litbook

Проза


О времени и о себе (часть 3)+19

Часть третья

В 1974-м году издательство «Советская Россия» в библиотеке «Писатель и время» выпустило мою книгу «Непокой». Книга эссеистская. Она вобрала в себя индустриальное развитие страны послевоенной эпохи, следовательно, по естественным причинам в ней отразилось многообразие сущностей, которыми наш народ жил в политике, экономике, социологии, философии, в экологических исканиях, преобразованиях природы, художественного и этического сознания.

«Непокой» — мой самый главный публицистический труд коммуниста, литератора, романтика, идеалиста, бессребреника. Уж с какого-то боку я, по всей вероятности, должен был цитировать Генерального Секретаря КПСС, Героя Соцтруда и четырежды Героя Советского Союза, маршала и Председателя Совета Обороны СССР. Известных подвигов он не совершал, армиями и фронтами не командовал, военных академий не кончал, звёзд с неба не хватал, а вот, поди-ка, и воспарил на космические высоты советских заслуг. Стало быть, в нём царили мистически-загадочные свойства, что-нибудь из которых я должен был открыть через цитаты. И я выверил, есть ли они в моей основополагающей книге. Ан, ни одной цитаты там нет, даже обрывок отрывка не через что-нибудь не проглянул. Но по мере того, как выверял, мне вспомнилось, что он обличьем своим, поступками, тем, что провозглашал, воспринимался мною как законченная посредственность, остающаяся для мудрости за пределами собственного опыта. И я припомнил единственный случай, когда процитировал его. Я выступал в телепрограмме, которую вёл Сергей Баруздин, в тот период главный редактор журнала «Дружба народов» и секретарь Союза Писателей РСФСР. Я выступал в ней второй раз, время давалось весьма протяжённое: 50 минут монолога. Задание: наша промышленность в её разносторонних обретениях и тенденциях. Первый раз запись производилась заранее; второй раз передача без промедления шла в эфир. Кроме радактрисы этой программы, присутствовал цензор. Сам Сергей Алексеевич отсутствовал. Стрежневым потоком выступления была тема: служба человечности. Я обозначил её раньше, и уже выдавал эссе, связанные с этой службой, прежде всего, в «Литературке» и в других газетах. Десятилетиями я с болью обнаруживал противоречие между самопожертвенностью тружеников тяжёлых индустрий и условиями, в которых им приходится работать. Отдача сил и достижения грандиозны, забота о производственной среде и бытоустройстве до странности, возмущения и печали элементарны. И что обидно, обстоятельства обережения людей в моей родной металлургии замедленны, словно они существуют вне лишений, надрыва, трагедий. Потомок металлурга, Брежнев окончил металлургический институт и работал на металлургическом заводе. Наверняка высказывание Леонида Ильича о самоотверженных тружениках металлургической индустрии было вдохновлено причастностью его судьбы металлургам, отсюда и возникла сокровенная похвала доблестям рабочего класса и горячий призыв относится с неослабным вниманием к его нуждам и тревогам. Эти искренние в своей проникновенности слова (запомнилось впечатление о них) запали мне в душу, и я подпёрся ими, чтоб со всей честностью выразить накопленные наблюдения, возвышенные и прискорбные, творчески устремленные и затеянные на пробуксовках, обнадёживающие и разочаровывающие…

При мне находилась книга «Непокой», и я ссылался на её разнообразные примеры, полные жизненных доказательств и внушительности: зачитывал отдельные места. Я видел и чувствовал, как пугающе аукается моя правда в цензоре и даже в редак-триссе, склонной в суждениях к строгому анализу действительности. Смею сказать, — это не похвальба, я выражал страдание о бытии городского народа и сознание его нередко мучительной деятельности. Тогда мало кто осмеливался судить об урбанистической жизни нашего общества снизу доверху. Вот пунктирно, фрагментарно, полосами то, что я сумел заложить краеугольно в «Непокой»:

«Познание не умаляет числа вопросов, напротив, оно их увеличивает. К тому времени, которое мы определяем как зрелость, просто-напросто убывает наша пытливость»; «Почему-то защита оборудования лучше защиты человека?!»; «Объективность достигается средствами непредвзятости»; «Допускаю, что турбулентное течение в моём восприятии возникло от противоборства душевных потоков»; «Вдруг да неспроста эта коза подалась наперерез самолёту. Попасись ежедневно под завывания, рыки и свисты, от которых хочется зарыться в землю, возненавидишь эти летающие чудища и взбрендится вонзить рога в их душные колёса»; «Как привести в согласие рукотворное и живое, красоту и технизацию? Как сделать так, чтобы доброе и полезное не оборачивалось злом? Способен ли человек на самоограничение собственной воли, предполагающей возможность держаться учтиво, без вероломства, с большинством обитателей планеты, будь то микроорганизмы, насекомые, моллюски, пресмыкающиеся, птицы, рыбы или звери»; «…я был умственным юнцом и частенько впадал в мелодраматизм: «Тоска. Под куполом ни звезды. Теперь под куполом у меня, у них…. Целая галактика»; «Вещи с натуры — статьи, очерки, эссе — одобряю, потому что печёшься об ускорении технического прогресса, пытаешься защитить биосферу и здоровье трудовых коллективов и целых городов»; «…Тебе бы прокручивать действия, как космонавта на центрифуге»; «от бешеного вращения герой деформируется, размывается внешне и внутренне. Лица не разглядишь»; «…Был сильной личностью и не нарушал законности. Был личностью и боролся против обезличивания подчинённых. Ввёл на заводе День творчества»; «…шесть дней в неделю пять тысяч инженеров вколачивали себя в заводскую текучку».

— Делали план?

— А что такое делать план? Производить конкретную работу, которая своей привычностью, освоенностью, вызнанностью, напоминает езду на велосипеде. Гигантский мозг, почти что уподобивший себя аппарату инстинктов. Мозг, который мало открывал нового, лишь помогал, патронировал открытиям рабочих, паразитировал на их открытиях. Всё это Шахторин… узрел и решил изменить.

…— Текучка усыпляет способности человека, стремление к осознанию собственных дел… Ба-ат-тю-шки, сколько возможностей упустил из-за того, что пёр без оглядки, без жёсткого анализа, к футурум не обращал ум и воображение. Короче — введением творческого дня Шахторин увеличил умственную нагрузку инженерии и способствовал научно-техническому новаторству. Лаборатория прямого восстановления железа тем, что возникла, обязана парадоксу Шахторина: «будущее доменного производства — в отсутствии будущего…» Замах… Всё рано, что сбить ладонью шапку льда с Северного полюса. А Шахторин: «Незнание любит надуваться самоуверенностью. Но ткни — лопнет, как воздушный шарик. Двуступенчатое производство стали на фоне современных экологических требований безмерно расточительно.

