Лугинов Н. А. Хуннские повести. — Якутск: Бичик, 2011.
Нет, не о походах и битвах древнего и загадочного народа хунну (или гуннов), потрясших некогда весь мир, здесь идет речь. Наоборот, о том, как в 500-х годах до нашей эры хунны охраняли северную границу Китайской империи. А еще точнее, о той миссии, которую несет каждый настоящий, прирожденный воин, если понимает границу не только как род военной службы, но и служение. Высокое служение высоким истинам, определяющим сами устои государства, человечества, бытия вообще.
Такую высокую, философскую ноту Н. Лугинов берет с первых же страниц первой же из трех повестей “Застава Саньгуань”. И с первого же вопроса: “Когда появился первый пограничник?” Потому что ответ писателя лежит в плоскости не истории пограничных войск Китая или Древнего мира, а глобальной историософии. Ибо с уходом “последнего пограничника” начнется “новая эра — без границ… понятий своего и чужого, родного и враждебного… Это будет страшная эра, самая неразборчивая и циничная, где заставят брататься святого с последним грешником”.
Здесь-то, как кажется, и завязывается главный узел книги. Слишком уж прозрачно указание писателя на тесную связь его повествования с современностью — нашей эпохой все более входящего во вкус глобализма и мультикультурализма. И в то же время в книге есть герои с именами и биографиями, географические и исторические названия и реалии. Правда, даны они Н. Лугиновым как-то неконцентрированно, не заглавно, что ли, но как-то притчево, в ореоле основной мысли автора о необходимости границ во имя сохранения государств и народов, социальности и морали, человека и человечества как таковых. Что не заставляет, однако, усомниться в том, что писатель мог бы дать образы, характеры, быт, “этнографию” изображаемой эпохи, если бы таковой была его задача.
Вот Н. Лугинов очерчивает вполне конкретный и живой образ старого заслуженного пограничника, “генерала” заставы Саньгуань Дин Хуна, возвращается в его детство, описывает горе его матери, у которой отнимают малолетнего сына в собственность государства. Кстати, это одна из немногих “человеческих” сцен, вне высоких материй, преобладающих в трилогии. А вот юный Дин Хун в казарме “пересыльного пункта”, и у писателя появляется возможность дать колоритные зарисовки ее быта, вроде “очерков бурсы” или “республики Шкид”. Но тут же следует глава о “темной комнате”, где невидимые жрецы высших сил определяют будущее мальчиков. Причем рядом с “генералом”, “большим человеком”, каким через много лет станет Дин Хун, оказывается не кто-нибудь, а будущий великий философ, “величайший среди великих” Лао-Цзы.
Так эта повесть и следующие за ней две другие, продолжающие темы и идеи первой, а вслед за ними и читатель, все явственней обнаруживают уклон в притчу, иносказание. Слишком уж разные полюса, на первый взгляд, представляют собой идеальный пограничник и воин Дин Хун и идеальный “глобалист” и гуманист Лао-Цзы. Подозрения в схематизме возникают и при появлении в повести Инь Си, будущего начальника Северо-Западного пограничного округа, становящегося “учеником сразу двух учителей”. То есть словно бы синтезирующего, примиряющего собой главное противоречие во взглядах его учителей — деяние или недеяние. Не случайно, видимо, в его имени скрыта и другая идеологема восточной философии: Инь — Янь.
Это не значит, впрочем, что философская линия книги на этом исчерпывается. Напротив, все только начинается. А споры, очные и заочные, в мирах реальном и посмертном, тонком, доступном пытливому уму Инь Си, длятся уже без границ — деления книги на три повести. Одним из главных предметов этих споров становится контрапункт (ибо спорящие не враги, а искатели истины) упрощения и усложнения. Согласно первому “пункту”, Дин Хун должен арестовать и посадить в тюрьму начинающего контрабандиста Чжан Чжэня как “разбойника, зверя, которого надо убивать… без сомнения и сожаления”. Согласно второму, “он все равно человек, пусть заблуждающийся, неправый”.
Может быть, поэтому Дин Хун, не посадивший в те времена Чжан Чжэня пожизненно “в клетку”, приглашает его, соседа по местожительству, на свое 70-летие, а тот, в ответ, сажает Дин Хуна на “почетное место”, празднуя юбилей свой. Сближает и одновременно отталкивает антагонистов другая философема — “закон и совесть”, то, что две эти ипостаси в жизни человека “почти никогда не совпадают”. Дин Хун называет это “печальным противоречием бытия”, и в этом он несомненный ученик Лао-Цзы. Есть, правда, еще один аспект странной снисходительности “матерого” пограничника к преступнику — долгая, длиной в жизнь, его любовь к сестре Чжан Чжэня. Утешают на пороге смерти и другие общепримиряющие соображения, что “жизнь человеческая состоит в основном из иллюзий” и “кто скажет, плохо или хорошо” по поводу его уходящей в небытие жизни.
Вся эта сложность миро- и человековосприятия двух пограничников-философов передается герою двух последующих повестей “Служба” и “Служение” Инь Си. Ему, “ученику двух учителей”, приходится нелегко: он должен оберегать и хранить главные ценности пограничника, но и “готовиться стать учеником великого Лао-Цзы”. За тридцать лет “он был воспитан как пограничник, а внутреннее призвание было совсем иным, открывшимся ему самому гораздо позже и, что удивительно, с помощью того, кто и воспитал из него человека границы”. Но и великого философа, оказывается, тоже тянет туда, где он служил в юности с Дин Хуном. Противоположности, таким образом, в повести сходятся не только в переносном смысле. Посвящение Инь Си в ученики — на пограничной заставе! — происходит под знаком этого свершившегося единения, когда Лао-Цзы признается, что в душе остался “своего рода пограничником”, а истина, при всей ее “сложности, разветвленности и внешней многоликости”, все-таки проста. И главная ее функция — охрана границ, “чтобы отделять одно от другого — добро от зла, правду от лжи, высокое от низкого”.
Трудно, да и вряд ли необходимо в рамках художественного произведения решить (и автору, и читателю), что важнее — моральная сторона истины или духовная, “даосическая”, доступная только на высших ступенях познания. И, может, повести и не удались бы, заплутав в лабиринтах головоломно-нирванической философии, если бы писатель не поддерживал по ходу повествования баланс реального и философского планов. Тем более что главный герой № 3 (после Дин Хуна и Лао-Цзы), многогранный Инь Си, со временем понял, что “главное — уметь не смешивать разные вещи… иначе все пожрет хаос”. Между тем проявления этого хаоса — смуты и бунты (см. одноименные главы) то и дело возникают в охраняемой пограничником империи. “Замордованный” чиновниками народ и его копившееся за многие годы возмущение не однажды взрываются вооруженными восстаниями, которые автор описывает как серию погромов, грабежей, самосудов. Как истинные философы, пограничники смотрят на такие возмущения, бессмысленные и беспощадные, “как на стихийное бедствие”: “придет время — успокоятся, жизнь войдет в свое поразмытое русло”.
Конкретны и внятны только “индивидуальные” эпизоды. Например, как юный У Синь, один из третьего поколения начинающих пограничников, преемников Дин Хуна и Лао-Цзы, теряет копье в лунке застывшей реки. Или путешествие-разведка за границу к хуннам-кочевникам, где генерал Инь Си решает испытать У Синя и его напарника Дин Лю. Заставляет спуститься с небес медитативной философии на грешную землю реалистической прозы и эпизод с жалобой слуги Лао-Цзы на своего господина о том, что тот сорок пять лет якобы не платил ему жалованья. Пришлось заплатить за своего Учителя его ученику Инь Си: помог “трофейный сундук”, где у “генерала”-аскета копилась неиспользованная “зарплата”.
Хуннская же, заглавная тема, проходящая лейтмотивом через всю книгу, здесь не только этнографическая или историческая, по Л. Гумилеву. Подчеркивая этнические черты Дин Хуна, Инь Си и Дин Лю, Н. Лугинов просто-таки впечатывает в сознание читателя черты облика китайских хуннов-тюрков: “синие зоркие глаза, соломенные кудри, нос с горбинкой”, высокий рост, а также “своенравие и непокорность”, воинственность, склонность к военной службе. В контраст коренным китайцам-“южанам” — маленьким, худощавым, большеголовым, склонным к долготерпению и покорности. Как мы увидели, хунны оказались способны овладеть и лабиринтной философией “большеголовых” — Лао-Цзы как раз из “южан”, — и использовать ее на благо Китая и всего человечества. Апофеозом хвалы является одна из последних глав книги, где Н. Лугинов, словно подводя итог своему трехчастному повествованию о службе и служении, пишет о “необыкновенной, неземной силе духа” молитвенников Бога-Тэнгри. “Добрейшие души, свободолюбивые сердца, они надумали везде восстановить справедливость, наказать порок, устроить нравственный порядок”. Они “поднимаются” на великий поход “на западные народы-негодники”, зная, что они торгуют людьми и что там царит “дикое рабство”, но, увы, растворяются “в безбрежном Западе, утратив себя как народ”. Будет это, однако, еще не скоро, ибо на календаре книги 500-е годы до н. э.
Не есть ли книга Н. Лугинова — призыв не только вспомнить об одном из самых значительных, исторически значимых племен древнего мира, но и обратиться к нынешним временам и народам, впавшим в гибельное западничество? Автор предисловия и переводчик (с якутского языка) книги В. Карпов отвечает на этот вопрос утвердительно: “Николай Лугинов своим творчеством перенимает историческую вахту и, заступая на имперскую пограничную службу, подсказывает нам пути спасения и себя и государства, ибо для автора они неотделимое и даже незыблемое целое”. По крайне мере, писатель напоминает о том, что был все-таки такой народ, который службу совмещал со служением, мощь тела с высотой духа, гуманизм с борьбой за всеобщую справедливость. И который предупреждал, что придут времена Чжан Чжэней, для которых граница — в лучшем случае средство для доходного бизнеса, в худшем — условность, которую пора бы уже давно отменить.
Но нет и никогда не будет в мире “одноцветности”, “одноплеменности”, однополюсности. Может быть, понимание этой истины — грустной и одновременно благой, и заставило Н. Лугинова написать такую небольшую, несмотря на “большую” тему, книгу, быть таким лаконичным, беспафосным. Воздавая хвалу хунну, воинам-философам и моралистам, он не забывает и о мудрости тех, кто приемлет мир во всех его проявлениях, кто чтит тайны бытия. Отсюда в этом “хуннском” произведении философские стихи, в том числе и Лао-Цзы, полные восточной мудрости, исповедующие Дао и его парадоксы: “Далеко уйдешь — мало узнаешь, / Мудрый не странствует, а все знает, / Не смотрит, а все видит, / Бездействует, а все постигает”.
Загадочное восточное Дао, предполагающее недеяние, довольство имеющимся, но все же означающее Путь в его непостижимости (“ДАО постижимое — не подлинное ДАО”) — этим понятием, пожалуй, и можно определить “Хуннские повести”, малые по объему, но немалые по содержанию, заставляющую судить о внешнем по внутреннему, о законе — по совести, о мудрости — по духу, о народе — по его способности охранять границы. И не только географические.