может быть час или два), бабушка всё ещё рыдала и причитала. Тем временем к нам зашла пожилая соседка, которая очень уважала бабушку и всегда приходила к ней за советом. Она сразу же поняла, что происходит, успокоила бабушку и послала меня за мамой в правление совхоза. Я сбегал за мамой и сказал ей, что с дедушкой случилось, что-то плохое. Мама не сразу поняла, что случилось, но пошла со мной домой, т. к. я тянул её за руку. Когда мы вошли, дом был полон соседями и незнакомыми чужими людьми. Они наперебой расхваливали дедушку, говорили, какой он был хороший человек. Тому он починил крышу, а этому забор, одной старушке, у которой все мужчины были в армии, он вскопал огород, другой вдове сложил печку. И всё это он делал абсолютно бескорыстно в свободное от работы время.

На следующий день были похороны. Мы были единственные евреи в этом русском селе Лопатки Курганской области. Там не было никакой возможности соблюдения еврейского ритуала. На покойника надели самый лучший из его костюмов, тёмно-синий в голубую полоску и начищенные до блеска чёрные полуботинки. Перед тем как гроб забили, бабушка, бледная и заплаканная в чёрном платке поверх малинового пальто, набросила на дедушку его полушубок из овчины, приговаривая: “Вот, Янкель, чтоб тебе там было тепло!” Гроб опустили в промёрзшую землю, мама взяла бабушку под руку, а меня за руку и сказала: “Вот, Витенька, ты теперь остался у нас единственный мужчина!” Мы вернулись домой на тех же санях, на которых до этого был дедушкин гроб.

О четырёх братьях дедушки Якова я знаю очень мало. Я знаю, что все они были здоровяки, все в молодости служили в царской армии, все они работали на ферме у отца, Реб Авромбера, все они были талантливые рассказчики, одарённые великолепной памятью. Я знаю имена двух из них: Шмилека (Семёна) Лещинского, которого я упомянул выше, и Вельвеля (Владимира) Лещинского, отца дяди Миши и дяди Юры, который у нас в семье упоминался не иначе как “сумасшедший дядя Володя”, а в семьях его детей его имя никогда не произносилось. Я расскажу о нём ниже.

4. Братья бабушки Анны и их дети

Я собственно говоря не знаю ничего о бабушкиных предках, кроме того что они, в отличие от дедушкиной семьи были городские жители из города Константиновки, на Донбассе. Чем они конкретно занимались, я не знаю, но предполагаю, что торговлей. Я знаю также, что они были состоятельные люди, по всей видимости богаче дедушкиных родителей. Это наверно и было причиной того, почему Мойше (Моисей) Мительман отказал дедушке, когда он посватался к бабушке.

Я знаю, что у бабушки были по крайней мере два брата, старший – Иосиф Мительман, который был женат на неразговорчивой даме аристократической наружности по имени Эсфирь Клементьевна Клейнмихель или Михельсон. В моё время они жили в Ленинграде. Во время войны они были в Ташкенте, откуда Иосиф приезжал к нам в Сибирь в 1943.

Какое-то время Иосиф Мительман занимался скупкой металлолома для государственного треста “Вторчермет” или “Вторцветмет”. Он был молчаливый и грустный старик практического склада.

У Иосифа и Эсфири, которых мы навещали в Ленинграде – иногда и они бывали у нас на Кондратьевском – было 4 детей: Коля Мительман, Софа (в Москве), Мура Гохберг, Соня Качанова (Зеленберг). Они были мамины двоюродные брат и сёстры, и мы поддерживали отношения с ними. Все они жили в разных местах, все имели свои семьи и детей (только Соня Качанова-Зеленберг долго оставалась незамужней и жила вместе с родителями). Их дети – мои троюродные брат и сёстры. Мы знали друг друга, часто с первых дней после рождения, но тесной связи ни у меня, ни у Жени с ними не завязалось. Может быть потому, что после папиной смерти мы опустились по имущественной лестнице ниже них, они и одевались лучше нас, и игрушки были дороже, и играли они с детьми из семей, что побогаче. Их родители по всей видимости боялись, что мы попросим у них материальной помощи, а может быть потому, что дяди Колины дети были несколько младше нас с Женей.

Дядя Коля (ровесник моей тёти Сони) сделал головокружительную карьеру. Он закончил ремесленное училище и школу ФЗУ (фабрично-заводского ученичества), получив квалификацию токаря (т. е. образование ниже среднего). Но грязная и тяжёлая работа с металлом и охладительными эмульсиями его не устраивала. В это время проходила так называемая “выдвиженческая” кампания, когда рабочие от станка выдвигались на руководящую работу. Дядя Коля воспользовался этой кампанией и вскоре уже был директором завода, и таким образом проник в номенклатуру. Даже во времена, когда евреев устраняли с руководящих постов, его только переводили на такой же руководящий пост в другое место (т.е. на другое предприятие, завод, научно-исследовательский институт, и т. д.) Он никогда не опускался по должности ниже заместителя директора.

Дядя Коля был общительный и разговорчивый человек, такой, каких принято называть компанейским. Он всегда говорил о сугубо практических вопросах, преимущественно на тему, где и что из дефицитных товаров можно достать. Моя связь с дядей Колей и его семьёй, которая никогда не была особенно тесной, сильно ослабла со времени, когда я закончил среднюю школу и совершенно оборвалась, когда я ушёл в армию. Была, кажется, одна встреча с ним, когда я был курсантом военно-морского училища. Я был у него в гостях, мы не находили общего языка, он угощал меня какими-то импортными коньяками, которые никогда не появлялись в ленинградских магазинах. Потом он подвёз меня на своём Москвиче прямо к воротам училища (Морской переулок, дом 3) за минуту до конца увольнительной. Следующий раз я услышал о дяде Коле уже живя в Израиле, т.е. в 70-х годах. Меня просили достать pacemaker для дяди Коли, после того как у него был инфаркт.

Дядя Коля был женат на Мусе Кабаковой, полной и весёлой женщине, дочери сапожника. Они оба так и остались необразованными. В момент, когда я пишу эти строки дядя Коля уже лет двадцать как умер, а тётя Муся и две семьи их детей, Гриши Мительмана и Мары Аристовой, живут в Израиле, причём тётя Муся и Мара в Хайфе. Они уехали из Ленинграда лет десять тому назад.

О тёте Софе, (в Москве) я знаю значительно меньше. Она так же как дядя Коля и тётя Мура осталась необразованной. Она работала на какой-то простой работе, кажется даже физического характера. При всём при том и вопреки трудностям и неудачам она всегда оставалась жизнерадостной, доброй и приятной женщиной. Такой же доброй и родственной была и её дочь Света. Несколько раз, приезжая в Москву по делам, я либо заходил к ним, либо ночевал у них, и всегда был принят как принимают родных.

Интересно, что у всех моих троюродных сестёр семейная жизнь не сложилась. Мара была замужем более чем один раз, и вскоре после приезда в Израиль муж оставил её. Света развелась. Нонна никогда не вышла замуж.

Тётя Мура, мать Нонны, необыкновенно красивая женщина, была замужем за Абрамом (Буней) Гохбергом, подполковником береговой службы, преподавателем средств наблюдения и связи в высшем военно-морском училище. Я думаю, он был наиболее интеллигентным человеком среди наших родственников. Кроме его профессиональных знаний, он был начитан во всеобщей истории и знал языки, среди них несколько славянских, и разбирался в мировой политике. Тётя Мура, кажется, никогда не работала. Она была очень капризна и к тому же страдала от частых мигреней. Как бы то ни было, она изводила мужа то капризами, то жалобами на мигрень. Буня переносил её капризы и жалобы стоически, удовлетворял все просьбы любимой жены, а потом и дочери Нонны, которая была не менее требовательна.

Нонна родилась на две недели раньше меня. Наши мамы возили нас в колясочках по Таврическому саду. Этого я конечно не помню, но знаю по рассказам мамы и тёти Муры. Я не помню других контактов с Нонной до возраста 15 лет. Всё, что я знаю о ней, я знаю от других родственников. Я слышал, что она была круглой отличницей и закончила среднюю школу с золотой медалью, что она была спортсменка-баскетболистка, отлично знала английский язык. Однако она сама отрицала всё это, заявляя, что всё это чистейшей воды folklore. Сразу же по окончании школы она поступила в Кораблестроительный институт и закончила его, получив инженерную квалификацию по гироскопам. Потом работала в каком-то засекреченном НИИ (Научно-исследовательском институте), явно связанном с военно-морским флотом, часто отправляясь в служебные командировки на военные корабли. Другие родственники рассказывали, что в течение многих лет она была безнадёжно и до безумия влюблена в женатого мужчину, так, что даже было необходимо госпитализировать её в психической лечебнице. После многих лет это сумасшествие как будто прошло, но жизнь её была изломана бесповоротно. Она живёт одна в Петербурге.

Младшего брата бабушки и Иосифа звали Давид Мительман. До революции он работал в бизнесе у отца. Что это был за бизнес я не знаю. Факт тот, что в результате революции семья потеряла свой бизнес, и Давид остался не у дел и без профессии, так же как и другой брат бабушки Анны, Иосиф (тот какое-то время занимался скупкой цветных металлов для треста “Вторчермет”). Я слышал, что Давид после революции кормился извозом. Если учесть, что автомобилей в то время на Украине было чрезвычайно мало, станет понятно, что у него работы было с избытком. Он был высокий и крупный мужчина с голубыми глазами. Совсем непохож на еврея. Может быть это обстоятельство его и спасло при немцах.

Он жил в Харькове. Я видел его раз или два, когда он приезжал к нам увидеться с братом и сестрой где-то в 40-х или 50-x. Он рассказал, как они жили (страдали) во время войны. Харьков четыре раза переходил от русских к немцам, и каждый раз как немцы захватывали город, они зверствовали над евреями. Фашисты депортировали в Освенцим (Аушвиц) жену Давида Любу и их дочь, шестнадцатилетнюю красавицу Соню, где они и погибли. Несдобровать бы и самому Давиду и его сыну Марку (которому было четырнадцать лет), если бы им не удалось сбежать и пересечь фронт к Красной армии.

По пути они проходили через какое-то украинское село к востоку от Харькова, и местный писарь за деньги “исправил” их документы. Он изменил еврейскую фамилию Мительман на звучащую более по-украински Mительный и в графе «национальность» поставил “украинец”. Так из евреев он сделал их украинцами.