…За пазухой великана угнездилось его отрицание».

— … Жизнь отрицала само ваше отрицание?

— Положительное отрицание редко самоотрицается. У него слишком много препятствий, чтобы оно ещё и самоотрицалось.

«…Мы могли бы быть во всех сферах первыми в мире. Есть категория людишек… …думают, что совершают благо, а сами творят зло. Задвигают не то чтобы в тень, в потёмки сколько-нибудь значительные открытия, противодействуют провидцам и новаторам».

«И тогда — представлялось им — печь будет ещё одним чудом 20-го столетия, наподобие подводного домика Жака-Ива Кусто».

«Ему нравилось быть самовластным. Он был нетерпим к критике со стороны подчинённых и беспощадно пресекал всякие, как он выражался, вылазки против себя».

«Как-то на приём к Самбурьеву по телефону попросился главный санитарный врач города Плеер. Он работал в городе всего несколько месяцев: приехал, демобилизованный из армии. Он сразу невольно обратил внимание на то, что город задымлении и запылен, а возглавав санитарную службу, узнавал, всё сильнее недоумевая и возмущаясь, что на металлургическом комбинате не ведётся сколько-нибудь значительной работы по улавливанию газа и пыли».

«Глаза Самбурьева заблестели, как стекло под солнцем, раздавленное катком».

«— Тут, доктор, экономика. Экономика же решает решительно всё».

«— А сколько, по-вашему, стоит человеческая жизнь?

— Смотря какая. За иную копейки не дам. Собственно, цена жизни — по твоей части. Кому не нравится наш воздух, может уезжать. Тоже самое могу повторить тебе».

«Самбурьев был вызван в белокаменную на очередную сессию Верховного Совета СССР… стало известно из торжественных сообщений газет, ещё до возвращения Самбурьева восвояси, что такой-то металлургический комбинат принял на себя дополнительные обязательства по приросту продукции, и тем самым доведёт этот прирост за семилетие до 60 %».

«Масштабность действия, на какое решился Самбурьев, ужаснула рабочих и руководителей комбината. ….то, чем располагал комбинат, не предвещало объявленного прироста продукции. Ведь сверх нескольких десятков миллионов тонн руды, агломерата, кокса, стали, чугуна, надо было ежегодно добывать, спекать, выжигать, выплавлять, прокатывать ещё миллионы тонн каждого вида этой продукции, отдельно взятого. …при существующих мощностях комбината нельзя справиться с самостийной программой Самбурьева. Положение усугублялось тем, что машины и оборудование, смонтированные в 30-х и 40-х годах, изнашивались, требуя замены и частых ремонтов, а также тем, что возведение новых мартеновских печей не предусматривалось, а строительство домны и аглофабрик замерло на стадии подготовительных работ. Давая своё царски грандиозное обещание, Самбурьев, возможно, ждал, что быстро будет продвинут вверх по служебной лестнице. Так это было или не так — тайна. Правда, через некоторое время после возвращения из столицы, он, как говорится на языке службистов, уехал с повышением.

В его кресло переместился Шахторин: традиция — главный инженер заменял директора. Хотя комбинат в том году работал лучше, чем раньше, и в следующем году продолжал наращивать производительность, критическая ситуация, созданная свободным возлиянием Самбурьева, сохранялась: недовыполнялся план по стали, чугуну, прокату. Недовыполнение не превышало 1,5-2%, эти проценты в переводе на тонны металла выражались в шестизначных и даже семизначных цифрах.

Среди предприятий, которым комбинат поставлял свою продукцию, постоянно были недополучатели. Это оборачивалось тем, что они, в свою очередь, творили новых недополучателей, а те… в общем, цепная реакция. Мало того, что это лихорадило их экономику и производство, оно к тому же убавляло заработки огромного числа рабочих, служащих, инженеров, и сказывалось на их настроениях. Да и на самом комбинате было то же. В высшие партийные и правительственные организации поступали протесты. В них содержалось естественное требование: прекратить срыв поставок, наказать виновных.

Вся тяжесть ответственности пала на Шахторина. …Сменил его не кто-нибудь, а Самбурьев, как предполагали дальневидные люди, на этот пост его вернул Вычегжанинов, назначенный после упразднения министерства чёрной металлургии заместителем председателя Комитета по чёрной и цветной металлургии: ты заварил кашу, ты её и расхлёбывай.

…Своё выступление на пленуме горкома партии он начал с нападок на Шахторина, якобы завалившего вполне сносный план… Шахторин не смог вынести самбурьевской хулы и сказал, резко поднявшись: ты виноват, и ты же судья. Бесстыдство, не знающее границ.

 «В те поры у нас ещё водилось в обиходе гордяческое выражение: «Я домну потрохами чувствую, как бабу».

«…то мы страдали и роптали от назойливой зависимости начальника-парфорсника, теперь стали противиться собственной самостоятельности».

«Случилось это в Новосибирске. Жил там большой писатель. Ему нравились мои научно-популярные очерки. Как-то захожу к нему. У него сидит чернявый юноша. Ноздри вверх. О Байкале юноше говорил, о памятниках российской архитектуры, о великом художнике и просветителе Николае Рерихе, о песенной и обрядовой культуре рыбаков Беломорья… Чувствовалось, юноша причастен всему, о чём говорил. Писатель вышел из кабинета и я спросил юношу: «Вы тоже пишете?» — «Нет, — сказал он с достоинством. — Я — организатор». Любой бы застеснялся в той ситуации, что он не пишет. Юноша ушёл. Я спросил писателя, кто он по специальности.

— Химик. Правда, не окончил Менделеевский институт в Москве. Служит в Обществе охраны памятников. О, это удивительный организатор! Он привёз мне материалы по Байкалу. Зовут Виктор, фамилия Ситчиков. На собственные деньги приехал. Считает, что я должен выступить в защиту Славного моря. Видите, какой он изможденный? Путь неближний, проделал его впроголодь. Теперь обратно. Предлагал ему деньги — ни в какую не берёт. Это ещё что. В Москве собрание академиков было, обсуждали проблемы Байкала. Виктор развёз тремстам из них пригласительные билеты. Председательствовал на собрании академик, знаменитый конструктор. Чтобы упросить академика на председательство, Виктор дважды съездил в Киев. Да, поразительную штуку чуть не забыл. Закончилось совещание, Виктор встал и запел: «Славное море, священный Байкал». Зал подхватил. Незабываемо. Много за парнем прекрасных, бескорыстных, подвижнических дел».

«Приёмный день у Вычегжанинова, трижды депутата (городского, областного, Верховного) и директора комбината. Он сидит, наклонив лицо над столом. Входит женщина.

— Заявление.

Тетрадный листок, исписанный химическим карандашом, в поле его зрения. Он читает. Резолюция красным карандашом. Заявление исчезает. Через энное время опять приёмный день. Опять лицо Вычегжанинова, нависшее над столом, опять заявление прежней женщины. Красный карандаш ковырнул листок и замер в ожидании следующего просителя. Но заявление не исчезло. И гневный голос:

— Поднимите лицо.

— Я его не ронял.

— Мнится. Второй раз прихожу к вам, сидите здесь истуканом. Не глянете на человека. К домнам вся ваша душа. Их вы от пня до гусаков обсматриваете. Правильно, поди, говорят, выразились вы: «Доменщик любит печку пуще родной жены».

Директор посмотрел на неё исподлобья. Улыбнулся.

— Ба, глаза-то синие! Вот и глядите ими. Людям приятно будет. Сырьё экономить надо, государственные капиталы… Улыбку-то зачем экономить?

— Товарищ Расщектаева, и в прошлый раз, и в этот я удовлетворил вашу просьбу. Просителей поток, вынужден действовать оперативно.

— О чём я просила намедни?

— О комнате.

— В тонкости, голубчик, входят, если проявляют человеческую заинтересованность. Вы большой инженер, держите в уме комбинат… Какая-то комната, девять квадратных, соринка супротив комбината, супротив его программы.

— Объясните, пожалуйста, что у вас?

— Сперваначала надо было «пожалуйста». Вывел из терпления. Что у меня? Намедни просила перевести моего сына с семьёй из общежития в наш барак, где освободилось несколько комнат. Я просила поселить сына рядом с моей комнатой, чтобы прорубить стенку и жить одним коштом, и внука помогать нянчить. Ваша камарилья из бытового отдела не ту комнату выделила сыну: на другом конце барака. Знают, не взгреете их за быт, как взгреваете за производство.

— Хорошо, взгрею.

Женщина была газовщицей на коксохиме. Вычегжанинов взгрел бытовиков, провёл совещание по жилищным проблемам, по работе трамвайного парка и заводских столовых. К общей радости, сменил своего заместителя по коммунально-бытовым делам, который чувствовал себя царьком».

«Москва открыла в городе научно-исследовательский институт промышленной гигиены и профессиональных заболеваний. Сделать объектом изучения металлургический комбинат с его тяжелейшими специальностями — не много ведь сыщешь таковых на планете, — акт высокой гуманности и мудрости. Наивно, а так оно и было, по комбинату кочевало мнение: никто из его работников не страдает профессиональным заболеванием. НИИ выясняет: страдают. НИИ поднял тревогу: концентрация газа и вредоносных аэрозолей на отдельных участках превышает санитарные нормы в десятки раз. Самбурьев взъярился. И, словно с целью, чтобы его цинизм город испытал сполна, вытолкнул НИИ в Зеленорайск, где не было промышленности, кроме крохотных пищевых фабрик. Самбурьева назначили руководить Совнархозом.

Горком партии тотчас принялся ходатайствовать перед Совмином Федерации о выделении средств для борьбы с загрязненностью воздушного бассейна. Ходатайство удовлетворили».

«На нашем комбинате до сих пор не завершён план социального развития».

«У нас принято воспитывать на положительном. Я всем сердцем за эту возвышающую традицию. Но положительное вырастает из отрицания, быть может, куда более стойкое положительное».

 «Инерция, на поверку, оказывается излюбленными способом существования».

«Психологическая подготовка к нестабильности тех или иных производств, профессий, переучивания, точное прогнозирование исчезновения старых специальностей и возникновение совершенно новых будут стоять в цепи важнейших факторов, убыстряющих ход технической революции. Почему очень важен фактор переучивания? Пользуются ведь «хирургическими» мерами — увольняют по сокращению штатов, вопреки желанию человека его переводят на другую работу. Хирургическое — жестокий пережиток прошлого. В плане социального развития мы пытаемся предусмотреть рост благосостояния тружеников за пятилетки, какой степени образованности они достигнут, какие метаморфозы произойдут в мире их квалификаций и отрасли, насколько изменится жизненная обстановка в производственных помещениях: метеоусловия, термозащита, звукозащита, эстетика интерьера. Осуществление таких опорных идей нашего плана, как противодействие физическому и нервному износу человека, гуманизация производственных отношений в среде рабочих, руководителей, служащих, преодоление противоречий в усложняющейся системе начальник-подчинёный будут способствовать развитию социальной активности коллектива, а следовательно, ускорят производственный прогресс, увеличат благо общества, создадут творчески разностороннюю личность.

 Самбурьев и иже с ним по преимуществу краснобайствовали о человеколюбии, мы же создаём социалистическую службу человечности».

«На моей памяти много лет подряд восславлялся трудовой героизм, и почти не воспевалась доблестное самоограничение народа, преодолевавшего безмерные тяготы быта. Социальный план предусматривает трудовой энтузиазм, базирующийся на творчестве и не понуждающий к жертвенности (за исключением ситуаций государственной необходимости, а также обстоятельств бедственно-стихийных) и за быт, ограждающий от страданий и кристаллизующий чувство счастья».

«Руководящие принципы качаются между двумя типологическими полюсами: автократией и демократией».

«Между провозглашением принципов и их осуществлением случаются расстояния, как от галактики и до галактики».

 «Меня бранят альтруистом, будто бы альтруизм не самопожертвование вне корысти и тщеславия, а нечто вроде алкогольного индивидуализма».

«Люди, каких пришлось наблюдать, отличались стремлением к единовластию, к инерции, к прямо-таки альпинистской страховке собственного положения, к эскалации личных благ, к пожизненному сохранению должности как наследственного капитала и поместия».

«Молодёжь у нас пользуется преимущественным правом на романтику лишений».

«Моральные устои детской чистоты редко кто доносит в душе к последнему финишу».

«У директора комбината Самбурьева делегация журналистов и литераторов. Он вспышкопускательствует перед нами. Испокон веку металлургия считалась нерентабельной. А тут фантастическое достижение: два миллиарда рублей чистой прибыли! Среди нас была теледива. Природа иногда шалит: выталкивает в жизнь, как Венеру из пены морской, раскрасавиц по-мужски умных. Но их ум словно бы действует за солнечной дымкой инфантильной женственности, так что не всегда и разберешь, детское ли это озарение или мудрость, окутанная непроизвольным кокетством. Теледива и спрашивает потогонщика, отодвигая со щёк русалочьи волосы: «Сколько вы тратите в году на культуру?» Тот дёргается плечом и головой, и ответствует: «На социально-культурные мероприятия мы отводим пять миллионов рублей». — «Пять миллионов?!» — полувопрошает, полуудивляется теледива. Опять отодвигает длиннющие волосы, оригинально так, пястьями.

Наступает такая тишина, будто бы преступник, за недоказанностью считающийся невинным, внезапно предался саморазоблачению».

«Я, грит, подбираю быструю и бравую музыку, дабы сократить момент врабатываемости. Вы, мол, приходите, к прессам иной раз без настроения: ребёнок уросил, муж сердился, кошки на сердце скребут по неизвестной причине. Работаете вяло, без охоты. Музыка бодрость придаст, взвеселит, дело спорится. Настораживает что? Ускорение нашим чувствам. Космический корабль ускоряют — ему, кстати: быстрей на орбиту выскочит. Нас-то, людей, зачем ускорять? Натурально наши чувства должны развиваться. Музыка выходит, как погонялка-хворостина. Плётка, хоть музыкальная, она плётка. Кто исследует и внедряет функциональную музыку, прикрываются соображениями человечности. Простофили мы, уши развесим, губы отклячим, чему-чему не верим.

— Доверчивость, Анна Полуэктовна, лучше подозрительности.

— Доверчивость? Эге, нет. Ко мне с подозрением, а я что, распахиваться… Меня обводят вокруг пальца, а я осторожность не соблюдай, бдительность? Извините, фигушки».

«Кислородность крови указывает на моё крайнее утомление».

«Край падения — уйти в отставку по собственному желанию».

«Умеренность предпочитаю безрассудству».

«Душевная чистота бережёт чистоту облика».

«Двоедушие — товар ходкий».

«— Умеет ваш брат, щелкопёр, нашего брата, бюрократа-технократа, а тайно, плутократа, публично взорвать. На нас производство держится. Вы же — наскребёте фактиков, и ну садить из всех калибров. Вы в создании общественного продукта не участвуете».

«Что для него печать? Подчинительно. Легко обуздывается. На редкость изощрён в скручивании голов. Субъективная неприязнь уходит за масштабы отрасли. Представь себе, его бесит, что постановка социалистической службы на «Двигателе» (служба человечности!) рождает активных последователей. Ему лишь бы давай-давай миллионы тонн руды, агломерата, кокса, чугуна, стали, проката. Продукт для него первичен, человек — вторичен».

— Неужели производительность труда он ставит выше народа?

— Производительность труда первична, народ — вторичен.

Текст выступления, перед телезаписью монолога, я отдал редакторше, она передала его цензору. В чём-то он мог не совпадать с произнесённым. Сохранены честность и правда. Там, правду, в них где я произносил светлую честность и положительную, обоих, зри довольство, бестревожность. Там же, где честность шла горевая, безотрадная, а правда прискорбная, обещающая продолжение надрыва, катастроф, они пугались, мрачнели.

 

И всё-таки перестали меня приглашать на телевидение, невзирая на то, что Сергей Баруздин планировал цикл моих урбанистических передач.

Что же касается того, что якобы москвичей-писателей будоражили вопросы после моего приезда в столицу: «Откуда он взялся, что написал?..» — то это — бред собачий. Я начал печататься с момента учения в Литературном институте:

1948-й год, «Литературная газета».

В 1954-м году я опубликовал три рассказа в журнале «Огонёк», выходившим миллионными тиражами. Рассказ «Кассирша» обрёл знаменитость: невыразимого обаяния героиня, лихо закрученный сюжет, строительство новейшей ГЭС — Обской, тема денег, которую тогда боялись затрагивать даже смелый очеркисты.

1955-й год. Библиотека журнала «Огонёк» опубликовала книгу моих рассказов под общим названием «Кассирша».

1956-й год. Я — участник Третьего Всесоюзного совещания молодых писателей. Руководители семинаров и почётные гости — самые именитые и зрелые языкотворцы. Мне, единственному из семинаристов, предоставили слово на заключительном заседании в Колонном зале Дома Союзов. Всесоюзное совещание рекомендовало меня в Союз Писателей СССР, что подкрепили написанные там же рекомендации: Бориса Бедного, Валентина Катаева, Павла Нилина. И в том же году Секретариат Союза Писателей СССР принял меня в свои ряды. И Василию Смирнову, который не мог забыть мою литинститутскую непокорность (история с деньгами для студентов), тогда заменявшего Генерального секретаря СП Александра Фадеева — он находился в Магнитогорске, пришлось вручать мне членский билет из правительственной кожи.

Счастье этого года продолжалось выходом моей второй книги рассказов: «Весенней порой», Среднеуральское издательство. Руководительница Свердловской писательской организации — Ольга Маркова — приветствовала её яркоцветной статьёй в газете «Уральский рабочий». Ранее журнал «Октябрь», главный редактор — знаменитый романист Фёдор Панфёров, принял к печати два моих рассказа, отобранных его первым заместителем, благороднейшим критиком и радетелем начинающих литераторов Николаем Замошкиным. Каким-то образом к Панфёрову попала вёрстка книги «Весенней порой», он познакомился с ней и поручил члену редколлегии, широко известному прозаику Семёну Бабаевскому, находившемуся в чести у читателей и вождей, восславить мои рассказы, что тот и сделал. А меня Фёдор Иванович Панфёров вызвал с Магнитки для личного знакомства. Журнал «Октябрь» помещался в изначальном здании издательства «Правда», на третьем, вроде, этаже. Ещё вдалеке от кабинета главного редактора я услыхал ораторски полированный голос, доносившийся из приоткрытой двери. Остановился возле неё. Поразился дерзости сопоставления: Александр Бек и его жена до того любят рабочий класс, что способны зализать его до смерти. Так крысы любят своих детёнышей, что зализывают их до смерти. Я заглянул. Оратор где-то слева. Людская насыщенность. Узнал раскид седой мерцающей шевелюры на голове моего друга Николая Евдокимова. Радом с ним по-дворянски изящного благородства лицо Ольги Михайловны Румянцевой, заведующей отдела прозы. Она мигом выскользнула из залика, и тут же известила обо мне Панфёрова. Он извинился перед слушателями и вышел ко мне. На бледных щеках розовел румянец. Когда полотняно-белый от возраста и износа человек пылко выступает, щёки прожигает таким румянцем. Я не успел унять улыбку, вызванную его крысиным сравнением, и вынужден был спросить, в самом ли деле родительские чувства крыс настолько убийственны. Он кивнул, мы поручкались, через минуту очутились в кабинете, полном солнечного воздуха. Окна были распахнуты. Эта солнечность, вероятно, передалась ему. Или я, автор «Весенней поры», соответствовал тому образу, который у него создался при чтении. От себя, от Замошкина, от Евдокимова, от Румянцевой, Бабаевского он похвалил мои рассказы и те, которые печатались в «Огоньке», и те, которые находились в книге. Особо указал на свежесть жизненного материала, при разносторонности народной среды: деревенских знаю, городских тоже, как рабочих, так и образованных, — от инженерии до учительства. Национальными меньшинствами интересуюсь, крупно их пишу, ярче других — башкирцев. Всё это даётся мне удачно, благодаря стремлению к правде и мужественной честности. Нет художества, нет духовности без морали, которая держится на правде-чести народа, на любви к природе и человечеству, на вере в счастливое грядущее.

Раздались руладные звоны междугороднего телефона. Панфёров снял трубку, попросил Михаила Александровича.

— Михаил Александрович ушёл в старый курень, — ответил хрипатый мужчина.

— Соединить можете?

— Там нет телефона.

— Передайте — он необходим Панфёрову. Звонок повторю.

Я сразу догадался, что Фёдор Иванович звонит Шолохову, в станицу Вёшенскую.

Панфёров задумался, и я поинтересовался у него, как-де, легко или трудно, работать с классиками?

— По-разному. Во всяком случае, замечания делаем и требуем доработок.

Он опять призадумался, и спросил, балуюсь ли я винцом?

— Умеренно.

— Перепивать случалось?

— Угу.

— Грех наш смертный. Мише вот беречь бы себя… Перешёл на шампанское. Оно-то, едва с излишком размочил губу, тянет за собой коньяк, и, как водится, беленькую. Миша-Мишей… Я сам, сам-то я не умею останавливаться. Знаем ведь, сторониться нужно запоев, ан не сторонимся. А как с куревом?

— С пяти лет зобаю. Верно, стараюсь сдерживаться.

— До революции этого не было.

— Мой тятя, женатый уже, надумал курить. Он и его отец, мой дед, Анисим Михайлович, носили мешками зерно в сусек. Тятя скрутил цигарку и закурил. Входит мой дед, — на горбу мешок. Тятя раз цигарку в зерно, да запоздал. Дед снял кнут со стены завозни и ну охаживать моего тятю. Тятя закурил только на Ленинградском фронте, когда стал снайпером.

— Вот так поохаживал!

— А меня некому было кнутом отхлестать. Барак. Родители развелись. Мама день-деньской на работе. И не знала, что я заделался курякой. Бабка стегала, но не за курение.

Панфёров слушал сострадательно, советовал отрешиться от табака и на дно рюмки не заглядывать. Время от времени он повторял:

— Не умеем мы, русаки, беречь себя, губим свои дарования.

О чём с ним ни говорили, меня огорчало впечатление завещательности. Прочен ещё, ясен умом, выдаёт крупные романы, тем не менее то, что сам должен создать, точно бы препоручает совершить мне.

Два моих рассказа, принятых им, он не успел напечатать: был снят с должности за свою пьесу «Когда мы красивы», полную самоцветного языка и великолепия искренней мудрости.

На место Панфёрова поставили Михаила Храпченку, ещё недавно председателя Комитета кинематографии. Он отклонил мои рассказы, усмотрев в них родство с многомерно-праведным, на редкость образным рассказом Александра Яшина «Рычаги», опубликованном в №1 альманаха «Литературная Москва» и разгромленном падкой на идеологические кровопускания официозной критикой.  Журнал «Новый мир», когда решался вопрос, печатать или запретить «Юность в Железнодольске» (запретили ведь в 1964-м году повесть «Гибель такси», «Происшествие» — заглавие, данное Твардовским), лавинно подвергался погромным и специальным нападкам советской прессы, цензуры, партийных органов сверху донизу, что в столь же лавинной мере увеличивало его читаемость.

Среди тех прозаиков, кого обильно читали (нас называли новомирцами, что мне вовсе не нравилось), находился и я. Из тысяч знакомых писателей из областей, краёв, автономий России, из федеративных республик, с кем приходилось встречаться в конце 60-х и начале 70-х годов, я не помню ни одного, чьи глаза, чувства и сознание миновали бы мой роман «Юность в Железнодольске» и повесть «Голубиная охота». Некоторые из них становились моими друзьями. Неожиданными для меня стали приезды в Калугу, потом — в Москву молодых и зрелых писателей, с кем не довелось познакомиться раньше. Так, первой, пожалуй, приехала рассказчица, корреспондентка газеты «Комсомольская правда» по Иркутской области Нелли Матханова, жена проницательного смелого байкальского очеркиста Владимира Жемчужникова.

Явление столичного поэта Николая Глазкова было на грани невероятного. Он появился с женой. Я видел его изредка в кафе Центрального Дома Литераторов. Распатланный — иглистые клочки волос над ушами, донельзя вытянутый свитер, гориллорукий — ниспадают кисти ниже колен, пузыри брюк над коленями — всё это производило о нём впечатление чокнутого. Поговаривали о намеренной чокнутости Глазкова, — чтоб не посадили. Моментами я оказывался рядом с Николаем, но в нём была прямо-таки нелепая уклоничивость: не взглянет, не отреагирует на мои слова, чего бы я ни касался. И вдруг он в моей квартире над почтой и возле театра. Весь нормально-приятный, ухоженный, почти юный, в элегантном костюме, меж лацканами которого снежной крупкой мерцает сорочка, её лучистость смягчена пепельно-серой рогожкой галстука. И неудержимое нетерпение он проявил: принялся говорить о языке «Юности в Железнодольске» с таким восторженным пиететом, что становилось неловко. И хотя грандиозно о языке моего романа говорил Александр Твардовский, я не испытывал тогда стеснительности, ибо у него была тональная мера, да к тому же на минуты меж нами возникал спор, как, к примеру, могли пикировать комары из темноты на нас, пацанву: ему представлялось, что до Отечетсвенной войны самолёты немецких фашистов не пикировали, стреляя из пулемётов и бомбя.

Мало-помалу я втянулся в глазковскую похвалу, потому что слушал сквозь его знаменитый экспромт на самостийном конкурсе поэтов в кафе Центрального Дома Литераторов. Условия конкурса юморные до глумливости. Поэт, уже на заметной поддаче, залазит под столик с выпивкой и закусками. И без проволочек выдаёт экспромт. Оценивют его всем гамузом. Победителем стал принятый патетическим ором Николай Глазков.

 

И совсем неизвестные, молодые, одарённые красотой и непохожестью, пришли муж с женой: Сергей Козлов и Татьяна Глушкова. Сергей — шевелюра из кольца в кольцо, как картинно заметила моя мама Мария Ивановна, взор младенческой простоты, каким он бывает, коли нет огрехов, которые надо скрывать, и нет недоверия, которым затронута душа. Татьяна — изящества Артемиды с краснофигурной амфоры, волосы окутаны сиреневым муслином, закруглённым над пучком, облегающим затылок, платье сдвинуто с одного плеча, приспускается чуть ли не до щиколоток вязанным своим шёлком. Мгновенно зачаровалась картиной «Лодки», озарявшей зал светом заката, и, точно по воздуху, пошла к ней в тёплых разноцветных носочках. Для меня с первого погляда на выставке живописи в Магнитогорске эта картина художника Виктора Антонова была загадочна светоносностью. То ли прозолоть давно зашедшего солнца не затухала, то ли так негасимо разливалось свечение ещё не обозначенного в пространстве Млечного Пути? А, вероятно, омут реки пронимало жаром земного ядра.

Татьяне захотелось узнать о творце «Лодок».

— Виктор Антонов создал «Лодки» за ночь, по воображению.

— Вечный свет — иллюзия, — о свете на полотне молвила она. — Вечного света не может быть, однако, он создан маслом с помощью кисти и мастихина. В правдоподобных обстоятельствах, представляющихся мнимыми, возник неправдоподобный свет, представляющийся правдоподобным. Вечный свет — вот тайна искусства! С годами Татьяна Глушкова, которую её мама сберегала в подвале оккупированного Киева от немецких фашистов, стала в поэтической России не менее значима, чем Анна Ахматова и Марина Цветаева. Проницательски-сокровенна, она открыла нашему Отечеству громадного мыслителя, грандиозного прозаика, изумительного православного этика, принявшего в Оптиной Пустыни тайный монашеский постриг, деятельного дипломата Константина Леонтьева. Эссе Татьяны Глушковой о Константине Леонтьеве, ещё и причисляемом к поздним славянофилам, при своей праведной глубине отмечены столь утончённым вочувствованием, которое предопределило её неопровержимое доказательство, что он сплавлял в своих апостольски мудрых выводах славянофильство с западничеством и восточными учениями. Остерегая себя от национализма, великодушествуя в почитании других национальностей до самоуничижения, он был национален, как вожди индийских народов Мохандас Ганди и Джавахарлал Неру, в их противостоянии английским колониалистам. С трибуны писательского форума в 1991-м году она разоблачила предательский парижский договор, заключённый президентом СССР и генсеком КПСС Михаилом Горбачёвым и министром иностарнных дел Эдуардом Шеварднадзе, сделавшим нашу страну сырьевым придатком Западной Европы. Заклеймённый Глушковой Шеварднадзе, устрашась суда, бежал в отставку и скрылся в Грузии.

Сергей Козлов, к счастью детской литературы, маломощной творцами крупного таланта, пишет андерсонской притягательности сказки. Мультфильм по его «Ёжику в тумане» признан в Японии лучшим мультфильмом XX века.

В 1996-м году в «Абрисе» Санкт-Петербурга Глушкова выпустила книгу «Вычеркнутая нация», где с вещей непринуждённостью отстояла право русских называться нацией.

Письмо Эрнста Ивановича Сафонова:

[…] «Тебя в обзорах не забывают упоминать, но ты, Николай Павлович, по-моему, всегда умел видеть далеко и прицельно, — не бери на веру! Очень хочу надеяться (и надеюсь!), что все они не выбили тебя из седла; по-прежнему ты задорен, колюч и оптимистичен.

Э. Сафонов. 3 авг. 69 г.»

Письмо поэта, критика, эссеиста, мыслителя Александра Карповича Ливанова:

«Дорогой Николай Павлович!

Вы дали мне повод вернуться к машинке. Телефон экономит время, но не продлевает чувство. […] ЛИТЕРАТУРА ЧЕСТИ — сказано у вас! Как долго проходимцы и выжиги старались удержать её в Загоне Бесчестия! Как мучительно она рушит этот загон, чтобы снова выйти на волю! Уже два этих слова художника — не просто драгоценность, ценность образа. Спасибо!

Ещё раз просматриваю «САМ» (роман-фантазию «САМ» — Н.В.), и вижу, сколько доброго раньше не заметил, глубин обошёл, высот не взял, скажем, искренне пожалел, что не процитировал почти всю последнюю страницу — здесь одна из философских кульминаций, развязок. Вы по природе — учёный, систематизатор, уточняющий и приводящий в порядок, в систему любые знания! И по счастью — такой тип учёного — не современные «специалисты» — поставлен на основу природной художетсвенности! Ваш космос, ваша поэзия — земные, это особый интеллектуальный лиризм. Когда-то он у нас уже был, к нему, уверен, вернутся… Не в этом ли залог окончательной победы ЛИТЕРАТУРЫ ЧЕСТИ? И я горжусь тем, что всё написанное вами — именно такая литература — редкостное свойство дарования, учтя то, что начали вы ещё при «культе личности», когда и классики наши нет-нет, да вносили фальшивый звук в шаманский вой и эйфорию-истерию, где боль силилась стать радостью, безнадежность — упованием, жестокость — милостью и спасением…

Может случиться, что в нынешней суете, эгоизме, скучности роман всё-же заметят «товарищи старшие», и он будет переведён на все или хотя бы на многия языки мира! Ведь в нём вы ещё в 60-х начали роман? — нынешняя доктрина — спасение: про неизбежность Общечеловеческого Дома Высокодуховной Совести.

[…] Сердце — «его субстванция плоти» — напоминает мне: пора глотать нитрон, эринит, мезопам и пр. (сие — старательная дань вашей точной учёности!).

Ещё раз мои вам поздравления… Веками мудрецы уговаривали нас, что жить надо трудно. Что ж, нам с вами на недостаток трудностей не приходится сетовать. Кланяйтесь от меня всем!

ЛИТЕРАТУРА ЧЕСТИ… Страшно, захватывающе, уповающее это… 28.1.89. Москва. А. К. Ливанов.

P. S.-1. Послушайте, ведь это ничто иное, как новая ступенька, оплаченная веком мук и жертв конкретизация Достоевского — его: Мир Красотой Спасётся! Почему он, Достоевский, впал в эстетизм? Почему он не сказал сразу: честь? Да оттого, верно, что она была девальвирована у дворянского сословия! То же — совесть? Он здесь отходит к чистым, вечным, народным — неэстетным истокам: красота… Глубоко черпнул!

Вот и задача нам, литераторам — писать о совести и чести — как о красоте. Вот как я понимаю вашу Формулу! (а что делает, к примеру, М. Л. — лай, визг, свара… И всё — с корыстью!). Вот моё имя напечатано! Запомните — я фигура. Ох, нет в этом разума! Сказали б как-нибудь главному? Впрочем, видать, всё посложнее… Как нужен мир нашему дому!

P. S.-2. Перечитал письмецо — вижу: не прав я в том месте, где говорю — «Может случиться»… То есть, что критики «САМ» («САМого» — Н. В.) заметят, что переводчики почтят вниманием. Нет! Ведь такие случайности — чаще для вещей недолговечных! А «САМ» — вещь долговечная, оригинальная, серьёзная. Её писал художник-философ, исполненный новейшего и взрывчатого социального опыта.

Стало быть, может случиться другое, что часто и случается с подобными серьёзными вещами, над которыми ровно и гармонично пролит двуединый свет и философа, и художника — надо будет подождать; а там, неизбежно, роман будет оценён по достоинству! Он по зубам только времени (оно теперь умнеет не днями — часами), — даже реклама, взявшись здесь за дело, сломает свои красивые вставные зубы, а дело не сделает! Так мне это представляется….

Ещё раз местами пробежал диалоги Курнопая и ББГ. У последнего мысли во многом совпадают с Великим Инквизитором! Нет, не заимствования, не реминисценции. Увы, тут обман и вечная коллизия между «вождями» — и народом! Говорится — «демократия», а, видать, без доли насилия, на худой конец, лжи, не обходится! Ахиллесова пята, видать, любой власти. Счастье — через обман и насилие, и нет, мол, альтернативы! Ведь «Великий Инквизитор» — роман в романе Д-го! Он видел дальше нас, но мы пережили больше, чем он предвидел — хорошо поняли его!

Так и мечется мир между «осчастливленным человечеством» за счёт обмана и насилия инквизиторов — и «детской слезинкой»…

Одним словом, уверен, «САМ» («САМого» — Н. В.) будут читать и поколения читателей после нас; там есть ответы на вопросы, которые и им будут скрести душу!

На фоне современной литературы (70? 80? 90?) — вы со своим романом стоите прочно, серьезно, а временная одинокость — возможно тут самая надёжная сторона позиции!

А. К. Л.».

В книге Валентина Сорокина «Отстаньте от нас» есть глава: «Зёзий целует Зёзия». В ней дана моя судьба, причастная судьбам литераторов Урала и России, и осознаётся роман-фантазия «Похитители солнца». Благородной собирательностью отличаются заметы, картины, размышления Валентина Сорокина о времени, отодвинутом от нашего на полвека: «В начале 50-х годов в нашем Уральском краю писательская жизнь шла на хорошей волне: в Челябинске — Людмила Татьяничева, Николай Глебов, в Свердловске — Павел Бажов, Ольга Маркова, Виктор Стариков, в Перми — Василий Каменский. В столице нашу землю достойно представляли Степан Щипачёв, Сергей Васильев, Михаил Львов. Чуть позже не только у нас, но и в Москве заговорили о Викторе Астафьеве, Николае Воронове, Станиславе Мелешине. С возникновением свердловских журналов «Урал» и «Уральский следопыт» взошло, крупно утвердилось имя прозаика Ивана Акулова.

Челябинский же альманах «Южный Урал» не читался и не покупался, его отменила «Уральская Новь». Нежданно-негаданно этот альманах стал модным, стал быстро расходиться. Новое название, новая обложка, новый формат освежительно сказались. Но куда освежительнее сказался приток писательских дарований. То их вещи блокировала кучка «самиздатовцев» (Александр Шмаков, Марк Гроссман, Виктор Вохминцев — Н. В.), прибравших к рукам и местное отделение Союза Писателей, а тут вдруг был дан освободительный ход каскаду неизвестных поэтов и прозаиков.

Авторское освобождение мог обеспечить лишь решительный человек, сам испытавший местную блокаду, местную мафиозную железобетонность. Таким человеком оказался Николай Воронов, недавний выпускник Литературного института, принятый в Союз Писателей после издания в Свердловске сборника рассказов «Весенней порой» (и после Третьего Всесоюзного совещаня молодых писателей, подкреплённого рекомендациями Бориса Бедного, Валентина Катаева, Павла Нилина — Н. В.).

Николай Воронов — магнитогорец, коренной уралец. Из настоящей трудовой семьи. Рано хлебнул лиха. Рано понял как справедливость, так и вероломство бытия. Рано взвалил на себя заботу о хлебе и доме. Устрашить нищетой его сложно, запугать работой нельзя. Первые книги Николая Воронова несли в себе правду, на которую редко кто отваживался. Честная пролетарская прямота способствовала открытому отторжению «эталонов», внедрённых сталинской идеологией в литературную практику.

Опираясь на доброе расположение к нам, очень в те времена юным, старших товарищей наставников — Людмилы Татьяничевой, Николая Глебова, Николая Смелянского, Якова Вохменцева, — Николай Воронов возбудил к более энергичной и жёсткой заботе о себе и своем призвании целое поколение челябинцев, да и не только челябинцев.

 

Многое ли меняется в человеке с возрастом, с пережитым? Да и нет. Меняются надежды и отчаяния, смелость и обида, доверие и подозрительность… Огромен смысл движения по жизни. По её сёлам, городам, цехам, шахтам, музеям, институтам, войнам, странам, народам. Поднимался до порывов, полных бесстрашия, скорбел от ударов всевластия, тупой скудости, беспощадного лукавства. Но незыблемо призвание твоё, — Гоби твоё. Барханы. Миражи. Призвание твоё — край твой, где все движения души твоей слышимы, воплотимы, существенны, за тобой трепещущи и текуче-осязаемы, как небесный туман детства, как надежда юности и её взахлёб трагическая прекрасная истина и самоуверенность создателя!

Пришёл я, давно, лет тридцать назад, к Николю Воронову в Челябинске, принёс неуклюжие стихи. Что в них было? Честность и капля оппозиционной гордыни, — уж мы-то, работяги, знаем цену куску хлеба и цену хрущёвским речам, заполонившим старницы всех газет Советского Союза, аж опубликоваться невозможно, так они часты, потопительны, длинны, знаем цену и прошлому, откуда явились искалеченные Борис Ручьёв и Михаил Люгарин, знаем… Потому и шёл я к Николаю Воронову с чувством готовности к ссоре, к отпору: я привык защищать себя от обвинений в «политической» безграмотности и прочей чепухе, кое-кто недавно лишь потерял возможность «уличить» меня в этом.

Встретил мои «крамольные» стихи Николй Воронов громко, уважительно, с пожеланием быть ещё решительнее и смелее. Вспоминаю факт не для себялюбства, а для благодарности. За много лет, так незаметно пролетевших, Николй Воронов изменился: стал сдержаннее, горше, замкнутее, и заключим — старее, да, старее, и никто не вылечит, никто не спасёт от такого узаконенного права «свыше», никто. Но в доме Николая Воронова и ныне — люди призвания, старающиеся делать добро. И творчество писателя углубилось философски, утяжелело слово, настрадалась душа, насмотрелись глаза на высокое и отвратительное.

В ранней его книге «Бунт женщины» — рядовые люди, увлекающие нас в свой мир порядочностью, красотой, трудолюбием и человечностью, запоминаются надолго, как запоминаются рядом с тобой из молодости, — твой товарищ, понятный, похожий на тебя, на твоих близких однокашников. В романе «Котёл» — лестница из тупикового индустриального мрака, отгородившего чувства и взоры подростков угольными терриконами, мартеновскими бурями от синих облаков, серебряных ливней, лестница к себе, к свету, к голосу Земли и человечества.

А «Лягушонок на асфальте» — книга, появившаяся в самый разгар предчувствия нашего, что все мы, европейцы, азиаты, американцы, африканцы, отданы в заложники варварскому обращению с природой. Мы — будущие жертвы собственной темноты под сводами природы.

 […] Роман «Похитители солнца» Николай Воронов закончил давно… Думаю, рукопись «покочевала» по журналам и издательствам, ища себе уважения и пристанища.

 […] Тяжело, досадно читать о мелочных надувательствах, о грубых обманах одних людей другими, о страданиях народов, кинутых в жертву вершинной власти, ненаказуемого главноначальствующего каприза, подлости, садизма. У подданных — плохой хлеб, цинично малополезные продукты, у подданных — никакой гарантии на достоинство личности, на свободу мысли, на покой. У подданных — гарантия непокоя: прослушают, просветят, прощупают, определят, докажут, заставят признаться, принять казнь».

 «А тут ещё сразу после Победы, не успели оглянуться, и привычно легендарный маршал Георгий Жуков — на Урале… Сталину в чём-то не угодил, а может, надоел вождю всех племён и народов, корифею всех наук, светочу мира и его «мясорубу» Берии, надоел независимым характером и профессональной непреклонностью? Когда Гитлер собирался праздновать падение Москвы парадом немцев на Красной Площади, они терпели маршала, бесстрашного и гордого, вперед смотрящего, а сейчас, когда немцы разбиты, когда Берлин пал, одного Сталина хватит на все племена и народы, он единственный знает, где живёт и ожидает нас коммунизм, олицетворение рая на Земле.

Предварение тоста Валентин Сорокин изображает не во всём по жизни, но по духу, точно: «Вот и приехал трижды Герой Советского Союза, маршал Советского Союза, бывший командующий Уральским военным округом Георгий Константинович Жуков (в это время он был уже, после свержения Берии, министром обороны СССР — Н. В.) на кладбище, на могилу Павла Бажова. А зима — за 40 градусов. У могилы — семья Бажова, родные, близкие, тут и писатели — Ольга Маркова, Николая Куштун, Виктор Стариков, Станислав Мелешин, Семен Буньков, Олег Коряков…. Появляется Жуков. Прочный, видный, необычный какой-то необъяснимой правотой и масштабом человек. Поздоровался. Каждого спокойно, для себя, оценил, как бы пригласил к себе, чуть потянул в душу, командрискую и надёжную. А на Николае Воронове, напоминающем телосложением Жукова, крепышом, но ещё очень молодом и распахнутом, приостановил взгляд.

Мы знали: маршал Жуков слывёт среди военных отменным ценителем писательского слова, смолоду любит поэзию, стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, а стихи Сергея Есенина в минуту искренней взволнованности наизусть читает.

А здесь — могилы. Давние. Мирные. А здесь — могилы военные: раненые солдаты, офицеры, генералы умирали у нас на Урале, а кому Бог определил выздороветь, отправлялись на фронт, на фронт, на фронт!..

Георгий Константинович обтоптался. Прочный, каменно-надёжный, задышал, воздух сизый колеблется. […]

— Есенин у России есть, Пушкин есть! А покоя у России нет.

[…] Поговорили у могилы. Помолчали. Ветерок стряхивал серебряный иней с деревьев, серебряный по цвету и звону. Вдова пригласила их домой. Пришли. Повесили пальто, шубы. Жуков — полушубок, выделанный почти до белоты. Сели за овальный стол. Поямянули «огненным белым» Павла Петровича. Обогрелись.

Вдруг из-за стола поднимается Георгий Константинович Жуков: «Хочу предложить тост вот за этого орла» — показывает… на Воронова, — морозище, а он распахнутый, ядрёный… Одежда летняя, садовая, во орёл! Разных видел людей, мужественных, здоровых, спортивных, геройских, но таких добровольцев прогуливаться по лютой зиме не видел, выпьем за него!..»

Виктор Александрович Стариков, фронтовик, публицист, главный редактор альманаха «Уральский современник», объяснил ему, что Воронов — уралец с Магнитки, молодй прозаик, недавно окончил Литературный институт…

Есть теперь у Николая Воронова не плащ, а моногольский кожух, не кепка, а меховая шапка, часть дачи, дети, внуки есть, как прежде, верные друзья. Но нет у Николая Воронова забвения о том, что не следует забывать: траву под окном, звезду в небе, родник, убегающий по разноцветной гальке, ну как забыть это?..

В пустыне Гоби, грязный от зноя и песка, Дмитрий Балашов, замечательный прозаик и учёный, кричал мне под гул и грохот машины: «А меня ранил топором бандюга, едва не зарубил, но Воронов спас… Он, не виноватого, меня из-под следствия вытащил! Я бы погиб».

«Юность в Железнодольске» — это роман о создании жизненной мощи нашей страны в ХХ веке. Герои его настолько реальны, что не смогут уйти из памяти не только старших, но и будущих поколений… […] Ставший сам частью народного исторического бытия, автор романа Николай Павлович Воронов создал портрет времени, устремленного в будущее, и при этом сохраняющее свою уже свершённую правоту.

 […] «Теперь же хочется сказать о значении романа для нашего современного постоянно меняющегося мира, когда сутью самого процесса перемен стало смешение всего и вся, превращение человечества в обезличенную однородную массу. Роман показывает, сколь существенная разница между социально-ориентированной, обественно-значимой личностью и индивидуализмом современного социал-дарвинистского общества. И, безусловно, открывая для себя роман Николая Воронова, новые поколения читателей будут обнаруживать так же и в себе то неубиваемое стремление к добру, к правде, высшему смыслу жизни, в которых только и можно найти спасение, в которых только и может человек проявить себя как личность».

 

Чем прекрасно бытие духовности: в нём есть универсальные ориентиры. Одним из них, быть может самым сущностным, является ПРАВДА. С мальчишества я начал придерживаться мыслей о правде, принадлежащих Ивану Крылову и Льву Толстому. А в зрелом возрасте стал исповедовать правду Александра Твардовского. Но самой законченной нашёл и нахожу формулу ПРАВДЫ Фёдора Достоевского: «Правда выше Некрасова, выше Пушкина, выше народа, выше России, выше всего, и потому надо желать одной правды, и искать её, несмотря на все те выгоды, которые мы можем потерять из-за неё, и даже несмотря на все те преследования и гонения, которые мы можем получить из-за неё».

 

Переделкино, 15 августа 2005 года.

Рейтинг:

+19
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru