* * *
Чащобные дебри. Шаманит пурга —
над крышей камлает, взметает снега
и в танце заходится тряском.
И в круто закрученный низом бурун
врастает не легший в берлогу шатун —
в лешачьих верстах за Дебрянском.
Луна увивается в мглистый клубок.
И горло морозного ветра глоток
внезапно, как спирт, обжигает,
едва из сторожки шагнешь на порог;
широк у порога сугроб и глубок,
и сердце тоскою сжимает.
Могучие ели ветвями скрипят.
Укрытые лапником лешие спят,
в протяжные сны свои веря;
и не сторожатся, услышав во сне,
как рядом легко проминается снег
под тяжкими лапами зверя.
Ты выучил звуки зимы наизусть,
ты ведаешь тропы ее… Ну и пусть
бездомно крадется остуда
по следу за хищным седым шатуном —
не сдашься ты ей… И с огнем-шептуном
беседовать будешь, покуда
не взвесишь безвестности путь и — молвы,
не выносишь формулу поздней любви,
не сверишь неверные сроки
судьбы и налетной пурги перепляс
с огнями, зовущими — через Дебрянск,
припавший к железной дороге…
* * *
Небеса темноокие
помутнели от грусти.
С северов одинокие
запоздалые гуси
мчат путями обратными,
догоняя друг друга…
Над холмами горбатыми
закашлатилась вьюга.
Звездкой, стыло мерцающей
в память жара и пыла,
по реке подмерзающей
все, что было, то сплыло…
Что ж, в судьбе переменчивой
пред снегами большими
домик примет бревенчатый —
от людей на отшибе —
наши ружья двуствольные
и дорожные сумки,
и дороги, и вольные
и невольные думки…
В тишине потревоженной
стол подсветим свечами,
попрощаемся с прожитым,
призабудем печали.
Вероятно, не попусту
тропы вертит и крутит…
По небесному помыслу
пусть что будет, то будет.
Вновь деньки не бесследные
вдаль пойдут от порога…
И, даст Бог, не последнею
станет эта берлога —
возле леса медвежьего,
где танцуют босые
лохмоногие лешие
и снежинки густые…
ДОЖДЬ
1.
Дождит — то отвесно, то косо,
из дома не высунуть носа;
на крышу, на будку барбоса
высокая старая ива
отряхивает листву.
Мы жили не стыло, не снуло;
но путь темнотой затянуло —
Душа, среди водного гула
себя отдадим терпеливо
раздумью и ведовству.
Задворками мира, полями
да взгорками мы попетляли
и жажду не раз утоляли
дыханьем рожденного слова,
надеждами и огнем.
Зажжем две свечи восковые,
чтоб зрящие и слепые,
и мертвые, и живые
открылись нам… Их — из былого
и будущего позовем.
Быть может, под ивой, под крышей
почувствуем их и услышим,
глубокие тучи продышим…
И — понят ли, недопонят —
открывшийся путь в темноте
тревожно и осторожно
в молчанье и жажде, как должно,
расспрашивать будем о том, что
в огне не сгорает, не тонет
в великой и малой воде…
2.
Дождь косой налетает порывами,
виноградная гнется лоза…
Над ручьями, огнями, обрывами
в темноту напрягаешь глаза.
Вспоминаешь о юных товарищах
и по-вдоль пепелищ и могил,
отрывая от звезд пропадающих,
призываешь все то, что любил;
все, что шепчет и нежно, и горестно:
“Не вернуть тебе времени вспять,
не понять тебе Божьего промысла,
но и жажды своей не унять…”
А навстречу из тьмы — то сумятица
голосов, то — безмолвья волна;
луч невидимый тянется, тянется —
дотянуться не хочет до лба.
Лишь лозы виноградной касания…
И грызет, и съедает живьем
роковое предчувствие знания
под косым перелетным дождем.
* * *
По пути из Незлобного в Злобнособачью,
грудь расправив, примерил ты удаль казачью,
на пролетном ветру растрепал на удачу
чуб свой с искорками седины.
Но чужое веселье давило на плечи,
и была напускная беспечность не легче,
в поднебесье темнеющем были далече
звезды первые вознесены.
За огнями Зажитка и вдоль Изжитого
отпивал ты из фляги вина молодого,
проезжал без оглядки и лишнего слова
и Ведьмацкую, и Забудынь...
Но горчило вино — может быть, и от фляги;
широко разметались и тропы, и шляхи;
и в душе твоей были приспущены флаги
и мечтаний былых, и святынь.
Вперемешку — дремали поселки, станицы;
умолкали весенние певчие птицы;
перевернуты лучшие были страницы,
сочиненные шалой судьбой.
Но казалось: еще этой ночью не поздно
протянуться за свитые птицами гнезда,
заклинаньем приблизить высокие звезды
и одну — увести за собой.
* * *
Н. К.
В колыхании света, в движении тьмы,
в полыхании лета, в круженьи зимы,
в криках стай, ускользающих ввысь за холмы,
за пределы житейского круга,
и в кругу очагов, где восходят дымы,
мы с тобою узнаем друг друга.
Во владеньях земных Скорпиона и Льва
нас укроет безмолвье, настигнет молва;
пепелища мои — молодая трава
и твое первоцветье покроют…
Колдовством подниму для тебя острова
над рекою и лодку построю.
И забудешь ты думать: что будет потом,
что вдвоем потеряем и что обретем;
овладеешь дыханьем, водой и огнем,
и землею в эфирной одежде…
И — широким подзвездным и звездным путем
поплывем от надежды к надежде…
* * *
В занюханной корчме квартальной
народец полукриминальный
гудит и в полупьяный раж
впадает… Но — никто не в стельку.
И подполковничья шинелька
висит в углу как антураж.
На полках рядом — плошки, склянки;
и трется рыжий кот в наглянку,
глазами алчными смотря,
у стойки бара с узкой дверкой,
где наливает медной меркой
ракию дочка корчмаря.
Народец — здесь давно знакомый —
не слишком наглый и готовый
как будто и не замечать,
что ей не в кайф точить с ним лясы
о ценах на табак и мясо
и на подначки отвечать.
Она чужая в этом гаме…
И темно-карими глазами
нет-нет да мягко поведет
на гостя нового, который,
присев в углу, рукой нескорой
все пишет что-то в свой блокнот.
Сейчас он приподнимет плечи,
сейчас поднимет ей навстречу,
не торопясь вина отпить,
спокойный взгляд — мужской, упрямый —
к началу новой мелодрамы
и новой жизни — может быть…
* * *
В чайнике заварочка, угольки каминные,
времена прошедшие, разговоры длинные…
Бывшие товарищи нынче в люди выбились,
долго не видались мы, а сегодня свиделись.
Наливай-ка чарочку по такому случаю —
времена меняются к худшему ли, к лучшему?
Господам-товарищам на крови хлопочется…
Поживем и мы еще — помирать не хочется.
Помянем невыживших… Но в больном отечестве
выживали все-таки мы по-человечески.
В сонном царстве, бодрствуя от крутой заварочки,
мы за книги вечные поднимали чарочки.
С кошельками тощими были — и не каемся —
мы себе хозяева… Ими и останемся.
А — о прочем вовремя время позаботится,
через нас прокатится и не остановится…
* * *
Ветры цепкие нагорий,
цепки диких троп неровных,
дух предзимья — терпкий, горький;
и репейник, и терновник,
тронутый сырой порошей,
скользкого заката тени;
пасти пропастей, поросших
памятью твоих падений…
Сердце здесь прошло науку —
не сломиться и не сжаться,
не искать в потемках руку,
что поможет удержаться
на обрыве, на уступе;
здесь — открыл за раной каждой,
что любая боль уступит
времени и новой жажде…
Тягой высоты ранимый
и хранимый, слышишь с неба
шепот острый и ревнивый
подлетающего снега:
“Пусть за гору день твой катит
вдоль известняка и кремня,
времени земного хватит:
если жаждешь — будет время
службу долгую упорно
отслужить в подзвездном храме
и припасть к ручьям нагорным
пересохшими губами…”
ДУНАЙСКАЯ БАЛЛАДА
В полнолунье — как днем,
ясен берег румын,
катера у понтонов…
А под лодочным дном —
мрак белужьих глубин
и сомовьих затонов.
По фарватеру вдоль
шандарычит мотор,
словно бьют барабаны:
катит Манго Король
и не видит в упор
пограничной охраны.
К островам — не идет,
а летит, как баклан,
над речною игрою…
Этот берег и тот
Манго — черный цыган —
кормит черной икрою.
У Дуная реки
нет таких рыбаков:
где он воду замутит,
где протянет крюки
“дураков” кормаков*,
там белуга и будет…
А в поречном краю
у него за спиной,
ребятишек пугая,
говорят: Королю
служит кум водяной,
да и нечисть другая…
Этой ночью на крюк
всю придонную тьму
намотают затоны:
королева белуг
попадется ему —
весом около тонны.
В лодку, как в барабан,
заколотит Дунай —
справа хрястнет и слева…
Только скажет цыган
в первый раз: “Помогай,
Богородица дева!”
Но — не бросит, юля,
он шпагата из рук
в безоглядном задоре —
пусть влечет Короля
королева белуг
хоть в турецкое море.
Никому никогда
не расскажет луна,
а могла рассказать бы,
где — кипела вода
и покрыла волна
шум цыганской их свадьбы.
ДИКИЙ МЕД
У лотка базарного — с развернутым баяном —
зазывая важный неулыбчивый народ,
мужичок подвыпивший в пиджачишке рваном
банки меда дикого
за улыбки отдает…
Весело причмокивает распухшими губами,
пальцами распухшими проводит по басам
и читает лекцию любопытной даме,
как искать пчелиные дупла по лесам…
В лица недоверчивые взглядывает зорко,
предлагает пробовать — участвовать в игре,
темный мед половником подносит из ведерка —
с пчелами, застывшими, словно в янтаре…
Растянуть пытается дама рот в помаде:
кислая улыбочка — далеко не шик…
Но попытка первая нуждается в награде —
банку меда первую подает мужик…
Свой баян истрепанный развертывает снова,
как частушку, распевает:
— Гражданин, постой,
с медом доморощенным — сравненья никакого!
Улыбнись… И забирай витамин лесной!
Торговки медовые языками жалят:
— И откуда взялся искусанный урод?
— Вот ему в полиции кренделей отвалят!
— Дешево досталось — он и раздает…
И средь ироничного столичного народа
топчусь я
в обступающем мужика кругу.
Знаю цену музыки
и дикого меда —
может быть, поэтому
улыбнуться не могу.