Новые документы спасали им жизнь несколько раз и на немецкой и на русской стороне. Иногда попадались хорошие люди, которые спасали их. Ещё до того как они добыли подходящие документы, их задержали немецкие солдаты, которые подозревали, что они евреи. Их отвели к офицеру, который потребовал предъявить документы. Они сказали, что они украинцы из такого-то села, выехали по срочному делу и в спешке забыли документы дома. Офицер послал их на освидетельствование к немецкому военному врачу. Тот заставил их снять штаны, увидел, что они обрезаны, но велел сопровождающему солдату передать офицеру, что они не евреи. И фашистский офицер отпустил их. Их жизнь, которая висела на волоске, была спасена уже не в первый раз.

В конце концов они добрались до передовых позиций Красной армии. Они заявили, что они оба хотят вступить в Красную армию, и в её рядах бить немецкую сволочь. Четырнадцатилетнего Марка приняли и одели в солдатскую форму, а Давиду сказали: “А ты, папаша, иди, отдыхай в тылу, ты уже не годен к строевой службе”.

Давида отправили в тыл, а Марк остался воевать, получил много наград, закончил войну сержантом, но пожелал остаться в армии. После пяти или семи лет службы в армии Марк поступил в высшее Инженерное училище имени M.И. Кутузова в Ленинграде.

В это время он у нас часто бывал, т. к. параллельно с программой училища он должен был сдать экзамены за среднюю школу, в которой ему не пришлось учиться. Он был высокий и шумный, говорил громко и отчётливо, как будто подавал команды. Он был воспитан в армии настоящим солдафоном. Никогда не читал никаких книг кроме Биографии И. В. Сталина, Краткого курса истории ВКП(б) и уставов РККА (т. е. Рабоче-крестьянской Красной Армии).

Для того чтобы сдать экзамены за среднюю школу, ему требовалась помощь по многим предметам. Он говорил, что воевать ему было легче. Кое-как со шпаргалками и с другими обманами, в которых он видел военную хитрость, планируя их как тактические операции, он сдал экзамены и за среднюю школу и закончил Инженерное училище, выйдя из него лейтенантом Инженерной службы.

Потом он служил много лет, постепенно продвигаясь по службе. Несколько раз он приезжал на разные курсы (включая курсы “Выстрел”, когда его произвели в майоры, и Академию Генерального Штаба после того как он несколько лет был полковником).

Последние лет двадцать он служил комендантом многих гарнизонов Средней Азии (Кушка, Ашхабад, Фрунзе). Вскоре по окончании училища он женился на украинке Ларисе Приходько. Уже давно он вышел на пенсию в генеральском звании и поселился в Харькове, где была могила его отца и где жили родичи его жены.

За всё время моей жизни в России я не встречал человека более преданного советскому режиму, коммунистической партии и лично товарищу Сталину, чем Марк Mительный. Он “перековался” на украинца и если бы антисемиты не напоминали, что он еврей, он бы с радостью забыл об этом.

На все замечания собеседников о несправедливых репрессиях, включая гибель его невинных двоюродных братьев, он реагировал одинаково: “Спорить не буду, но для меня советская власть делала только хорошее, это она вывела меня в люди, и я всегда ей буду благодарен.” – Понятно, что после такой тирады собеседники, кто бы они ни были, были вынуждены сменить тему.

Курьёза ради стоит упомянуть, что когда он вступал в партию, его спросили о национальности, чего он никак не ожидал. И когда он вынужден был рассказать о смене национальности с еврея на украинца, Марк вдруг почувствовал, что отношение к нему изменилось, разумеется, не в лучшую сторону.

Последний раз я видел Марка, когда он приезжал из Фрунзе на учёбу в Академию Генерального Штаба, после которой он ожидал производства в генералы.

Я не знаю имени ещё одного бабушкиного брата, но знаю, что у него был сын по имени Соломон Мительман, полный и совсем лысый человек, который служил в прокуратуре и дослужился до больших чинов. Он приезжал к нам в Питер (где-то, в 50-х или 60-х, когда ему было около шестидесяти) из Кемерово, где он был главным прокурором Кемеровской области и рассказывал разные ужасы из своего опыта, включая историю о забастовке шахтёров, которые требовали положенное им молоко. В результате четыре тысячи шахтёров были расстреляны как зачинщики. Причём Соломон Мительман был вынужден как прокурор подписать четыре тысячи смертных приговоров.

5. Папа и мама

(до 15 июня 1941)

Слава богу, у дедушки и бабушки было куда бежать (см. 2.). К этому времени (1929 или 1930) по крайней мере одна дочь из их четверых детей – моя мама – была устроена, вышла замуж и жила с мужем в Ленинграде, где они оба имели постоянную работу и прописку.

Tрoе младших детей дедушки и бабушки: тетя Соня, тогда девочка двенадцати лет, и мои дяди Гриша и Миша, тогда мальчики десяти и восьми лет, жили со своими родителями. Мой папа, который уже занимал важную инженерную должность и был на хорошем счету в партии, сумел добиться постоянной прописки для родителей жены.

Правда, это потребовало некоторого “уплотнения”. Мама и папа уступили одну из своих двух комнат в квартире на Моховой (поблизости от ТЮЗа сокращенно Театр Юных Зрителей, кстати отличного детского театра, в который я ходил несколько раз в год с семи до 14 лет) и от цирка, куда нам покупала билеты Зинаида Аркадьевна Рооп (я называл ее тетя Зина, а наедине ma tante), о которой я расскажу несколько позднее. Эта моя родственница играла важную роль в моей жизни особенно в послевоенное время.

С этого времени дедушка, бабушка, Соня, Гриша и Миша жили вместе с нами, т. е. с моими родителями, я-то ведь родился восемь или девять лет спустя. Это совместное проживание продолжалось и после того как папа получил лучшую жилплощадь, на Красногвардейском (потом назывался Кондратьевским) проспекте, дом 51, корпус 3, квартира 104 [Выборгская сторона], ведь он сам был ответственным за строительство четырех корпусов для инженеров, служащих и рабочих завода “Красный Выборжец” на углу Кондратьевского проспекта и Полюстровского шоссе (потом проспект Металлистов).

Он был начальником двух отделов этого огромного завода, который производил бóльшую часть алюминиевых изделий России, от ложек, фляжек, котелков, чайников и кастрюль до металлических частей пушек и самолетов и все алюминиевые трубы для непостижимо огромной страны.

Папа заведовал Финансовым отделом и Отделом капитального строительства. Он был инженер-экономист и инженер-плановик, который сумел закончить два института в Ленинграде, причем оба не из легких!

В одном из этих новых корпусов, именно номер 3, фасад которого выходил на тополиную аллею вдоль Полюстровского шоссе, на третьем этаже наша семья жила с конца тридцатых годов. Я родился, когда семья жила еще на Моховой, но сам факт моего рождения дал повод для расширения жилплощади.

Минимум жилплощади на душу населения был предусмотрен неумолимым советским законом в шесть квадратных метров на человека. С моим рождением стало восемь жильцов. Поэтому они могли претендовать на жилье не менее сорока восьми квадратных метров.

И вот наконец отдельная квартира на Кондратьевском проспекте, дом 51, корпус 3, номер 104 получена. Сначала все жители квартиры на Моховой живут вместе на Кондратьевском, затем мамины братья и сестра поступают в институты и техникумы и один за другим покидают квартиру моих родителей: кто уходит в общежитие при учебном заведении, кто женится и уходит жить к жене.

Казалось бы, наконец-то мои родители, выбравшись из тесноты, могут пожить в отдельной квартире в свое удовольствие. Но не тут-то было. То ли из жалости к бездомной землячке Дине Шустер, то ли из дружбы с инженером Иваном Антоновичем Вороновым, женатом на Дининой сестре Сарре (урожденной Шустер, по мужу Вороновой, потом Виленчик), папа и мама уступили одну из своих трех комнат (собственно говоря, двух, т.к. в одной комнате жили дедушка Яков и бабушка Анна) Дине.

Так мои родители снова “уплотнились”. Они отдали Дине комнату, которая была поближе к входной двери. В комнате, что напротив входа, жили дедушка Яков и бабушка Анна. В самой большой комнате жил я с родителями. В углу слева от двери стояла большая металлическая кровать моих родителей с блестящими, даже сверкающими шариками, которые я любил отвинчивать просто так, играя.

В противоположном углу по диагонали и ближе к окну стояла моя кровать, тоже металлическая и тоже с шариками, но не такими блестящими. Я их тоже отвинчивал, хотя это и не доставляло того же удовольствия. 5 ноября 1939 года родилась моя сестра Женя. Папа поставил еще одну деревянную кроватку параллельно моей, но по противоположной стенке рядом с шифоньером красного дерева.

Я помню, что на стене около моей кровати висел коврик с тремя коричневыми медведями в лесу, с поваленным деревом, а около Жениной кровати коврик с тремя розовыми поросятами, один из которых стоял на складной голубой лестнице, такой как в библиотеках. У окна стоял большой письменный стол, остаток былой роскоши с зеленым сукном по всей поверхности покрытым толстым стеклом, под которым лежал картонный календарь на целый год. До ухода на войну любил заниматься за этим столом папа, а после войны готовили домашние задания я и Женя.

Между дверью и моей кроватью помещался огромный книжный шкаф томов на триста-четыреста. До войны там помещалась папина техническая библиотека. На боковой стороне этого шкафа в сторону моей кровати висела репродукция известной картины “Дети художника.” После войны, когда я вырос из моей кроватки, а Женя из своей, между тем как папины вещи постепенно исчезали за ненадобностью, Женю переселили в мою кроватку, а для меня купили диван, над которым перевесили “Детей художника.”. Наконец убранство комнаты завершал обеденный стол на шесть человек (его можно было раздвигать по желанию на восемь или двенадцать человек, вставляя дополнительные секции). Он не был таким роскошным как письменный стол, но был вполне добротен и хорош и для обедов, и для игр, и для иных целей.

После войны, когда тетя Соня возвратилась в Питер (так мы, как и большинство ленинградцев, называли свой город) из армии и нашла свой дом в руинах—в него попала немецкая бомба – она поселилась вместе с нами и прожила с нами лет восемнадцать до тех пор пока дошла её очередь на получение квартиры. О тете Соне я расскажу позже.

После рождения сестрички мои родители, а потом и тетя Соня с бабушкой, перенесли все внимание на малютку. Я расту живым и здоровым слегка непослушным ребенком, Женя бледной, болезненной и тихой послушной девочкой.

Тем временем в стране происходили разного рода репрессии. K домам невинных людей по ночам подъезжали закрытые черные автомобили, в которых обычно перевозили арестантов (в народе такие машины окрестили “черными вóронами” или ”воронкáми”). Из машины выходили вооруженные офицер-чекист и несколько солдат. Сначала будили управдома или дворника не столько для видимости законности ареста, сколько для удобства гебешников, чтобы люди не поднимали шума и не будили соседей при стуке или звонке в дверь посреди ночи. Услышав знакомый голос управдома или дворника, жильцы понимали, что это не грабители и что их будят по необходимости.

Обыскав квартиру, перевернув всю мебель, и разрезав ее обивку, а также простукав полы, потолки и стены в поисках тайников с уликами, забрав кое-какие бумаги и книги, чекисты увозили арестованного, терявшегося в догадках: “за что?” и “кто донес?”

Несчастье не обошло и нашу семью. В 1938 году арестовали дядю Гришу. Он работал нормировщиком на зеркальном заводе и был женат на русской женщине по имени Рая (т. e. Раиса), жил отдельно и почти не поддерживал отношений с родителями и с сестрами. Вдруг в один прекрасный день к нам пришла эта Рая в полнейшей истерике и рассказала, что ночью забрали (т. е. арестовали) ее Грицька (в его украинских документах он был записан Грицьком, но у нас его звали только по-русски Гриша, Григорий).

Мои родители и еще в большей степени бабушка и дедушка были поражены и убиты горем. Расспросив бестолковую и расстроенную Раю о причинах и подробностях ареста, папа пришел к выводу, что Гришу обвинили в сионизме. То что он был русофил и ассимилятор никого не интересовало. Папа использовал все свои партийные связи, ходил на прием к большим начальникам, но это не помогло. Некоторые партийные бонзы применяли модную в те времена отговорку: “Там разберутся!” В Большом Доме на Литейном ему сказали: “Враг народа есть враг народа, ему нет пощады!” После этого папа понял, что дальнейшие хлопоты тщетны.

Больше мы Гришу не видели и не получали никаких известий ни от него самого, ни от кого-либо другого о нем. Свидания не дали ни жене, ни матери, ни сестрам и не было никакой информации о суде и приговоре. Только уже после войны, в 1947 или 1948 бабушка получила извещение о его смерти в трудовом лагере на Дальнем Востоке в 1945. Причина смерти: заболевание, цирроз печени. У нас никто этому не поверил. Говорили: либо Гриша не выдержал каторжного труда и климатических условий Восточной Сибири (Колыма или Магадан), либо его убили в лагере.

После получения этого скорбного извещения бабушка и мама пытались добиться хоть какой-нибудь информации о его смерти и о расположении его могилы. Все запросы натыкались на стену молчания.

Прошло три года после Гришиного ареста. Разразилась самая кровавая война в истории. Папа уходит на фронт и гибнет в первые дни войны. Вслед за ним призывают маминого восемнадцатилетнего брата Мишу. И он гибнет в 1942 на фронте, но не от немецкой пули. Причина смерти: расстрелян офицером СМЕРШа по обвинению в сионизме. Излишне сказать, что ни Гриша, ни Миша не знали, что такое сионизм и с чем его едят. Со смертью папы и двух маминых братьев я остался единственным членом семьи Шейниных и Лещинских мужского рода.

6. Как я стал сиротой

 

Судьба мне дала столько, что жаловаться на недоданность – совсем хамство. Давайте начнем сначала… Я вырастаю в московской коммуналке, в семье с очень непростыми взаимоотношениями… без отца. Вот и первая недоданность – отсутствие отца. А ведь отец – тот камень в фундаменте личности, который непременно должен быть. Он формирует будущее строение. Которое иначе оказывается перекошенным. Кто знает, с какой целью судьба лишила меня отца? Кто знает, с какой целью мне были даны длинные вереницы неудач в начальном периоде жизни? Видимо, чтобы я сразу выбрал весь свой ресурс неудач...

Геннадий Хазанов, Интервью данное А. Никонову

Как я понимаю, мои родители не были ни дальновидными, ни осведомленными людьми. Мемуары современников полны указаний на то, что многие даже не приближённые к верхам либо знали, либо предчувствовали приближение войны по крайней мере весной 1941 года. Приведу только одно свидетельство. Н.Н. Никулин, искусствовед из Эрмитажа, в своих воспоминаниях о войне пишет:

"Весной 1941 года в Ленинграде многие ощущали приближение войны. Информированные люди знали о ее подготовке, обывателей настораживали слухи и сплетни. Но никто не мог предполагать, что уже через три месяца после вторжения немцы окажутся у стен города, а через полгода каждый третий его житель умрет страшной смертью от истощения".

Папа ушел на войну добровольцем 15 июня 1941 года, за неделю до начала войны. Это может показаться ошибкой, но нет, я не ошибаюсь. И бабушка, и мама называли ту же дату, 15 июня. Причем эту дату в нашей семье трудно перепутать. Дело в том, что в этот день мне исполнилось три года. Поскольку 15 июня выпало на среду, т. е. рабочий день, решили отпраздновать мое трехлетие в ближайшее воскресенье, 19 июня. Были приглашены около сорока человек родни и друзей. Так они мне и рассказывали потом: ”Мы собирались поехать к вам в гости 19 июня. Юра пригласил нас еще за месяц до этого, а вечером 14 июня он позвонил нам попрощаться, сказал, что завтра утром уходит в Красную Армию по коммунистическому набору, и т.д. и пр.”

Об обстоятельствах папиного призыва в армию я узнал кое-что только после войны от папиного сослуживца инженера Бутома, тоже члена партии и тоже еврея, который был вызван в тот же день, 8 июня и мобилизован, как и папа, 15 июня.

Оказывается, у военкома была разнарядка мобилизовать определенное количество солдат и офицеров. Молодых людей пригодных к солдатской службе в середине 1941 года было достаточно, и не было трудностей с их мобилизацией. Ведь в СCCР действовал закон о всеобщей воинской обязанности, и на действительную воинскую службу могли призвать и в мирное и тем паче в военное время с восемнадцати лет.

Офицеров резерва призвать было труднее. Нужна была веская причина, скажем, напряжение на границе чреватое войной, если не война. Но ни советская пресса, ни информация, которая была доступна по партийной линии или по линии агитпропа, не сообщали ничего ни о концентрации какого бы то ни было противника на границах, ни о возможной или приближающейся войне. Поэтому решили (по всей видимости, на самом верхнем уровне) призвать членов партии и притом инсценировать добровольческое вступление в Красную Армию коммунистов-патриотов для защиты советской родины.

И посему разговор 8 июня в военкомате Красногвардейского района города Ленинграда был короткий (около пяти минут). Это звучало примерно так:

Военком: Товарищ Шейнин, Вы родину любите?

Папa: Ну о чем Вы говорите, товарищ военком третьего ранга, я ведь член партии.

Военком: Ну вот, товарищ Шейнин, родина в опасности и партия велит Вам как верному коммунисту и офицеру запаса встать в первые ряды защитников родины. Я не сомневаюсь, Вы выполните долг коммуниста и пойдете в Красную Армию добровольцем, показывая пример другим. Явитесь через неделю, 15 июня. А не явитесь 15-го, мы все равно призовем Вас 22-го. Так что советую подумать.

Папа: Ну что Вы говорите, товарищ военком, я явлюсь 15-го.

Папа никому не рассказывал об этом разговоре. Я восстанавливаю его лишь на основании рассказов папиных сослуживцев, тех, кто выжили и вернулись с войны. Поскольку подобные разговоры повторялись в этом и сотнях других военкоматов, у меня нет сомнения, что я изложил суть разговора, может быть, и не дословно, но достоверно со стороны его сути.

Единственный вопрос, который у меня возникает, сказал ли папа тому военкому, что он оставляет двух малолетних детей (по общепринятому русскому выражению, молокососов). Однако ответ на этот вопрос похоронен вместе с папой в одной из тысяч безымянных могил, где-то под Нарвой. Да если сказал или не сказал, какое это могло иметь значение для той огромной военно-политической машины, которая перемолола в своей мясорубке много миллионов людей до войны и много миллионов людей во время войны.

 

7. Жизнь в Сибири

(август 1941 - до лета 1945)

В августе 1941 нависла угроза над Ленинградом. Люфтваффе беспрепятственно бомбила город, гитлеровский паук с юга и юго-запада сжимал свои клешни, с запада был блокированный Финский залив. Немцам оставалось только зажать узкую полоску к востоку, чтобы блокада стала полной. В Ленинграде была сосредоточена бóльшая часть российской промышленности военного значения. Советское правительство решило, покуда это возможно, вывезти наиболее важные предприятия, оборудование и персонал с семьями, на Восток, за Волгу и на Урал. Выше в главе 5 о папе и маме я уже упоминал, что мои родители были связаны с заводом “Красный Выборжец”, который имел оборонное значение и мы даже жили в домах для его персонала. Поэтому для остатков нашей семьи, как я понимаю, не было больших трудностей получить места сначала на грузовике до Волхова, затем на поезде по Транссибирской железной дороге. Мама, дедушка Яков, бабушка Анна, сестричка Женя (тогда год и девять месяцев) и я (три года и два месяца) отправились в восточном направлении, пересекли Волгу через мост в районе Куйбышева (Самары) перевалили через Урал, проехав через Свердловск (Екатеринбург) и Челябинск (не уверен, что поезд шёл через Челябинск!) и прибыли в Курганскую область. Дорога заняла дня три. Километров сто, двести после моста через реку Тобол, проехав город Курган, на станции Лебяжье нам скомандовали: Выгружайтесь! Приехали. Ваш пункт назначения: совхоз “Лопатинский”. Доберётесь на попутке.

Сколько времени мы ждали “попутку”, я не помню. “Попутка” была телега женщины-почтальона, которая доставляла почту со станции в совхоз “Лопатинский”. Почтальона звали Нюра. Она была грудастая здоровая баба лет тридцати пяти, о которой в Лопатках говорили “слаба на передок”. Вся почта помещалась у неё в полевой сумке, а ровная деревянная платформа, покрытая соломой, была свободна. Ехали по узкой немощёной дороге с ухабами и рытвинами, с обеих сторон бежали леса и поля. Приехали в совхоз через часа три-четыре, уже вечером. Нас оставили на ночь в избе, которая служила начальной школой.

Утром мама и дедушка Яков пошли в правление совхоза, вернулись довольные беседой с директором совхоза. Директор сказал, что совхозу нужны рабочие руки. Всё мужское население, было призвано в армию, а план надо выполнять. Директор особенно сетовал, что в селе не осталось ни одного грамотного человека. Поэтому он очень обрадовался, когда узнал, что мама не только грамотный человек, но вполне способна работать и счетоводом и бухгалтером. Она была немедленно принята на работу и её рабочее место было указано в правлении совхоза, прямо напротив стола директора. Дедушка Яков, по возрасту и по состоянию здоровья, был принят сторожем зернового склада. Он должен был работать по ночам.

– Это всё хорошо, – радостно сказала бабушка, – Значит мы с голоду не умрём и детки будут накормлены. А где же мы жить-то будем?

– Об этом мы тоже говорили. Через день или два для нас очистят дом поблизости от правления совхоза, и мы сразу же сможем вселиться. Это дом с огородом, мы сможем выращивать овощи: картошку, капусту, морковку и свёклу. Этих овощей может хватить на целый год. Там есть погреб для хранения пищи и печь, на которой можно варить и печь. Директор совхоза просил меня сразу же выйти на работу. Он обещал выдать продукты на первое время.

В тот же вечер, когда мама вернулась после первого рабочего дня, она объяснила, почему она так легко получила работу и почему именно её директор совхоза посадил напротив себя. Представьте себе, этот директор абсолютно неграмотный, он умеет только расписываться под документами, не зная их содержания, и многие пользовались его неграмотностью, говорили, что в документе написано то-то и то-то, а на самом деле там не было ничего похожего. Например, ему говорили: Иван Акимыч, подпиши требование на полкило гвоздей на починку конюшни, и через десять-двадцать минут проситель выезжал со склада с полной телегой досок, тёса, толи или других дефицитных товаров.

Директор совхоза, хотя и был неграмотный, но вовсе неглупый человек. Он понимал, что у него воруют, но из-за неграмотности не мог поймать воров. Он уже давно хотел нанять грамотного работника себе в помощь. Маме он сказал: Ты, Яковлевна, будешь моими глазами. Потому как неграмотный он вроде как незрячий. Помоги мне, ты не пожалеешь. И никому не говори, что я неграмотный.

Это его замечание повлекло определённые последствия. Следуя пожеланию директора, мама должна была проводить с раннего утра до позднего вечера в правлении совхоза, реагируя на каждую бумажку и подсказывая директору приемлемые решения. Она же вела все учётные книги, выписывала все накладные, составляла разнарядки и отчёты. Правление совхоза было тесным помещением, где всегда толпился народ. И все дымили самокрутками (самодельными сигаретами, сделанными из куска газеты свёрнутого трубочкой и наполненными махоркой). Таким образом по 14-18 часов в день она должна была вдыхать этот дым и концентрироваться на очередной проблеме, пересиливая шум и гам в комнате. Это тоже повлекло определённые последствия уже после войны.

Директор был очень благодарен за такую службу. Мама редко просила его об одолжениях, но когда просила, всегда получала то, что просила. Например, когда к нам приехал в гости бабушкин брат Иосиф, он отпустил маму на станцию встретить её дядю и одолжил ей свою двуколку с резвой лошадкой и сделал то же, когда тот уезжал. В другой раз он одолжил ей сани, чтобы везти меня в больницу в город Курган. Когда бывали какие-нибудь распределения продуктов, он никогда не обходил нашу семью. Я помню, как кто-то в селе загнал лошадь насмерть. Её пришлось пристрелить, а конское мясо распределили среди жителей. Директор позаботился, чтобы и наша семья получила свою порцию. И цéлую неделю мы, у которых мясо бывало на столе крайне редко, ели котлеты из конины. Мне они очень нравились, хотя бабушка это не одобряла, и сама есть конину отказалась.

Вообще я только позднее понял, что бабушка избегала некошерную пищу. Она не ела ни зайчатину, которая нам досталась от охотников, которые останавливались в нашем доме, ни мясо ежей, которых охотники держали день или два на ножах, чтобы из них вытекла вся кровь.

И действительно мы не голодали всё время, которое мы прожили в “Лопатинском”. На следующий день или через день мы, как обещано, переселились в типичный крестьянский дом третий или четвёртый от избы, где помещалось правление совхоза, один из тридцати или сорока одинаковых домов села, только с тем отличием, что ставни и резные наличники на других домах были покрашены в яркие цвета, а в нашем доме они остались непокрашеными.

Попробую описать наше новое жилище. Одноэтажный дом с пологой треугольной крышей был построен как сруб из толстых брёвен, двенадцать метров в длину и восемь метров в ширину, причём две параллельных плоскости каждого бревна были гладко отёсаны примерно на 15 сантиметров в толщину. Брёвна были плотно пригнаны одно к другому, и все щели между брёвнами были законопачены паклей и покрыты чёрной смолой. Снаружи дом был никак не отделан, и потемневшее дерево производило удручающее впечатление заброшенности и разрухи. Это впечатление усугублялось удручающим состоянием крыши. Крыша была соломенная, причём солома, связанная в пучки, была прибита поверх чёрной толи. Если отойти от дома метров на десять можно было увидеть, что солома отсутствует на бóльшей части крыши, и разорванная толь чёрными лоскутьями трепыхала на ветру.

С порога (4 или 5 деревянных ступенек) мы входили в узкие сени, размером примерно два на три метра, откуда через дверь налево мы попадали в главную комнату (потом я узнал, что местные называют её горницей, а люди постарше светёлкой). Главная деталь этой комнаты, большая печь примерно 4 x 2 метра и 2.5 метра в высоту, сложенная из кирпича и обмазанная желтоватой глиной. О назначении этой печи я расскажу чуть-чуть позже. В комнате не было даже намёка на электричество или на водопровод. Перед окном стоял грубо сколоченный деревянный стол, человек на восемь и две скамьи по длине стола. На столе стояла керосиновая лампа. Из горницы дверь вела в спальню. В ней в дальнем правом углу помещалась большая деревянная кровать. Кроме всего вышеописанного в каждой из двух комнат стояло по высокой синей цилиндрической жестяной печке для отопления, полметра в диаметре, в каждом случае при входе в комнату. Эти печки топились мелко наколотыми дровами. В этом доме мы прожили до конца войны.

Позади дома, примыкая к нему с тыла и заходя на боковой торец, простирался огород, огороженный высоким плетёным забором. Там было с полдесятины чернозёмной земли, разбитой на пять или шесть высоко поднятых грядок.

Примерно 10-15 метров от дома находился туалет, который мы называли уборная, в то время как жители деревни называли его более неприличным словом. Зимой при сибирских морозах туда ходить было более, чем неприятно. Но что было поделать?

Позади туалета, метров на 5 от него был “ледник”, глубокая яма, наполненная льдом и древесными стружками. Этот ледник служил чем-то вроде холодильника и морозилки. Такие ледники использовались местным населением для хранения больших кусков мяса или даже целых туш зарезанных животных, таких как бык, телёнок, олень, кабан. Оказывается лёд, накрытый толстым слоем стружки или опилок, не таял даже летом. Правда мы им пользовались редко, хватало погреба.

Состояние дома было таково, что даже если не обращать внимание на эстетические детали, в нём можно было жить только летом, а мы приехали уже осенью. Поэтому в течение первого месяца нужно было отремонтировать дом и подготовить его к приближающейся зиме. Эту задачу дедушка взял на себя. Сначала он вытащил и отодрал старую паклю с бревенчатых стен, заново законопатил и просмолил проёмы между брёвнами, затем занялся крышей. Он замазал глиной те места, где печная труба выходила на сеновал (пространство под крышей, куда можно было забраться по приставной лестнице из сеней) и на крышу (куда можно было забраться по приставной лестнице снаружи дома), покрыл крышу новой толью и соломой, обшил весть дом досками толщиной в два сантиметра и наконец покрасил дом и жестяные печки внутри дома, которые проржавели, синей краской. Это была единственная краска, которая имелась на складе. Потом дедушка достал где-то зелёной краски и выкрасил ею ставни и резные наличники над окнами.

Пока дедушка ремонтировал дом, бабушка тоже не сидела сложа руки. Она побелила стены и потолки, выдраила и покрасила полы в кирпичный цвет (опять-таки единственная краска годная для пола), и сделала большую печь пригодной для использования в четырёх функциях: 1. Приготовление еды, включая и выпечку хлеба; 2. Отопление, особенно с сентября до апреля; 3. Баня один раз в неделю; и наконец 4. Спальня для меня и дедушки Якова.

Приготовление еды объяснений не требует. Что касается отопления, печь была важнейшим источником тепла. Когда печь протапливали, её кирпичные стены оставались горячими надолго. Чаще всего хватало двух протопок в день, первая утром, после того как я слезал с печи. Это могло быть не позже шести часов утра, так как семья завтракала в это время, не потому, что мы отличались немецкой пунктуальностью, а по необходимости. В это время дедушка приходил с ночной смены, а мама уходила на работу. Нужно было успеть растопить печь и приготовить завтрак до дедушкиного прихода.

Раз в неделю, к вечеру, когда печь остывала до такой температуры, что было не страшно в неё влезть, обычно мама влезала в печь, выгребала золу со дна и протирала стенки и кирпичные скамейки, которые шли вдоль стенок изнутри, от сажи. Внутрь подавались тазы с водой, мыло, и мочалки. Женщины и сестричка Женя мылись первыми, затем наступала наша (т. е. моя и деда) очередь. Иногда, когда печь была слишком горячая для женщин и ребёнка, очерёдность менялась, и мы с дедушкой мылись первыми. У деда были заготовлены берёзовые веники, и мы с наслаждением хлестали друг друга до покраснения кожи. Когда я жаловался деду, что мне слишком жарко он отвечал пословицей: Пар костей не ломит.

Поскольку лаз в печь был довольно узкий, мы иногда после мытья вылезали из печи с пятнами сажи на спине и на плечах. Я очень любил “банные дни” и всегда ожидал их с нетерпением. После дедушкиной смерти эти “банные дни” померкли, и я уже мылся не для забавы, а по необходимости. Иногда меня отсылали в баню к соседям, где были мальчики на три-четыре года старше меня. Но с чужими было совсем не так интересно как с дедушкой, хотя у них была не печь, а настоящая деревянная банька-парилка человек на шесть. Иногда, правда редко вся наша семья ходила к ним в баню, но не в тот день, когда они сами мылись.

Поскольку электричества в селе не было, а темнело там рано, зимой часа в четыре, а летом часов в шесть, людям нечего было делать при свете керосиновой лампы или свечи, то все ложились спать вскоре после наступления темноты. Я и дедушка вскоре после обеда забирались по металлическим скобам, вделанным в стенку печки, в пространство между печкой и потолком. На верхней стенке печки было оборудовано ложе на двух человек. Там лежали два соломенных матраца и два шерстяных одеяла. Мы ложились головами в сторону трубы на подушки, тоже наполненные соломой, и дедушка начинал рассказывать очередную библейскую историю. Он никогда не говорил, что это из Библии или что это имеет какое-то отношение к евреям. К концу истории я засыпал и не чувствовал, как дедушка вставал и уходил на ночную работу. Следующий раз я видел дедушку около шести часов утра, когда он приходил с мороза, снимал кожух из овчины мехом внутрь и стёганные валенки и грел замёрзшие руки у жестяной печки, присев на корточки, с дымящейся трубкой во рту.

Потом мы садились завтракать. Ели, как все в деревне деревянными ложками. Но в отличие от деревенских жителей мы никогда не ели из общей миски, для каждого из нас была отдельная тарелка. Сначала это были в деревянные мисочки, потом настоящие фаянсовые тарелки, которые директор привёз из Челябинска по маминому заказу. Он же привёз и обычный никелированный чайник. До этого мы кипятили воду в большом пузатом самоваре, который работал на древесном угле. Раздуть в нём огонь было совсем не просто. Для раздувания использовалось голенище сапога, заправленного внутрь внешнего отделения самовара, куда до этого были помещены тлеющие древесные угли. Бабушка мучилась, раздувая его. Поэтому и был заказан чайник.

Наше питание состояло из простой деревенской пищи. Ели много овощей, особенно после того как наш огород, который развела бабушка, стал приносить урожай. Она же по случаю приобрела несколько куриц и петуха, и вскоре у нас на столе появились яйца, а со временем появились и цыплята. Молоко, творог и масло мы покупали у крестьян. Эти молочные продукты были хорошие и вкусные, но стоили очень дорого. Проблема была разрешена просто: посовещавшись с соседями, бабушка узнала, что у одной из семей в деревне есть тёлка на продажу. Вскоре мы купили эту тёлку по кличке Майя (она родилась в мае месяце). Она быстро выросла и стала взрослой коровой, которая давала от трёх до шести литров молока ежедневно. Этого вполне хватало на нужды семьи, и для молока, и для сметаны, и для творога, и даже для масла, которое мы сбивали в деревянной маслобойке.

Эта маслобойка была похожа на велосипедный насос, только конечно больше по размеру и раз в пять-шесть шире по диаметру цилиндра. В деревянный цилиндр заправляли сметану, я думаю не более литра каждый раз. Затем требовалось долго и утомительно двигать шток за ручку сверху вниз и обратно много раз. Внутри к штоку был приделан поршень, который двигался вверх и вниз в вертикальном направлении и бил по сметане. Мне часто доверяли эту работу. Если у взрослых это занимало от пятнадцати минут до получаса, то я делал это за двойное время. Дело в том, что маслобойка по размеру была рассчитана на взрослого человека: чтобы он в сидячем положении мог упереть её в пол и, зажав её ногами, делал её неподвижной. Тогда качать становилось легче, и скорость могла быть увеличена. Я же был слишком мал ростом и не мог упереть её в пол, да и ноги мои были ещё слабы, чтобы крепко зажать маслобойку. Когда я качал, она ходила ходуном. Тем не менее с пяти или шести лет я был основной маслобойщик в доме. И с каждым добавочным годом мне было легче производить эту работу.

Другое поручение, которое мне доверяли ежедневно, было убирать все скоропортящиеся продукты в погреб. Я же и вытаскивал их оттуда, когда требовалось. В погребе, в который можно было спуститься из горницы по приставной лестнице примерно два-три метра вниз, было абсолютно темно и сыро. Там нужно было двигаться ощупью. Электрического фонарика у нас не было, а керосиновый фонарь мне не доверяли по противопожарным соображениям. Правда иногда мне удавалось потихоньку спрятать в кармане огарок свечи и спички. Тогда я мог двигаться в погребе более уверенно. Кроме молочных продуктов, там стояло много банок с бабушкиными солениями, вареньями, и маринованными грибами. Там же были деревянные бочки с квашеной капустой, засоленными огурцами и две бочки солёных груздей одна с чёрными, другая с белыми. Эти грузди в основном шли в ход, когда в конце кварталов приезжали ревизоры и контролёры из районного центра, и директор совхоза угощал их в нашем доме, потому что вскоре после нашего приезда за бабушкой закрепилась репутация хорошей хозяйки и отличной поварихи.

Директор иногда сам командовал мне:

– A ну, малóй, слетай вниз за груздями, да выбери похрустящей.

При этом он мне подмигивал одним глазом.

Какие были похрустящей, я не знал и ничего не выбирал, а просто накладывал полные деревянные посудины вместимостью в добрый галлон и подавал их на стол обществу пьянчуг. Директор всегда хвалил меня:

– Ну и молодец он, Яковлевна, у тебя, и откуда они городские такие смышлёные и шустрые. Без года неделя тут, а уже в наших сибирских груздях разбирается. – И повернувшись ко мне заключал:

– Приходи завтра в правление. У меня что-то есть для тебя.

Когда на следующее утро я появлялся в правлении, директор начинал меня разыгрывать:

– Ну что, малóй, по маме соскучился?

– Да нет, Иван Акимыч, Вы сами приглашали меня вчера.

– Так то же было вчера, а сегодня совсем другое дело.

Этот розыгрыш доводил меня почти до слёз, но заканчивался всегда одинаково. Директор говорил:

– Ну ладно, малóй, пошутили и хватит. Сигай сюды!

Я подходил к его письменному столу, он выдвигал правый верхний ящик стола и давал мне или кусочек сахара или конфетку. Я говорил “Спасибо!” и направлялся к выходу. Когда я доходил до двери, я слышал за спиной: – Эй, малóй, постой-ка, возьми это твоей сеструхе! – И он протягивал мне точно такой же кусочек сахара или такую же конфетку.

Такие шутки повторялись многократно, и после второго или третьего раза я перестал смущаться и обижаться.

Кроме этих случайных лакомств, зимой бабушка готовила для меня и Жени “снежки”, некое подобие мороженного. Она скатывала творог шариками размером в куриное яйцо, обмазывала шарики сметаной и выставляла за окно. Через два-три часа на сибирском морозе шарики застывали в ледышки, и мы с наслаждением лизали их и просили ещё. Один раз бабушка забыла снежки за окном, и они простояли там двадцать четыре часа, превратившись в такой твёрдый лёд, что хоть топором руби. Потребовалось шесть или восемь часов на размораживание. А мы, дети, подбегали каждые пять-десять минут попробовать, не готовы ли снежки.

Когда у нас появились цыплята, бабушка посылала меня, а потом и Женечку кормить их. Сначала я кормил их пшеном, а когда они подросли, зерном какое было: ячменем, овсом, или рожью.

Потихоньку дедушка приучал меня помогать в домашних работах. Он колол дрова перед домом, а я потихоньку затаскивал внутрь складывал перед тремя печками, а остатки в сенях. Когда дедушка умер, мы нанимали мужика, который отправлялся в лес, сваливал несколько деревьев, распиливал их на поленья, грузил их на телегу, привозил к нам и колол их у нас во дворе.

Уже тогда я понял, что есть большая разница между тем, кто работает для себя и тем, кто работает за деньги. Как мы его ни просили рубить только берёзы и пилить их на короткие поленья, хотя он соглашался со всеми нашими требованиями, среди его дров мы находили много осины, и его поленья были слишком длинны для жестяных печек. Приходилось нанимать другого мужика распилить каждое полено пополам и наколоть дрова помельче. Осину, которую разжечь почти невозможно, мы отсортировывали отдельно и использовали как добавку, когда другие дрова уже хорошо горели.

Я всё это чувствовал лично на себе, так как, после того как дедушка умер, я всё больше и больше стал брать на себя его работы и разводил огонь в печках сам. Мне было пять лет. Я постепенно изучил все секреты разжигания печей и произвёл настоящую революцию, употребляя сухие лучины вместо свёрнутых газет для разжога. И ещё я стал складывать дрова в печках колодцем, оставляя пространство между поленьями, чтобы было больше места для воздуха. Тогда дрова легче загорались и лучше горели.

Моей другой обязанностью было приносить воду из бочки, которая стояла в сенях. Эта бочка была намного выше моего роста. Я подкатывал к бочке толстое полено, вставал на него и зачерпывал воду ковшом.

В деревне был только один колодец, довольно далеко от нас. Он был не с воротом, как большинство колодцев в Европейской части России, а с журавлём, и вода находилась очень глубоко. Пока был жив дедушка, он сам приносил воду из колодца, по два ведра на коромысле, и наполнял бочку в сенях. Потом мы были вынуждены платить водовозке, бабе, которая развозила воду в огромной бочке, летом на длинной телеге, зимой на тяжёлых санях. Тащил эту бочку огромный пегий конь-тяжеловоз. Водовозка протягивала шланг от своей бочки-цистерны и посылала меня:

– А, ну, малец, подержи-ка эту трубу и крикни мне “Баста!”, когда бочка будет полная.

Хотя мне было гораздо интереснее смотреть на лошадь-битюга, я был страшно горд таким доверием, и успешно выполнял эту задачу. Когда до верха оставалось 15-20 сантиметров, я кричал истошным голосом: “Баста, хватит!”, и водовозка закрывала кран.

Мы почти не имели забот с содержанием коровы. Около дома был большой сарай со стойлом для неё. Время от времени нужно было только сменить солому на полу и подбросить охапку-две сена с сеновала. Там же было корыто для воды, которую она пила. Я был слишком маленький, чтобы таскать вёдра с водой. Это делала бабушка. Она же занималась и дойкой. У неё была маленькая скамеечка, которую она ставила напротив вымени, садилась на неё, подставляла под вымя ведро и поочерёдно сжимала коровьи соски, из которых маленькими фонтанчиками молоко било прямо в ведро. Каждый день бабушка доила Майю два раза, первый раз рано утром перед тем как совхозный пастух Андрей со своим стадом коров доходил до нашего двора. В этот момент бабушка выпускала Майю со двора, и та радостно присоединялась к стаду, по-видимому предвкушая сочную травку на опушке леса. Вторая дойка состоялась уже почти в темноте, когда Майя возвращалась с пастбища. С мая почти до конца сентября Майя паслась вместе с совхозным стадом. В своё время Майя понесла – и в феврале 1943-го появился на свет маленький телёночек, которого по местному обычаю именовать скотину по месяцам рождения назвали Февралём. Мне кажется, я видел, как он родился. Когда он немножко подрос, я стал, подходить к нему и гладить его по шее, но друга из него не получилось. В один прекрасный день он поднял меня на рога пронёс несколько метров и сбросил меня наземь. Слава богу, рожки у него были короткие и не очень острые. Я отделался лёгким испугом и несколькими синяками.

Моя сестра Женя запомнила этот эпизод по-другому: ”Тебя козёл забодал”. Но, во-первых, это случилось со мной лично. Я ведь немножко старше; и, во-вторых, память у меня намного лучше. Женя вообще мало что помнит о нашей жизни в Сибири. Тем более что козла у нас никогда не было.

В том же сарае, где обитала Майя, только выше её стойла жили куры и петух. Меня иногда посылали собрать яйца, которые куры снесли за день. Я с корзиной забирался на насест и собирал яйца из сена. Спускаться нужно было по приставной лестнице, и я боялся уронить корзину и разбить яйца. Я обычно звал взрослых и передавал им корзину ещё до того как спускался до земли. Бабушка употребляла яйца во многих блюдах и печёных изделиях.

Муки у нас было мало, и для того чтобы её растянуть на более продолжительное время бабушка примешивала к хлебному тесту какое-то подобие зёрен, которые росли на верхушках высокой травы лебеды. Она посылала меня с корзиной на пустырь на краю села, где было сколько хочешь этой травы, и я собирал верхушки этой травы в корзину. Я очень любил бабушкин хлеб, и ел его и с маслом и без масла.

Кстати, когда в 1943-м к нам приехал из Ташкента бабушкин брат Иосиф, среди его подарков была и буханка узбекского хлеба. Бабушкин хлеб был вкуснее, и Иосиф сам признал это. Зато другие его подарки были у нас дефицитами: сахар, чёрный и зелёный чай, платки на голову и какой-то материал бабушке и маме на платье. Иосиф гостил у нас не дольше недели, и уехал обратно в Ташкент, куда была эвакуирована его семья.

Раза два или три нам перепало что-то из “американской помощи”. Это были по всей видимости посылки Joint Distribution Committee, предназначенные для нуждающихся еврейских семей, но директор совхоза распределял присланное как ему хотелось. Он сам вскрывал посылки и делил содержимое между всеми совхозниками. Кому доставалось платье, а кому носки. Это наверно было к лучшему, чтобы не возбуждать зависти деревенских к нашей семье. Ведь мы были единственные евреи в Лебяжьем. Один раз мы получили банку яичного порошка (когда у нас ещё не было кур), другой – шерстяную кофту для мамы. Кофта оказалась хорошей, тёплой и прочной. Я помню, мама носила её ещё лет пять после войны.

Развлечений в деревне не было никаких, даже радио. Только в правлении совхоза под потолком в углу почти над столом директора висел чёрный репродуктор с широким раструбом. Он всегда транслировал одну и ту же московскую радиостанцию, ту самую: “Говорит Москва, работают все радиостанции Советского Союза…” Из этого репродуктора жители села слышали новости о начале войны, а потом сводки Совинформбюро: “Наши войска оставили с боями города…”, и следовал длинный список городов, оккупированных немцами. Мне пришлось слышать эти сводки много раз, когда мама не приходила вовремя перекусить, и бабушка посылала меня отнести ей бутерброды. Из этого же репродуктора мы услышали новости о конце войны в мае 1945-го. Поскольку все жители села были неграмотны, а они тем не менее хотели узнать, о чём пишут в газетах, они повадились в свободное от работы время приходить к маме в правление совхоза и просить: “Почитай нам Яковлевна!”. Мама смотрела на директора. Директор, который, как и все они был неграмотный, но тоже умирал от любопытства услышать, что пишут в газетах, изрекал: “Почитай им Яковлевна, я тоже послушаю”. И мама читала вслух столько времени, сколько директор разрешал.

В правлении совхоза получали две центральные газеты: “Правда” и “Известия”. Излишне говорить, что это были официозные газеты сталинской генеральной линии, но ни у нас, ни у других людей, которых мы знали других источников информации не было. Я почти уверен, что дедушка, бабушка и мама принимали сообщения газет cum grano salis, но я был слишком мал, чтобы понимать хоть что-нибудь в политике. После зачитки в правлении мама приносила эти газеты домой. Дедушка и бабушка просматривали их, потом они оказывались в моём распоряжении. Что я только не делал из них: шляпы-треуголки, птички, самолёты, кораблики и чёртики. В конце концов эти газеты и мои игрушечные изделия шли на разжигание огня в печках.

Я должен отдать этим газетам должные почести. Они не только хорошо горели, но и служили для меня первым букварём, правда, не весь текст, а только заголовки. Я научился читать, когда мне было пять лет. Дело в том, что мои товарищи по играм были на два-три года старше меня, и когда они уходили в школу, я не хотел с ними расставаться. Они заходили внутрь школы, которая помещалась в обычной избе, а я пристраивался снаружи к окну, иногда только слышал, а когда окно было открыто, я и видел, и слышал урок. Очень быстро я научился читать такие слова как мама, папа, молоко, дом, собака, корова, лошадь и составляющие их буквы. Остальные буквы я спрашивал или у товарищей или у мамы. А дома я искал знакомые буквы в заголовках газет и учился складывать их в слога и слова.

Позднее, когда я узнал, что существует целый список всех букв, и он называется азбука или алфавит, я стал вырезать буквы из газетных заголовков и не успокоился, пока не составил целый алфавит. Занимаясь этим я всё время мямлил себе под нос, пытаясь произносить по слогам слова из заголовков, а моя сестричка смотрела на меня с удивлением. Она никак не могла понять моего интереса к газетным заголовкам, и жалобно просила:

– Витя, сделай мне птичку!

И я прерывался и не только делал ей птичку, но и вставал в один угол комнаты, а Женю посылал в противоположный, и мы запускали эту птичку по направлению друг к другу, пока нам не надоедало или пока птичка не вылетала в окно или залетала на печку. Так или иначе через несколько месяцев я уже сносно читал заголовки в газетах и те немногие вывески, которые были в селе и на станции.

Для детей развлечения заменяли летом купание в озере и прогулки в лес для сбора ягод грибов и берёзового сока. Озеро было не очень большое, но вполне пригодное для купания. Там поили скот. Там водилась и крупная рыба, такая как лещи и сазаны и некоторые виды водоплавающих животных, из которых я запомнил ондатру, мех которой широко использовался местными жителями. У Жени и у мамы были муфты из этого меха. На середине озера всегда можно было видеть одну или две рыбачьи лодки. Кроме того в разных местах там были расставлены сети, садки, силки и капканы. На озере водились и дикие утки. Бабушка иногда покупала лещей и сазанов у рыбаков и уток у охотников.

В пять лет деревенские мальчишки впервые взяли меня в лес. Мне велели взять с собой ножик, две корзинки и ведёрко. Лес находился неподалеку от села. Вскоре после того как мы вошли в гущу леса, мальчики остановились перед берёзами, и велели мне смотреть, что они будут делать. Они привязали ведёрки лыком к берёзам, а потом помогли и мне сделать тоже самое. Следующий шаг был сделать надрез на дереве чуть повыше ведра, так чтобы рассечь бересту. Мальчики сказали, что когда мы пойдём обратно, вёдра будут полные. Я даже не подозревал, чем будут наполнены вёдра, но стеснялся спросить, чтобы не показать мою глупость.

Оставив вёдра, мы пошли дальше, дошли до полянки, заросшей кустиками черники, я поставил корзину, что побольше, у того места, где мы свернули с тропинки на полянку и стал собирать спелые ягоды в корзину, а между делом бросал сразу по нескольку ягод в рот. Вскоре набралось с четверть корзины, а руки, губы, и языки у всей ватаги стали почти фиолетовыми. Наш вожак Николай (Коля), который был лет на пять-шесть старше меня и которого бабушка просила смотреть за мной, подал команду переходить в другое место, где ягод должно быть ещё больше. Там я наполнил корзину почти на три четверти, а мальчики постарше набрали полные корзины и больше моей по размеру.

Затем мы повернули в другую часть леса, где ожидались грибы. Я быстро наполнил корзину, но когда старший мальчик заглянул ко мне в корзину, он чуть не умер со смеху:

– Витя, ты набрал поганок, мухоморов и сыроежек, одни грибы ядовитые, а другие или несъедобные, или недостаточно хорошие, – он вытащил из своей корзины несколько грибов и показал мне, говоря:

– Ты видишь, это белый гриб, это красный гриб, или подосиновик, это подберёзовик, это рыжик, а это маслята. Собирай только такие грибы, потом я покажу тебе грузди. Я выбросил плохие грибы, а когда находил гриб, который мне казался подходящим, громко кричал:

– Коля, посмотри, это белый?

Коля подходил и одобрял или не одобрял мои находки. К концу той прогулки в лес, я научился различать пять видов грибов, а в следующие ещё несколько, такие как маховики, опята, козлы, лисички и грузди.

Было уже часа три пополудни, когда мы повернули обратно с полными корзинами грибов, подобрали нашу чернику и направились к тому месту, где мы оставили подвешенные ведёрки. Каково же было моё удивление, когда я увидел, что все ведёрки наполнены прозрачной водой. Я спросил: Что это за вода? – Коля запротестовал: – Нет, это не вода, да ты отпей, и узнаешь, что это берёзовый сок. – Я отпил прямо из ведра. Это была душистая и очень сладкая жидкость, такая сладкая, какой я никогда не пробовал. – Да, сказал я, настоящий сахар, – и поднял вверх большой палец правой руки: – Во!

Передо мной встал вопрос, как я донесу две корзинки и ведёрко, ведь у меня только две руки. Коля разрешил эту проблему просто: он взял лыко, на котором раньше висело ведёрко, обвязал вокруг моей талии и привязал меньшую из корзин, ту, что с черникой, к этому импровизированному поясу.

Теперь я мог двигаться, хотя и медленно, так как мне было тяжело тащить, особенно ведёрко с берёзовым соком. Мои пальцы затекали и становились не то синими, не то фиолетовыми. Я часто останавливался, чтоб сменить руку, и поэтому отстал от ватаги. Коля однако не бросил меня. Всю дорогу он подбадривал меня и не ушёл до тех пор, пока не привёл меня домой и не сказал бабушке: “Мойсеевна, а ваш Витя молодец, ему было тяжело, а он не жаловался”.

В этот день я ходил у бабушки в героях. Она помазала мои натёртые ладони какой-то мазью и сказала:– Потерпи, это скоро пройдёт.– Бабушка поджарила грибы с картошкой и напекла ватрушек с черникой. Это понравилось всем. Берёзовый сок однако нравился только мне и Жене. Мама и бабушка говорили, что это просто сладкая вода. Поэтому нам с сестричкой этого сока хватило до моего следующего похода в лес, который случился через два или три дня.

Теперь я был поумнее: взял ведёрко поменьше, корзину для грибов побольше, ножик поострее и опоясался брезентовым поясом. В этот раз я набрал гораздо больше грибов и почти все белые, которые считались лучшими грибами. Я часто ходил в лес и приносил всё больше грибов. Теперь мы не только кушали жареные или тушёные грибы. Бабушка начала сушить грибы на зиму. К концу лета наши сени были увешаны связками сушёных грибов. Ближе к осени в этих краях было очень много груздей, самых лучших грибов для засолки. В 1944 году я набрал столько груздей, что у нас было больше, чем мы могли съесть. И бабушка начала приглашать соседок на грузди, и после угощения давала им с собой большие деревянные миски, наполненные до краёв груздями собственной засолки. Часто она посылала меня к директору совхоза: – Витя, скажи ему, “Иван Акимыч, Вы любите грузди, а у нас их много”, – или ещё: – Витя, сходи к докторше Хильде Августовне и отнеси ей груздей, у неё ведь некому собирать, да и солить она не умеет, всё-таки одна с ребёнком.

Хильда Августовна была ссыльная эстонка, доктор-педиатр, лет тридцати восьми-сорока с маленьким ребёнком, но незамужняя. Она почти совсем не говорила по-русски. Скорее всего, она знала немецкий, так как лучше понимала идиш, чем русский. Мы общались очень редко, и только когда Женя или я болели.

Один раз, весной или летом, когда мне было лет пять, она госпитализировала меня, точнее положила меня в изолятор с диагнозом “тиф”. Я не знаю, был ли у меня тиф, но недели две я пролежал с высокой температурой и в полной изоляции. Лекарств у Хильды Августовны не было никаких, кроме белых таблеток стрептоцида, йода и ихтиоловой мази. Она давала мне зачем-то стрептоцид каждые четыре часа, наверно она не была уверена в своём диагнозе или считала, что лучше дать хоть какое-то лекарство, чем ничего. Пищу мне приносили из дому и просовывали в маленькое окошечко, проделанное в двери, как в тюрьме. Аппетита у меня не было, и почти всё, что мне приносили, приходилось выливать и выбрасывать. Что за болезнь у меня была так никто и не знает, но к концу второй недели природа взяла своё, и я пошёл на поправку. Вернулся я домой сильно похудевшим, как скелет, и таким слабым, что еле стоял на ногах. Бабушка две или три недели откармливала меня не только разными кашами, но и куриным супом, гусиным и заячьим мясом и разными пирожками и оладьями, а по утрам и вечерам ставила передо мной большую миску домашнего творога политого густой сметаной и глиняный кувшин простокваши из нашего погреба и говорила: “Витенька, если ты хочешь быть здоровым и сильным, ты должен съесть всё это!” Кто же из пятилетних мальчиков не хотел быть здоровым и сильным? Поэтому я старался через силу и съедал всё до дна. В течение месяца я поздоровел и вернулся к норме.

О Хильде Августовне я помню, что хотя она и была дипломированный доктор-педиатр, она верила знахарям и сама употребляла народные средства лечения. Я сам был свидетелем одному из таких случаев. Как-то у Хильды Августовны на нижнем веке правого глаза вскочил здоровый прыщ, который по-русски обычно называется “ячмень”, а в сибирской деревне “писяк”. Встречная неграмотная баба объяснила ей, что будто бы “писяк” потому и называется “писяк”, что лечат его писями, лучше всего лошадиными [т. е. конской мочой].

– Ты, Агустовна, зайди на конюшню к Кузьмичу, он мужик вумный, лет поди пятый десяток при лошадях. Ты, милаша, покажи ему писяк и попроси бутылочку или баночку кобыльей ссаки. Кузьмич он мужик добрый, он тебе даст хоть ведро, да тебе боле шкалика не надо. Ты, Агустовна, возьми ту скляночку к старушке Аграфене Ерофеевне. Дай ей те ссаки заговорить в полночь, лучше всего в полный месяц. Да заплати Ерофеевне пятак.

– Пиать рублей?

– Да не, милаша, пять копеек.

Я не видел, как Хильда Августовна ходила к старушке Аграфене Ерофеевне, но видел своими глазами, как она направилась в конюшню и вышла минут через 10-15 с банкой желтоватой жидкости с пеной сверху, которую она бережно отнесла домой, а месяц спустя хвалила ту бабу, которая дала ей этот “волшебный рецепт”. – Вот посмотрите, ячмень-то как рукой сняло!

Из всех моих детских переживаний в Сибири мне наиболее запомнилась моя с мамой поездка из Лопаток в Курган зимой 1944-45 г., скорее всего в ноябре или декабре 1944 г. Дело в том, что в начале той зимы я сильно простудился, и заболел, кажется, воспалением лёгких. Лечили меня горчичниками и банками. (Взрослым в таких случаях кроме этого давали крепкие спиртные напитки). Я вскоре пошёл на поправку, но как осложнение от этой болезни, я начал быстро терять зрение, и в течение короткого времени ослеп совершенно. Ни в Лопатках, ни в Лебяжьем никакого доктора-специалиста не было, и люди даже не знали, где его искать. В конце концов директор совхоза сказал маме, которая была удручена моим состоянием:

– Не горюй, Яковлевна! Ближайшая больница находится в городе Кургане. Это наш районный центр. Там есть разные доктора-специалисты. Небось, там найдётся и доктор, который тебе нужен. Ты, Яковлевна, собирайся, завтра утром выедешь в центр. Я прикажу Кузьмичу дать тебе лошадку поспокойнее, и сани полегче. Не забудь одеться потеплее да малого закутай в шубейку. Ты не серчай, человека я тебе дать не могу. Да лошадь тебя сама довезёт.

Рано утром мы с мамой пришли к конюшне, где Кузьмич уже ворча запрягал лошадь в широкие сани с длинными и гладкими оглоблями.

Так как я ничего не видел, я воспринимал всё с ощупи, со слуха и по запаху. Лошадь пахла не то потом, не то весенними полями с их органическими удобрениями. Кузьмич почувствовал моё отвращение, но истолковал его по-своему. Он приподнял меня до уровня лошадиной головы и сказал: ты не бойся, малой, Сивка лошадка смирная, она тебя не обидит, ты можешь погладить её. Он поднёс мою ладонь к лошадиной щеке, и я погладил её, а лошадь в ответ ткнулась мне в ладонь мягкими сухими губами и лизнула влажным горячим языком.

– Ну теперь вы друзья, a-a?

A на маму Кузьмич ворчал:

– Яковлевна, ты ведь городская, к нашим морозам непривычная. А ну как пурга? A ну как волки? Ведь пропадёшь ни за грош и мальца сгубишь.

Как только Кузьмич упомянул волков, я вспомнил, как дня два тому назад наша почтальонша Нюра рассказала, что в соседней деревне волки загрызли мальчика моего возраста, и мне стало как-то не по себе.

A между тем Кузьмич продолжал назидательно ворчать:

– Дождалась бы до весны, авось и в больницу не надо ехать, Бог помогает лучше любых докторов. Да смотри, чтобы лошадь с дороги не сбилась. Собьётся с дороги, будешь плутать неделю. Ты хоть еды и питья взяла?

Мама показала ему узелок с четырьмя яйцами, сваренными вкрутую, и двумя кусочками хлеба. Кузьмич взглянул и заливисто рассмеялся:

– Это же одному человеку на один зуб, сейчас заезжай домой, возьми у Мойсевны две курицы, каравай чернухи и бидон питья. Да заверни всё это или в овчину, или в шерсть, чтобы не замёрзло. Да не забудь серников коробóк [так он называл коробку спичек]. Вот я положил торбу и мешок овса для лошади. Смотри, не держи её голодной. Это кобылка, и зовут её Сивкой, смирная лошадь, послушная. Останавливай её каждые три-четыре часа и подкармливай. Она тебя не подведёт. Вот ведро поить Сивку. Она может и снег лизать. Она тебя не подведёт. А тут я кладу таз и факел. Это на случай, если за вами увяжутся волки. Зажгите факел и колотите по тазу. Волки и отстанут, они не любят металлических звуков и огня.

Мы послушались, сели в сани и поехали домой. Пока бабушка ловила куриц, резала и варила их, прошло несколько часов. За это время мама собрала тёплую одежду и одеяла. Она завернула всю горячую еду в одеяла и погрузила в сани.

Старик Кузьмич как в воду смотрел. Все беды, о которых он предостерегал нас накануне, свалились на нас одна за другой. Когда мы проезжали лес, Сивка вдруг рванула вперёд и помчалась, как ветер, а сзади слышался неясный гул. За нами бежала стая голодных волков, и лошадь унюхала или услышала их раньше нас с мамой. Сивка мчалась так быстро, что мама с трудом удерживала вожжи. Я не знаю, как на такой скорости маме удалось зажечь факел и передать его мне, я ведь сидел лицом назад (чтобы мне не надуло в лицо). Я левой рукой с трудом удерживал факел, зажав его конец под мышкой, а правой колотил палкой по тазу. Тем не менее голодное сипение волков не стихало, они ещё долго преследовали нас. Они отстали уже в открытой степи, когда пошёл снег. Между тем снегопад стал приобретать катастрофические масштабы. Это была пурга. Продолжать поездку не было никакой возможности. Мама съехала с дороги (если мы были на дороге?) в сторону, мы раскопали снег руками с небольшого участка, отбрасывая его от центра по сторонам. Мама отпрягла Сивку от саней, подстелила немного сена на оставшийся на земле снег и уложила Сивку и меня, покрыв одеялами, которые у нас были в санях. Мама сказала:

– Витенька, прижмись к Сивке, тебе будет теплее, и постарайся заснуть.

Сама же мама забралась под одеяло с другого сивкиного бока. Я скоро заснул. Так мы спали: два человека и лошадь. Сколько времени мы проспали, я не знаю, часов у нас не было. Но спали не меньше 3-4 часов, т. к. мы были абсолютно бодрыми, тогда как ложились мы мёртвые от усталости. Проснулись мы от сивкиного ржания. Шум вьюги утих. Мы были покрыты толстым слоем снега. Мы с трудом выбрались из-под снега. Осмотрелись, точнее мама осмотрелась. Я-то с моей слепотой был абсолютно беспомощен, хотя физически был здоров. Было темно, как в Сибири бывает зимними вечерами, скажем, часов в восемь-девять. Вокруг насколько могли видеть мамины глаза, простиралась снежная равнина. Нигде не было и следа дороги. Мы сбросили снег с саней, вытащили одеяла из-под снега, мама повесила торбу с овсом на сивкину шею, и кобыла начала жевать как ни в чём не бывало. Пока Сивка ела, мы тоже подкрепились холодной курятиной. Потом мама долго возилась с упряжью. Отпрячь лошадь было гораздо легче, чем запрягать. Мама командовала:

– Витенька, подержи оглоблю, выше, выше, выше! Ой, у меня силы не хватает.

И всё начиналось сначала. Мама даже расплакалась, так что мне пришлось её утешать. В конце концов маме удалось кое-как запрячь Сивку в сани. Теперь перед нами стояла задача определить, в какую сторону ехать. Мы абсолютно потеряли всякую ориентацию. Но оставаться на месте мы не могли. И мы поехали куда глаза глядят, точнее положились на сивкину волю. Положились на Сивку и не ошиблись. Через два-три часа, которые показались нам вечностью, мы услышали собачий лай и поехали в сторону этих звуков. Минут через пять-десять мы остановились перед большим шатром, обтянутым овечьими шкурами. Это была юрта казахов-кочевников. Значит, заблудившись, мы отвернули от дороги на Курган далеко-далеко на юг. Между тем собачий лай стал громче и враждебнее. На этот лай из юрты вышел пожилой казах и на ломаном русском языке приветствовал нас и пригласил в юрту. К сожалению, я не могу описать эту юрту, т. к. я ничего не мог видеть. Помню только, что стола не было совсем, и нас усадили на низенькую глинобитную скамью и угостили крупными почищенными луковицами, которые оказались удивительно сладкими, и чаем с какой-то жирной каменной солью. Этот чай был мне противен, и я, сказал “Спасибо!” и отодвинул пиалу. Позже мама рассказала, что в чай был добавлен бараний жир. В юрте кроме нас было несколько человек. Мы переночевали на той же скамье, на которой сидели, только накрыв её овчиной, и на рассвете выехали в Курган.

О посещении больницы я помню очень мало, например, что меня осматривали много врачей и что мне делали какие-то уколы. После конца осмотра и сдачи анализов нас попросили подождать. Мы ждали часа три-четыре до того как к нам вышел доктор и сказал, что все анализы показывают нормальные результаты. Причин потери зрения они не находят, глазной доктор не находит никаких изменений глазного поля. Он считает, что нужно ждать и надеяться на природу. Зрение может вернуться само собой.

А пока он рекомендует мне есть больше овощей, фруктов и сахара. Упомянув сахар, он ударил нас в больное место: сахар был самый большой дефицит. Мы практически не видели сахара со времени отъезда из Ленинграда, кроме тех кусочков, которыми несколько раз угощал Иван Акимыч, директор совхоза.

Получив такое заключение, мы отправились восвояси не солоно хлебавши. В этот раз добрались быстро и без приключений.

С этих пор я стал наведываться к на конюшню к Кузьмичу, на самом деле к Сивке. Я слушал неторопливую речь Кузьмича, любой короткий рассказ он умудрялся растягивать на час-полтора. Раз я попытался вежливо намекнуть, нельзя ли закончить рассказ поскорее. Кузьмич посмотрел на меня укоризненно и сказал: ”Ну ты малой и пострел! И куда же ты торопишься? Запомни: поспешность нужна только при ловле блох”. И я запомнил. A Сивке я приносил скромные подарки: то кусочек жмыха, то морковку или брюкву, то турнепс. Она принимала мои подношения с благодарностью и с хрустом поедала всё, что я приносил, а потом благодарно лизала мою ладонь.

После нашей поездки в Курган бабушка приняла рекомендацию доктора всерьёз и стала меня закармливать свежими и варёными овощами: морковкой, свёклой, брюквенной или тыквенной кашами. Она даже пирожки и ватрушки (по-сибирски: шанежки) стала начинять морковкой вместо творога или варенья. С тех пор я питаю отвращение ко многим овощам, особенно варёным. Занявшись всерьёз моим лечением, бабушка правдами и неправдами сумела выменять на последние оставшиеся ценности два мешочка сахарного песка и два или три раза в день поила меня сладким чаем с каким-либо ягодным вареньем. Поэтому или не поэтому моё зрение начало медленно и постепенно возвращаться и улучшаться. К весне 1945 года я видел не хуже, чем мои сверстники в деревне. Теперь я снова мог играть с ними. Но времени для игр осталось только месяц или полтора.

Моя сестра Женя моей слепоты не помнит и утверждает, что у меня был нарыв, который требовал оперативного вмешательства, и за этим мы ездили в Курган. Действительно, я помню большой нарыв в паху, с которым я долго мучился и который мне в конце концов разрезали и выпустили скопившийся гной. Однако это был другой случай в истории моих болезней. К тому же навряд ли мама бы предприняла такую долгую и опасную поездку зимой из-за какого-то нарыва. Если учесть, что мне в конце 1944 г. было шесть с половиной лет, а Жене четыре года, и то, что она не помнит ничего даже со времени, когда ей уже исполнилось пять и даже позже, то её утверждение нужно признать искажением реальности, что часто случается в детском сознании. Наверняка и я сам грешен в том же в некоторых моих воспоминаниях раннего периода. Ведь и до сего дня я пытаюсь вспомнить, видел ли я сам волков, которые гнались за нами, или только слышал шум их дыхания, видел ли я сам те луковицы, которыми нас угощали казахи, или все эти образы сформировались на базе слуха, обоняния и осязания, а также и маминых объяснений.

9 Мая 1945 года мама и я слышали историческое сообщение московского радио о полной победе над фашистской Германией. В деревне было много радости. Правление совхоза украсили новыми лозунгами и свежими еловыми ветками. Двери правления распахнули настежь и врубили всё тот же чёрный радиорепродуктор на полную мощность так что по всей деревне многократно повторялось сообщение ТАСС по московскому радио о полной капитуляции фашистской Германии. Кроме того звучали бравурные марши и песня “Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля…”

8. Мы едем обратно

Настало время готовиться к отъезду обратно в Ленинград. Бабушка и мама уложили вещички в чемоданы и ждали приказа сверху об отправке. Ведь в советской России было нельзя проявлять личную инициативу. Было дано: правительство всё знает, всё может, обо всех заботится и обо всех помнит. Поэтому каждая отдельная особь (“трудящийся” или “гражданин/гражданка” по советской терминологии) должны сидеть и не рыпаться. A о нас забыли! Маме пришлось обратиться по иерархии через директора совхоза к вышестоящему начальству с заявлением, что она, эвакуированная с персоналом завода “Красный Выборжец”, вдова погибшего офицера Красной Армии, просит содействия в реэвакуации нашей семьи в Ленинград. Бюрократия заработала, и через недели три или четыре нам сообщили число отправки и номер эшелона.

А пока бабушка припасала и паковала продукты в дорогу. Мама была настроена оптимистично и не одобряла бабушкины действия. Она говорила: “Мама, не суетись! Мы доедем за три-четыре дня. Зачем нам таскаться с едой?”, на что бабушка спокойно отвечала: “Клара, спорить я не буду, но “цыплят по осени считают” и продолжала готовить еду. Бабушкин особый продукт был твердый зеленоватый сыр, который она варила из творога в сливочном масле. Бабушка наполнила кусочками этого сыра три наволочки. Были ещё какие-то сушёные овощи и сухари.

Я помню, что первые дни в дороге мы ели холодную курятину с жареными кабачками, а потом на протяжении недель мы грызли бабушкин сыр и сухари. Ехали через Челябинск и Свердловск. Ехали мы в так называемых “телячьих” вагонах не три-четыре дня и даже не три-четыре недели. Дорога заняла более месяца. Дело в том, что кроме остановок на каждой маленькой станции, нас часто отводили на запасные пути, и мы ждали пока по основному пути пройдут скорые и другие важные поезда. Поезд шёл медленно. Топливом локомотива служили деревянные чурки.

Наш вагон был набит разномастными людьми. Не все ехали до Ленинграда, было много крестьян, мешочников, шпаны. Иногда входили новые пассажиры. Каждый толкался и отталкивал других, борясь за место на деревянных нарах, где можно было не только сидеть, но и прилечь. Туалета не было, и все, кто не мог дождаться ближайшей станции, ходили в так называемую “парашу”, деревянную бочку, которая стояла внизу у двери. Дети ходили в горшочки, содержимое которых выливалось в парашу. На некоторых станциях к вагону подъезжали ассенизаторы и с помощью наиболее здоровых мужиков из вагона опоражнивали парашу в их цистерну, а парашу обдавали хлоркой. Так что в вагоне стоял ужасный спёртый запах человеческих экскрементов и хлорки. Мы с сестричкой сначала зажимали носы пальцами, потом привыкли. Когда поезд останавливался на станции, некоторые мужики выпрыгивали из вагона – подножек не было – и как сумасшедшие бросались за кипятком. На станциях, по-видимому, были краны с горячей водой. Пассажиры никогда не знали заранее, постоит здесь поезд пять минут или четверо суток. Тем не менее нужно было диву даваться их терпению. Никто не роптал. Все привыкли к трудным временам, и ничто их не удивляло.

Около поездов толпилось много крестьянок, торговавших хлебом и снедью (молоко, творог, бутерброды, яйца, ягоды, грибы, мёд, варенье и папиросы).Всё это стоило втридорога, и покупатели торговались до пены в зубах, пытаясь спустить цену или уговорить продавца принять какую-либо вещь вместо денег. Часто мужики возвращались в вагон кто без телогрейки, кто без гимнастёрки, а кто без ремня и шапки, но зато с хлебом и варёными яйцами. Мы с Женечкой, стоя на нарах, смотрели в маленькое оконце под крышей вагона на весь этот переполох и суету.

На всех станциях было много калек, кто без рук, кто без ног, кто слепой, кто с обгорелым лицом. Они просили милостыню, в основном кусочек хлеба. Некоторые из них пиликали на гармони, балалайке, скрипке или губной гармошке. Я помню, как бабушка дала одному из них, безногому кусочек сыра своего изготовления и в ответ услышала “Благослови тебя Матерь Божья и спаси тебя наш Спаситель Иисус Христос!”

Всё это казалось нам с Женечкой новым и интересным. Для нас это был новый мир. Мы ничего не покупали, хватало своей еды, только перед переправой через Волгу на пароме бабушка купила свежие сырые яйца, завернула их в марлю и свесила с борта парома, чтобы они варились в струйках пара, испускавшихся из парового котла парома. В день, когда мне исполнилось семь лет, т.е. 15 июня 1945 мы достигли Свердловска. Этот день запомнился мне благодаря тому, что там в первый раз на моей памяти мне и несомненно Женечке купили мороженное. Оно было в картонном конусовидном блюдечке диаметром сантиметров в восемь и высотой сантиметра два или три. Это было настоящее молочное мороженное с привкусом ванили и очень сладкое. Помнится, мы стояли в Свердловске дня три-четыре, и, кажется, нас даже выпустили в город. Большинство пассажиров отправились на барахолку обменять вещи на продукты.

Бабушка осталась на вокзале охранять наши вещи и продукты, а мама, я и Женечка вышли прогуляться, ведь всю дорогу мы провели на нарах в вонючем вагоне для перевозки скота. Когда мы вернулись в вагон, мы нашли его вымытым изнутри и снаружи, пол и нары были покрыты свежей соломой. Вонь параши сменилась запахом соломы, но увы ненадолго. Мама пошутила, что улучшение вызвано тем, что мы пересекли границу Азии и Европы. На самом деле начальник эшелона был напуган санитарной инспекцией, которая задержала несколько поездов в Свердловске, опасаясь эпидемии холеры. От Свердловска мы ехали тем же порядком ещё недели три.

Мне почему-то лучше запомнилось начало поездки, чем её конец, может быть, потому что мы въехали в Ленинград уже затемно, и смутное воспоминание шепчет мне, что я заснул на чемоданах, нагруженных на тележку носильщика.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru